Дальний остров

Галера — самый маленький остров в архипелаге Сан-Бернардо, который раскинулся у северного побережья Колумбии между Картахеной и Толу.

От северной его оконечности до южной неполных сорок шагов, а от восточного берега до западного в самом широком месте шагов двенадцать.

В километре к югу от Галеры есть островок побольше — Сейсен; в нем три гектара, и он весь покрыт лесом.

Километрах в десяти севернее Галеры из моря торчат невысокие коралловые острова Панда, Мукура, Маравилья, Ислоте и Титипан. За ними на северо-востоке выстроились в ряд Мангле, Палма и Кабруна.

Все эти острова — остатки древнего барьерного рифа, маленькие бастионы, которые море еще не успело отвоевать. Остальные острова намного больше Галеры; Титипан, например, вытянулся почти на три километра. На самых крупных из них посажены кокосовые пальмы. А на Ислоте даже поселилось два десятка семейств — чернокожие рыбаки, подрабатывающие контрабандой. Или наоборот?

На большинстве островов почти всегда есть пресная вода, осадки накапливаются в углублениях и трещинах в коралле. К сожалению, там есть и ненасытные песчаные мухи, целые тучи мух, которые отравляют жизнь и не дают работать. Вот почему я обосновался на Галере. Пусть здесь нет воды, зато островок так хорошо продувается ветром, что мухи на нем не водятся.

Полоска коралла, затерявшаяся в морском просторе… Если бы не широкие подводные рифы кругом, море давно бы проглотило ее.

Вместе со своими помощниками я приехал сюда на моторной лодке рано утром; на буксире у нас была пирога. Мы сгрузили на островке большую часть снаряжения и убрали его под навес, который рыбаки поставили для защиты от дождя: крыша из пальмовых листьев, с северной стороны щелеватая стенка из бамбука; остальные три стороны открыты.

Потом отправились делать то, зачем приехали сюда, — ловить морских рыб для коллекции.

Мои спутники — препаратор Карлос Веласкес и моторист Хуан на моторной лодке, рыбаки Хосе Долорес, Эдуардо и двенадцатилетний Сильвио на пироге — еще не вернулись. Сейчас они забросили свои удочки на рифах восточнее Сейсена.

А я сижу под навесом и прилежно тружусь: классифицирую и укладываю то, что уже добыто.

Меня окружают тазики с заспиртованными рыбами, кипы пластиковых мешочков и несколько сорокалитровых бидонов из-под молока. На двух ящиках разложены инструмент и книги.

Я должен определить вид каждой рыбы, снабдить ее этикеткой, положить в перфорированный пластиковый мешочек и опустить в бидон с восьмпдесятипроцентным спиртом. Когда вернемся на материк, бидоны будут отправлены самолетом в столицу, в зоологический институт. Там я после все разберу, помещу каждую рыбу в отдельную стеклянную банку с красивой этикеткой, внесу в каталог, опишу. Смотришь, что-нибудь новое попадется. Это вполне возможно.

Спирт уже вытравил, испортил великолепную расцветку рыб — краски коралловых рифов и тропического моря. Но с этим ничего не поделаешь.

Опускаю в бидон мешочек с этикеткой: «Upeneus тагtinicensis, 6 экз., острова Сан-Бернардо, коралловая отмель, глубина 3 м, 17/IV 1961». Вот так, кажется, все. Теперь я могу немного осмотреться.

Уже час, как с моря дует свежий вест-норд-вест.

Утром море было как зеркало, и на клочках чистого белого песка среди чащи коралловых лесов я отчетливо, со всеми подробностями видел в «морескоп» огромные коричневые бокалы губок, оранжевых морских звезд, медленно извивающиеся фиолетовые венерины пояса и полосатых рыб.

Теперь ветер вспахал морскую гладь, и на рифах разбиваются небольшие волны.

Смотрю в бинокль на лодки. «Сухопутным крабам» Карлосу и Хуану пора бы смекнуть, что надвигается, и идти обратно, пока море не разбушевалось всерьез. Трое в пироге — народ опытный, и лодка у них надежная: ведь ее делали индейцы куна. А вот плоскодонной моторке волна опасна. Мы прозвали ее «ля кукарача писада» — «раздавленный таракан».

Ага, Карлос поднимает якорь, а Хуан заводит мотор — пятидесятисильный «эвинрюд».

Ну что там еще? Лодка безвольно плывет по течению. Что-то не ладится.

Пока она прикрыта островом, еще ничего, но, если их вынесет в море, будет худо. До берега тридцать пять миль, а этот ветер сулит сильную волну.

К моторной лодке подходит пирога. Хосе Долорес подает конец, берет их на буксир. Так, значит, они решили не пересекать пролив между островами (боковой ветер!), а подойти к берегу Сейсена. Правильно, разобьют там лагерь, переночуют, исправят мотор и рано утром, пока море гладкое, придут сюда.

Со мной-то ничего не случится, они это знают. Еда у меня есть, есть кофе и два бидона пресной воды, топливо, котелки, спички, сигареты. Могу здесь хоть неделю один просидеть. Время не пропадет даром; они могут ловить с пироги, а у меня есть накидка, удочки. Вокруг островка много отмелей; утром, когда тихо, можно собирать на них материал. Все эти норки, гроты, груды кораллов кишат жизнью. Там есть и рыбы, и моллюски, и актинии, и иглокожие, о которых мне хотелось бы узнать побольше.

Причалили. Облегченно вздохнув, кладу бинокль и осматриваюсь.

Как ни мал Галера, и на нем есть жизнь. Я вижу несколько десятков мангровых кустов да десять — двенадцать узловатых деревьев сарагосилья до шести метров высотой. Некоторые из них засохли, и буро-черные голые «скелеты» резко выделяются рядом с бледной корой и светло-зелеными листьями «белых» мангров.

Неужели можно извлечь какое-то питание из битых раковин и коралловой крошки? Но ведь растут, значит, извлекают.

Среди ракушек и корней бродят маленькие светло-оранжевые раки-отшельники с голубыми клешнями. Никогда не видел, чтобы они входили в воду, и, однако, я их встречал на всех карибских островах, на которых побывал. Ползут, волокут свои домики — раковины самых различных моллюсков. Должно быть, им все равно, где жить, было бы куда спрятать свой голый, незащищенный хвост. Стоит мне сделать резкое движение, как они прячутся в раковину и закрывают вход маленькими круглыми клешнями. Но тут же забывают обо мне, высовывают свои усики, ноги, стебельчатые глаза и ковыляют дальше.

На мелководье вокруг острова водятся раки-отшельники других видов, некоторые из них настолько крупные, что занимают огромную раковину Strombus gigas или витую Tritonium.

Серо-пегими тенями снуют плоские крабики (их здесь называют морскими тараканами), такие юркие, что их почти невозможно поймать.

На корне мангрового дерева, в метре над водой, вижу панцирь краба еще одного вида.

Удивительная раскраска: желтые, оранжевые, розовые оттенки. Но панцирь пустой, легкий, как бумага, он сразу рассыплется, если я попробую его взять. Пусть уж остается на корне.

Все ракообразные, даже те, которые ведут целиком или полностью сухопутный образ жизни, — уроженцы моря. Но на этом коралловом островке есть и настоящие наземные животные.

Утром, еще до того как подул ветер, меня навестила дневная бабочка, кажется Danais. Она появилась с востока, порхая над самой водой. Села на камень отдохнуть, потом полетела дальше на запад, в открытое море. Я уже не первый раз встречаю бабочек этого вида вдали от материка.

Что будет с ее нежными, хрупкими крыльями, когда разойдется ветер? Наверно, плохо. Или они не такие уж хрупкие, какими кажутся? Ведь есть же перелетные бабочки.

Я здесь даже не единственное наземное позвоночное. Среди бамбуковых жердей, защищающих меня от ветра, живет маленькая серовато-черная ящерица с коричневой головой. Если я сижу тихо, она выходит, глядит по сторонам, машет хвостиком, делает короткие, в несколько сантиметров, перебежки. Но стоит мне пошевельнуться — мигом ныряет в щель.

Как она попала сюда? Возможно, со связкой банановых листьев с Титипана, когда рыбаки ставили этот навес. Одна ли она, или у нее есть пара? И чем питается эта ящерица? Насекомых тут маловато. Наверно, впроголодь живет, оттого и такая маленькая, не больше моего указательного пальца.

А может быть, это какая-нибудь малорослая местная разновидность? Там, где тесно и мало корма, естественный отбор нередко способствует развитию мелких видов. На некоторых островах Средиземного моря нашли ископаемых слонов, рост которых не достигал метра.

А в солоноватых озерах Титипана, главного острова архипелага, живет немногочисленная изолированная популяция крокодилов. Длина самого большого из них — два метра; это вдвое меньше взрослых Crocodylus acutus, обитающих в реках и озерах на материке. В одном из притоков Магдалены я убил старого самца длиной в четыре метра пятьдесят семь сантиметров, а в Риу-Ламиель видел крокодила еще длиннее; там крупнейший из здешних крокодилов показался бы неполовозрелым подростком.

Видимо, титипанские крокодилы оказались отрезанными в конце плейстоцена; до той поры уровень моря был гораздо ниже и архипелаг сообщался с материком.

Не верится, чтобы представители этого рода приплыли на острова Сан-Бернардо из материковых озер. Это же не морские крокодилы, населяющие островное царство между Азией и Австралией. Проплыть километр-другой вдоль побережья из одного устья в другое они еще способны, это я видел. Но я видел также, что иногда такого пловца наказывает за смелость акула. Как-то возле устья реки я наткнулся на мертвого крокодила без одной передней ноги, с зияющей раной в боку.

Опять ящерка выглянула из своего убежища, готовая чуть что юркнуть обратно. Ей невдомек, что я совершенно безопасен. Правда, иногда я собираю рептилий для моего друга герпетолога, который в свою очередь ловит для меня рыб. Но эта малютка не попадет в банку со спиртом.

К тому же вид этот настолько распространен на материке, что от силы заслуживает нескольких строк в записной книжке.

Чем ближе солнце к горизонту, тем свежее ветер, но морские птицы еще летают. Только что к Панде потянулись вереницы бакланов; две олуши полетели к Маравилье, там живет особенно много птиц, и среди них огромная колония фрегатов. Но не все покинули меня. В дальнем конце Галеры, где самые густые мангры, прячется маленькая цапля, похожая на выпь. Выйдет из серого лабиринта веток и воздушных корней, посидит и скорее обратно в свое укрытие.

Два старых коричневых пеликана дремлют на макушках засохших сарагосилья. Поначалу они поглядывали на меня недоверчиво, потом, должно быть, отнесли меня к наименее интересной части фауны — неопасной и несъедобной. Они сидят совершенно спокойно, даже когда я развожу костер и вешаю над огнем кофейник.

Но они только кажутся сонными, их глаза все видят, все примечают. Стоило косяку сардин войти в крохотную бухту за манграми, как пеликаны тотчас ожили. Взлетели, зашли против ветра, плавно пролетели над островком и упали на добычу, взбивая воздух крыльями и перепончатыми лапами.

Впрочем, «упали» не то слово, ведь только клюв, голова и часть шеи на миг исчезают под водой. В следующую секунду пеликаны уже спокойно лежат на воде. Вот они делают несколько отрывистых движений, словно вытряхивают рыбу из своего кожистого мешка в глотку, потом клюв поднимается вверх — глотают. Затем взлетают и возвращаются на свои наблюдательные вышки.

Изящными их не назовешь, но рыбу они ловят здорово, и с ними мне не скучно.

Я могу без конца наблюдать всех этих пернатых рыболовов: баклана, черную крачку, олушу, пеликана, фрегата. Они обитают в одинаковой среде, едят примерно одну и ту же пищу, а как не похожи друг на друга! Каждый великолепно приспособлен к окружению — и каждый на свой лад.

Эта приспособленность придает их поведению обманчивую видимость осмысленности. А процесс, который сделал их такими, представляется выражением мудрости и прозорливости. Точно в основе всей этой целесообразности лежит чей-то замысел. И когда наблюдаешь самые яркие примеры приспособляемости, так и подмывает всплеснуть руками и воскликнуть:

— Ах, как мудро и целесообразно все создано!

Самая простая и самая примитивная реакция. Впрочем, еще хуже ни на что не реагировать и ничему не удивляться, по примеру бездумно пасущейся в клевере коровы.

Смысл, порядок, цель? Крачка или фрегат — образцы приспособления к морской среде. Но то же можно сказать о плезиозавре Elasmosaurus, абсолютном рекордсмене мира по числу шейных позвонков (семьдесят шесть), или о летающем ящере Pteranodon ingens: сам он был чуть больше лебедя, а размах его крыльев достигал восьми метров.

Они обитали в морской среде, очень похожей на современную, и были к ней отлично приспособлены; вполне возможно, что они жили в здешних водах. Нам известно, что они вымерли в конце мелового периода, от восьмидесяти до ста миллионов лет назад. II не оставили никаких потомков. Стоило условиям жизни чуть перемениться, и сказке пришел конец. Так где же «смысл»?

Не будь все эти птицы да и другие твари: малярийные комары, глисты, бациллы проказы, маленький сом Schultzichthys gracilis из бассейна Ориноко, который забирается в жабры крупных сомов и сосет из них кровь, — так приспособлены к своей естественной среде, их бы не было на свете. Они потомки родителей, выживших потому, что наследственный код в сочетании с благоприятными мутациями позволил им приспособиться к среде.

Неприспособившихся форм вы просто не увидите, потому что все потомки, не наделенные достаточной приспособляемостью, исчезают подобно Pteranodon, Elasmosaurus и множеству других. Только обладающие приспособляемостью выживают и продолжают свой род. Они процветают и совершенствуются в определенном направлении, пока среда, к которой они приспособились, не изменится слишком резко.

А все зависит от того, утратили ли они свою пластичность, способность эволюционировать в другом направлении, или нет, смогут ли постепенно, на протяжении ряда поколений, «переделаться», приспосабливаясь к новым условиям. Если гибкость сохранилась, они более или менее «целесообразно» меняются вместе со средой, и все кончается хорошо — до поры. Когда происходит раздел жизненного пространства да притом возникает географическая и экологическая изоляция, линия развития может, так сказать, разветвиться на множество форм со своим отдельным ареалом.

Примером могут служить сомы и харациновые: только в Южной Америке известно больше тысячи видов этих рыб. Или рыбы семейства Cichlidae, которых в озере Танганьика насчитывается сто семьдесят четыре вида.

Если же пластичность утрачена, выживут лишь те, которые оказались в немногих на нашей планете местах с устойчивой средой. Так появляются интересные, «достопочтенные» реликтовые формы: скажем, слепой протей, обитатель подземных вод Далмации и Каринтии, или двоякодышащие рыбы, живущие в некоторых тропических болотах, или брахиопод Lingula, приспособленный к определенному типу морского дна.

Остальные формы вымирают и переходят из области зоологии в область палеонтологии.

Рано или поздно потомки другой линии заполнят образовавшуюся пустоту. Так, место рыбоящеров, мезозавров и плезиозавров миллионы лет спустя заняли киты, дельфины и косатки.

Миллионы лет идут насмарку, сотни тысяч жизненных форм гибнут. Какое уж тут планирование, скорее слепая случайность… Хотя нам порой чудится, что развитие жизни подчиняется некоему разуму.

«Чудится» — в этом все дело. Странно только, что понадобился гений Дарвина, чтобы понять это. И невероятное терпение Дарвина, чтобы собрать убедительные доказательства.

Что бы ни говорили всякие виталисты, финалисты и прочие метафизики, органическая жизнь не отделена неодолимым барьером от прочей материи, а вернее, от суммы: материя плюс энергия. Жизнь, как и вся вселенная, просто-напросто процесс во времени, цепь явлений, определяемых свойствами некоторых молекулярных сочетаний. Цепь явлений, которые мы называем биологической и химической эволюцией.

Как-то даже трудно представить себе, что на свете есть еще немало двуногих приматов, отказывающихся признать (они предпочитают слово «поверить») этот жизненный процесс. Видно, им кажется почетнее быть дегенерировавшими потомками богов, чем венцом долгой эволюции, которая привела к человеку. Идет ли речь о появлении молекул нуклеиновых и аминокислот в древнем океане или о возникновении различных видов животных и растений, подавай им вмешательство «сверхъестественных» сил. И каждый из них творит творца по своему собственному бесподобному подобию, если только не находит его готовеньким в книгах, созданных нашим мышлением, когда оно еще переживало пору детства.

«Да хранит тебя бог, которого ты в книге нашел!»

Спору нет, очень легко потешаться над богосозидающей фантазией наших предков. Это ярче всего видно, когда сами же «боготворцы» отзываются о фантазии, хотя бы немного отличающейся от их собственной. Но будем честными: в старину поиски бога сочетались с созданием непреходящих художественных ценностей, пусть даже они чаще всего были побочным продуктом воображения богоискателей.

И все же — не умаляя чести Фрёдинга — вряд ли современный человек готов довольствоваться тем, что

Видение, прекрасное и светлое

На небе, правдиво, как мираж.

Нам, обитателям планеты, которой грозит перенаселение, пожалуй, важнее побольше узнать о процессе развития жизни и законах, управляющих им, чтобы мы могли обеспечить и продлить существование нашего рода. Тем более что мы впервые в истории сией планеты можем активно, сознательно — если хотите, планомерно — влиять на ход развития.

Мечта о прекрасном тоже нужна человеку, но перенесем ее в другой уголок нашего воображения, там она даст толчок не менее вдохновенному и возвышенному творчеству. А уж если непременно выдумывать богов (занятие само по себе тоже увлекательное), пусть они будут такими же приятными и, главное, безобидными, как Бадебек, созданная стариной Рабле в перерыве между куском копченого языка и бокалом доброго белого вина.

Иногда в мое сознание закрадывается совершенно еретическая мысль: наука не только станет основой будущей религии (если религия вообще будет кому-нибудь нужна, когда утвердятся новая мораль и новая этика, к которым мы, похоже, идем), она уже давно представляет собой вид художественного творчества. Дарвин, Пастер и Альберт Эйнштейн, каждый по-своему, были творческими гениями и поэтами ничуть не меньшего калибра, чем Теннисон, Китс, Бодлер. И они не последние.


Ветер свежеет, небо на востоке заметно потемнело, хотя до заката еще больше часа.

Возле самой воды лежит кучка рыбы, оставшейся после того, как я заспиртовал материал для исследования и Веласкес взял несколько штук на завтрак. Я выбираю достаточно крупную люцианиду себе на обед, а остальное — десяток мелких рыбешек и кусок морской щуки, которую парни изрезали на наживку, — выбрасываю в море.

Жаль, конечно, убивать больше экземпляров, чем нужно. Ну да и эти быстро найдут потребителя… Усаживаюсь в гамаке, кладу рядом бинокль, закуриваю сигарету и слежу за плывущей на поверхности рыбой.

Ага, вот и фрегаты. Четверо: две светлогрудые самки постарше и две белоголовые «молодухи». Они снижаются плавными кругами, над самой водой на миг приостанавливаются и быстро «кивают», хватая облюбованную рыбу. Ни одного пера не замочат.

Нет птицы, которая была бы на «ты» с морским ветром, как фрегаты. Я их называю штормовыми ведьмами. А плавать они, как ни странно, вроде не умеют. Только один раз я видел фрегата на воде (он был ранен). Конечно, птица не тонула — она слишком легка, — но и не двигалась, даже не пыталась уйти от лодки. Здоровых фрегатов я не наблюдал ни на воде, ни на земле. Они могут сидеть на ветке, лежать на гнезде, которое складывают из веточек на макушке мангрового куста. Яйца высиживает самец, а самка промышляет рыбу. Увидев, что самка возвращается, самец раздувает свой огромный красный зоб, чтобы она сразу заметила его.

Четверка подбирает одну рыбешку за другой. Старшие действуют безошибочно. Ни одного лишнего движения, они Fregata magnificens до кончиков крыльев.

Молодые менее опытны. Вот одна из них схватила кусок морской щуки и, паря метрах в двадцати над водой, крутит в клюве добычу и так и сяк. Уронила… ловко поймала в полуметре от воды и опять поднялась. Наконец уразумела, что кусок велик, не проглотить. Сдается, выпускает его, ищет другой.

В сторонке плывет красная тафи из Holocentrus. Старшие, видно, не прельстились ею: у тафи очень твердая чешуя и длинные шипы на жаберных крышках. Но молодая решила взглянуть на нее поближе. Падает… над самой водой на миг повисает… и снова взмывает вверх, без добычи. Что, опять кусок велик? Нет, возвращается, заложив великолепный вираж. Но и теперь не берет рыбу. Наклонила голову и смотрит, а крылья так и трепещут, позволяя птице на секунду удержаться в одном положении.

В трех-четырех метрах от рыбы у самой поверхности мелькает что-то темное. Как и следовало ожидать: под вечер акулы идут к суше, пусть даже эта суша всего-то клочок вроде этого.

Выходит, даже «ведьма» чего-то опасается, во всяком случае молодая и неискушенная «ведьма».

Снова вижу силуэт акулы, теперь чуть подальше. Рыба не привлекла ее? Вряд ли. Просто акула близорука. Не глаза помогают ей найти добычу, а чутье. А сейчас волны, вот и не может сразу разобрать, откуда запах. Кружит, как охотничий пес, потерявший зайца.

Поиски увели акулу совсем в сторону. Птица, которая поднялась было повыше, снова скользнула вниз. Вытянулась белая голова… Есть! И взмывает косо вверх, зажав рыбу в клюве! Несколько секунд спустя акула рассекает воду в том же месте, но добычи уже нет.


И опять солнечное утро, море тихое, с металлическим блеском. Такое тихое, что кажется, острова висят в воздухе. Даже зыби нет, несмотря на вчерашний ветер.

Ребята пришли на рассвете и забрали меня. Мотор исправлен — до новой поломки. Мы отошли на несколько километров и бросили якорь на отмели.

Недалеко от лодки выскакивает из воды крупный морской сарган — Strongylura. Опять… опять… Видно, спасается от кого-то бегством. Скорее всего, от барракуды. Разгонится и на кончике хвоста мчится по воде, будто конькобежец по льду. Все дело в этом движении на хвосте; но, хотя я наблюдал его десятки раз, мне не удалось пока разобраться в нем. Возможно, так зарождался полет летучих рыб: они ведь сродни полурылам и сарганам.

Поневоле вздохнешь, когда подумаешь: сколько ты еще не знаешь и, скорее всего, никогда не узнаешь… Ложусь животом на кормовую банку и беру «морескоп», мой ключ к одному из многих чудесных царств нашей планеты — подводному миру тропического моря.

Далеко внизу вижу несколько желтохвостов и серебристых в голубую полоску «ворчунов». Они красивые и забавные, но в моей коллекции уже есть такие, и я ищу чего-нибудь более интересного.

Из тени за большой губкой степенно выплывает кузовок. Останавливается перед веткой коралла и начинает пастись. На секунду повернулся так, что стал виден его профиль. Толстые темные губы и маленькие роговидные выросты над глазами придают кузовку странное сходство с добродушной коровой. Он и нравом миролюбивый, хотя кормится животными и коралловыми полипами; впрочем, они недалеко ушли от растений.

И до чего же не похожа на него, во всяком случае с виду, скорпена, которая притаилась в засаде у здоровенной раковины.

Не будь вода так удивительно прозрачна, я ни за что бы ее не заметил. Она сероватая и сливается с темным пятном на дне. С виду нечто среднее между окунем и бычком. Скорпена производит впечатление далеко не доброго существа, даже если вы не знаете, что шипы на ее голове ядовиты.

Скорпена — хищная тварь, и всякой там мелюзге лучше держаться от нее подальше. Конечно, ей тоже надо есть, как и кузовку. Только ее добыча стоит несколько выше в зоологической табели рангов. С точки зрения коралловых полипов (если у них есть точка зрения), скорпена, наверно, тихий, беззлобный сосед, а кузовок — разбойник и громила.

Две испанские макрели серыми тенями проносятся под лодкой. Казалось бы, какие могут быть паразиты у этих изящных представителей Scomberomorus. И однако почти у каждой в ротовой полости сидит неуклюжее ракообразное, напоминающее мокрицу, и сосет кровь. Такая же судьба постигла розовую красавицу Lutianus ауа.

На клочке белого кораллового песка лежит крупная голотурия. Вот уж кого не назовешь красавицей! Больше всего она похожа на толстую, небрежно набитую рыжевато-коричневую колбасу.

Медленно колышутся щупальца, загребая воду для дыхания. С водой в рот попадает и пища: мелкий планктон, детрит — остатки умерших организмов. Голотурия не ведает, что творится вокруг нее, ведь она не видит и не слышит, у нее нет нужных для этого органов. Осязание да хеморецепция, заменяющая обоняние или вкус, — вот и все, что сообщает ей об изменениях в среде.

Незавидное существование?.. Но если бы голотурия способна была думать и мы могли бы общаться с нею, она, возможно, ответила бы на это так:

— Не очень-то задавайся! Когда-то в докембрийском океане плавали наши общие предки. Правда, потом наши пути несколько разошлись, но твоей заслуги тут нет! Кто знает, может быть, через несколько миллионов лет появятся такие существа, которым Homo sapiens — а он к тому времени уйдет в прошлое, как ушли динозавры, — покажется разве что чуть совершеннее голотурий.

И ведь голотурия, пожалуй, права. Вообще речь других часто представляется нам весьма разумной, когда она выражает наши собственные мысли.

Швырнуть, что ли, вниз какую-нибудь ловушку, чтобы присовокупить иглокожее к моей коллекции? Ладно, не буду. И не ради наших общих предков, а потому что многие виды голотурий довольно своеобразно выражают свое неудовольствие, когда их поймаешь. Они извергают через рот желудок, кишки и прочие внутренние органы и отсекают их, так что экземпляр в ваших руках оказывается состоящим из двух отдельных частей: комочка внутренностей и пустой оболочки. Такой материал вряд ли годится как наглядное пособие для преподавания.

Так что пусть уж этот наш двоюродный прапрадед или эта двоюродная прапрапрабабка (поди разбери их, у многих видов голотурий есть странная привычка время от времени изменять пол) спокойно продолжает отцеживать детрит. А я буду просто наблюдать.

Добродетель — не будем уж определять ей цену — тотчас вознаграждается. Между ветвями коралла появляется своеобразная тонкая рыбка, напоминающая угря. Длина ее сантиметров двадцать, хвост утончается так, что и не разберу, где его конец.

Рыбка подплывает сзади к голотурии и начинает «обнюхивать» ее. Кажется, что она кусает несчастное иглокожее. Ничего подобного: она хочет заставить голотурию открыть кишечник. Вот сложилась пополам, вталкивает свой тоненький острый хвостик в анальное отверстие иглокожего и начинает в него протискиваться задом наперед. Голотурия сопротивляется, но, чтобы дышать, опа должна пропускать через тело воду. И всякий раз, как голотурия выпускает струйку воды, рыбка отвоевывает несколько сантиметров. Минута — и скрылась целиком.

Это фиерасфер. Семейство этих рыб приспособилось жить во внутренностях беспозвоночных, и голотурии — их главная жертва.

Хотя «жертва», пожалуй, не то слово. Фиерасферы не паразиты в общепринятом смысле, им нужна только обитель. В кишечнике иглокожего они защищены почти от всех опасностей. Есть, конечно, рыбы, поедающие голотурий, но таких мало.

И даже если какой-нибудь хищник отхватит кусок голотурии, жилец еще может спастись. Ведь атакованное иглокожее часто отрыгивает свои внутренности и вместе с ними фиерасфера, который тотчас находит себе другое укрытие.

Сама голотурия довольно спокойно переносит преходящие злоключения. Лишь бы сохранился достаточно большой кусок тела; она снова будет расти и восстановит утраченные органы.

Есть даже виды (не знаю, относится ли к ним эта голотурия), которые сами время от времени делятся пополам. Это один из их обычных способов размножения. Бывшая передняя половина становится задней, бывшая задняя — передней, и вот уже готовы две новые голотурии.

Так или иначе, любопытно было посмотреть на этого фиерасфера. Они здесь редки, возможно потому, что мало голотурий.

Можно написать не одну книгу о том, как различные обитатели кораллового моря зависят друг от друга, как сложна и своеобразна порой эта зависимость.

Коралловые полипы, эти удивительные крохотные создания, сидящие на месте и «между делом» сооружающие острова и барьерные рифы, часто бывают светло-зелеными. Вернее, сами-то они почти бесцветные и прозрачные, но их покрывает множество одноклеточных зеленых водорослей, которые ухитряются даже проникать внутрь клеток полипа. Там они надежно укрыты от своих врагов и могут без помех производить сахар из углекислоты, воды и солнечной энергии. Тем самым они отчасти кормят и своих хозяев. Так сказать, платят за квартиру.

Огромный моллюск Tridacna (здесь его нет, он обитает по ту сторону Южной Америки, в Тихом океане) пошел дальше. У него есть нечто напоминающее глаза или, во всяком случае, линзы. В этом нет ничего необычного, у многих хороших пловцов из числа моллюсков, например у крупных гребешков Pecten, на краю мантии поблескивают глазки. Но глаза тридакны не имеют никакого отношения к зрению: этот моллюск всю жизнь сидит на месте, процеживая морскую воду, и ему в отличие от плавающих форм зрение не нужно. В его тканях обитает множество микроскопических зеленых водорослей вроде тех, которые «снимают квартиру» у коралловых полипов, только условия в плотном теле тридакны, естественно, совсем другие, чем в тонком клеточном слое полипов. Тут уже со светом дело сложнее. Но моллюск решил эту задачу. Линзы на краю мантии собирают свет и снабжают водоросли солнечной энергией для их работы. В итоге водоросли чудовищно размножаются, и время от времени целые рои их попадают в пищеварительный канал тридакны. А там их постигает та же судьба, что и всякую пищу.

Можно приводить примеры до бесконечности. Свободно плавающие личинки Sacculina напоминают ракообразных, пока не прикрепятся к крабу. Тут начинается их превращение, и в конце концов мы видим сеть длинных корневидных отростков, пронизывающих тело краба, и комочек половых клеток у него под хвостом.

Есть рыбки, которые находят убежище в мантийной полости медузы или между жгучими нитями «португальского линейного корабля» — физалии. Раки-отшельники «сажают» на свои раковины маленьких актиний.

Жизнь идет в сотнях тысяч удивительных сочетаний.

Но пора отложить «морескоп» и начать собирать морских ежей для курса зоологии, который я буду читать в этом году.

Загрузка...