— О! Мать бы его в лоб! — ругнулся он, едва завидев показавшееся на берегу село.
— Тоже мне — Анапка! Едри ее в лапоть! Почти Анапа! Только рост пониже и говно пожиже!
И, оглядев коряков, столпившихся на берегу, загоревал:
— Одни туземцы! Ни одной человечьей рожи! — оглянулся он назад тоскливо.
— Иди, иди! — хмуро отозвался сопровождающий, и Медуза, чертыхнувшись, сошел по трапу на зашумевший галькой берег.
Проходя мимо женщин-корячек, подморгнул им. Те засмеялись. А поравнявшись с мужчинами, сказал:
— Привет, кенты! — Те удивленно посмотрели на приехавшего. Слова такого они не слыхали. Но увидев улыбающееся лицо Медузы, ответили.
— Здрастуй.
Сопровождающий, давясь смехом, заткнул рот платком. Навстречу им стайка корякских ребятишек бежала. Смеялись. Обгоняя друг друга, они заскакивали в воду босыми ногами. Обдавали друг друга брызгами. Один мальчуган разбежавшись, ткнулся головой в живот сопровождающему. В игре не заметил идущих по берегу людей.
Мужчина придержал малыша, ласково потрепал по голове. Тот, сказав что-то по-корякски, вернулся к детям.
— Иностранец сопливый! Ноги в цыпках, а хрен поймешь, что он лопочет, — бурчал приезжий.
— Ох и гад ты! Редкий! И зачем таких на поселение отправляют. Держали бы в лагере до конца срока! — возмутился сопровождающий.
— Я, гражданин начальник, только на язык такой. Но ведь поселение, как и сроки, не за него получаем, — усмехнулся Медуза и свернул вслед на дорогу, ведущую в село. И вдруг опешил, не поверил глазам.
По обе стороны дороги, на длинных, похожих на базарные прилавки столах, стояли: сметана в банках, молоко, творог; яйца и даже куры лежали, уже готовые, сваренные.
Прикрытые чистой марлей они дразнили, звали к себе.
— Если это базар, то где же продавцы? — удивился поселенец.
— Не базар это! Коряков к этим продуктам приучают, — буркнул сопровождающий.
— И что? Бесплатно?
— Да!
— А мне пожрать можно? Все равно же пропадет добро.
— Ешь, — остановился сопровождающий и, присев на скамейку, закурил.
Медуза запивал курятину сметаной, старался оторвать куски мяса побольше. От удивления, или от жадности — онемел. Он хватал банки со сметаной, выпивал их одну за другой, давился яйцами. Ему гак хотелось забрать это все, рассовать по карманам, за пазуху и есть, есть без остановки. Пока челюсти не устанут, и не заноют от боли. Он не мог оторваться от вида этакой груды продуктов, каких не видел много лет. Тряслись руки, губы, тряслась душа.
Смотри, поосторожней. А то беды не оберешься потом, — предупредил сопровождающий.
Ничего! Я железный, — еле открыл набитый до отказа рот Медуза, не боясь, что это приснилось и кто-то сможет запретить ему поесть, упустить из рук край сказочного стола.
Но набитый живот не смог больше воспринять ни глотка еды. И хотя глаза все еще были голодны, пришлось отступить от стола.
— Во горе-то! Неделю животом маяться будешь, — покачал головой сопровождающий и пошел, замедлив шаги. Медуза еле успевал за ним. Шел, икая, покряхтывая.
— Им что? Каждый день этот стол накрывают?
— Да.
— Во лафа! Это ж можно жить припеваючи. О харчах никакой заботы.
— С тебя высчитывать будут. Ты не национальное меньшинство. К этим продуктам приучению не подлежишь.
— Ишь ты! — разочарованно развел руками поселенец и улыбка исчезла с его лица.
— Константин Чумаев, — трудно прочел коряк-председатель сельсовета. И, глянув на Медузу, спросил:
— Есть хочешь?
Сопровождающий задавил в кулаке смех.
— Нет. Не хочу! — оглянулся на него Медуза,
— Жить будешь сам. В доме. Постель дадим.
— Это хорошо, — улыбнулся поселенец.
— Рыбку ловил? — глянул на него председатель.
— Ловил! А то как же! За нее и сел! — рассмеялся приезжий.
— Вот и у нас будешь ловить. Однако, много у нас рыбы. Горбуша, кета, чавыча — все есть. Работы — много. Сети — тяжелые. Будешь на прибрежном лове. В бригаде Отке.
— Я согласен, — усмехнулся Медуза.
— Тогда иди со мной. Отдохни. А завтра на работу. С утра. Бригадир за тобою придет.
Медуза встал, придерживая руками расходившийся живот, вышел за председателем.
Они шли по избитой выбоинами сельской улице.
— Вот это наша столовая. Тут кушать будешь.
— Денег у меня нет, — буркнул поселенец.
— Тогда пошли, — он направился к столовой. И, войдя, сказал что-то пожилой корячке. Та посмотрела на новичка, приветливо головой закивала.
— Кормить тебя будут без денег. Потом с зарплаты вычтем.
Медуза тем временем изучал меню.
— Ого! Язык олений! И так дешево! Кетовая икра! Балык! Сметана! И все это копейки стоит.
— Нравится? — спросил председатель.
— Еще бы!
— Вечером кушать приходи! — пригласила старая корячка, улыбнувшись тепло, по-доброму.
— Приду! — пообещал ей новичок. И направился вслед за председателем.
— Вот этот дом твой будет. Учительница тут жила. Уехала. Совсем. Теперь ты здесь будешь жить, — указал председатель на дом — вполне приличный, под железной крышей.
В доме было чисто. В углу стояла железная кровать. Без постели. Аккуратная белая тумбочка, стол, две табуретки и шкаф для посуды.
— Дрова тебе привезут. Топи сколько хочешь.
— А как зовут вас, гражданин начальник?
— Ильтын. Но я не гражданин начальник. Зови просто Ильтын, как все меня зовут. А тебя как звать так, чтоб легче было запомнить.
— Да как хочешь. Звали Костя, а еще Чума. Из-за фамилии.
— Ну ладно. Буду и я тебя звать Костя.
Получив постель, спецовку. Медуза совсем ожил. О харчах ему не надо было беспокоиться. И натопив в доме так, что от жары волосы стали потрескивать — лег спать. Благославляя свой первый день жизни на поселении. И желая одного, чтоб другие дни не были хуже этого.
Утром он проснулся оттого, что кто-то дергал его за руку. Поселенец открыл глаза, не совсем вспомнив, где он.
— Пошли на работу! — говорил старый коряк и хмуро поглядывал на часы. Стояло раннее пасмурное утро.
Медуза по лагерной привычке быстро встал. Оделся. И плеснув в лицо пригоршню холодной воды, пошел вслед за коряком.
В бригаде прибрежного лова Отке новичок оказался тринадцатым. Единственный русский, единственный зэк, единственный холостяк. К тому же самый сильный и выносливый мужик.
В первый день работы поселенец частенько терялся. Не знал, что нужно делать, где помочь. Но завидев первый улов, обрадовался как ребенок. Кинулся к неводу. Ухватил его по-медвежьи. Жадно. Потянул на берег, обалдел от радости.
— И-и! Костя! Что делаешь? Стой! — закричали рыбаки.
Но поселенец, не слыша, пер невод напролом к берегу. Рыбаки, схватив каждый свой участок невода, вынуждены были броситься бегом вслед за ним, чтобы не упустить рыбу обратно в море.
— Куда так торопился?
— Невод выбирать вместе надо! — упрекали рыбаки Медузу.
— Тянуть всем. Разом. Зачем сам схватил? Всю рыбу потерять могли, — вставил старик Отке, досадливо качая головой.
Раскрасневшийся поселенец, разглядывал пойманную кету. Большие рыбины хлестали хвостами по песку. Подпрыгивали, выскальзывали из рук. Сверкающие бока рыбин вспыхивали серебром.
— Красота какая! В жизни такого не видал!
А вот другая. Бока и зеленых поперечных полосах.
Рыбий «бугор» — выхватил ее Медуза. Кетина крутнула хвостом. Из брюха икра красными бусинами брызнула.
Ишь ты! Какова! А ведь ты и впрямь глупая! Ну разве стоит ей быстро сдыхать? — положил ее на песок поселенец.
Костя! Помогай! — донеслось с берега. Рыбаки тащили второй
улов.
К вечеру уставший до изнеможения, весь в рыбьей слизи, в чешуе, пропахший морем, Медуза возвращался в село, не видя перед собой дороги, которая казалась ему бегущими навстречу волнами. Руки повисли плетями. Ладони от постоянной тяжести, нарезанные неводом, побагровели, вспухли с непривычки.
— Костя! Иди на ужин! — взял его за локоть бригадир.
— Не хочу, — отозвался тот безразлично. В голове его шумело. Глаза слипались. Каждый мускул, каждая клетка молили об отдыхе.
Но старуха-корячка, выбежавшая из столовой, была неумолима.
— Трескать надо, паря, море силы берет. Голодных не любит. Кушай и спи. Шибко сильный станешь. Море не одолеет. — Вцепилась она худенькими руками в его руку. И он не посмел оттолкнуть эту женщину. Усталость подавила всякую охоту к сопротивлению. Ложка выпадала из рук. Глаза закрывались. Локти съезжали со стола и беспомощно падали руки.
Тридцать заметов. Триста центнеров. Двенадцать часов беспрерывной работы. Рыба. Ею пропахла одежда, сапоги и руки. Казалось, он пропитался ею насквозь. Перед глазами пляшут рыбьи бока и спины. От сверкающей чешуи режет глаза. Ох, какая она тяжелая, эта рыба. Вон и на руках ее кровь. А может, это его собственная? От порезов? Все может быть.
Он вяло ест, не чувствуя вкуса, голова валится на грудь. Крепись! Другие-то ничего! Крепись! Ты же мужчина! Держись! Усталость не к лицу тебе! Медуза вскидывает голову. Поспешно ест. Потом, наскоро поблагодарив старушку, плетется домой побитой, усталой собакой.
— Нет! Не пойду я больше на лов. Сил нет. Откажусь завтра же! Пусть другое дадут. Ведь там и сдохнуть, надорвавшись, недолго. Пусть коряки ловят рыбу. Я не могу. Так и скажу завтра, — решил он и повалился в кровать, забывшись тут же в тяжелом сне.
Но утром, едва Отке коснулся его плеча, поселенец вскочил с кровати. И молча пошел следом за бригадиром к морю.
«Да чем это я хуже их? — Они все вон какие дохлые. Худые. Руки, что сухие ветки. Ведь засмеют, скажи им, что тяжело мне. Никто не поверит. И старше меня все. К тому ж — туземцы! Нет уж! Черта вам в бока, косоглазые Дьяволы, чтоб я сдал! Сдохну, но не уступлю!» — думал Чумаев.
Первый, второй, третий замет. На четвертом из порезов кровь брызнула. Невод красными пятнами покрылся. Рыбаки молчали. Морская, соленая вода сильнее разъедала раны. Они болели жгуче, нестерпимо. Но Костя закусил губы до боли. Молчал. Работал.
Еще один замет. Невод стальной нитью натянут. Впивается в ладони глубже. Кажется не руки тянут его, а невод присосался к рукам и вытягивает из них кровь и силы.
— Давай, ребята!
— Взяли!
— Пошли! — слышит поселенец голоса рыбаков. И, ступая шаг в шаг, тянет невод из моря.
До обеда кое-как выдержал. А когда все пошли есть, Чумаев лег на песке, тут же уснул. Его не стали будить. Как знать, кому что нужнее.
До вечера сделали еще десять заметов. А когда возвращались домой, подошел к Медузе Отке.
— Вот нерпичный жир. Руки на ночь им смажь. Все к утру заживет. И рукавицы не береги. Надевай. Привыкай в них работать. Тебе руки беречь надо. Они тебя кормят. Без них как рыбу ловить станешь?
Медуза шел по улице потихоньку, незаметно для других потирая натруженные, натертые плечи. Они ныли. И снова захотелось уйти из бригады. Но уже на шестой день поселенец шел с лова куда ровнее. Его уже не шатало от усталости. И ложка перестала выпадать из рук. Он куда охотнее свернул в столовую и заметил, что повариха-корячка— помощница старухи, совсем недурна собой. И с лица, и прочее.
Он рассмотрел ее внимательно. И поначалу лишь подморгнул. Девушка отвернулась, забыв, что в зеркале напротив Косте хорошо было видно ее улыбающееся лицо. Еще свежее, молодое.
В этот день он не торопился уходить из столовой. Все рассказывал старой корячке, как работалось ему сегодня. Искоса поглядывал на девушку. Видел, что она внимательно слушает его рассказ.
Наутро выспавшийся, отдохнувший поселенец встал раньше обычного и, сходив позавтракать, пошел к морю. Над ним всходило солнце.
Странно. Раньше, все эти первые дни, море казалось ему безликим и серым. Толстым, как ленивый, сонный тюлень. Который и на другой-то бок с трудом переворачивается. Однообразная серая масса, как слезы кентов в ночных бараках. Серые от боли, соленые от соря. Молчаливые, как мужество и достоинство.
Слезы зэков! Сколько пролито вас по лагерям, холодным баракам, и «шизо»[16], в снегах, на холоде, сколько вас застыло на лицах умерших кентов! При жизни никто не видел их. У мертвых— ну что слезы не жалоба, слезы лишь сожаление. Если собрать их и одну каплю, какою тяжелой покажется она.
Собранные воедино, вы смогли бы стать рекой. Широкою, большою. Но только не напоить этой реке никого. Не утолить ничью жажду. Рекою смерти, рекою горя, стала бы она. Черною росою повисла б на прибрежных кустах. Не надо такой реки. Пусть высохнут слезы и превратятся в туман. Ведь жизнь идет. Не надо вспоминать о прошлом, не надо сутулить плечи. Жизнь не кончается… Вон как ожило море! Улыбается бирюзовыми глазами, что девчонка! А в них — огни. Их не сосчитать. Смеются глаза искристо, заразительно. Море ласково, тихо лижет берег. Будто песок умывает широкой, доброй ладонью. Гладит берег. Заодно чешет о него бока волн своих.
Медуза наклоняется, умывается морского водой. Какая она прохладная, чистая. Какая ласковая! Костя садится на подсыхающий песок. О своем думает. И снова в памяти всплывает прошлое. От него никуда не деться, как от самого себя не уйти.
Кличку дала ему «малина» сразу. В первый же его год в ней. И не случайно. Костя промышлял на курортных пляжах. Обчищая отдыхающих. Да так ловко, что следи за пляжем сотня милиционеров — ничего бы не увидели. Часы отдыхающие всегда снимали перед купанием. Костя за ними зорко следил. Не за простыми, конечно. Ну и деньги в воду никто из них не рисковал брать. Зато Костя не терялся. Все подмечал. Внимание любой компании от себя умел отвлечь. И «наловившись» досыта, бесследно исчезал с пляжа. За удачливость на промысле, за бездонные карманы, которые вмещали в себя кучу добра, денег, за умение остаться невидимым для милиции и назвали его кенты Медузой. Скользкой, неуловимой, жадной и хитрой. Умеющей обжигать и не умеющей воспринять никаких ожогов.
Вор… Им он был много лет. Вор «в законе», самый отчаянный в Одессе. С ним никто не мог конкурировать. Он был вором — ювелиром, злым волшебником, ходячим сундуком. Но и ему пришла «крышка». Погорел на мелочи. На обычном кулоне. Ошибся впервые, приняв медяшку за золото. Впервые и попался. Выбросил его. А это увидели. И трясти стали. Всем пляжем. Так трясли, что чуть кишки не вытряхнули. Десять лет его ловили. Десять лет и дали. Г од в год. По- джентльменски. Только искали его на юге. А отправили на север. Охладиться.
Кенты, правда, обещали помогать ему. Посылками. Но… Забыли… Как только истратили все его деньги.
О! Сколько раз слышала Чукотка его рев! Как подняв к ярким звездам замерзающие руки, еле шевеля голодным языком, он просил небо напомнить о нем кентам. Хоть бы сухарь какой! Хоть бы пачку махорки прислали!
В темном бараке он сколько раз себя костерил самыми последними словами…
— Костя!
— Хватит отдыхать!
— Давай помогай! — услышал он с берега голоса рыбаков. И стряхнув воспоминания, как тяжелый сон, быстро подошел к мужчинам.
— Молодец, однако! — улыбнулся ему Отке.
— Почему?
— Сам встал.
— Привыкает, — улыбнулся старик Юхтын.
— Пора уже! — похлопал по спине Яэтлы.
— Ну, пошли, — позвал всех Отке, и отплывшая от берега байдара потянула второй конец невода в море.
Рыбаки молча смотрели вслед ей. Вот она, сделав полукруг, подошла к берегу. Все заторопились к ней.
— Давай! Взяли! Пошли!
И снова плечо в плечо, шаг в шаг. Сплелись дыхания — в единое, тяжелое. Плечи, приняв первую тяжесть, напряглись.
— Эх-х! — вырывается из груди Юхтына.
Ноги — как пружины. Ими так трудно управлять.
— Давай, давай! — слышится голос Отке.
Первый улов. Рыбины уже не вызывают восторг, но радуют глаза и душу.
Байдара отошла вторично. Как вдруг с берега крик послышался. Старушка звала Отке. Глаза ее были полны слез.
— Что с нею? — спросил Костя у Отке. Тот вначале рукой махнул и крикнул жене что-то злое. Та, повернувшись, ушла.
Но время от времени Отке беспокойно оглядывался на берег. Вытирая вспотевший лоб. Глаза его то и дело поглядывали на часы.
— Да что случилось?
— Дочь рожает.
— А-а-а…
— Третьи сутки, — опустил голову бригадир.
— А муж? Ее муж?
— Он на сивучей охотится. Дома не скоро будет.
— Врача вызвал? — спросил Медуза.
— Нет.
— А почему?
— Нельзя! Она охотника селу даст. Одна рожает. За селом. Так положено. Никто не должен помогать. Даже сидеть рядом нельзя. Чтоб счастливый малыш родился. Так нам Кутх велел. Так рожают все наши женщины. Так рожали нас, — говорил Отке.
Да! Ну и чаконы! — сплюнул Медуза зло. Нарушать их он не имел права.
— Это твой первый внук? — спросил он бригадира.
— Да! Если она его родит.
— А если умрет она?
Кутх не допустит! — глянул на небо коряк.
К вечеру усталые, измотанные рыбаки забыли о дочери Отке. Но идя на улицу села, увидев женщин, робко собравшихся на окраине, вспомнили о ней. Далеко-далеко разносились стоны, крики рожавшей.
Отке опустил голову. Лицо его потемнело.
Позовите врача к ней! — не выдержал поселенец.
— Уехала, в район вызвали.
— Когда приедет?
— Не знаем. Но не скоро.
— Так что же вы стоите? Ведь помочь ей надо! Вы же старики! Все должны уметь! — возмутился Костя.
— Что ты, Костя! Баба одна родить должна! — крутили головами рыбаки.
— Эх вы! Черти! Тоже мне в деды собрались, туды вашу мать! — и, прибавив к сказанному пару пересоленных матов, пошел на крик.
Что-то кричали ему вслед коряки. Но он, торопливо перескакивая кочки, бежал к стланнику[17], за каким кричала баба.
Увидев рядом мужчину, она перестала орать. Схватила в рот тугой узел платка. Лицо ее перекосило от боли.
Константин задрал ее кухлянку. И… Онемел… Он быстро закатал рукава рубашки. Нагнулся над женщиной. Осторожно прощупав живот, он ощутил ослабшее тело ребенка. Голова его уже вышла. Но вот плечи… Лицо ребенка посинело. Жив ли он? Но теперь хоть эту надо спасать. Он глянул в лицо женщине. Она ничего не видела от жесткой боли, раздиравшей ее.
Медуза выждав момент, внезапно, резко надавил обеими руками ей на живот. Страшный, нечеловеческий крик оглушил тундру. Чумаев даже глаза зажмурил. А когда открыл их, себе не поверил. Получилось! Ребенок лежал меж ног матери. Не шевелился.
Медуза глянул на женщину. Та хватала ртом воздух. Он понял, она хотела пить. Жажда сдавила.
Бережно взяв ребенка, он укутал его в платок, лежавший возле женщины, и пошел к селу. К корякам. Те ждали его, испуганные криком.
Отке, едва переставляя ноги от страха, подошел к Косте.
— Кто?
— Не знаю.
— Живой?
— Тоже не знаю.
— А она?
— Спасай ее!
— О! Кутх!
— Держи ребенка! — рванулся Медуза к корячкам. Те, набрав воды, побежали к родившей. А через некоторое время туда вернулся и Костя.
Женщине полегчало. Но ослабевшая от мук, от трехдневного голода, она не могла идти сама. Он взял ее на руки. Внес в дом Отке. И, положив на кровать, спросил бригадира.
— Ну кто?
— Внук.
— Жив?
— Старухи отхаживают.
— Что говоря т?
— До ночи умер.
Костя, ничего не сказав, молча вышел из дома Отке. И, направившись прямо домой, все еще вздрагивал, вспоминая недавнее.
— Ведь вот никогда даже слышать не доводилось, как принимают роды. Беременных баб всегда за версту обходил. И вдруг… Получилось. Хотя что тут мудрого? Природа сама подсказала ему, как надо было поступать.
Надо было? Конечно? Но почему они этого не сделали? Неужели страх перед Кутхом сильнее страха за жизнь этой женщины и ребенка? — недоумевал поселенец и, усмехнувшись, оборвал сам себя:
— Коряков судишь? А чем лучше твои кенты? Когда там, на пляже толпа чуть не порвала тебя на куски, никто из них за тебя не вступился. Никто не попытался вырвать из рук толпы. А ведь ты кормил кентов! И в тот раз они были не где-нибудь, а здесь, рядом. Боялись, чтоб ты от них и копейки не утаил. Ну ладно — толпы, положим, испугались, что и с ними разделаются, но хоть сухарь какой могли прислать? Тут уж им бояться было некого! Никто не мешал. А вот не сделали. Хотя — воры! С законами! Своими! И Кутха над их головой нет. То-то!
Поселенец, зло толкнув дверь, вошел в дом. Завтра утром снова на работу. Надо выспаться хорошенько. Теперь хоть руки не болят, как раньше — в первые дни. Но плечи все еще ноют. И ноги к концу дня гудят, чугунеют. Но и то не так, как тогда. Уже легче. Привыкать стал. Скоро совсем просто будет, — думает Медуза, ложась в постель.
Но сон, против обыкновения, не приходит. Вместо него черным видением всплывает в памяти лагерь. Зэки. И этот… Скальп.
Зэки… Их было так много, что запомнить всех было невозможно. Кроме отдельных, самых ярких— отчаянных смельчаков, и крайне подлых, каких помимо их желаний знал каждый зэк.
Продажностью называли обман кентов на куске хлеба, стукачество, пирит в своем бараке, жадность. Редко кто не имел за душой одного из этих качеств. Ведь чтоб исключить их, нужна была дружба между кентами. Человеческая. Не воровская. А тут… Не воруй у кента! Но кенты нещадно обдирали один другого. Иначе не выжить. Иначе будешь сам ободран. Потому тряси ближнего — покуда он тебе горло не перегрыз.
Стукачество… Но и здесь… Если зэк не «сыпал» своего собрата перед начальством лагеря, то доносил на него «бугру» или «президенту»{6} из-за куска хлеба. Или же в отместку за что-либо.
Воровство в бараке? Но это один из самых надежных методов выжить, не работая. Кто, не грешил воровством? Все! Даже «бугор».
О жадности и говорить нечего. От слабой «сявки» до «бугра» это качество было первым в характере каждого зэка.
Но вот Скальп… Этот был особым подлецом. Редким. Ни один паршивый педераст, ни «сука», ни «президент» не знали таких изощренных методов мести. Каких никто не мог предвидеть, не мог предугадать. Его методы были слишком опасны, слишком, страшны. Он убивал своих врагов руками их друзей. Таких же зэков.
Костя сжимает кулаки. Да что там кенты! Есть что из своего вспомнить. Такого, за что и теперь не простил бы. И уж встреться — прежде всего язык бы ему вырвал. Руками. И воткнул бы туда, откуда ему надлежало вырасти. Ох и гнусный язык у этого типа. Ох и пакостный.
Костя вспоминает, как приловил он однажды Скальпа на «темнухе»[18]. Тот «бугру» жужжал всякое о соседе Чумаева по нарам. Медуза тогда так поддел негодяя, что он с неделю на задницу сесть не мог. Но потом, кто бы мог подумать? С неделю Медуза болел. Желудок расстроился. Есть ничего не мог. В больницу положили. Вроде прошло. Потом снова. Ослаб совсем. В глазах темнело. И лишь потом узнал, в чем дело. Оказалось, что Скальп все полгода подливал ему в еду касторку, предназначенную для лечения собачьих запоров. Скальп тогда на собачатнике работал. И Медуза, поймавший Скальпа за руку, долго бил его. Да так, что тот сам в барак не смог вернуться. Но и тогда он выжил. И отплатил. «Общак{7}» выдал. Какой у Кости был. Да и не только сам общак. Но и медузины сбережения. Он для выхода на свободу их копил. Отдельно от всех. А этот придумал, что Медуза их у него, у Скальпа отнял. Их ему и отдали. А Медузу — на Камчатку.
— Ну попадись ты мне! За подлости шкуру лентами снимать буду! — темнеет в глазах поселенца.
Десять лет жизни отнял у него Скальп. А здоровья — не счесть. И вспоминая свои обиды на «суку», строит Чумаев планы мести. Как будет искать, как изводить, как потом уничтожит.
— Нет! Не сразу! Это было бы подарком для тебя сдохнуть вмиг. Я тебя буду убивать медленно, с наслаждением. Кровь по капле выпускать буду. И пороть. Ремнем с шипами. Или цепью. Так, чтоб никто и мертвого не опознал. Да и не сумеют. Сожгу я тебя. В лесу где-нибудь. Как чумную собаку, — рычал Медуза, ворочаясь с боку на бок.
— Эй, Костя! Спишь уже? Костя! Да проснись же ты! — кричал кто-то от дверей.
— Кто там? — продирал он глаза.
— Мы!
— Что нужно?
— Внук выжил. За него подарок тебе принес.
— Это ты, Отке?
— Я! Вставай! — включил свет старик.
Медуза зажмурился на секунду. А потом увидел, как Отке разворачивает выделанную до тонкости шелка золотистую, громадную шкуру сивуча{8}.
— Это тебе! — улыбался бригадир.
— Зачем?
— Зимою ногам тепло будет. Это за внука тебе.
— Я — не баба! Простуд не боюсь. Закалился. А и внука твоего не рожал. Мальчонке твоему она куда как нужнее. Ходить начнет — ножонки не поморозит. А мне к чему? Смех один, да я по гвоздям ходить умею! Босыми ногами, и не черта!
— Это подарок!
— Давай лучше выпьем! А шкуру назад возьми. Не нужна она мне.
— Нельзя меня обижать, — настаивал Отке.
— Мы же с тобой мужики! Сам понимаешь — детей у меня нет. Бабы тоже. А мне с твоим подарком — одна морока будет. Выйду на свободу — пропью. Стелить-то все равно негде будет.
— Ладно. Другое принесу, — собрал Отке губы в обидчивый пучок.
— Парень-то ваш, как там?
— Уже орет. И ест, как мишка, — потеплело лицо Отке.
— Как вы назвали его?
— Костя. Как и тебя. Ты его спас. Твое имя носить будет. Так у нас по обычаю.
Хороший обычай. Значит, тезка у меня будет. Дай Бог ему судьбу светлую! Не мою, — сказал поселенец, вздохнув.
Ведь кто-то, наверное, и его рождению радовался. Вот она и закрутилась— его жизнь. Да так он сам ни разу не радовался.
Значит шкурку не хочешь? — спросил Отке.
— Нет.
— Ну ладно! Я думать пойду.
— О чем?
— Про подарок тебе.
— Принеси бутылку и порядок! — рассмеялся Костя.
Бутылка не память, — обиделся Отке.
— А к чему она? От памяти только голова болит.
— Не надо так, Костя! Нехорошо ты говоришь!
— Почему?
— Человек без памяти — все равно, что без головы.
— Ладно! Твоя память мне известна. Кутха испугался своего!
— Кутха все боятся.
— Я его не боюсь.
— Ты — не коряк.
— А хотя бы и им был. Ребенок кому нужен? Кто его родил? Так при чем тут твой всевышний?
— Он кормит нас!
— Черта с два! Тебя руки твои кормят. Плечи. Почему они у тебя болят, а не у Кутха?
— Он рыбу нам в сети загоняет.
— Ну и насмешил. А зачем тогда нам байдара, и Яэтлы? Не он ли окружает косяк неводом?
— Глупый ты, Костя! Разве можно такое говорить.
— Можно!
Отке сердито нахмурился. Повернулся к поселенцу спиной. Тяжело ступая, пошел к двери. И утром не зашел по своему обыкновению за Чумаевым. Прошел мимо его дома даже не оглянувшись. Но прежде, чем начать очередной замет, он еще доставал из кармана деревянного идола. И шептался с ним о своем. Верно, просил божка послать хороший улов в невод. И меньше ветра.
Вечерами, когда бригада заканчивала работу, как бы ни устал старик — он никогда не забывал поблагодарить Кутха. И в обеденный перерыв, прежде чем начать есть самому, первую ложку ухи, кусок хлеба, — кидал в костер для всевышнего.
Медуза не обращал на это внимания. Пока с ним об этом не говорили. Сам Костя не привык никому поклоняться и никого не почитал больше, чем самого себя.
— Кутха что он? Вот я, к примеру! Всем, что имею — только себе обязан! — и подумав, продолжил:
— А хрен ли я имею? Лет под сраку, два десятка лет заключения, ни одного верного кента, ни дома, куда можно вернуться, в общем — ни черта! Вот что я имею. Ну, а на что рассчитывать? Вернусь — если все хорошо. Но куда податься? Конечно к кентам! Кое-кому мозги прочищу за слабую память. Либо припомнить заставлю, либо напрочь отшибу. А потом? Потом найду Скальпа. Разделаюсь с ним. А дальше? Снова на Черное море. На пляж. Там лет пять поработать и на покой можно. Но куда? К кому?
Передумав все варианты, он досадливо поморщился. И решив, что время у него есть, оно подскажет, немного успокоился.
Сегодня Чумаев пришел получать первую зарплату. Он так торопился, что завидев очередь, стал нервничать. А когда подошел его черед, весь красный, потный, склонился над ведомостью.
Он не ожидал получить такую круглую сумму. И шел, растерявшийся. В лагере за такие деньги он не меньше года вкалывал. А тут — за месяц работы! Даже не верилось. Он зашел в магазин. Лихорадочно обшаривал глазами прилавки, витрину. Накупил маек, носков, рубашек. Даже свитер с заграничной этикеткой. И галстук, как у председателя сельсовета. Красный, кожаный, ему сносу не будет. Потом шляпу приглядел, зеленую. Цвета бессмертия. Сапоги резиновые с ушами, как у слона. Теперь в море почти по задницу залезать можно. Ноги не промокнут. Не то, что в ботинках. Приглядел себе и туфли с острыми носами. В них нигде не стыдно появиться. И, завернув все это в один громадный сверток, важно вышагивая по улице, домой направился. Мол, смотрите, не босяк какой — мужик хоть куда! Уж если в магазин пошел, то товару целый мешок набрал. Умею жить. И заработать, и потратить разума хватает.
Для фасона бутылку коньяка лишь наполовину в карман сунул. Чтоб все видели, что он пить будет. Не вино, не водку — благородный коньяк. Такое только истинные интеллигенты понимают. — Воспитанные люди! Ни чета вам — бросал он своим видом вызов селу.
И ввалившись в дом, едва переведя дух, стал обновы примерять. Все по порядку. Рассматривал себя в зеркало в новых майках, рубашках. Не забывал и о галстуке, шляпе, которые решил назавтра на работу надеть. Пусть знают туземцы, с кем им выпала честь работать!
На следующий день он встал пораньше, приоделся и направился па работу не торопясь. Чтобы все могли на него посмотреть. Неважно, что не молод. Если пенек прибарахлить, и тот за молодца сойдет. Оно и выбор в селе невелик. Не за жениха, так за любовника вполне сойти может.
От радости за самого себя даже дух захватывало. И, расправив плечи, он, молодцевато топая, вошел в столовую.
Увидев его, чикока— повариха глаза округлила. Не протянула для приветствия сухонькую ладошку первой, а за перегородку побежала.
Ого-го! Сдурела враз! Думала, что я всегда замухрышкой хожу. А увидела меня человеком и обалдела! Разве что, мне нынче надо жить? Среди вас? На черноморский пляж бы! Все бабы там мне на шею бы кидались. Они — не вам чета!
Костя! Что это с тобой? — услышал он удивленное.
Молодая повариха разглядывала его.
Как что? — поперхнулся он.
— Зачем, как олень на праздник нарядился?
— Чего?!
— Так кто ж на рыбу галстук надевает? Ты же работать будешь. Шея станет болеть к вечеру! И рубашку эту не стоило. И сапоги эти тяжелые. Полегче надо было. Без отворотов. Ими все ноги натрешь к обеду. Зачем так оделся? Вечером совсем больной будешь. Шляпа от ветра не спасет. Голову продует в ней. Зачем шапку не надел? У нас шляпы никто не носит. Климат не тот. И свитер зря надел. Телогрейка нужна. Свитер холод пропускать станет. Да и испортишь ты его за один день. А он ведь дорогой. Тебе его трудно зарабатывать. Руки свои пожалей. Сходи, переоденься.
— А для чего живу? От себя беречь стану.
— Как хочешь, Костя! Только жаль тебя вечером будет — сказала
она.
— Жаль? Вот это да! — неподдельно удивился Медуза. И задумался.
Что бы значили ее слова? Может намекает на что? А она — ничего из себя. Дай-ка я попробую уступить ей. А вечером узнаю, что ей во мне жаль? — решил для себя Костя, а вскоре, переодетый в обычную свою спецовку, прошел на работу мимо столовой.
Вечером на ужин зашел. Внимательно заглянул в глаза молодой поварихе. Та, ничего не подозревая, улыбнулась как всегда.
— Вечером сегодня что делаешь? — спросил он ее.
— Работаю, — удивленно глянула она на Костю.
— А может ко мне зайдешь?
— Зачем? — вспыхнула она.
— Посидим, поговорим, — огладил глазами ее фигуру.
— Некогда мне.
— А ты выкрой часок.
— Посмотрю, — спрятала она смущение.
Вечером пришла. Костя усадил ее. И сам сел напротив. С чего начать? Поговорить бы, для начала. Но не знал о чем. А она еще надела этот облегающий свитер. Из-под него все так соблазнительно на Костю смотрит. Юбчонка выше колен. Эх, была не была! Глазам жарко стало. Схватил он ее на руки, на койку понес. Целовал, не давая опомниться. Знал по прежнему опыту — с бабой медлить нельзя. Лучшее средство — внезапность.
Девчонка вдруг напряглась, оттолкнула его сильно. И, вскочив с койки, одеваться стала.
— Нахал! Зверь! — кричала она, надевая пальто. Погоди, не ругай. Сядь! — испугался Ко стя
— Уйди! Пусти меня! — отталкивала она его от двери. Пытаясь уйти как можно скорее.
— Прости. Но такую растрепанную, злую, я тебя не выпущу. Приведи себя в порядок. Поговорим. И пойдешь. Я обещаю, что не притронусь к тебе.
Девчонка подошла к зеркалу.
Пальто сними, так удобнее будет, — отошел он от двери. Она послушалась.
Костя достал из-под стола бутылку коньяка. Нарезал хлеб, селедку.
— Ты одна здесь живешь? — спросил он повариху.
— С матерью и братом.
— Все время в Анапке?
— Да. Я здесь и родилась, — успокоилась девушка.
— Никуда не выезжала?
— Ездила поступать. В институт. Но провалилась.
— Парень у тебя есть?
Повариха покраснела. Подумала:
— Есть. Охотник он.
— Из ваших?
— Конечно. Коряк.
— Скоро замуж выйдешь?
— Не знаю, — вздохнула она.
— Садись к столу, — пригласил Костя.
— Не хочу.
— Ну хоть чаю давай попьем.
— Давай, — согласилась она.
Когда за окном стало совсем темно. Костя посадил девушку у открытой дверцы печурки. В ней ярким пламенем горели дрова. Тепло хлынуло в комнату волнами.
— Ты любишь море? — спросила она Костю.
— Люблю. Но не это. Другое море люблю. Теплое, ласковое. В нем каждый камешек видно. Оно доброе. Все его любят. Знаешь, сколько людей приезжает к нему летом? Сосчитать нельзя. Все веселые, нарядные.
— Неинтересно около того моря жить.
— Почему? — удивился Медуза.
— Оно за деньги людям характер продало. Раз оно теплое, ласковое, то это уже не море, а лужа. Море своим лицом не должно поступаться. На юге оно или на севере— не должно жить без шторма. Как наше.
— На том море тоже штормы бывают. А летом оно спокойно. Людей радует.
— Вот и говорю продажное твое море. Целое лето из людей деньги берет. И отрабатывает. А вот наше — с характером. Оно, как сильный человек, никогда не бывает тихим. Может потому. что холодно, оно и не может уснуть. Но я наше море люблю. Наших чаек. Наш берег. И нашу Анапку.
— Там тоже есть… Город. Его зовут Анапа. Он небольшой. Тихий, курортный город. Очень чистый, зеленый.
— Интересно! А он похож на нашу Анапку?
— Нет. Не похож. Там растут тополя и кипарисы. Цветы — с меня ростом. Розы — с мой кулак. И солнце там знаешь какое жаркое! Все коричневые ходят. А здесь? Собаки и те насморком болеют. Летом телогрейку снять нельзя. А там все ходят в легких платьях. Зимы там почти нет. Морозов тоже. Красивый город.
— Ты туда вернешься?
— Конечно.
— У тебя там есть кто-то?
— Нет. Нету.
— А к кому же поедешь? — удивилась она.
— Пока не знаю.
— А у тебя есть отец, мать?
— Наверное были. Как и у всех, — ответил он, вздохнув.
— Куда же они делись? Умерли?
— Не знаю. Не помню я их.
— Тебя люди растили? — заглянула ему в лицо.
— Ага! «Малина», а не люди. Знаешь, ягода такая есть.
— Слышала, — отозвалась она.
— Вот так я и рос. Все время на пляже. У моря. С самого детства.
— Ты к этим людям и вернешься?
— Больше некуда.
— Расскажи, Костя, а что еще есть в твоей Анапке?
— В Анапе? Много чего! Рестораны есть. Милиция.
— А у нас ни того, ни другого! — рассмеялась она.
— Еще пляж есть.
— А цирк? Я никогда не была в цирке.
— Я тоже, — развел он руками.
— А зверинец есть?
— В Анапе? Не помню. Но вот привелось мне в одном зверинце быть много лет…
— Ты работал там?
— А как же?
— Кем?
— Куда пошлют.
— Тигров видел?
— Еще бы! Сам чуть им не стал, — и, желая отделаться от вопросов, спросил сам:
— А почему у тебя такое странное имя — Уткэт? Оно к девушке не совсем подходит.
— Зря ты так говоришь. Уткэт — это значит — мост. А меня так не случайно назвали. Ведь мама моя была охотником. Из племени медведя. Самого сильного, доброго. А отец— из племени волка. Хитрого, злого, но и сильного. Враждовали меж собой долго эти племена. А мать с отцом поженившись помирили их. Потому меня и назвали Уткэт. Мост. Между племенами. Меня и те, и другие любили. И хотя сейчас племен давно не стало, имя мое все любят. И знают, почему меня так зовут.
— А я думал, что это мужское имя?
— Нет. У нас имена дают по своему. Родился ребенок — если никаких событий других не произошло, то назовут тем, что первое на глаза попадется.
— Ничего себе! Не хотел бы я такого имени! — крутнул он головой.
— Костя! А ты в Анапе учился?
Медуза опустил голову. Где учился он в те голодные, трудные годы. Да в той же «малине»! Воровать. Но разве о том расскажешь ей? И ответил, отвернувшись:
— Моей учебе не позавидуешь. Плохой я был ученик — вспомнил он побои за первые промахи в воровском ремесле.
— А девушка у тебя была?
— Были, а то как же! И сколько!
— Почему же ты не женился?
— Зачем? Можно и без этого обойтись.
— Странный ты! А я не могу так. Мне дети нужны. Выйду замуж — много детей рожу.
— А не боишься? — вдруг отшатнулся он.
— Нет. У нас по обычаю положено много детей иметь. Чем больше ребятишек в семье, тем больше счастья в доме, — говорила Уткэт.
В этот вечер они долго просидели у печки. Тихо говорили о чем-то, спрашивали, слушали, молчали. И снова говорили. Косте не хотелось отпускать Уткэт. При ней ему было спокойнее, теплее на душе. Вроде сердце оттаивало. Вспоминалась своя молодость. Когда что было? Не заметил. Она пришла и ушла невидимой гостьей. Да и была ли она…
Нет. Никого он не любил. Не получилось. Не встретил. Не повезло. А вот теперь — насмотреться не может. Но Уткэт далека от него, как нежное облако в далеком небе. — Может встреть такую — и сам бы стал иным. Но судьба — не облачко, тучу подарила…
А девчонка сидит — доверчиво, у печки. Страх прошел. Злость исчезла. Она снова прежняя — бесхитростная, чистая. И Костя, глядя на нее не посмел более протянуть к ней руки. Боясь напугать, оттолкнуть от себя. Пусть не будет она любовницей, пусть будет корешем[19]. Пусть заходит когда захочет. Без страха. Как к человеку. Чтоб не было ему одиноко.
()п проводил ее домой. Постоял немного у двери. Впервые в жизни девушку провожал. И это ж надо— не тронул! И она обещала приходить к нему.
Так шли дни, недели, месяцы. Подошел и сентябрь. Холодный, пасмурный. С ним путина закончилась. Рыбаки из бригады радовались приходу холодов. Скоро они уйдут в тайгу. На пушной промысел. На всю зиму. Лишь весной в село вернутся. А сейчас уже готовиться надо. Через месяц покидать село.
Коряки умели не только ловить рыбу, промышлять пушного зверя. Они умели все, чего бы ни потребовал от них Север и… сама жизнь. А потому— ни зимою, ни летом не оставались без дела. Но это они. Они! Но не Костя!
Выросший в «малине», он хорошо знал ее законы, постиг все тонкости воровского ремесла. Но вот здесь, в селе оказался совсем беспомощным. И по окончании путины пришел к председателю сельсовета расстроенный:
— Слушай, Ильтын, а что мне теперь делать?
— Отдыхай. Ты хорошо работал. Отке тобой доволен.
— Как отдыхай! А жить на что? Мне за отдых платить не будут. Работа нужна.
— Ну, а куда я тебя пошлю? — разводил руками Ильтын.
— Придумай что-нибудь.
— Так, а что придумать? Зимою в селе одни женщины остаются. Мужчины — в зимовьях.
— Знаю. Но мне работать надо. Жрать надо!
— Вот беда, ну что мне с тобою делать! Ума не приложу, какое дело тебе найти.
— Может есть где мужская работа?
— Так ты сам знаешь. В столовой у нас две женщины — самим работы мало. В магазине— продавец и уборщица. В больнице твоя помощь тоже не нужна. В клубе у нас парень. Он же и за киномеханика, и за баяниста. Сам видишь — ничего больше нет.
— А на что я жить буду?
— Летом, когда работал, хорошо получал?
— Хорошо.
— Откладывать нужно было. Не кричал бы теперь. А то чем помогу? К женщинам пошлю мех выделывать? Так они не доверят! Ты ж его в руках не держал. Испортишь. Меховую одежду шить? Тоже не сможешь! Вкус иметь надо. Этому у нас с детства учат.
— Черт возьми! Не сдыхать же мне с голода! — орал поселенец, теряя терпение.
— Ладно, иди домой. Я в район позвоню. Может, что подскажут или в другое место переведут, — сказал председатель.
— В другое место! — подскочил Медуза. И, побелев, спросил:
— Это куда же?
— Где работа будет всегда. У нас — сам видишь.
— Никуда я отсюда не поеду! Понял?
— А кто гонит тебя! Живи! Но зачем кричишь?
— Работу мне найди! Хоть какую-нибудь! Придумай!
— Хорошо.
Через три дня Ильтын пришел к Медузе домой. Улыбался всем лицом.
— Нашел я для тебя работу.
— Какую?
— Снасти будешь чинить со стариком Акловым. Неводы, мордухи, сети.
— Я же не умею! — возмутился Костя.
— Научит. Рыбу умеешь теперь ловить! И это сможешь.
— Так что ж мы — один невод всю зиму чинить будем? А что заработаем?
— Один чинить. И пять новых сделаете. Восемь мордух нам нужны. А в феврале навагу ловить станешь с Акловым. Все время — работа будет. И заработок. Неплохой, однако.
Костя приумолк. Подумал. И улыбнулся довольно:
— Ну, спасибо тебе.
— Мне из района так посоветовали. Вчера звонил. Умные там люди. Сам я не додумался, — сознался Ильтын.
А вскоре поселенец утеплил большое помещение склада, и вместе со стариком принялся за новое дело. Сети были старые, в больших дырах, старик ловко штопал их, продевая в ячейки деревянный, маленький челнок.
— Учись, паря; этого, кроме меня, никто в селе не умеет делать. Умру — ты кого-то учить станешь. Нельзя, чтобы это умирало со мной. Меня в свое время отец учил, его — дед. Родовое это — наше ремесло. И род наш — рыбоеды. Все до единого. Нас море кормило. И без рыбы никто не может. Собачка и та юколу любит. Нерпа, песец — тоже рыбу едят. И человек. Тоже не сможет без рыбы. Всегда я ее ловил. И всех мужчин села обучил делу. Теперь они все умеют. А нот снасти чинить некому. А худые снасти, как слабые руки — ничего не удержат.
Бабье это занятие, Аклов. Они сноровистее нас в таком деле, с нитками им куда как проще…
Не скажи. Наши женщины этому не обучены. Одно дело одежду шить. Другое — сети. Это не швы прошивать. Тут знания нужны. А их на берегу сидя, где возьмешь? Надо рыбку половить, — орудовал Аклов челноком так, что Костя едва успевал следить за его руками
А уж через пару дней и сам взялся за починку. Челнок медленно поворачивался в его руках, словно не хотел признавать нового хозяина Он падал из рук, колол их острыми рожками, падали нитки. Дыра в сети никак не сужалась.
Старик выжидательно наблюдал. Но не спешил на помощь. А у Кости уже ломило пальцы от усталости. С виду работа совсем легкая. А возьмешься — и падает все из рук. Не получается. Вместо ровных ячеек углы какие-то. В них кентов бы перевстречать, а не рюмку попить. Вон у старика как здорово получается. Залюбуешься. Точно нарисованные. А у него? Медуза вздыхает.
— Что, Костя? — смеется Аклов.
— Напутал я здесь.
— Не получается?
— Нет.
— Иди сюда, — позвал старик. И, глянув на поселенца строго, сказал:
— Смотри внимательно. Как если бы не на рыбу, — на волка, на худого человека эту сеть готовил. Она крепкой должна быть. Чтоб не сумел сбежать.
«Уж на Скальпа я из чугунных прутьев сеть бы сплел. Своими руками. Не вырвался бы гад ползучий. На ноже я поклялся и все-равно убью его. Поймаю — и «крышка», — думал Костя внимательно следя за руками старика.
Потом взялся сам. Медленно, но точно копируя каждое движение рук коряка. И челнок вначале неохотно, а потом все быстрее завертелся в его руках. Засновал.
«Для тебя, акула проклятая, плету. Все-равно не минуешь ты моих рук. Не выскользнешь. Разыщу. А там разговор коротким будет. Жизнь мне не мила покуда ты жив!»
— Молодец! Хорошо получается. Быстро понял. Не коряк, а голова крепкая, — похвалил Аклов работу Кости.
Чумаев ничего не ответил.
Тихо опустилась на село зима. В одну ночь выбелила Анапку пушистым снегом, заглянула в каждую щель. Порадовала всех величавой красою своей. А через неделю пургой разразилась. Грозною, черной. Загуляла по Анапке злою Нинвит[20].
Костя, выглянувший в окно, глазам не поверил. Ветер со свистом врывался в щели, гудел в трубе злым шаманом. Тащил по улице чье-то белье. Срывал трубы. Бил в стекла десятками вихрей.
Решил он попробовать выйти из дома. Но куда там! Лицо враз снегом залепило. Повернулся и— бегом назад. В дом — снежным комом ввалился. С час дыхание переводил. Какая работа? Перед окнами такие сугробы намело — целый день снег придется откидывать. «Занесет, как медведя в берлоге, — подумал поселенец. — И откопать некому будет. А впрочем, на кого сетуешь, кто хоть когда-нибудь помогал тебе? Кенты? Они помогли тебе попасть сюда. С ними свяжись! Еще и не в такую беду попадешь. Они доведут до веселой жизни. То-то. Не на кого пенять. Здесь тебя целый месяц даром кормили. Пришлого. Чужого! Не попрекали. А что ты для них сделал? Ничего! Никому. А кенты? Наплевали на тебя сто раз. Так что молчи. Вот вернешься к себе— там потребуешь. Эти — не должники. Ничем не обязаны. А ни разу плохого слова от них не слыхал. Сам их туземцами называл. А они получше верных кентов. Хоть и живут на краю света».
Стук в дверь удивил. Медуза заторопился открыть. «Наверное Аклов заждался. Решил сам за ним прийти. Неловко. Старик, а сильнее меня», — снимая крючок думал он, и, открыв дверь, ахнул от удивления. Это была Уткэт.
— Сумасшедшая! — схватил он ее в охапку. Втащил в коридор. И, закрыв дверь, провел девушку в дом.
— Как ты дошла?
— Как видишь, — смеялась она.
— Зачем так рисковала?
— Что ты? Мы привычные! Пурга для нас, как для тебя — теплое море. Нас она не обижает.
— Слушай, но ты хоть меня не пугай.
— А чего боишься?
— За тебя. Ведь замерзнуть могла.
— И ты бы этого не пережил! — хохотала Уткэт.
— Во всяком случае приятного было бы мало, — сгладил он.
— Не объясняйся, — закрыла она ему рот рукой.
Он глупо улыбался, глядя на нее. Ведь вот ни одна не решилась бы на такое. А ей он позволяет делать и говорить все, что взбредет и голову. Он привязался к ней, привык и, не увидев ее хотя бы полдня, ходил как потерянный. Словно что-то не сделал, чего-то не хватало ему.
Ее появление, да еще в такую погоду было чудом, подаренным ому то ли судьбою, то ли самою пургой. Он не знал, кого из них он должен благодарить за него.
— Я тебе поесть принесла. А то голодный останешься на всю пургу.
—И ты из-за этого шла? Стоило ль!
—Конечно! А то ты на юге будешь нас плохо вспоминать — выискивала она из сумки обжигающие кастрюли. Заставила его поесть. А потом они снова сели у печки.
—Получается теперь сети чинить? — спросила Уткэт.
— Получается.
—Акловучил тебя.
—Разве он умеет?
—Не надо Аклов очень хороший человек. Он для Анапки — главный. Его и теперь в каждом доме любят. Все.
Они помолчали.
—А за что любят его? — спросил Костя.
—Давно это было. В войну. Тогда наше село еще меньше, чем теперь. Жили в нем сильные люди. Из племени медведя. Они оленей разводили. Охотились. Но в тот год все мужчины ушли — на войну. В селе старики, дети и женщины остались. Умели они пасти оленей. Но мясо понадобилось фронту. И лишь совсем маленьких детей оставила себе Анапка. Пять больших табунов отдала она фронту. И тогда на охоту вышли женщины. Мишку били, зайца, куропатку. А зимой, когда медведи в берлоги легли — туго стало. Нечего было кушать. В те годы зимами пурга почти не прекращалась. И умирать стали люди. Вот тогда приехал к нам Аклов. Стал рыбу ловить, один для всех. Научил ее солить, вялить, коптить, приучил и кушать ее. Перестали люди умирать. А вернувшиеся с фронта научились помогать Аклову. Вот так и стали они рыбаками. Аклов с ними не только село спасал, еще и стране помогал: сдавал рыбу, икру. За это медаль имеет. А теперь он старик. Но для вернувшихся с войны он семьи сберег. А сам один остался, — вздохнула Уткэт.
— Почему?
— Все три сына погибли. На войне.
— А жена?
— Она до войны умерла.
— Так и живет один?
— Нет! Что ты? Село его бережет. Мы все его дети. И старые, и молодые. Он — наше счастье. И знаешь, любое горе, радость — он первый обо всем знает. Тебя к себе тоже не случайно взял. За то, что ты Анапке малыша спас. Отнял его у Кутха. Умереть не дал. Он всем велел уважать тебя. Он самый умный и добрый старик в селе. Никто из нас не знал его жены, детей. Мы — его семья. Он — наш отец. На пенсию он пошел. Но когда к нему Ильтын пришел — согласился тебя учить своему делу. Ты слушайся его.
— Так, а нам с ним спорить не о чем. Работаем потихоньку.
— Аклов тебя уважает.
— Пока не за что.
— Ему виднее.
Костя все прислушивался к посвистам пурги за окном. Она разгулялась вовсю.
— И надолго закрутило? — спросил Костя, кивнув за окно.
— Не меньше недели. Это первая пурга. Молодая. У нее силы много, — ответила Уткэт.
— Вышел ли сегодня на работу Аклов? Как ты думаешь? — спросил поселенец девушку.
— Наверное был. Но он тебе не сознается. Чтоб душа твоя не болела. Ему пурга не страшна. И не такое пережил. А тебе все равно не велел бы на работу выйти. От простуды уберег бы. Нам она не страшна. Потому ты не беспокойся. Аклову без работы нельзя. Память по сыновьям болеть начинает.
— А твой отец где?
— Тоже погиб. В войну. Я маленькой была, когда он ушел. Не помню его. Брату год был. Тоже, как я… не помнит.
«Кого как судьба ломала. Горбов, да болячек куда больше, чем радости подарила. А я то думал, что только мне не повезло. Оно же вон как. На разных концах земли люди беду терпят. Вот только выстоять в ней не все умеют. Иного мужика валит, а баба — глядишь, устояла. И человек! Не гляди, что слабая. Может потому, что Аклов в селе был. А на пути другого — он не встретился», — думал Медуза.
— Аклов говорит, что тебя для него в село прислали. Чтоб смог он тебя всему обучить. Всему, что знает и умеет. Без этого, он говорил, ему нельзя было умирать. А теперь успокоился. Обучит тебя и спокойно сможет уйти к Кутху.
— А он смерти не боится?
— Никто не вечен. Кроме как в памяти. А он в ней будет первым. Болеет он, старый стал. Трудно ему.
— Но ведь и я уеду! Насовсем отсюда.
— Кого-то успеешь выучить. Ты должен будешь это сделать, — спокойно сказала она.
— Выучить? Но кого? Мужчины сразу после путины уходят в зимовье, — ответил он.
— Сам найдешь кого обучить.
— Разве мальчонку какого присмотреть? Но я никогда не говорил с детьми, обучать тем более не сумею, — задумчиво сказал Костя. И добавил:
— Да и жаль будет заставлять работать ребенка. Живя здесь, он и так не видит ничего хорошего. Буду я для мальчишки злым шаманом, убивающим его детство, его самого. Вот и станет он меня русским Кутхом звать, ничем не отличающимся от его корякского Кутха, какого вы сами не совсем забыли.
Уткэт смеялась.
— Кутх! Кутх! — показывал она на Костю. И залившись смехом еще громче, долго не могла остановиться. Но потом, правда не без труда, посерьезнела.
— Ты меня не понял. У нас в селе летом живут дети, какие в интернате в райцентре учатся. Это уже не дети. Им по пятнадцать, шестнадцать лет. Я о них говорю. И еще, — она снова рассмеялась, но потом взяла себя в руки. — Ни наш Кутх, ни наша народность, ни один коряк или корячка, никогда не убивали детей. Этого в нашей истории не было. Ни шаман, ни всевышний не ставил под угрозу жизнь ребенка. Взрослого коряка — случалось убивали по слову шамана в жертву Кутху, но не детей. Кстати, у нас никто не бьет и не ругает детей, не то что приезжие семьи в райцентре. Наши дети неруганными растут. А потому взрослых не боятся.
— Так уж и не бьют и не ругают! Быть того не может, — не поверил Костя.
— Я не вру. Никому и никогда. Это тоже одна из черт характера моего народа, — посуровела она. А Косте верилось и не верилось н услышанное.
— Кстати, нашим детям в семьях всегда предоставлялось решающее слово. Положим, сказал ребенок, что ему не нравится место, где они живут, и семья снимается с кочевья, идет в другое место, где понравится ребенку.
— Ишь ты! Вот попробовал бы я в своей «малине» эдакое ляпнуть! Мне б ноги вырвали из задницы за такую глупость. Или голову свернули бы, — сказал Костя.
— Так видишь ли, у нас, коряков, появление на свет ребенка — особая любовь Кутха к семье. У нас даже легенда есть о том, как дети появились у коряков.
Костя хмыкнул недоверчиво:
— У всех они одинаково появляются. И при чем тут Кутх? Если только сосед захочет так назваться.
— Не надо хамить, Костя. Ты знаешь? Эта легенда самая старая и самая молодая. Ее первую слышит ребенок от матери или от бабки. С нею старики умирают.
— А что же за легенда? — не выдержал поселенец.
— Подбрось дров в печку, эту легенду рассказывают при огне.
Уткэт села поудобнее на низком стуле. Костя — напротив. По лицу девушки загуляли огненные блики.
— Давно это было. Так давно, что об этой истории помнят теперь немногие — старые горы, наше солнце и маленький народ Камчатки — коряки. Когда Кутх дал им эту землю, он сказал корякам: «Всего вдоволь вы получили. Земли— от неба до неба. Оленей столько, что ни один из вас сосчитать их не в силах. Пушных зверей — с мехом которых по красоте ничто сравниться не сможет. Реки я дал вам быстрые, широкие и холодные, моря вашу землю стерегут. А чтобы вы не были ленивыми, мороза много будет на земле вашей. Снега- целые сугробы. Дал я вам собак, чьи ноги будут бегать по тундре и возить вас, когда собственные ноги ваши устанут. Живите!»
Уткэт посмотрела на огонь, на Костю и продолжила.
— И стали жить коряки на земле, отведенной им самим Кутхом. Много лет они жили. Все у них было. Не было только радости — детей. Не рождались они в наших стойбищах. И опечалились коряки. Как жить без утра? Как умирать без продолжения? Как жить старым, не имея перед глазами молодости? И взмолился корякский народ. К Кутху обратился в горе своем: «Всевышний! Ты дал нам жизнь, глаза и разум. Мы видим, что олени плодятся, имеют детей себе подобных. Заяц и тот зайчат имеет. Нет детей только у нас! За что ты покарал детей своих — отнял радость? Дай нам счастье иметь детей! Иначе жизнь нам не в радость, а смерть много горше. Ибо жизнь без продолжения не нужна никому. Летом ты тундру под нашими ногами цветами украшаешь, но они не радуют нас. Душа наша к ним холодной остается. Оживи сердца наши, наполни их смехом и радостью, дай нам детей, чтоб увидев в них самих себя, мы знали, что есть нам для чего жить, о ком заботиться. Сжалься над нами, всевышний! Услышь, Кутх!»
— И Кутх услышал. Обратился он к корякам с неба и все слышали слова его: — «Народ мой, терпеливый, смелый и работящий! Я долго наблюдал за вами. Вы трудно жили и не жаловались. В недоеданиях — куска не просили, замерзая, — не выпрашивали тепла, утопая — не хотели спасаться, болея — не просили помощи, умирая — не просили продлить вам жизнь. Вы никогда не обманули друг друга и меня. Никогда не обижали и не воровали один у другого. Вы достойны того, чего вы просите. Будь по-вашему! Имейте детей. Но обращайтесь с ними, как с даром моим, берегите его и будете вечны! За каждого ребенка со всех вас спрошу. Помните! Его слова — мои слова, его желание — мое желание, его слезы — мое горе! Дети в дар вам даны — берегите его больше жизней своих! И помните — плач одного ребенка мне слышнее, чем мольбы целого стойбища!»
Костя смотрел на Уткэт. Раскрасневшееся лицо девушки, будто из седых веков всплывшее вместе с легендой, озарялось отблесками огня. Легенда кончилась. Не проходило лишь ощущение сказки, доброй, мудрой.
— С тех пор первые цветы тундры, первого олешка, любую удачу — посвящают коряки новорожденным. Наши дети всегда живут радостью для всех. И лишь тот дом, то село считается счастливым, какое по утрам будит детский смех, — сказала Уткэт.
— Хорошая легенда. Чистая. Такую бесконечно можно слушать. Под нее расти и жить легко. И ничего не страшно. Прости меня, Уткэт. Я этого не знал. Ты мне побольше рассказывай о своем народе. Взамен тебе мне нечего предложить. Я ничего не знаю. Я иначе жил и рос. И никто мне, верно, не радовался. Ты не обессудь. Я — как коряк без радости. Без дара. Да и нужен ли он мне теперь? Сам не знаю.
Пурга продолжала занудливо скрестись в окно, в дверь, в стены, как одуревший от холода, замерзающий человек, ослепший от горя тычется во все углы найденного дома и никак не может достучаться, дозваться хозяев.
Но и пурга не вечна.
Прошла одна, а за нею и другие. Поселенец уже привык к селу. К людям. К обычаям.
И вот однажды Уткэт пришла в последний раз. Она выходила замуж за охотника и уезжала с ним учиться в Петропавловск. Они посидели немного у печки как раньше. Вздохнув, сказала:
— Последний год ты у нас живешь. Полюбили мы тебя. А вот ты никого не смог. После себя памяти не оставил. Плохо это.
— Не повезло с этим, Уткэт. Не повезло. Но теперь о чем говорить? Времени нет. Последний год. Последнюю путину проживу н уеду. Не надо памяти. Я не стою ее.
В этот год приехали в Анапку сезонные рабочие. Их было пятнадцать мужчин и женщина с сыном. Еще небольшим. Поварихой они ее взяли. Она была одиночка. Без мужа, без родственников. А потому решила, как и все, подзаработать немного за лето. И приехала на путину с сыном. Не с кем было оставить мальчишку.
И поставили всех рабочих на прибрежный лов, организовали вторую рыболовецкую бригаду. Выделили им дом под жилье. Отвели участки лова и, занятые делом, мало заботились о приезжих. Мало ими интересовались. Они работали с утра до ночи. Тоже ведь не гулять сюда приехали. Интересовался ими только Медуза, да и то не ими, а поварихой. Крупной бабой с простым именем — Мария.
Ох и сдобная она, как буханка свежего хлеба, выпеченная из хорошего теста. Белолицая, подвижная, улыбчивая, она целыми днями крутилась около кастрюль, у корыта, с тряпками, веником. Порою не успевала приглядеть за сыном, — шустрым, конопатым мальчишкой, которого не всегда успевала покормить, А он знакомился с селом, с людьми, по-своему — по-детски неумело. Подходил и к Косте. Колупаясь в носу, молчал. Потом в разговор вступил. После и вовсе зачастил. Относил матери то флакончик духов, поверив по-детски, что его мать — красивая. И не зная истинной причины таких подарков, радовался, что не только он, а кто-то еще полюбил его мать. И пряча за пазуху лупастую косынку, предназначенную ей, веселым козленком скакал к матери на одной ноге.
Мария, ни от кого никогда не получавшая подарков, не могла от них отказаться. Хотя и понимала, чего хочет от нее Чумаев. И однажды, улучив минуту, он пришел к ней. Обнял за круглые плечи-булки. Она не оттолкнула. Но и не обрадовалась. Устало присела на скамью.
— Костя, не могу я. Одна ошибка была. Но она и в отраду. Сын есть. Но без отца. Теперь не для себя, для него живу. Не хочу себе — ему бы вот жизнь облегчить. Чтоб не мучился. Свяжусь с тобой — мальчишке еще одно горе. Мало ли ему о себе слышать приходится, что он нагулянный, так и обо мне узнает еще. Не надо. Не меня, его пощади.
И отступил Медуза. Во второй раз отступил. Не стал брать силой против желания. Досадливо крякнув, ушел, И никогда больше не приходил к Марии, не приставал к ней.
А мальчишка, переставший получать от него подарки для матери, сам собирал цветы в тундре и относил их матери, говоря, что это ей передал дядя Костя.
Зачем он это делал? И сам не знал: может жалел усталую, сбившуюся с ног к концу дня мать свою, хотел обрадовать ее не только своею, но и заботой, вниманием чужого человека. Ведь рыбаков любили и ждали дома. А вот его мать… Пусть хоть так.
Мальчишку мужчины не замечали. Не видели его. Лишь иногда, когда, разыгравшись, он заразительно смеялся — его обрывали. Заставляли играть потише. И он, понурившись, обидчиво уходил на улицу.
Никто не баловал его. Не занимался с ним. Никому до него не было дела. Рыбаки говорили о своих детях. Им покупали обновы, конфеты и отсылали в посылках. Им, а не ему, берегли красивые ракушки. Им писали письма. И получая ответы, читали вслух, восторгаясь умом детей, оставшихся дома. Они жили ими. А он… Слушал. Долго. Молча. Внимательно. И жгуче завидовал тем. Знал, что у них есть отцы и они любимы. Они, а не он.
Мальчишка выходил из дома. Тихо прикрывал за собою дверь, чтоб не услышать окрика и оставить уход незамеченным. Чтоб не догадались рыбаки, почему он ушел. Им незачем было знать об этом.
А он убегал далеко за село. Где никто не мог увидеть его или услышать. И упав на кочку, обхватывал ее руками и долго тихо плакал. Плакал от своего, понятного ему одному горя. Плакал, как взрослый, как мужчина, понимающий, что изменить ничего он не н силах.
Пролежав так до темноты, он бежал обратно, не желая чтоб мать Беспокоилась о нем. Знал, что ей не легче. А труднее. Он не хотел огорчать ее еще сильнее и берег, как умел. Он никогда не жаловался, оставаясь голодным. Мужчины, забывая о нем, съедали все. И мальчишка, понимая мать, ел хлеб, посоленный крупной солью, запивая по водой. И успокаивал мать, что поел с дядей Костей, которого он, если честно говорить, уже неделю в глаза не видел.
Но вот однажды, когда проливные дожди насквозь промочили тундру и в ней не осталось и сухого клочка земли, побежал мальчишка к морю. Долго брел берегом. И усталый сел на бревно, выброшенное приливом.
Море было такое серое, грязное, что если на него долго смотреть. начинало тошнить.
А мне мама костюм купит, — говорил Митька морю.
Шипищ, — недовольно ворчало оно.
— А еще коньки — дутыши.
— Шш-иш.
Мальчишка высовывал язык и дразнил море:
— И не шшш, а и пальто купит. И конфет. Целый килограмм.
— ш-ш-ш.
— Не шшш. Вот вырасту, никому не дам обижать мамку, — сказал Митька.
Вдруг кто-то неожиданно погладил его по голове. Мальчишка посмотрел и вобрал голову в плечи. Боялся пошевелиться и увидеть за окном морское чудище. О котором он так много читал в сказках.
Он думал, что так далеко никто не может прийти и он здесь один на один с морем.
Но вдруг это чудище проглотить его хочет? А он сидит и не убегает. Надо хоть оглянуться. И — не осмелился.
За спиною Митьки стоял Чумаев. Он возвращался последним с участка лова. Надо было раскинуть сети, чтоб просохли к утру, не гнили. Вот и задержался. Шел не торопясь. А тут Митька. С морем ругается. Да как!
Сел рядом на бревно. Закурил. Мальчишку к себе прижал. Укрыл пиджаком. Тот дрожал от холода. К Косте прильнул осторожно. Потом согреваться стал. Доверился. И заснул.
Чумаев осторожно поднял его на руки. В село понес. Бережно охранял дыхание спящего. А оно щекотало щеку, ухо, шею. От него было так тепло, что оттаявшее сердце бывшего вора заставило тихонько напевать:
На берегу стояла крошка Мэри…
И устыдился. Ни одной путевой песни не знал. Одни блатные, для дитенка совсем непригодные. Он словно с фонарем по закоулкам памяти своей бродил. Слышал, будто матери поют детям. Чтоб лучше им спалось. Чтоб сны добрые слетались к ребятишкам. И запел, что счел более подходящим:
Шаланды полные кефали,
В Одессу Костя приводил, И все биндюжники вставали —
Когда в пивную он входил. Я вам не скажу за всю Одессу, Вся Одесса очень велика,
Но и Молдаванка и Пересыпь, Обожали КостюМоряка…
Не доходя немного до села он увидел, как мечется на берегу Марья. Кричит. Митьку зовет. Увидев Костю с сыном на руках, кинулась бегом. Бледная, испуганная:
— Что с ним?
— Да не кричи. Ничего с ним не случилось. Спит парень. Чтоб не будить — принес.
— Спасибо тебе.
— Пусть он у меня заночует нынче, — попросил Костя. Но Марья головой покачала.
— Не надо. Разговоры пойдут, — и, разбудив Митьку, повела его в дом. Мальчишка еще не проснулся хорошенько. Но тут же послушавшись мать, пошел в дом, следом за нею.
А утром на море поднялся шторм. Он начался еще ночью. Но к рассвету рассвирепел. Волны вгрызались в берег стаей голодных волков. Били его гулко. Хлестко.
Все в Анапке еще спали крепким сном. Лишь Марья, встававшая раньше всех, уже подошла к плите, варить начала. И вдруг, как кто из дома вытолкнул. Выскочила на улицу. Глянула на море. И, закричав, понеслась к лодке, из какой рыбаки закидывали невод в море. Лодку оторвало от кола и волны играли ею, то выкидывали на берег, то снова уносили от него.
Лодка! Без нее бригада, как без рук. Вторую лодку не дадут. Лопнут надежды на заработки. А ведь надо сына к школе приодеть. Да и самой кое-что приобрести. Ведь сын уже целый год присматривает велосипед. Просит купить. И все говорит: — Будь у меня папа! Давно бы купил!
— Да я куплю, сынок! Куплю! Сама!
А вот теперь… Рванулась баба к морю, как к разбойнику. К вору. Крадущему мечту сына, ее надежды, и кинулась в волны. Они словно, смеясь, подвинули лодку ближе к Марии. Она ухватила ее, хотела вытянуть, но волны с ревом оттащили ее назад, в пучину, вырвали лодку из слабых, бабьих рук. Мария закричала. И море, словно услышав, снова подтолкнуло к ней лодку. Мария залезла в нее, перевалившись через борт.
Море подхватило их обрадованно. Вцепилось, как зверь в добычу. И понесло подальше от просыпающегося села. Так и не услышавшего в реве шторма голоса женщины. А она молила помочь ей. Спасти.
Море расправлялось с нею медленно, не торопясь. Сначала весло отняло, потом закачало лодку с борта на борт. И — устав — перевернуло слабую посудину. Мария еще пыталась вынырнуть, но берега не было видно.
— Митя! Сынок! — кричала, зная, что сына не сможет больше увидеть. Что ей не выбраться. Не спастись. Никто не поможет. Но ей хотелось в последнюю минуту увидеть его лицо. И успокоиться. Перевернутая лодка черным гробом наплывала на нее. Удар килем и висок. В глазах темно. Нет Митьки! Нет! Есть море! Шторм!
Марии еще долго не хватились, если бы не мальчишка. Вскочив со скамьи, он кричал:
— Мама! и просился к морю.
Ее вынесло лишь на третий день к утру. Пробитый лодкой висок почернел. Руки в судорожные кулаки сжаты.
Рыбаки сидели, потрясенные случившимся.
— Что ж делать-то?
— Хоронить.
— Я не о том.
— А о чем же?
— С Митькой как быть?
— В детдом придется сдать.
— Конечно, куда же еще?
— У всех свои дети.
Митька сидел у кровати. На ней лежала мать. Мертвая. Он звал, она не слышала. Он плакал, она не видела и не утешала, как обычно.
— Мама! Мама! — веснушки исчезли с лица мальчишки. Глаза не верили. Он не слышал, когда в дом вошел Чумаев. Его никто не заметил. Он подошел к ней, снял шапку. И подошел к рыбакам:
— Хоронить когда будете?
— Завтра.
— Ас Митькой, что решили?
Рыбаки глаза спрятали. Лишь один, тот что хитрить не научился, ответил за всех:
— В детдом его придется сдать.
— В детдом? Так она ж из-за вас! Из-за лодки! — не выдержал Медуза.
— Мы ее о том не просили.
— Хорошенькая плата за подвиг — выблядка растить со своими детьми! Нет уж! Уволь…
Не дал ему договорить Костя. Схватил его лицо ладонью, к стенке припечатал одним ударом.
— Сам ты лярва! Я те, падла, дам, как сироту обижать! Да кто тебе его отдал бы?
— Тебе, что ль, отдадут? — сказал насмешливо кто-то из бригады.
— Вам он все равно ни к чему! А мне — отрада! — Он подошел к мальчишке, взял его за руку.
— Пошли.
— Куда?
— Домой.
— А мама?
— Завтра хоронить надо, Митянька.
— Я не хочу.
— Так надо, ты сегодня мужчиной стал. Понимать должен. Пошли.
Назавтра рыбаки похоронили Марью. Неподалеку от села. Долго не отходили от могилы двое — сын и Костя. Дав мальчишке проститься с матерью, Чумаев взял его за руку.
— Пойдем.
Митька послушно встал. Пошел к дому сезонных рыбаков. Те стояли на крыльце.
— Пошли. Нам не сюда, — отвел мальчишку от дома Костя.
Рыбаки молчали. Никто не сказал ни слова.
— Пошли со мной! — повел его Костя к сельсовету.
— А зачем мы туда!
— Хочу на себя тебя переписать.
— Зачем?
— Ты ж хотел иметь отца?
— Хотел, — широко открыл глаза мальчишка.
— Со мною будешь. Насовсем. Вместе жизнь начнем. Другую. На минуту перед глазами Чумаева всплыло лицо Скальпа. Злое.
Костя крепче взял руку Митяньки, словно боялся, что он убежит от него.
— Каждому свое, — сказал он то ли Скальпу, то ли себе.