В. МАЯКОВСКИЙ В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ
Серия литературных мемуаров
Под общей редакцией В. В. Григоренко, Н. К. Гудзия, С. А. Макашина, С. И. Машинского,
Ю. Г. Оксмана, Б. С. Рюрикова
Государственное издательство художественной литературы, 1963
Вступительная статья З. С. Паперного
Составление, подготовка текстов и примечания Н. В. Реформатской
СОДЕРЖАНИЕ:
З. Паперный. Всегда сегодняшний
В этой книге собраны воспоминания о Владимире Маяковском его друзей, знакомых, сверстников, современников. Разные это люди, их отзывы далеко не во всем совпадают, подчас разноречиво сталкиваются. Но из многих "мозаичных" деталей складывается портрет – большой и неповторимый.
Мы начинаем полнее ощущать обстоятельства – жизненные и литературные, – в которых рождались стихи поэта.
Как бы ни были подчас пристрастны рассказы и отзывы современников – их не заменишь ничем, это живые свидетельства очевидцев.
Вместе с тем книга воспоминаний о Маяковском оказывается больше чем книгой воспоминаний о Маяковском. Она говорит о том, как помогают сегодня его жизнь и слово многим художникам, деятелям, самым разным людям; о том, что Маяковский навсегда остается нужным, необходимым, сегодняшним.
Он ворвался в поэзию со своим высоким ростом, решительной походкой, "пожарами сердца", азартом, нетерпением, тревогой, со своей речью, басом, жестом, со своими близкими и знакомыми:
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
(I, 180) *
{* Произведения Маяковского цитируются по его Полному собранию сочинений в тринадцати томах (Гослитиздат, М. 1955–1961)}
"Здравствуй, любимая!"
(I, 239)
со своим точным адресом:
Я живу на Большой Пресне,
36, 24.
(I, 72)
Лубянский проезд,
Водопьяный.
Вид
вот.
Вот
фон.
(IV, 140)
Невозможно представить себе его поэзию без этого "фона": поэму "Облако в штанах" – без того, что "было, было в Одессе", поэму "Человек" – без невского блеска, "Про это" – без Мясницкой и "пресненских миражей", "Хорошо!" – без "двенадцати квадратных аршин жилья", без лично увиденного и выстраданного.
Факт, случай, подробность входили в стих не как засушенные цветы в гербарий, а скорее как живое растение, пересаживаемое вместе с грунтом.
Поэт неотделим от своего времени, своего поколения, друзей, от литературных споров и боев, от всего, что происходило вокруг, что рушилось и создавалось заново за двадцать лет работы.
"Его стихи были неотделимой частью нашей жизни, – пишет режиссер Сергей Юткевич. – Появление каждой новой его строчки было как бы личным событием в нашей биографии" {С. Юткевич, Контрапункт режиссера, М. 1960, стр. 181.}.
Невозможно прочитать Маяковского одного, самого по себе, не "перечитывая" вместе с ним нашей истории, летописи революции, жизни, культуры, быта.
Его биография естественно связывается с биографией века.
Воспоминания помогают зримо представить себе самый облик Маяковского.
Мальчик, который выше почти на голову своих одноклассников, с большими темными, пристально глядящими глазами.
Юноша, впервые ощутивший в себе художника, одетый подчеркнуто свободно и необычно – в широкополой черной шляпе, в просторной блузе с бантом или в желтой кофте.
Высокий мускулистый человек в военной гимнастерке с погонами автомобильной роты.
Поэт, окруженный матросами Красного Питера в бескозырках, пулеметных лентах, читающий "Левый марш" под грохот оваций.
Труженик, проводящий в пальто и шапке дни и ночи в РОСТА – в плохо натопленной комнатке, склоняясь над боевыми плакатами.
"Остриженный под машинку, высокий складный человек, хорошо оборудованный для ходьбы, красивый и прочный", – как пишет о нем П. Незнамов.
Огромный, уверенный в себе, "элегантно неуклюжий".
Яростно потрясающий халтурной книжонкой "пролетпоэтика" перед притихшей аудиторией.
И он же – душевно щедрый, с улыбкой, от которой все лицо становилось светлым.
Читая мемуары, мы как будто слышим голос поэта.
"Неповторима была сама манера и стиль чтения Маяковского, – пишет Игорь Ильинский, – где сочетались внутренняя сила и мощь его стихов с мощью и силой голоса, спокойствие и уверенность с особой убедительностью его поэтического пафоса, который гремел и парил царственно и вдруг сменялся простыми, порой острыми, почти бытовыми интонациями..."
"Маяковский, – вспоминает Ольга Форш, – ... гремел и ласкал своим единственным по могуществу голосом. То он жарким словом трибуна валил с ног врага, то пробуждал своим волнением лирика чувства. Он гнал свои строки неистовым бегом, он испепелял благополучье мещан, он заражал доверием к силе великих идей, которые одни могут дать счастье всему человечеству" {О. Форш, В Париже. – Сб. "Маяковскому", Л. 1940, стр. 217.}.
Каждый, кто всматривался в лицо поэта, поражался значительности его взгляда: прямого, сосредоточенного, "проникающего".
"Глаза у него были несравненные, – рассказывает Юрий Олеша, – большие, черные, с таким взглядом, который, когда вы встречались с ним, казалось, только и составляет единственное, что есть в данную минуту в мире. Ничего, казалось, нет сейчас вокруг вас, только этот взгляд существует" {Ю. Олеша, Ни дня без строки. – Журн. "Октябрь", М. 1961, No 7.}.
И почти все пишут о том, что ощущалось за внешним обликом поэта, "излучалось" в лице, взгляде, голосе – о внутренней энергии, душевном напоре.
"Можно много подобрать прилагательных для описания лица Владимира Владимировича, – читаем у Л. Сейфуллиной, – волевое, мужественно красивое, умное, вдохновенное. Все эти слова подходят, не льстят и не лгут, когда говоришь о Маяковском. Но они не выражают основного, что делало лицо поэта незабываемым. В нем жила та внутренняя сила, которая редко встречается во внешнем выявлении. Неоспоримая сила таланта, его душа".
В воспоминаниях Л. Сейфуллиной особенно выразительно передана, если можно так сказать, духовность облика поэта, неразрывно сочетающего решительную походку – с грозным "шаганием стиха", могучий бас – с искусством говорить стихами во весь голос.
Что же это за "внутренняя сила"? Уверенность в себе? Ощущение своего таланта? Радость жизни? Азарт полемиста? И то, и другое, и третье. И еще одно, пожалуй, самое важное, о чем точно сказал Сергей Эйзенштейн: "Громкий голос. Челюсть. Чеканка читки. Чеканка мыслей. Озаренность Октябрем во всем".
Читая воспоминания, все время чувствуешь эту "озаренность Октябрем" – она может быть не выражена прямо, но явственно ощущается, как мощное течение, определяющее собой весь "климат" жизни, работы, творчества поэта.
Вот характерный эпизод, рассказанный Н. Ф. Рябовой. Вечер Маяковского. Аудитория настроена бурно и довольно полемично. Кто-то заинтересовался финансовой стороной поездки в Америку.
"... Наконец раздались голоса, которые прямо вопрошали:
– Кто дал вам деньги на поездку в Америку?
– На чьи деньги вы ездили в Америку?
Как сейчас, помню большую, прямо скульптурную фигуру Владимира Владимировича с протянутой вперед рукой и его замечательный, прекращающий все вопросы ответ:
– На ваши, товарищи, на ваши!" {Неопубликованные воспоминания Н. Ф. Рябовой хранятся в Библиотеке–музее В. В. Маяковского.}
Как будто не очень значительный эпизод. Но ответ Маяковского заставляет вспомнить слова из вступления в поэму "Во весь голос":
ведь мы свои же люди, –
чуть насмешливый, ироничный, он вместе с тем исполнен чувства советского товарищества, общности дела.
Революция для Маяковского – главное дело жизни, "гринвичский меридиан", от которого идет мысленный отсчет, мера всех вещей.
Поэзия Маяковского чувствовала себя в революции как в родной стихии. Сам он на митингах, диспутах, на людях, "на миру" оставался самим собой, говорил своим, естественным, а не механическим, дикторским голосом.
Мемуары много дают для понимания этой важной особенности.
"Где бы он ни был, он всюду дома", – пишет С. Спасский.
Внутренняя раскованность, непринужденность – это связано с тем ощущением свободы, которое принесла революция.
Его упрекали в позе, в надуманности, штукарстве. Но в основе своей его новаторство отвечало потребностям времени, эпохи переворотов, исканий, открытий. "Твори, выдумывай, пробуй!" – не только творческий девиз, но и веление революционного времени.
Вот почему жестоко просчитается тот, кто начнет раскладывать поэтику Маяковского по самостоятельным рубрикам – неологизмы, архаизмы, сравнения, ритм, рифмы, аллитерации, – не чувствуя грозового, революционного, "неистового" духа его новаторства.
Жизнь и поэзия Маяковского – всегда высоковольтное напряжение. Ему не надо было себя искусственно подогревать. Такова его природа, душевный и поэтический размах, неостываемое кипение. Вот почему он так остро чувствует симуляцию пафоса, наигранность переживаний.
Читая мемуары, мы не раз встретимся с этой особенностью, неожиданной лишь на первый взгляд: в натуре Маяковского уживаются бурная "огнепальность" с внутренней строгостью, отказом от "излияний".
Услышав в первый раз "Необычайное приключение", друзья бросаются к автору – они в восторге, хотят пожать ему руку, обнять, поцеловать. Но он недовольно ворчит: "Как настоящие алкоголики. Лезете целоваться" (воспоминания художника А. Нюренберга).
Лидия Сейфуллина рассказывает, что она попыталась выразить Маяковскому свое восхищение и успела только произнести: "Знаете, Владимир Владимирович..." Но он, сразу же прерывая объяснение, сказал: "Знаю, я вам понравился. Вы мне – тоже. До свидания".
Об этом же говорят художники Кукрыниксы – о нелюбви поэта ко всему, что отдает умилением, сентиментальной растроганностью {Воспоминания художников Кукрыниксов готовятся к печати редакцией "Литературного наследства".}.
Маяковский – об этом свидетельствует Н. Асеев, знавший его ближе других, – никогда не был охотником, как он сам выражался, "размазывать манную кашу по мелкой тарелке".
Особенно беспощаден он к богемно–художнической спекуляции на "вдохновении", к позе и манерничанью в искусстве.
Меня "приводит в бешенство "литературное поповство": "вдохновение", длинные волосы, гнусавая манера читать стихи нараспев", – говорит Маяковский (XII, 491).
"Традиционный тип художника, длинноволосого, неопрятного, с широкой шляпой и этюдником на плече, раздражал его.
– Богема! – говорил он тоном, придававшим этому слову характер крепкого ругательства" (воспоминания художника А. Нюренберга).
Эпизод с остриженными накануне репинского сеанса "вдохновенными" волосами, который так ярко описан у Корнея Чуковского, весьма показателен – Маяковский не захотел походить на поэта с традиционной шевелюрой.
Разговорам о мистически непонятной натуре служителя муз, о художнических озарениях и наваждениях, он противопоставляет лозунг: поэзия – труд, требования рабочей точности, полемически подчеркиваемой организованности.
Ясно и живо рассказывает об этом в своих воспоминаниях Р. Райт. В "богеме" нет уважения к чужому труду, к чужому времени, – пишет она. – Маяковский был требователен к себе и к другим... Он с величайшей брезгливостью относился к неопрятности в человеческих отношениях, к расхлябанности в работе, к пустой "болтологии".
"Ни одной приметы растрепанного поэтического Парнаса, во всем – чистота лаборатории", – так передает свое впечатление В. Саянов, побывав в гостях у Маяковского.
Революция рождала новое представление о художнике, соединяла слово и дело, романтику и работу, лирику и самую широкую общественность.
И – что особенно важно и дорого – весь этот темперамент, человечность, свобода и непосредственность поведения, незатихающее душевное клокотание, активность и действенность живут в его стихе.
Пушкину принадлежат слова, раскрывающие природу поэтического мышления. В письме к Дельвигу он сказал: "...я думал стихами" {А. С. Пушкин, Полн. собр. соч., т. 13, 1937, стр. 252.}. Поэт не просто пишет стихами – он ими думает и чувствует.
Маяковский признается в "Про это":
...и любишь стихом,
а в прозе немею.
(IV, 169)
Поэзия не род занятий в определенные часы. У настоящего художника она – самая форма его существования, в ней он живет, "любит стихом".
В разговоре с Пушкиным Маяковский говорит:
Только
жабры рифм
топырит учащённо
у таких, как мы,
на поэтическом песке.
(VI, 48)
Так может сказать только тот, кто не играет, не фокусничает, а живет, дышит стихами.
Все, кто встречался с Маяковским, свидетельствуют: у него не было специальных часов для стихописания – почти не было времени, когда бы он стихов не писал.
"Володя писал стихи постоянно, – замечает в своих записках Л. Ю. Брик, – во время обеда, прогулки, разговора с девушкой, делового заседания – всегда! Он бормотал на ходу, слегка жестикулируя. Ему не мешало никакое общество, помогало даже" {Сб. "Маяковскому", Л. 1940, стр. 92.}.
И в часы отдыха, среди гостей, он вдруг записывал в блокноте, на папиросной коробке рождающиеся строфы.
"Он сперва глухо гудел... себе под нос, – рассказывает П. Незнамов, – потом начиналось энергичное наборматывание, нечто сходное с наматыванием каната или веревки на руку, иногда продолжительное, если строфа шла трудно, и наконец карандаш его касался бумаги".
Не так это просто – "любить стихом". Клокочущие чувства и мысли не сразу укладываются в стихи. Слова сопротивляются. Огненный темперамент требует подвижнического труда, напряжения, усилий, неослабевающей готовности искать единственное, незаменимое слово.
Меньше всего это похоже на "холодную обработку". Творческий процесс невозможен без душевного накала.
П. Незнамов хорошо сказал о Маяковском: "Он брал слово в раскаленном докрасна состоянии и, не дав ему застыть, тут же делал из него поэтическую заготовку".
Интересные свидетельства о том, как работал Маяковский, находим в воспоминаниях Н. Н. Асеева, Л. И. Жевержеева ("Воспоминания" – сб. "Маяковскому", Л. 1940), П. И. Лавута ("Маяковский едет по Союзу" – журн. "Знамя", М. 1940, No 4–5, 6–7).
В. Шкловский вспоминает, что Маяковский с гордостью сказал: "Я сумел не научиться писать обыкновенные стихи".
Высокая, бескомпромиссная, несговорчивая, как совесть, требовательность к себе и к другим – неотъемлемая черта поэтического облика Маяковского, засвидетельствованная многими его современниками. И вместе с тем – умение радоваться чужому успеху.
"Если он слышал или появлялись в печати какие-нибудь хорошие новые стихи, – читаем в воспоминаниях Л. Ю. Брик "Чужие стихи", – он немедленно запоминал их, читал сто раз всем, радовался, хвалил, приводил этого поэта домой, заставлял его читать, требовал, чтобы мы слушали".
Воспоминания хорошо передают атмосферу, в которой жил Маяковский, – он был словно облаком окружен стихами, и не только своими, а и стихами Блока, Хлебникова, Есенина, Асеева, Пастернака, Кирсанова, Светлова.
Черта эта – не только свидетельство широты характера. Оно воспринимается в связи с общей атмосферой жизни.
"Помню, когда я написал "Семена Проскакова", – читаем у Асеева, – Маяковский слушал его первым. Прослушав, как-то взволновался, посмотрел на меня внимательно и с какой-то хорошей завистью сказал: "Ну, ладно, Колька! Я тоже скоро кончу свою вещь! Тогда посмотрим!" В этой простодушной, мальчишеской фразе сказался весь Маяковский. Это была и высшая похвала мне, и удивительно хорошее чувство товарищеского соревнования. С ним было легко и весело работать именно из–за этого широкого размаха душевной мощи, которая увлекала и заражала собой без всяких нравоучений и теоретических споров".
С этой точки зрения особенно хочется выделить воспоминания младших современников Маяковского – М. Голодного, И. Уткина {И. Уткин, Из воспоминаний о В. В. Маяковском. Хранится в Библиотеке–музее Маяковского.}. И тот и другой не являются его непосредственными учениками, писали в иной поэтической манере, далекой от его, Маяковского, – "свободной и раскованной". Но они всегда ощущали себя в орбите его внимания.
"В своей любви ко всему живому в поэзии он был выше всяческих групп и школ", – утверждает М. Голодный.
С большой любовью рассказал о Маяковском И. Уткин. Уж кому–кому, а ему не раз приходилось испытать на себе остроту и силу Маяковского–полемиста. А ведь он сам признается: "Я был очень самолюбивым парнишкой". В своих воспоминаниях он спорит с представлением, что Маяковский "всегда нас громил, унижал". Спорит не только тем, что приводит и одобрительные отзывы Маяковского, но тем, что говорит о главном – о его "справедливой принципиальности", уважении к поэзии, к поэтическому цеху.
Очень жаль, что не написаны воспоминания о Маяковском Михаила Светлова. Есть только отдельные "штрихи". А история их взаимоотношений весьма интересна и поучительна.
В самом деле – поставьте "Гренаду" рядом со стихом Маяковского. Совершенно разные поэтические системы! Почти песенное течение слов, скользящих, будто крылатых, подчиняющихся легкому, мерному ритму, похожему на мелодию. И – стих, свободный от заданного размера, "ударный", резко отчеркиваемый паузами. Но именно Маяковский первый пришел от "Гренады" в восторг, читал ее с эстрады наизусть.
И снова, знакомясь с воспоминаниями, мы сталкиваемся одновременно с благожелательностью и требовательностью поэта. Его приветливость никогда не оборачивалась душевной размягченностью. Доброта не означала снижения оценок.
В "Заметках о моей жизни" Светлов передает разговор по телефону с Маяковским – он специально позвонил, чтобы похвалить стихотворение "Пирушка". И добавил: "Не забудьте выбросить из стихотворения "влюбленный в звезду". Это литературщина" {М. Светлов, Стихотворения, М 1959, стр. 9.}.
В первой редакции светловской "Пирушки" были выспренние слова:
Я с дороги сбивался,
Влюбленный в звезду.
Они выглядели чужеродно в стихотворении поэта, свободного от какой бы то ни было ходульности, нарочитой красивости.
В ряде воспоминаний находим материал о взаимоотношениях Маяковского и Есенина. Не будем говорить здесь об этом подробно. Отметим лишь один факт. Н. Асеев рассказывает, что Маяковский хотел привлечь Есенина к "Лефу". Состоялась специальная встреча. Но содружество в журнале не состоялось. Мы обращаем внимание не на практическую, а на "психологическую" сторону этого эпизода. Уж на что инакомыслящий, инакопишущий поэт Есенин, но его Маяковский не отвергал.
Многие мемуаристы говорят о внимании поэта не только к видным, но и к незаметным, даже вовсе безвестным авторам. Здесь выделяются воспоминания Л. О. Равича "Полпред поэзии большевизма" (Л. Равич, "Избранное", Л. 1958). Автору удалось воссоздать манеру разговора Маяковского с начинающими поэтами – его грубовато прямую, без обиняков, речь, одновременно суровую и веселую, дотошный профессиональный разбор стихов, при котором нет мелочей, беседу "на равных" – без скидок на молодость. О встречах с поэтом автор рассказал просто и скромно.
О прямоте суждений Маяковского говорят многие – К. И. Чуковский, Д. Д. Шостакович, Л. Евреинова. Особенно характерен эпизод, рассказанный Борисом Ефимовым.
"Поэт по–хозяйски перебирает лежащие на столе рукописи, берет один из моих рисунков.
– Ваш?
– Мой, Владим Владимыч.
– Плохо.
Я недоверчиво улыбаюсь. Не потому, что убежден в высоком качестве своей работы, а уж очень как-то непривычно слушать такое прямое и безапелляционное высказывание. Ведь обычно принято, если не нравится, промолчать или промямлить что-нибудь маловразумительное...
Таков был простой, прямой и предельно откровенный стиль Маяковского. В вопросах искусства он был непримиримо принципиален даже в мелочах, не любил и не считал нужным дипломатничать, кривить душой, говорить обиняками и экивоками".
Воспоминания о Маяковском важны для нашего сегодняшнего искусства, помогают созданию рабочей, чистой, "проветренной" атмосферы, прямых, откровенных, товарищеских отношений.
Мемуары – важный источник для изучения жизненного и творческого пути поэта. Конечно, они не раскрывают этот путь полно и последовательно (такой задачи и не ставил себе никто из мемуаристов). Но без них трудно представить себе его биографию.
О детских годах Маяковского рассказывают его мать – Александра Алексеевна, старшая сестра Людмила Владимировна ("Пережитое", изд. "Заря Востока", Тбилиси, 1957). Для этого периода, естественно, воспоминания родных особенно ценны. Правда, иногда родные склонны ограничивать смысл стихов поэта семейными, бытовыми рамками. Так, сестра Маяковского, говоря о московской городской "тесноте", резко заметной после "багдадских небес", иллюстрирует свою мысль стихами: "В одном из первых стихотворений – "Я" ("Несколько слов обо мне самом") – Володя выразил это словами:
Кричу кирпичу,
слов исступленных вонзаю кинжал
в неба распухшего мякоть".
Ясно, что смысл стихотворения шире такого непосредственно биографического истолкования.
О годах учения в Кутаисской гимназии вспоминают учителя Маяковского, в частности, Всеволод Александрович Васильев {См. его статью – "Кутаисская гимназия времени пребывания в ней В. В. Маяковского (1903–1905)". – Сборник научных трудов Пятигорского педагогического института, вып. II, серия историко–филол., Пятигорск, 1948. Эти и другие воспоминания приводятся в содержательной книжке Г. Бебутова "Ученические годы Владимира Маяковского (Кутаисская гимназия)", изд. "Заря Востока", Тбилиси, 1955.}. Педагог, внимательно наблюдавший за своим учеником, отмечает внутренний перелом, который происходит в годы революционных событий 1905 года. Он говорит о "новом Маяковском, которого еще не знал".
Затем – переезд в Москву, участие в революционном подполье, "одиннадцать бутырских месяцев".
Воспоминания профессиональных революционеров И. Б. Карахана, С. С. Медведева, И. И. Морчадзе, В. И. Вегера (Поволжца) рисуют конкретную обстановку, в которой юноша получал боевое крещение. Он вступил в партию в трудные годы, когда, как пишет И. И. Морчадзе, интеллигенция "спасалась" от революции, отходила, многие переставали узнавать знакомых революционеров, отрекались от "красного" прошлого.
Участие в большевистском подполье Маяковского было больше чем юношеским увлечением. Все его товарищи отмечают внутреннюю – не по годам – серьезность, сосредоточенность. Порой они даже склонны к преувеличениям. И. Б. Карахан рассказывает, как он читал Маяковскому доклад "О движущих силах революции", а тот "принимал участие, делал некоторые вставки и некоторые указания". Относительно "указаний" – сказано с явным завышением. Вряд ли мы согласимся с автором, когда он пишет: "В 1907 году Володя политически уже сформировался".
И все же в значительности этой поры для всей последующей жизни Маяковского сомневаться не приходится. Недаром он датирует начало своего творческого пути именно с 1909 года, когда написал стихи в тюрьме, а не с 1912 года – времени дебюта в печати.
О первых выступлениях Маяковского в литературе, на эстраде, об участии в футуристических изданиях, вечерах, поездках подробнее всего говорится в книгах Василия Каменского ("Юность Маяковского", Заккнига, Тифлис, 1931; "Жизнь с Маяковским", Гослитиздат, 1940). Рассказывает автор очень темпераментно, с полемическим задором, даже с некоторой "лихостью". Однако его характеристики футуризма как литературного движения, отдельных участников, к сожалению, недостаточно глубоки, выдержаны чаще всего в безоговорочно восторженном тоне.
Беллетрист нередко торжествует в книгах В. В. Каменского над мемуаристом. Стремясь к броскости, красочности и эффекту, писатель порой жертвует фактической точностью и достоверностью, хотя атмосферу первых литературных выступлений и боев Маяковского он передал живо и выразительно.
В книге Бенедикта Лившица "Полутораглазый стрелец", в воспоминаниях К. И. Чуковского, А. А. Мгеброва, О. Матюшиной ("О Владимире Маяковском" – сб. "Маяковскому", Л. 1940) воссоздана история первой театральной постановки Маяковского – его трагедии. Особенно интересно описан этот спектакль А. А. Мгебровым. Ему удалось передать то странное, противоречивое впечатление, которое произвела на публику пьеса и игра самого автора. Раздражающий "эпатаж", вызов – в тексте, в игре, в оформлении, резкий гротеск и глубокая трагичность,– все это озадачило публику, вызвало и удивление, и протест, и одобрение, пользуясь чеховским словом "аплодисментошикание".
Описание постановки в книге "Полутораглазый стрелец" читаешь с чувством известного противодействия. В сущности, автор все сводит к "наивному эгоцентризму" Маяковского, стремлению к "выигрышным жестам" и проходит мимо того серьезного, трагического, бунтарского, что прорывалось сквозь вызывающую эксцентриаду.
Маяковский в этой интересной, остро написанной книжке заметно "преуменьшен". Б. Лившиц, например, называет его наследником славы Северянина, не замечая несоизмеримости, разномасштабности этих поэтов.
Вообще следует заметить, что авторы некоторых воспоминаний о Маяковском предреволюционных лет, рисуя поэта как будто бы "в натуральную величину", теряют чувство масштаба, исторических пропорций. Поэт оказывается лишь "одним из" участников футуристических изданий и вечеров.
Маяковский писал в автобиографии "Я сам": "Для меня эти годы – формальная работа, овладение словом". И рядом: "Чувствую мастерство. Могу овладеть темой. Вплотную. Ставлю вопрос о теме. О революционной" (1,22).
А в некоторых из упомянутых выше воспоминаний получалось, что дальше "формальной работы" поэт не шел, овладение – "вплотную" – революционной темой заслонялось рассказом о развеселых турне.
Особое место среди воспоминаний о Маяковском предреволюционных лет занимает очерк К. И. Чуковского. Он принадлежит перу человека, счастливо соединившего в себе исследователя и очевидца, рассказывающего о своих непосредственных впечатлениях. Мы не найдем здесь ни малейшей "беллетризации", которая дает себя знать в книгах некоторых других мемуаристов. Живые черточки портрета, речи, манеры держаться, выступать,– все это подчинено общему стремлению раскрыть творческий облик.
"Облако в штанах" – первый "пожар сердца" Маяковского. Поэма захватила его, как он скажет позднее – "одна безраздельно стала близка".
"Иногда он останавливался, – пишет К.Чуковский, – закуривал папиросу, иногда пускался вскачь, с камня на камень, словно подхваченный бурей, но чаще всего шагал как лунатик, неторопливой походкой, широко расставляя огромные ноги в "американских" ботинках и ни на миг не переставая вести сам с собою сосредоточенный и тихий разговор".
Точно и зримо передана почти "лунатическая" охваченность поэта большой, разворачивающейся в ритме–гуле темой, тот непрерывный, напряженный "разговор", в котором рождается небывалая поэма.
К. Чуковский рисует образ поэта, который меньше всего похож на "начинающего": ему невозможно покровительствовать, уже в ранней его молодости была величавость, чувствовался человек "большой судьбы, большой исторической миссии".
В конце 1914 года (в начале 1915 года?) Маяковский знакомится с Горьким. В автобиографии он расскажет об этом в шутливом и даже полемическом тоне. О первом свидании писателей подробней говорит М. Ф. Андреева.
"Очень было занятно смотреть,– пишет она,– как волновался Маяковский. У него челюсти ходили, он им места как-то не находил, и руку в карман то положит, то вынет, то положит, то вынет".
Встреча была важной для молодого поэта, видимо, он ощущал это, и все–таки трудно представить себе его, человека редкого достоинства, смелости, самообладания, абсолютно не "застенчивого" – в состоянии такой нервной оробелости.
Октябрь справедливо называют вторым рождением Маяковского. В книжке Шкловского сказано кратко и точно: "Маяковский после революции полюбил мир".
В эти годы он испытывает не только непосредственно творческий подъем, но мощный прилив энергии. Теперь его поэзия прочно соединилась с широкой деятельностью, работой издателя, организатора, участника многих литературных и общественных начинаний.
Эта широта, многосторонность дел и занятий Маяковского с первых дней Октября убедительно охарактеризована в воспоминаниях Б. Ф. Малкина, Н. Сереброва (А. Н. Тихонова), в статьях О. М. Брика "ИМО – Искусство молодых" (сб. "Маяковскому", Л. 1940) и "Маяковский – редактор и организатор. Материалы к литературной биографии" ("Литературный критик", 1936, No 4), в книге В. Б. Шкловского "О Маяковском".
Следует иметь в виду: книга Шкловского не является в полном смысле мемуарной. Живые воспоминания вошли сюда лишь как часть. В целом же это своеобразная и талантливая попытка создать творческий и психологический портрет писателя. Описание встреч и разговоров перемежается с лирическими раздумьями, размышлениями, афоризмами. Автор выступает здесь "действующим лицом" в не меньшей мере, чем поэт, о котором идет речь.
Воспоминания помогают сегодняшнему читателю представить живую, реальную обстановку тех лет. В трудное, круто переломное время далеко не вся интеллигенция сразу перешла на сторону советской власти. Иные прятались по углам. Были и саботаж, и дезертирство, и трусость, и выжидание: а вдруг победит Деникин?
Первая годовщина Октября праздновалась как большая многолетняя, "круглая" дата. Да и в самом деле – "этот год видал, чего не взвидят сто". Маяковский был один из тех, для кого Октябрьская годовщина – личный праздник, нечто вроде собственного дня рождения.
Атмосфера спектакля "Мистерия–буфф", написанной к первой годовщине революции, связана с общим праздничным настроением. Это очень точно запечатлено в дневниковой записи Блока!
"Празднование Октябрьской годовщины с Любой. Вечером – на "Мистерию–буфф" Маяковского...
Исторический день – для нас с Любой – полный.
Днем – в городе вдвоем – украшения, процессия, дождь у могил. Праздник.
Вечером – хриплая и скорбная речь Луначарского, Маяковский, многое.
Никогда этого дня не забыть" {Александр Блок, Сочинения в двух томах, т. II, М. 1955, стр. 502.}.
Несколько блоковских строк с удивительной силой воссоздают дух времени, праздничный и суровый, радость победы и скорбную память о понесенных жертвах, глубокую личную взволнованность, потрясенность и чувство общности, единения с многолюдной массой.
Маяковский здесь – не простая подробность, не "частность", он неотделим от времени.
В эти годы развертываются ожесточенные споры о путях развития нового искусства, об отношении к классическому наследию, традициям. Для Маяковского Октябрь провел раз и навсегда непроходимую черту между "вчера" и "сегодня". О. Брик рассказывает, с каким возмущением встречает поэт у Луначарского своих прежних противников, приверженцев "старины". В ту пору ему еще кажется, что классики годны разве что на роль музейных экспонатов.
Важное дело Маяковского этих лет – работа в РОСТА. О ней подробно рассказывают его сотоварищи по РОСТА, художники М. М. Черемных, А. М. Нюренберг. О выпуске рекламных плакатов – А. М. Родченко, С. Адливанкин.
Работая над "Окнами РОСТА", над рекламой, Маяковский с присущей ему решительностью и бескомпромиссностью отвергает старую живопись. Что можно сказать по этому поводу? Что это неправильно? Полезнее попытаться объяснить неправильность исторически.
Художник С. Адливанкин приводит интересные споры с поэтом. Сам он выступал в роли защитника живописи, Маяковский – отрицателя. И, рассказывая о непрекращающихся спорах, автор замечает: "Позднее только я понял, что Владимир Владимирович, отрицая тогда многие ценности старого искусства, восставал не против этих ценностей, а против их опошления, против мещанского понимания их".
В позиции Маяковского тех лет, в его отрицании культуры прошлого было и полемическое отталкивание от опошленного, "обуржуазенного" искусства. Придет время – он протянет руку Пушкину и Лермонтову, провозгласит "амнистию" Рембрандту.
В поэме "150 000 000" Маяковский еще смеется над классиками, забившимися в собрание сочинений, как в норки. "Но жалости нет!" Эти "безжалостные" призывы ("Стар – убивать. На пепельницы черепа!"), воспевание революции – безымянной, "надличной" стихии, – вызвали критику поэмы.
Известны неодобрительные замечания В. И. Ленина по поводу "150 000 000".
Об отношении вождя революции к Маяковскому рассказывает в своих воспоминаниях В. Д. Бонч–Бруевич {В. Д. Бонч–Бруевич, Ленин о поэзии. Набросок воспоминаний.– Журн. "На литературном посту", М. 1931, No 4.}. Он описывает вечер, на котором присутствовал Владимир Ильич. Артистка О. В. Гзовская декламировала "Наш марш". Ее манера чтения да, очевидно, и сам текст не понравились Ленину. Говоря об этом, автор добавляет, что "отрицательное отношение" к Маяковскому у Ленина "осталось непоколебимым на всю жизнь" {Воспоминания В. Д. Бонч–Бруевича вызвали резкие возражения Н. Н. Асеева (журн. "На литературном посту", М. 1931, No 10).}.
Сама артистка, говоря об эпизоде с чтением "Нашего марша", приводит такой отзыв Ленина: "Владимир Ильич сказал мне: "Я не спорю, и подъем, и задор, и призыв, и бодрость – все это передается. Но все–таки Пушкин мне нравится больше, и лучше читайте чаще Пушкина". Никакого возмущения или беспощадной критики поэзии Маяковского в тот вечер я от Владимира Ильича не слыхала".
Н. К. Крупская свидетельствует: после посещения Вхутемаса и знакомства с молодежью, увлекающейся Маяковским, "Ильич немного подобрел к Маяковскому" {Н. К. Крупская, Что нравилось Ильичу из художественной литературы.– Газ. "Вечерняя Москва", М. 1927, No 23, 24 января.}.
О приезде Ленина во Вхутемас 25 февраля 1921 года рассказал студент училища С. Сенькин. Автору удалось передать – живо, с тонким юмором – условия жизни в студенческой коммуне, атмосферу нескончаемых споров, словесных баталий, по–юношески безапелляционных суждений, наивных выпадов в адрес классиков. С этой молодой бурлящей аудиторией встретился и разговорился Ленин. Автор воспроизводит его слова – шутливые, спокойные и вместе с тем безошибочно точно определяющие слабость, уязвимость позиций молодых спорщиков. В этой беседе Ленин, по воспоминаниям С. Сенькина, с одобрением говорит: "Оказывается, Маяковский уже около года работает в РОСТА".
Наконец, всем известен ленинский отзыв о "Прозаседавшихся".
Как видим, отношение Владимира Ильича к Маяковскому никак нельзя назвать неколебимо–отрицательным – оно изменялось {Об этих изменениях сказано – на основании многочисленных мемуарных свидетельств и документов – в статье Е. И. Наумова "Ленин о Маяковском", "Литературное наследство" – "Новое о Маяковском", т. 65, М. 1958.}.
С полным основанием писал А. В. Луначарский: "Несомненно, если бы у Ленина было время ближе познакомиться с творчеством Маяковского, в особенности с творчеством последних лет, свидетелем которого он уже не был, он бы, в общем, положительно оценил этого крупнейшего союзника коммунизма в поэзии" {А. В. Луначарский, Ленин и литературоведение.– "Литературная энциклопедия", М. 1932, т. 6, стр. 250–251.}.
Работа над поэмой о Ленине – важнейший рубеж в творческом развитии поэта.
"1924 год прошел для Маяковского под знаком поэмы о Ленине,– говорит П. Незнамов, в ту пору встречавшийся с поэтом особенно часто. – Сперва он, по–видимому, очень много читал о Владимире Ильиче и разговаривал с людьми, хорошо знавшими последнего, потом относительно долго писал самую поэму, потом проверял на аудиториях Москвы и, наконец, вместе с "идеями Лефа" развозил по городам Союза".
Порой приходится читать, что поэма о Ленине сразу же вызвала всеобщее и единодушное одобрение. Это не так. Вскоре после окончания работы над поэмой, в январе 1925 года на первой конференции пролетарских писателей над автором было устроено нечто вроде "судилища": он обвинялся в неуважительном отношении... к образу вождя! Непосредственным поводом для этих фантастических обвинений явилась газетная опечатка.
Вассарион Саянов вспоминает о злобных, грубо несправедливых выкриках по адресу поэта, о недоброжелательном выступлении Демьяна Бедного.
Далеко не сразу было оценено по достоинству новаторское произведение Маяковского, хотя в рабочей аудитории оно было встречено с самым горячим одобрением. В воспоминаниях К. Зелинского, Л. Варшавской говорится о большом впечатлении, которое произвели первые публичные читки поэмы (частично приведены в "Литературной хронике" В. А. Катаняна).
Литературные друзья Маяковского рассказывают о том, как много сил, времени, энергии тратил он на работу в журнале "Леф".
Особенно интересны в этом плане воспоминания П. В. Незнамова ("Маяковский в двадцатых годах"). Он был секретарем журнала "Леф", и ему не раз приходилось бывать в рабочей комнате поэта в Лубянском проезде. По его свидетельству, Маяковский относился к изданию журнала увлеченно, даже азартно – "Раз он делает "Леф", он делает его всерьез!" На страницах "Лефа" были напечатаны стихи и поэмы Маяковского "Про это", "Рабочим из Курска", "Владимир Ильич Ленин" (первая часть), стихи и "Лирическое отступление" Н. Асеева, лирика В. Хлебникова, Б. Пастернака, С. Кирсанова, С. Третьякова, "Вольница" Артема Веселого, рассказы И. Бабеля, статьи С. Эйзенштейна и Дзиги Вертова, плакаты А. Родченко.
Однако лучшее в лефовской "практике" вступало в глубокое противоречие с тенденцией свести поэзию к чистому производственничеству. Маяковский, главный редактор "Лефа", публикует поэму "Про это", а один из лефовских "теоретиков" Н. Ф. Чужак обвиняет его чуть ли не в измене, возвращении к лирике, несовместимой с угрюмой ортодоксией. На страницах журнала, рядом с талантливыми стихами, поэмами, рассказами публикуются статьи, объявляющие смертный приговор образно–поэтическому, художественному началу – его, мол, надо заменить рабочими макетами, конструкциями и чертежами.
Не случайно первоначальная общая увлеченность Маяковского и других участников "Лефа" быстро уступает место острым спорам, непримиримым разногласиям.
Об этом точно сказано в воспоминаниях П. В. Незнамова: "Сведя в конце концов все искусство к "производству вещей", он ("Леф") загнал себя в логический тупик и пришел в противоречие с практикой тех же Маяковского и Асеева... Практика Маяковского не вмещалась в эти теории, как не вмещается большой человек в тесную рубашку. И рубашка треснула по швам".
Маяковский решительно спорит против схоластических мудрствований Н. Чужака, смеется над пристрастием к "твердым" программам, "жесткой" организации и чуть ли не масонскому неукоснительному обряду. Ему не по пути с охотниками головных, рассудочных, пролеткультовски догматических построений (в сущности, Н. Чужак был своеобразным представителем пролеткультовщины в "Лефе").
В своих воспоминаниях П. В. Незнамов рассказывает о том, как умел Маяковский "сокрушать" сопротивление издательских чиновников, как он работал неутомимо, весело и вместе с тем точно.
Выразительна по своему контрасту пара: активный, полный энергии Маяковский и – застенчивый П. Незнамов. "Какой же вы после этого лефовец", – разводит руками поэт.
П. Незнамову хорошо удались отдельные живые "зарисовки": Маяковский – в "Лефе", в издательстве, дома в рабочем кабинете.
В меньшей мере раскрывает он содержание литературных споров. О самом существе их говорится довольно кратко.
С середины двадцатых годов поэт особенно активно и убежденно борется за расширение "плацдарма" советской поэзии, рвется к большой, тысячной аудитории.
Его поездки по стране – не просто факт биографии, но черта облика, идейно–художественная позиция. Он хочет ввести как можно большее количество людей в орбиту советской поэзии.
Сколько встреч с начинающими было во время поездок по стране! Каждый раз, приезжая в новый город, Маяковский устанавливает контакт с "местной" поэзией. Перелистывая периферийные газеты, журналы, альманахи, все время наталкиваешься на сообщение о таких встречах. (Многие из них собраны в "Литературной хронике" В. Катаняна).
Наряду с яркими, талантливо написанными воспоминаниями Льва Кассиля – о Маяковском на эстраде, П. И. Лавута – о поездках по городам Советского Союза имеется большое количество рассказов самих участников встреч с поэтом, бесед, творческих обсуждений, диспутов.
Подобных мемуаров, наверное, наберется на целый сборник. И надо было бы выпустить в свет такую книгу. Она показала бы, какой глубокий след оставил Маяковский в массе рядовых, начинающих поэтов–рабкоров, участников литобъединений и кружков.
И – еще одна большая группа воспоминаний, которая тоже вполне могла бы составить большой самостоятельный сборник: о встречах Маяковского с зарубежным читателем и зрителем.
Есть писатели, которым не удается перешагнуть через перевод – на чужом языке они обезличиваются, становятся похожи на других поэтов. Маяковский и в переводе сохраняет силу. Его стих шагает неповторимой "маяковской" походкой.
Во многих мемуарах говорится о первых выходах поэта на международную арену.
Р. Райт рассказывает – весело и непосредственно, – как готовилась постановка "Мистерии–буфф" на немецком языке для делегатов III конгресса Коминтерна. Сложность состояла не только в технических трудностях. В 1921 году сколотить труппу актеров, говорящих по–немецки, было не так просто. Но не только в этом дело. Дойдет ли до зарубежных зрителей эта вещь, соединившая высокую трибунную патетику с разудалым русским раешником? И оказалось – поэт понятен не только у себя дома. Зарубежные революционеры, многоязычная аудитория встретили "Мистерию–буфф" овациями.
Маяковский, объездивший полсвета, встречался со многими деятелями за рубежом. О знакомстве с ним вспоминают писатели Чехословакии – Карел Конрад, Зденек Неедлы, Мария Майерова, Богумил Матезиус, Витезвал, Незвал, Польши – Юлиан Тувим, Владислав Броневский, Анатоль Стерн; Америки – Теодор Драйзер, Майкл Голд, Карл Сендберг; Германии – Франц Вейскопф; Франции – Эльза Триоле, Арагон; Турции – Назым Хикмет.
Для многих художников мира встреча с поэтом революции оказалась не просто памятной, но поворотной, определяющей их дальнейшую судьбу.
"Это была та минута, которая должна была изменить мою жизнь. Поэт, который сумел очутиться на гребне революционной волны, этот поэт должен был оказаться связью между миром и мною", – так оценивает первое знакомство с Маяковским Арагон {Л. Арагон, Обращение к съезду.– "Литературная газета", М. 1935, No 30, 30 мая.}.
О "поэтическом потрясении", испытанном при первом чтении Маяковского, пишет Юлиан Тувим.
Знакомясь с Маяковским, зарубежные писатели одновременно воспринимали его, пользуясь словом Тувима, "беспрецедентное" своеобразие, оригинальность и его слитность с революцией – как голос Октября в поэзии.
Именно здесь разгадка того, что Маяковский так быстро находит общий язык с передовыми литераторами, живописцами, композиторами Европы и Америки. Примечателен с этой точки зрения разговор между поэтом и чехословацким художником Адольфом Гофмейстером.
"До последних мелочей сходились мы с ним во взглядах на технику рисунка и на карикатуру,– вспоминает А. Гофмейстер.– Он говорил: "Рисунок должен быть простым. Ведь это лозунг, никак не роман". Я говорил: "Только знак". Он говорил: "Сокращение". Я говорил: "Во множестве линий глаз заблудится. Чем меньше, тем лучше. Тем вернее". Он говорил: "Извлеченный корень". Я говорил: "Когда удастся его извлечь" {А. Гофмейстер, Портреты.– Журн. "Иностранная литература", М. 1962, No 8.}.
Здесь взаимопонимание в деталях, в "технологии" плакала во многом предопределено общностью взглядов на боевую роль, революционное предназначение искусства – "тенденциознейшего", как называет его поэт в беседе с А. Гофмейстером.
В тесной связи с общим расширением диапазона творческого воздействия находится обращение Маяковского к театру в конце 20–х годов. Судьба пьес "Клоп" и "Баня" сама по себе драматична: поставленные в театре Мейерхольда, они затем на долгое время сходят со сцены.
Некоторые авторы воспоминаний выражали уверенность, что комедии "Клоп" и "Баня" еще получат второе сценическое рождение.
Художник Л. И. Жевержеев писал в 1940 году в сборнике "Маяковскому": "Убежден, что придет время, и драматургия Маяковского попадет наконец для осуществления на сцене в руки мастеров и гениальное слово Маяковского прозвучит и со сцены в подобающей для его автора форме".
О работе над пьесами "Клоп" и "Баня" в театре В. Э. Мейерхольда подробно рассказали и сам постановщик, и И. В. Ильинский, исполнитель роли Присыпкина, и артистка М. Ф. Суханова, и другие участники.
Мы знаем, каким многосторонним было дарование Маяковского: поэт, художник, плакатист, чтец, оратор, публицист. Когда знакомишься с воспоминаниями о постановках его пьес, начинаешь понимать: была еще одна важная грань – Маяковский – работник театра. Причем речь идет не только о нем как драматурге, но и участнике постановок, авторе смелых режиссерских решений, активном помощнике художественного руководителя.
Он "был сведущ в очень тонких театральных, технологических вещах, которые знаем мы, режиссеры, которым обучаются обычно весьма длительно в разных школах, практически на театре и т. д., – утверждает Мейерхольд.– Маяковский всегда угадывал всякое верное и неверное сценическое решение, именно как режиссер".
Выразительные примеры режиссерской работы Маяковского приводит И. В. Ильинский (эпизод с показом Присыпкина, симулирующего тяжелое недомогание и др.).
Поэт не принадлежал к тем авторам, которые считают, что все сказано в тексте, театр должен только "донести" слово до зрителя. Он с большой серьезностью относится к специфике театра, к его законам. Это знание необходимо не само по себе – оно должно быть подчинено раскрытию идейно–образного зерна пьесы. Стоит только увлечься самоценными режиссерскими решениями, как спектакль начнет "заслонять" пьесу. В некоторых воспоминаниях говорится о том, что автора "Бани" не во всем удовлетворила постановка. Он чутко реагировал на "отлет" режиссерской фантазии от внутренней логики движения характеров.
Характерно с этой точки зрения свидетельство М. Ф. Сухановой, игравшей Полю. Ее разговор с Фосфорической женщиной (исполнительница – 3. Н. Райх) – один из важнейших моментов в пьесе: забитая, замороченная Победоносиковым Поля пришла "просто за справкой, что такое социализм". Все, что рассказывал ей об этом Победоносиков, "механический" человек, – "все это как-то не смешно". По воспоминаниям М. Ф. Сухановой, З. Н. Райх с гордостью говорила Маяковскому, как "здорово принимается" этот разговор.
"Сцена была построена так: Фосфорическая женщина и Поля шли по движущемуся кругу. Получался ход на месте. Поля шла с распущенным светлым зонтом, вся в голубом; Фосфорическая – в светло–сером, с красной шапочкой на голове. Освещенные снопом света от прожекторов две женские фигуры, движущиеся по кругу, были очень эффектны, и публика всегда аплодировала в этом месте. На слова Райх Маяковский зло сказал: "Топают две тети и текст затопали, ни одного слова не разберешь!" Да, текст тут был для Поли очень важный, и сцена эта должна была быть очень трогательной, а хлопали режиссеру и художнику, но не актрисам".
Неуспех "Бани" был использован литературными противниками Маяковского – раздаются голоса о закате его таланта, отрыве от современности. Последние годы жизни поэту приходится непрерывно отбиваться от нападок, упреков, обвинений. О литературной борьбе и полемике, о спорах между разными группировками и организациями рассказывают Н. Н. Асеев, П. В. Незнамов, О. М. Брик, Ю. Н. Либединский, Н. Серебров.
Решение поэта вступить в РАПП не было случайным. В ту пору он ясно понимал узость лефовской и ново–лефовской программы – она уже была для него вчерашним днем. Теперь он называет "Леф" эстетической группой, которая "сделала из революционной литературы замкнутое в себе новое эстетическое предприятие" (XII, 411). Он говорит о необходимости объединения всех сил пролетарской литературы, рассчитывает, что РАПП даст возможность "переключить зарядку на работу в организации массового порядка" (т а м ж е).
По словам В. Шкловского, "он шел к РАППу для того, чтобы стать ближе к своей рабочей аудитории. Он попал в мертвую бухту, окруженную со всех сторон запретами и ушатами".
Рапповцы меньше всего думали о творческой консолидации. Грубое администрирование, подозрительность по отношению к "инакомыслящим" и "инакопишущим", устрашающие формулы: "Не попутчик, а союзник или враг",– вот что определяло их деятельность.
Н. Серебров рассказывает о ночной прогулке по Москве вместе с поэтом, о его чувстве горечи, обиды, непонятости. "Вот иду в РАПП! Посмотрим, кто кого! Смешно быть попутчиком, когда чувствуешь себя революцией".
Этому же периоду жизни поэта посвящены воспоминания Ю. Н. Либединского – одного из руководителей РАПП и рапповского журнала "На литературном посту".
"Союз с нами, – отмечает автор, – был для него важнейшим и принципиальным делом, он выражал основное направление его развития" {Ю. Либединский, Современники, М. 1961, стр. 175.}.
Это верно, но это еще не вся правда. Все было сложней и драматичней. Отношение журнала "На литературном посту" к Маяковскому изображено у Ю. Н. Либединского в чересчур мягких тонах: "Да и в редакции "На литературном посту", вопреки тому, что позднее говорилось и писалось, к нему относились дружески". С такой характеристикой никак не согласуются известные факты: статьи "налитпостовцев" о Маяковском – "индивидуалисте", "попутчике", который только приближался к типу пролетарского писателя, но был еще не совсем "наш" и т. д.
После смерти поэта в специальном письме рапповцев указывалось: "Объявлять Маяковского пролетарским писателем, замазывать не преодоленные им остатки непролетарского мировоззрения, некритически отрывать его личное от общественного – это значит потерять чувство меры, решительно разрывать с основной линией РАПП в вопросах художественной литературы, играть на руку кому угодно, но только не пролетарской литературе" {Отдел рукописей ИМЛИ. Фонд Маяковского. Об административных мерах в борьбе за рапповскую линию в вопросе о Маяковском – А. Метченко, Творчество Маяковского, 1925–1930 гг., изд. "Советский писатель", 1961, стр. 603–607.}.
Ю. Н. Либединский говорит об этом, но очень бегло, так что общая картина получает одностороннее освещение.
К сожалению, мы не можем назвать воспоминаний, которые передавали бы всю остроту и сложность литературных взаимоотношений конца 20–х годов.
Н. Н. Асеев, В. М. Саянов, О. Ф. Берггольц, П. И. Лавут, Л. Г. Бромберг, В. И. Славинский рассказывают о выставке двадцатилетию творчества и о последнем периоде жизни Маяковского. Выставка вызвала живой интерес читателей, молодежи в то же время продемонстрировала глубокое невнимание к Маяковскому многих его литературных коллег.
"Ни одного представителя литературных организаций не было, – пишет А.Т. Бромберг. – Никаких официальных приветствий в связи с двадцатилетием работы поэта не состоялось". Он приводит слова Маяковского, полные и полемического задора, и обиды: "Нет писателей? И это хорошо! Но это надо запомнить".
В. Я. Саянов рисует сходную картину, говоря о переезде выставки в Ленинград. На открытии не было никого из руководителей ЛАПП. Маяковский сказал Саянову: "Что же, приветствуйте меня от имени Брокгауза и Эфрона".
"Никогда не забуду, – говорит О. Берггольц, – как в Доме печати на выставке Владимира Владимировича "Двадцать лет работы", которую почему-то почти бойкотировали "большие" писатели, мы, несколько человек сменовцев, буквально сутками дежурили около стендов, физически страдая оттого, с каким грустным и строгим лицом ходил по пустующим залам большой, высокий человек, заложив руки за спину, ходил взад и вперед, словно ожидая кого-то очень дорогого и все более убеждаясь, что этот дорогой человек не придет" {О. Берггольц, Продолжение жизни.– Предисловие к книге Б. Корнилова "Стихотворения и поэмы", Л. 1960, стр. 10.}.
Н. А. Луначарская–Розенель вспоминает, как угнетающе подействовал на Анатолия Васильевича усталый, больной вид Маяковского на выставке. "Мне сегодня показалось, – говорит он о поэте, – что он очень одинок".
Особое место – в ряду воспоминаний о последних днях жизни поэта – занимает полустенографическая запись В. Славинского – выступление Маяковского 9 апреля 1930 года у студентов Института народного хозяйства им. Плеханова. Здесь перед нами не тот Маяковский, каким мы привыкли его себе представлять – не хозяин вечера, чувствующий себя на эстраде как дома, выступающий во всеоружии таланта, находчивости, юмора,– а совсем другой: усталый, внутренне озабоченный, не овладевший аудиторией.
Крики о "непонятности" стиха Маяковского, нападки рапповцев, упреки лефовцев, чувство усталости, тяжелая личная драма, болезнь горла, грозившая необходимостью вообще отказаться от выступлений, – все это выстраивается в длинный перечень "болей, бед и обид".
Многим его знакомым казалось – он неуязвим, ему не бывает больно, он застрахован и забронирован от огорчений.
"От его груди, как от стального панциря, отскакивали ядовитые стрелы врагов", – уверяет журналист М. Розенфельд. Однако он же в другом месте рассказывает, как он был потрясен, увидев Маяковского – "такой гигант, такая громадина" – глубоко уязвленным после одного злобного и тупого выступления против него на диспуте.
Дело не только в критических наскоках, оскорбительных записках и репликах на вечерах.
Самая жизнерадостность была романтична и бескомпромиссна. Луначарский хорошо сказал: "Маяковский до гроба будет юношей".
В этой его нестареющей молодости таилась своя уязвимость. Н. Ф. Рябова приводит его слова: "Смерть не страшна, страшна старость, старому лучше не жить". Его пугало "дряхление" человека, жизнь рисовалась сестрой юности; старость для него – уже не жизнь, а смерть в рассрочку.
И тогда временная слабость – на вечере в плехановском институте – воспринималась как один из опасных и тревожных признаков. Давала себя знать общая усталость – результат постоянного творческого перенапряжения, незатухающих "пожаров".
Но, конечно, дело не только в этом. Причины гибели поэта – не только в нем самом. Рецензия–приговор, написанная рукой литературного победоносикова, сверхбдительное "чтение в душах", непрекращающиеся попытки рапповских руководителей объявить Маяковского "не нашим" или "не совсем нашим" поэтом, которому еще долгие годы следует искупать свою "вину" и "грехи" перед рабочим классом, обывательские упреки в "индивидуализме", саморекламе, – все это, уязвляя с разных сторон, выводило из душевного равновесия.
Но, уходя из жизни, Маяковский не знал разуверения в главном, разочарованности в революционных идеалах. Его поэтический голос не слабел – недаром последнее произведение озаглавлено – "Во весь голос".
Вступление в поэму потрясло первых слушателей. Б. Ефимов вспоминает: "Вначале показалось, что читается что-то смешное, сатирическое. На многих лицах появились улыбки. Но скоро все почувствовали, что в легкую беззаботную атмосферу вечера "вошло что-то значительное, вдохновенное, огромное".
Воспоминания, письма, дневниковые записи, свидетельства друзей, товарищей по работе, которым выпало счастье знать, видеть, слышать Маяковского, раскрывают его облик – художественный и человеческий. Они рассказывают о разных моментах его пути, хотя и не претендуют, конечно, на то, чтобы заменить собой биографию.
И – еще одна важная особенность мемуаров. Обращенные в прошлое, они полны ощущения, что Маяковский – явление не минувшее, а непрерывно продолжающееся, сегодняшнее.
Наша жизнь, культура, наше современное искусство постоянно испытывают на себе его жаркое воздействие.
"Какое огромное влияние имел на всю мою творческую жизнь Маяковский! – восклицает Игорь Ильинский, заключая свои воспоминания. – ...я все время ощущал за своей спиной его присутствие, присутствие художника... Как радостно было мне узнать от моих однолеток–друзей – живописцев, поэтов, – что у них есть то же самое ощущение Маяковского как своей художественной совести.
После смерти Владимира Владимировича ощущение это осталось. И я всегда, что бы ни делал, всегда мысленно обращаюсь к Маяковскому. Как он отнесся бы к этой работе?"
Когда читаешь эти слова большого актера, деятеля советского театра и многие другие сходные высказывания мастеров нашей культуры, на память приходит письмо Гоголя, написанное под свежим впечатлением от смерти Пушкина.
"Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое – вот что меня только занимало и одушевляло мои силы".
Мы вспоминаем эти слова вовсе не для того, чтобы проводить прямолинейные параллели. Речь идет о другом – многие из мастеров современного искусства, советского и зарубежного, тоже могли бы сказать: они работают, воображая перед собою Маяковского, советуясь с ним, воодушевляясь его высоким примером.
З.Паперный
В. МАЯКОВСКИЙ В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ
А. А. Маяковская. Детство и юность Владимира Маяковского
Из воспоминаний матери
Памяти моего сына
Володя с четырех лет полюбил книги. Он часто просил меня читать ему. Если я была занята и не могла читать, он расстраивался, плакал. Тогда я бросала все дела и читала ему – сначала сказки, а затем басни Крылова, стихотворения Пушкина, Некрасова, Лермонтова и других поэтов. Читала я ему ежедневно.
Сказки его занимали недолго – он просил прочесть что-нибудь "правдушное". Особенно любил Володя стихи. Те, что ему нравились, он просил прочесть два–три раза, запоминал с моих слов и хорошо, выразительно читал наизусть.
Я ему говорила:
– Володя, когда ты научишься читать, тогда не нужно будет просить кого-нибудь – будешь читать сам сколько захочешь.
Игры ему придумывала сестра Оля. Она была старше брата на три года и относилась к нему ласково и заботливо. Володя во многом подражал ей: например, Оля забирается на дерево – и он пытается залезть.
В это время мы жили в Грузии, в селе Багдади, в багдадском лесничестве. Мы приехали туда в октябре 1889 года из Армении, где жили сначала в селе Караклисе, а затем в селе Никитенке Александропольского лесничества, бывшей Эриванской губернии. Мой муж, Владимир Константинович, был лесничим.
С нами приехал уроженец Дагестана лезгин Имриз Раим–Оглы. Он знал русский язык и поступил служить объездчиком. Объездчики охраняли отдельные участки лесничества. В багдадском лесничестве их было восемнадцать человек. Все, кроме Имриза, грузины.
Багдадское лесничество занимало большое пространство. Вокруг высокие горы, покрытые густым лесом разных пород. В лесу много зверей: оленей, джейранов, медведей, диких кабанов, лисиц, зайцев, белок – и множество птиц.
Объездчики иногда приносили маленьких зверей и птиц. Володя очень любил животных. Любовь к животным сохранилась у него на всю жизнь.
В то время Багдади было глухим селом. Там не было ни школ, ни учителей, ни врачей. Как и все окружающие, в трудном положении оказались и мы.
Заболели скарлатиной дети – Люда и Костя. Нужно было ехать двадцать семь километров в город Кутаис – за доктором.
Имриз, видя наше волнение, предложил привезти врача.
Тогда не было автомобилей, и между Кутаисом и Багдади ходили дилижансы – большие, на двенадцать человек, экипажи, запряженные четверкой лошадей. Дилижанс отходил только утром. Дети чувствовали себя очень плохо, и Имриз ушел ночью пешком на станцию Рион, находившуюся в двенадцати километрах от Багдади. Поездом доехал он до Кутаиса и оттуда на извозчике утром привез врача.
Болезнь протекала в тяжелой форме. Трехлетний Костя не перенес ее.
Очень плохо было с ученьем детей. Старшую дочь, Люду, отвезли в Тифлис. Там жили наши родственники, но Люде у них негде было поместиться. Пришлось устраивать ее в закрытое учебное заведение. В нем она училась и жила. Тяжело было это и для нас, и особенно для нее – вдали от родного дома, в казенной обстановке с особым режимом. Хорошо, что родственники навещали ее. Особенно заботился о ней дядя, Михаил Константинович Маяковский.
В Багдади зимы настоящей не было. Шли дожди, падал мокрый снег, дул сильный ветер. Ночи были темные.
Дома в Багдади окружены садами, виноградниками, огородами. А дальше – горы и леса.
Лес был от нашего дома очень близко, а дома построены на большом расстоянии друг от друга. Соседей близко не было.
К дому подкрадывались шакалы. Они ходили большими стаями и визгливо завывали. Вой их был страшен и неприятен.
Я тоже впервые здесь услыхала этот дикий, с надрывом вой. Дети не спали – боялись, а я их успокаивала:
– Не бойтесь, у нас хорошие собаки и близко их не подпустят,
В зимние каникулы мы устраивали елку. Имриз выбирал в лесу и привозил в дом большую, красивую елку, помогал украшать ее. Приезжала из Тифлиса Люда, а из Кутаиса – родственники и знакомые с детьми.
Для детей это был настоящий праздник. Вместе со взрослыми они встречали Новый год, им разрешали в эту ночь ждать двенадцати часов.
Дети нетерпеливо посматривали на стрелки часов. Когда стрелка подходила к двенадцати, детям наливали лимонаду, а взрослым – вина и торжественно всех поздравляли с Новым годом. Освещенная елка и сладкий пирог в этот вечер казались особенными.
Каникулы проходили быстро, и наступало время занятий. Все уезжали, и мы вновь оставались одни.
...Ранняя весна. Тепло. Цветут фиалки и розы. Фруктовые деревья покрываются белыми и розовыми цветами, а гранатовые – красными. Чистый весенний воздух, ясное голубое небо. Дом освещен солнцем.
Дети рано просыпаются и говорят:
– Папа встал, открыл окна и уже разговаривает по–грузински с пришедшими за билетами на рубку леса крестьянами. Давайте одеваться и пойдем в сад.
В семь часов на балконе пили чай, и у взрослых начиналась трудовая жизнь. А Оля и Володя придумывали какие-нибудь развлечения или уходили к речке. Там Володя бросал камни в воду и обычно говорил:
– Я левой рукой бросаю, а они дальше летят...
В раннем детстве он больше владел левой рукой, а когда подрос – одинаково правой и левой.
На берегу речки Оля и Володя брали серую глину и делали из нее на балконе разные фигурки. Когда глина высыхала, фигурки распадались.
Любили дети по вечерам сидеть с папой на ступеньках балкона и петь. Он их обнимал, и они хором пели русские песни: "Румяной зарею покрылся восток", "Как ныне сбирается вещий Олег", "По синим волнам океана", "Есть на Волге утес", "Укажи мне такую обитель", "Я видел березку", украинскую песню "Баламутэ, выйды з хаты", грузинскую "Сулико" и другие песни, которые знали дети.
Это была для него передышка – он начинал работать с шести часов утра и работал до двенадцати часов ночи.
В Багдади все жители были грузины, и только одна наша семья – русская. Дети играли с соседскими детьми и учились грузинскому языку. Оля подружилась с девочкой Наташей Шарашидзе. Они разговаривали по–грузински, и от них выучился грузинскому языку Володя.
Дети знакомятся и сближаются всегда скорее, чем взрослые...
Мы жили просто. Работать и мне приходилось много: от раннего утра до позднего вечера. Нужно было заботиться о детях: поддерживать чистоту, давать образование, воспитывать.
Нужно было внимательно следить, чтобы у детей не появлялись плохие черты характера и привычки. Я старалась направлять их на лучший путь, терпеливо и спокойно объясняла им все, оберегала от плохих влияний.
Наступили летние каникулы 1898 года. Приехала Люда, почти взрослая. Она хорошо рисовала, и когда садилась рисовать, к ней присоединялись Оля и Володя.
Люда читала вслух книги, стихи, гуляла с младшими.
Кроме нее, приезжали на лето племянницы Саша и Леля Киселевы и их брат, Миша.
В июле у нас в семье большой праздник.
Володя родился в день рождения отца – 7 июля (по новому стилю 19 июля) 1893 года, – поэтому его и назвали Владимиром. Праздновали рожденье Володи и отца в один день.
К нам приезжали гости – родственники и знакомые с детьми. Имриз старался к этому дню настрелять дичи, а в день приезда гостей из Кутаиса он празднично одевался и вместе с детьми ходил встречать гостей, приезжавших в дилижансе. В этот день всегда было шумно, весело и радостно.
Нас навещали родные и знакомые. Знакомство у нас было многонациональное: грузины, армяне, поляки. В то время Польша входила в состав Российской империи. Молодежь, оканчивавшая высшие учебные заведения в Варшаве и Петербурге, частично направлялась служить на Кавказ, в города Тифлис и Кутаис и в селения. В грузинском селе Багдади были молодые поляки–юристы. Они хорошо говорили по–русски и работали в суде переводчиками с грузинского языка на русский. Они бывали у нас, отношения с ними установились хорошие. Из Кутаиса к нам также приезжали знакомые поляки. Гости чувствовали себя у нас хорошо и свободно, пели русские, украинские и грузинские песни; поляки танцевали, польские танцы.
7 (19) июля 1898 года Володе исполнилось пять лет, он получил много подарков. К этому дню Володя выучил стихотворение М. Ю. Лермонтова "Спор", хорошо и очень выразительно прочитал его наизусть – конечно, не до конца, однако довольно много строф для пятилетнего мальчика:
Как-то раз перед толпою
Соплеменных гор
У Казбека с Шат–горою
Был великий спор.
"Берегись! – сказал Казбеку
Седовласый Шат:
Покорился человеку
Ты недаром, брат!
Он настроит дымных келий
По уступам гор;
В глубине твоих ущелий
Загремит топор.
И железная лопата
В каменную грудь,
Добывая медь и злато,
Врежет страшный путь!
Уж проходят караваны
Через те скалы,
Где носились лишь туманы
Да цари–орлы.
Люди хитры! Хоть и труден
Первый был скачок,
Берегися! многолюден
И могуч Восток!"
Володино чтение хвалили.
Память у него была очень хорошая – он запоминал много стихов. Особенно ему нравилось стихотворение А. Н. Майкова "Пастух":
Был суров король дон Педро,
Трепетал его народ,
А придворные дрожали,
Только усом поведет...
и стихотворение Ф. Н. Глинки "Москва":
Город чудный, город древний,
Ты вместил в свои концы
И посады, и деревни,
И палаты, и дворцы!..
В Багдади в то время не было никаких культурно–просветительных организаций и учреждений для детей. Это сейчас дети Советского Союза имеют детские площадки, библиотеки, кино, театры, Дворцы пионеров, парки культуры, стадионы, а тогда им самим приходилось находить занятия и развлечения.
Володя и Оля любили ходить в горы, в лес, купаться в речке, особенно любили бывать на водяных мельницах. Там они смотрели, как крестьяне мелют кукурузное зерно, как водопадом, с шумом, спадает вода. Знакомились и разговаривали по–грузински с крестьянами и их детьми.
В лесничестве обычно бывало много дела. Ранним утром приходили крестьяне за билетами на порубку леса. Большой двор наполнялся людьми, приезжали с участков объездчики. Около дома стояли арбы – местные повозки на двух колесах, запряженные волами.
У отца было много разъездов по лесничеству. Случались пожары, появлялся в лесу червяк–короед, – нужно было принимать меры. Заготовляли семена деревьев разных пород и отсылали их в Россию.
В 1899 году мы поселились в каменном доме. Место это, где был расположен дом, называлось "крепостью", но от старинной крепости остался только вал вокруг дома и ров, заросший кустарником.
Наша квартира находилась в верхнем этаже, а в нижнем был подвал хозяина, где приготовляли и хранили вино. Нас угощали свежим виноградным соком, который по–грузински называется маджари.
Во двор выставляли пустые кувшины для хранения вина – в Грузии их называют чури,– такие большие, что в них свободно помещался рабочий, чистивший и промывавший эти кувшины.
Когда эти чури лежали на земле боком, в них залезал Володя и говорил сестре:
– Оля, отойди подальше и послушай, хорошо ли звучит мой голос.
Он читал стихотворение "Был суров король дон Педро...". Чтение получалось звучное и громкое.
В это время Володе было шесть лет.
Для хранения вина кувшины зарывались в землю. Однажды в крепости копали яму для чури. Нашли старинную монету и решили, что в давние времена, вероятно, здесь были зарыты драгоценности. Володя и Оля заинтересовались этим рассказом, взяли ножи и долго копали ямки. Выкопали несколько ямок и убедились, что никаких кладов там нет. Но какую-то старинную монету они все–таки нашли и были горды и довольны.
Володя был еще маленьким, но любил общество взрослых. Они с ним занимались, читали, разговаривали, играли. Володя любил участвовать в играх взрослых.
Помню, игра была такая: играющий начинал читать стихотворение, затем, не окончив, обрывал чтение и бросал платок кому–либо из играющих. Тот должен был закончить стихотворение. Володя принимал участие в игре наравне со взрослыми. Или затевалась игра на придумывание возможно большего количества слов на какую–либо букву. Когда взрослым уже надоедала игра и они затруднялись называть слова, Володя все еще энергично продолжал придумывать. Эта игра его очень увлекала.
Володя часто проявлял настойчивость и умел заставить взрослых подчиниться его желанию продолжать игру. Причем в таких случаях всю организацию игры он обычно брал на себя, склоняя на свою сторону даже тех, кто уже устал и не хотел больше играть.
Володя был любознательный, интересный мальчик, и все с ним охотно проводили время. Особенно любил Володя Мишу Киселева, своего двоюродного брата, который был старше его на девять лет. Миша с большим вниманием и любовью относился к Володе.
Летом у нас всегда было много учащейся молодежи. Устраивали прогулки в лес и в горы. Володя не отставал и взбирался на горы вместе со взрослыми. Вечером небо покрывалось миллионами ярких звезд. Летали жучки–светлячки, похожие на летающие звездочки. Володя ловил их, рассматривал, почему они светят. Носились летучие мыши.
После знойного дня наступал прохладный вечер. Дул свежий ветер из ущелья. Спать никому не хотелось. Придумывали игры, пели хором кто как мог, взрослые и дети. Кругом – тишина, и слышно только журчанье и плеск реки.
В Багдади протекает быстрая речка Ханис–Цхали. В ней ловилась вкусная рыба форель, и мы часто ее ели.
Обычно с утра к дому подъезжали объездчики. Володя бежал им навстречу, они сажали его на лошадь, и он въезжал во двор.
Имриз часто доставлял ему это удовольствие: брал за уздечку лошадь, на которой сидел шестилетний Володя, и водил ее по двору, и таким образом выучил его ездить верхом на лошади.
По соседству с нами находились большие виноградники – там женщины собирали виноград и приглашали Володю и Олю. Они говорили: "Русские дети, а как хорошо говорят по–грузински!" – и угощали их виноградом, а Володя и Оля помогали собирать его.
Время сбора винограда было всегда праздником в селе Багдади: это район хороших сортов винограда.
Каждое лето во время каникул мы всей семьей выезжали в глубь лесничества – на Зекарские минеральные воды. Там в узком ущелье были построены деревянные бараки, заменявшие гостиницу. Мы занимали две большие комнаты.
В ущелье пахло серой. Мы поднимались выше, на полянку, покрытую сочной травой и цветами, и там дышали свежим воздухом, играли в крокет. Устраивали прогулки в лес с большой компанией учащихся. После прогулки с удовольствием ужинали в лесу, расстелив на траве скатерть. Какими вкусными казались грузинский сыр, яйца, холодная баранина и огурцы!
В горах, как только заходит солнце, быстро темнеет. Возвращаться приходилось с факелами, которые освещали путь. Володя старался быть около Миши.
Провожали нас Имриз и два других объездчика с ближайшего участка.
Было темно и жутко в высоких горах: стояла полная тишина и только шумела река. Случалось, по дороге переползали змеи, мы боялись на них наступить. В этой тишине и темноте мы пели песни, которые эхом отдавались в лесу.
Летом все хорошо поправлялись на чистом воздухе, вдоволь питались фруктами.
Осенью 1899 года Оля уехала с Людой в Тифлис и поступила в то же учебное заведение, где училась сестра. Володя очень скучал – он привык быть вместе с Олей.
Зимой становилось пусто, скучно, спасали только книги и журналы. Мы выписывали постоянно "Ниву" с приложениями классиков – этих книг набралось много, – журналы "Вокруг света" и "Юный читатель". Один год получали журнал "Родина". Володю этот журнал заинтересовал тем, что там были юмористические картинки, карикатуры и шарады. Володя раскрывал журнал и, – не умея читать, звал Олю прочесть. Но этот журнал оказался реакционного направления, и больше мы его не выписывали.
Володе семь лет. Он уже хорошо читает и начал готовиться к поступлению в гимназию. Он выучился ездить верхом на лошади, и папа брал его с собой в разъезды по лесничеству. Я очень беспокоилась, так как дороги были опасные, но объездчики мне говорили: "Мы будем за ним смотреть".
В лесу, на одном из участков лесничества, Володя впервые увидел электрический свет. Он был в восторге. Там, в ущелье, расположился завод, где распиливали доски и делали клепки для бочек. Позднее инженер пригласил нас осмотреть этот завод. Мы пробыли на нем весь день, а вечером выехали при электрическом освещении.
Читать по азбуке Володю никто не учил. Неожиданно для всех, когда ему было около шести лет, он незаметно выучился читать. Однако собственное чтение казалось ему очень медленным, и он просил взрослых читать ему вслух.
"Птичница Агафья", о которой он пишет в своей автобиографии, была первой книгой, которую Володя сам взял из шкафа читать.
Книжка эта – с картинками, напечатана крупным шрифтом, для детей. Он ее прочитал, и она ему не понравилась. Вторая – "Дон–Кихот" – ему очень понравилась. Об этом он также говорит в автобиографии 1.
Писал Володя еще плохо, арифметику тоже знал плохо. Нужно было серьезно начать подготовку в гимназию.
В Багдади учителей не было – мне пришлось переселиться с сыном в Кутаис. В Багдади остался Владимир Константинович и с ним моя мать, Володина бабушка.
Поселились мы у нашей хорошей знакомой, Юлии Феликсовны Глушковской. Она давала уроки и занималась с Володей.
Володя с удовольствием учился у нее. Она умело подходила к детям, ласково к нему относилась. Много с Володей читала и умела его заинтересовать занятиями.
Но в Кутаисе не было свободы и простора: маленький дворик, высокий каменный забор; ворота запирались и днем. На улицу выбегать нельзя было – запрещалось. Хозяин оберегал свое хозяйство – боялся, чтобы кто-нибудь не вошел во двор и не стащил вещи, которые лежали во дворе. Калитка тоже запиралась. У калитки был приделан колокольчик, и когда звонили – хозяин или кто-нибудь из семьи открывал ее. Таков был порядок.
В комнатах с крашеными натертыми полами нужно было ходить по узким дорожкам, разостланным по всему дому.
Хозяин, старый ветеринарный врач, был придирчив и груб. Он покрикивал на Володю: "Ходишь по полу и не видишь, что постланы дорожки! Ты не в лесу!"
В окне комнаты, где занимался Володя, висела клетка с канарейкой. Володя с грустью посматривал на нее, так как до этого видел только свободно летающих птиц, поющих в лесу.
Володя дружил с сыном Юлии Феликсовны, который был на восемь лет старше него. Старший товарищ часто брал с собой Володю, и они уходили гулять по городу.
По субботам приезжал из лесничества отец и старался доставить удовольствие мальчикам: угощал их сладостями в кондитерской, иногда водил в цирк, ездил с ними за город на извозчике.
В это время наша семья жила в трех местах. Всем было тяжело, но другого выхода не было – нужно было дать детям образование.
На зимние каникулы все съезжались в Багдади и там хорошо, дружно и весело проводили время; так же проходили и весенние каникулы.
Весной 1901 года Люда кончила семь классов. По случаю окончания ею курса мы решили всей семьей поехать в Сухум, где жили знакомые Туркия, родители подруги Люды. Они пригласили вас к себе погостить.
Мы доехали до Батума поездом, а оттуда в Сухум – пароходом.
Погода стояла хорошая, солнечная. Черное море было тихое, красивое. Солнце как будто опускалось в воду, и отражение лучей в море представляло чудесное зрелище.
Это путешествие доставило всем большое удовольствие, особенно впечатлительному и любознательному Володе. Он был одет в матросский костюм, оживленно разговаривал с пассажирами, капитаном, матросами. Мы не могли уследить за ним, так быстро он бегал по пароходу. Ему хотелось все увидеть, все осмотреть.
В Сухуме тогда пароходы не подходили к пристани. Нас встретила семья Туркия. Они на лодке подплыли к пароходу и забрали нас.
Привяли нас в Сухуме очень хорошо. Мы много гуляли, осматривали город.
Володю заинтересовал маяк. Ему объяснили устройство и назначение маяка: он далеко светит и указывает путь морякам. Володя поднялся наверх и сказал Оле:
– Жаль, что я не залез один и не посмотрел вниз, какой ты была бы маленькой.
Маяк произвел на Володю такое сильное впечатление, что впоследствии, став поэтом, он написал для детей книжку "Эта книжечка моя про моря и про маяк". В конце книжки он обращается к детям со словами:
– Дети,
будьте, как маяк!
Всем,
кто ночью плыть не могут,
освещай огнем дорогу.
Сам он с детства мечтал жить так, чтобы своими делами освещать людям путь к светлому будущему.
Ему было приятно, когда школьные товарищи, сокращая фамилию, называли его "Володя Маяк".
Обратный путь из Сухума в Батум мы совершили также морем. Была сильная качка, и волны заливали пароход. На детях качка не сильно отразилась, их очень интересовало бурное море. Я же весь путь пролежала в каюте, и мне было плохо. В Батум приехала больная.
Люда после хорошо и интересно проведенного лета уехала в Тифлис – заканчивать последний, восьмой, педагогический класс.
Я переехала с младшими детьми в Кутаис. Олю перевели в Кутаисскую гимназию, а Володя продолжал подготовительное обучение.
В эту зиму занималась с ним очень хорошая молодая учительница Нина Прокофьевна Смольнякова. У нее был еще один ученик – тоже Володя; он приходил к нам, и Нина Прокофьевна занималась с ними вместе. Наш Володя учился усердно, проявляя большие способности и любознательность.
В конце декабря Володя заболел дифтеритом. Ему сделали прививку и предохранительную – Оле. К нему никто не заходил. За ним ухаживала я.
Когда Володе стало лучше, около его кровати поставили елку. Но это его не развлекало, ему хотелось поскорее встать.
На праздничные каникулы приехали Люда из Тифлиса и папа из Багдади. Все же было невесело: беспокоились за Володю.
В мае 1902 года Володя держал экзамены в гимназию.
Я сшила ему синие длинные суконные штаны, белую матросскую рубашку, пришила на рукав синий якорь и купила матросскую бескозырку с лентой и надписью: "Матрос". Володе очень нравился этот костюм.
Экзамен в приготовительный класс выдержал он отлично, только неправильно объяснил священнику–экзаменатору, что такое "око". Он не знал, что глаз по–церковнославянски называется "око", и сказал: "три фунта". "Ока" – по–грузински мера веса, равная трем фунтам.
В последний день экзаменов у Володи повысилась температура, он заболел брюшным тифом. Я осталась с ним в Кутаисе, а Люда и Оля уехали в Багдади, к отцу.
Болезнь Володи протекала в тяжелой форме, и мы очень беспокоились. Ухаживала за ним тетя, Анна Константиновна. Она работала сестрой милосердия в военном госпитале. Володя ее очень любил и называл тетей Анютой.
Доктор приходил к Володе два раза в день и принимал все меры, чтобы помочь ему. Он говорил: "Если нужна будет помощь – приходите за мной даже ночью".
Володе давали только суп из курицы, а когда ему стало лучше и захотелось есть, он попросил:
– Я хочу курицу! Пойдите к доктору.
Было двенадцать часов ночи, но Володя настойчиво просил пойти.
– Ведь доктор сказал, что к нему можно приходить и ночью!
Лежать Володе не хотелось. Он был очень подвижной и нетерпеливый. Все время просил читать ему.
Наконец Володе стало лучше. Пришел врач и разрешил ехать в Багдади.
– Но только беречься, не пить сырой воды!
Эти слова Володя запомнил навсегда. В Кутаисе не было водопровода и жители пили воду из реки Рион, отстаивая ее квасцами. Мы всегда пили в Кутаисе кипяченую воду; Володя, вероятно, напился сырой воды вне дома.
В Багдади за лето Володя хорошо поправился.
Осенью вся наша семья, кроме отца, переехала в Кутаис. Взяли с собой больную бабушку, Евдокию Никаноровну, мою мать. Приехала Люда, закончив восьмой класс.
Володя надел гимназическую форму и 1 сентября пошел, в гимназию, в которой учились раньше отец и дядя. Оля перешла во второй класс. Во вторую половину учебного года Люда решила поступить в школу учительницей, и отец устроил ее на работу.
В нашей дружной семье не хватало только отца. Ему пришлось одному жить в лесничестве. Он очень скучал без детей, и приезд его в Кутаис был настоящим праздником. Приходили родственники, знакомые. Отец любил, чтобы в короткие дни его приезда дети были дома. Он старался доставить им возможно больше удовольствий, со старшими ходил в театр и на вечера.
Володя и Оля учились хорошо, получали пятерки.
В гимназию их провожала маленькая собачка Угрюм. Она хорошо знала дорогу и всегда возвращалась домой. Но случилось, что она на несколько дней пропала. Володя и Оля расстроились, всюду ее искали и очень обрадовались, когда она вернулась.
Все мы очень любили животных.
По возвращении Люды из Тифлиса в доме стало веселее. К ней приходила молодежь, окончившая средние учебные заведения, студенты. Читали, спорили, танцевали, веселились. К Оле и Володе тоже приходили учащиеся.
Жили мы в доме Читава, недалеко от госпиталя и казарм Куринского полка. Квартира была хорошая. Купили у знакомых рояль, и Оля училась музыке. К ней приходила учительница.
Новый, 1903 год встречали в Кутаисе. Собралось много молодежи, родственников. Устроили елку. Знакомые пианистки играли на рояле, все танцевали, играли в разные игры.
Мы с радостью смотрели на оживленную, веселую молодежь и были довольны, что доставили им удовольствие.
Праздники проходили быстро.
В будни все занимались своими делами, много читали. Мы получали произведения Горького, Чехова, Короленко и других новых писателей. Новинки интересовали всех. Читали журналы, газеты. Обсуждали, спорили, говорили о литературе и политических событиях.
В этот год весной от болезни сердца умерла Володина бабушка, Евдокия Никаноровна Павленко.
На лето мы все переехали в Багдади, где было легко и привольно.
В это лето Володя особенно много читал и увлекался астрономией – приложением к журналу "Вокруг света" была дана карта звездного неба. По вечерам Володя любил ложиться "а спину и наблюдать небо, густо усеянное яркими, крупными звездами. Много позже, в одном из своих стихотворений, он писал;
Если б я
поэтом не был,
я бы
стал бы
звездочетом 2.
Как всегда, побывали в глубине лесничества, ездили на Зекарские минеральные воды, отдохнули.
К началу нового учебного года нужно было возвращаться в Кутаис.
Квартиру сняли в доме Чейшвили, на Гегутской улице, No 35. Теперь это улица Цулукидзе. На этой улице жил Александр Цулукидзе – революционер, большевик, который вел тогда революционную работу.
В доме Чейшвили было четыре комнаты. Большая комната направо по коридору была перегорожена ширмой, которая легко передвигалась. За ширмой стояла кровать Володи и стол у окна. Получилась отдельная комната. Когда ему хотелось читать или он ложился спать, Володя задвигал ширму.
Володя аккуратно содержал свои вещи, не разбрасывал их. Книги стопочками лежали на столе и на окне. Он рисовал, выпиливал, переплетал книги и затем все убирал. Володя любил порядок, и ему никогда не нужно было напоминать об уборке. Когда оставались на полу бумажки, опилки, обрезки, он всегда выметал сам – мне никогда не приходилось за ним убирать.
Эта привычка осталась у него на всю жизнь. Уже взрослым, когда он много ездил по городам Советского Союза, где читал свои стихи и делал доклады, он каждый раз, уезжая из Москвы, сам приводил в порядок свою комнату.
Отец, приезжая из лесничества, опрашивал:
– Чем Володя занимается и что сделал?
Володя показывал переплетенные книги, выпиленные вещи, рисунки. Он любил делать из ненужных вещей что-нибудь полезное.
Володя познакомился с соседями–грузинами – учениками старших классов, которые были старше его и летами. Чаще всех заходили к нам Коля Андриадзе, Ефрем Закарая и Кико Мурусидзе. С ними дружила и Оля.
Люда в тот год преподавала в городской школе; вечерами, три раза в неделю, ходила на уроки рисования к художнику Краснухе.
Она готовилась поступить в Строгановское художественно–промышленное училище.
Люда показала художнику Володины рисунки. Они ему понравились, и он предложил заниматься с Володей бесплатно. Володя ходил с сестрой и усердно занимался.
Когда у нас собиралась учащаяся молодежь и начинались танцы, звали танцевать и Володю. Он всегда отказывался, уходил к товарищам в соседний двор и играл в городки. Он любил эту игру.
Играли и в другие игры, которые Володя сам придумывал по прочитанным книгам. Об этом много позже вспоминал он в стихотворении "Мексика":
Помнишь,
из–за клумбы
стрелами
отравленными
в Кутаисе
били
мы
по кораблям Колумба?
Весной и летом до отъезда в Багдади любимым местом прогулок Володи была река Рион. Он купался, играл с товарищами. Однажды он стал тонуть, но его спасли купавшиеся солдаты.
Володя поражал всех своим развитием и знаниями. Уже в эти годы он проявлял свое определенное отношение к людям. Бывало, предложишь ему идти в семью Селезнева, он охотно согласится. Николай Платонович Селезнев, юрист, увлекательно рассказывал о жизни в Петербурге, в Сибири, где ему приходилось жить и работать по окончании университета. К Володе он относился ласково, внимательно, с большим интересом, называл его своим приятелем; играл с Володей в шашки, учил его играть в шахматы.
Когда я звала Володю к другим знакомым, где были его сверстники, Володя возражал:
– Что я буду с ними делать? У них скучно!
У нас продолжали собираться любители чтения: приходили Суворовы – помощник кутаисского лесничего с женой, окончившей высшие женские курсы. Они привезли много книг из Петербурга. Сообща выписывали мы книги и журналы в Кутаис, читали, обсуждали прочитанное. Володя тоже всегда присутствовал, любил слушать, иногда задавал вопросы и принимал участие в обсуждении.
Заметно проявлялся его характер и в отношениях к товарищам. Он дружил с грузинскими мальчиками. Прибегая после игры домой, он спрашивал меня, можно ли пригласить товарищей на чай и ужин. Володя любил пончики, и, когда я давала ему деньги на завтрак в школе, он просил добавить, чтобы угостить товарищей.
Дети любили ходить в театр, где играла труппа Месхишвили. В Кутаис часто приезжали знаменитые артисты того времени из Петербурга, Москвы, Тифлиса.
Время шло быстро...
Новый, 1904 год мы встречали в Кутаисе. Нас приглашали на встречу Нового года в клубы. Клубы эти были для военных. Мы не хотели оставлять детей одних в этот день, пригласили к нам домой их товарищей и подруг, устроили елку. Дома, с детьми, друзьями и родственниками, мы и провели этот вечер.
Год был тяжелый.
В январе 1904 года началась русско–японская война. Настроение у всех было тревожное. Приходила из госпиталя тетя Анюта и много рассказывала о раненых, о мобилизации.
Володя, бывая у Селезнева, разговаривал с ним о войне, следил по карте, висевшей у него на стене, за продвижением русской эскадры.
На лето мы опять уехали в лесничество и жили в Нергиети, соседнем с Багдади селении.
Володя с увлечением, систематически читал газеты и журналы, которые мы выписывали. В это время ему было одиннадцать лет. Знакомый инженер с завода тоже оставлял нам на день много своих газет и журналов.
Почту в Багдади привозили дилижансом к двенадцати часам дня. Из Нергиети до Багдади – четыре километра. Володя ежедневно ходил в Багдади получать почту. По дороге он читал газеты. По шоссе можно было ходить спокойно: медленно тащились арбы, изредка проезжали на лошадях верховые.
Дома принесенные Володей газеты и журналы читали вслух. Он также слушал.
Володе хотелось прочесть как можно больше. Он брал журналы, книги, звал собак, набирал в карманы фруктов, а собакам – хлеба, уходил подальше в сад и ложился под дерево. Собаки Вега и Бостон ложились тут же да траве и "сторожили" его. Там он проводил время спокойно, читал много и ему никто не мешал.
В августе 1904 года Люда собралась ехать в Москву учиться. Провожал ее отец. Он хотел посмотреть Москву и лично познакомиться с тем, как Люда устроится в большом городе. Она остановилась в семье подруги Т. А. Плотниковой, с которой училась в Тифлисе.
Люда выдержала конкурсный экзамен в Строгановское художественно–промышленное училище.
С нетерпением мы ждали возвращения отца из Москвы. Он рассказал нам много интересного о Москве и о дороге.
Володя слушал рассказы отца с большим вниманием и много расспрашивал о Москве. Его все интересовало. С тех пар его всегда тянуло в Москву.
Володя перешел во второй класс, а Оля – в четвертый. После отъезда Люды они почувствовали себя взрослыми. Переписывались с сестрой, много читали, интересовались общественной жизнью, жизнью современной и прошлой.
Я рассказывала Володе о наших предках.
Дедушка Константин Константинович Маяковский служил в городском управлении города Ахалциха. Он был русский, его предки происходили из казаков Запорожской Сечи.
Дедушка Алексей Иванович Павленко, мой отец – украинец, из бывшей Харьковской губернии. Его родные говорили только на украинском языке. Дедушка служил в 155–м пехотном Кубинском полку на Кубани, затем был переведен в Армению. В русско–турецкую войну 1877–1878 годов в звании капитана он погиб в Эрзеруме от тифа.
Бабушка Ефросинья Осиповна Маяковская, урожденная Данилевская, двоюродная сестра писателя Г. П. Данилевского, была из города Феодосии. Бабушка Евдокия Никаноровна Павленко, урожденная Афанасьева, моя мать, жила в юности на Кубани, в станице Терновской, а потом переехала с мужем в Джалал–Оглы, в Армению, так как туда был переведен Кубинский полк.
Володя внимательно выслушал мой рассказ. Он знал только бабушку Евдокию Никаноровну. О других сказал:
– Я никого не видел и не знаю...
И больше к этому разговору никогда не возвращался. Но все, что я ему рассказала о прошлом вашей семьи, когда ему было одиннадцать лет, он запомнил и потом, спустя много лет, в стихотворении "Нашему юношеству" писал:
Я –
дедом казак,
другим –
сечевик,
а по рожденью
грузин.
Девятого января 1905 года началась первая русская революция. В Кутаисе, как и по всей стране, происходили волнения среди рабочих, солдат и учащихся.
Володя вместе с товарищами по гимназии разучивал на грузинском языке "Варшавянку", "Смело, товарищи, в ногу" и другие революционные песни.
Весной 1905 года на берегу бурной реки Рион собирались сходки революционно настроенной молодежи и солдат. Там произносились горячие речи. Володя бывал на этих сходках.
В начале июня 1905 года из Москвы на каникулы приехала Люда, и мы все вместе отправились на лето в Багдади.
Люда привезла политическую литературу, легальную и нелегальную, и давала читать Володе, так как нашла его очень повзрослевшим и интересующимся политическими вопросами. Ему было тогда двенадцать лет.
Люда дала прочитать Володе два запрещенных тогда стихотворения. Одно из них призывало солдат не слушаться царского правительства, которое посылало их на усмирение революционных восстаний:
Постой–ка, товарищ! Опомнися, брат!
Скорей брось винтовку на землю
И гласу рабочего внемли, солдат,–
Народному голосу внемли!
Зачем ты винтовку свою зарядил?
В какого врага ты стреляешь?
Без жалости брата родного убил,
Детишек его избиваешь...
Ты здесь убиваешь чужих. У тебя
В деревне семью убивают...
И издали грозно твоя же семья
Тебя же, солдат, проклинает...
Все улицы русских больших городов
Залиты народною кровью...
Там дети рыдают... и тысячи вдов
Клянут свою долюшку вдовью...
Несчастная мать, потерявши дитя,
Над трупиком горько рыдает
И грозно, солдат, проклинает тебя!
Ты слышишь? – Тебя проклинает!
Ты мать и отца у ребенка отнял,
И кто их убийца – он знает.
И вот с легионом рабочих детей
Малютка тебя проклинает...
Постой же, товарищ! Опомнися, брат!
Скорей брось винтовку и с нами
Восстань за свободу, и вместе пойдем
На бой, на кровавый, с врагами...
Так брось же винтовку и громко кричи:
"Нет, братья, солдат – не убийца!
Солдат уж проснулся и даст вам ключи
К покоям царя–кровопийцы!"
Проснулась пехота, проснулся матрос,
Проснулась казацкая сила,
И грязный, отживший военный колосс
Уж жажда свободы сломила...
Постой же, товарищ! Опомнися, брат!
Скорей брось винтовку на землю
И гласу рабочего внемли, солдат,
Народному голосу внемли:
"Честнее на улице, в правом бою
Погибнуть за лучшую долю,
Чем там – на войне – в чужеземном краю
Нам пасть, защищая неволю!" 3
В другом стихотворении высмеивался царь Николай Второй;
Как у нас в городке
На Неве на реке
Ника.
Из себя вышел вон,
Ножкой топает он
Дико.
И кричит: "Ей–же–ей,
Им не дам, хоть убей,
Воли!
Будет все, как и встарь,
Аль я больше не царь,
Что ли?!
Я повластвую всласть
И не сделаю власть
Мою куцей.
Прикажу все смести,
Но не дам завести
Конституций.
Мне сказала ma mere,
Чтобы брал я пример
С папы.
И задам я трезвон
Всем, кто тянет на трон
Лапы.
Ведь по дудке моей
Пляшет много людей
Очень,
Хоть и молвит молва,
Что моя голова
Кочень.
Земцам будет беда,
Ишь полезли куда?!
Шутки?!
Вам парламент? Да нос
Еще ваш не дорос.
Дудки!
Мне же нос, господа,
Я клянусь, никогда
Не утрете.
Я скажу напрямки:
"Пошли вон, дураки".
И пойдете".
– Ох ты, царь Николай,
Ты на земцев не лай.
Ишь задорник!
Ты б их слушал совет,
А ругня не ответ –
Ты не дворник!
Лучше земцам внемли:
Они люди земли –
Нашей.
А не то – путь иной:
К немцам с сыном, с женой
И с мамашей! 4
На Володю эти нелегальные стихи произвели огромное впечатление. Он вспоминал их в своей автобиографии и говорил:
"Это была революция. Это было стихами. Стихи и революция как-то объединились в голове".
В августе Люда снова уехала в Москву. Перед ее отъездом мы сфотографировались всей семьей.
Занятия в учебных заведениях шли плохо. Мы получали от Люды волнующие и интересные письма. В свою очередь, мы сообщали ей о наших событиях. Оля и Володя обо всем писали сестре. Эти письма конца 1905 года сохранились.
В одном из них Володя писал:
"Дорогая Люда!
Прости, пожалуйста, что я так долго не писал. Как твое здоровье? Есть ли у вас занятия? У нас была пятидневная забастовка, а после была гимназия закрыта четыре дня, так как мы пели в церкви "Марсельезу". В Кутаисе 15–го ожидаются беспорядки, потому что будет набор новобранцев. 11–го здесь была забастовка поваров. По газетам видно, что и у вас большие беспорядки...
Целую тебя крепко.
Твой брат Володя".
В другом письме Володя сообщал сестре:
"Дорогая Люда!
Мы получили твое письмо 1–го и сейчас же все уселись писать. Пока в Кутаисе ничего страшного не было, хотя гимназия и реальное забастовали, да и было зачем бастовать: на гимназию были направлены пушки, а в реальном сделали еще лучше. Пушки поставили во двор, сказав, что при первом возгласе камня не оставят на камне. Новая "блестящая победа" была совершена казаками в городе Тифлисе. Там шла процессия с портретом Николая и приказала гимназистам смять шапки. На несогласие гимназистов казаки ответили пулями, два дня продолжалось это избиение. Первая победа над царскими башибузуками была одержана в Гурии, этих собак там было убито около двухсот. Кутаис тоже вооружается, по улицам только и слышны звуки "Марсельезы". Здесь тоже пели "Вы жертвою пали", когда служили панихиду по Трубецкому и по тифлисским рабочим 5.
Пиши и мне тоже. Целую тебя крепко.
Твой брат Володя".
События кутаисской и гимназической жизни 1905 года находили отражение также в письмах Оли, ученицы пятого класса Кутаисской женской гимназии. Она писала сестре в Москву:
"...Сегодня получила твою открытку. Володя тоже перешел в третий класс, что уже тебе должно быть известно.
У нас в Кутаисе полицейских и шпионов, как собак, душат. Позавчера ранили двух полицейских и одного пристава. Один из них уже умер, а два пока живы...
Сегодня у нас сходка по тому поводу, чтобы сбавили нам прибавленные десять рублей 6. Я, конечно, первая согласилась подать требование. Сегодня я все утро с Кургановыми ходила по домам собирать на сходку. Я маме сказала, что я иду на сходку, и мама разрешила, это очень приятно.
...Сегодня у гимназистов должен быть молебен перед ученьем, и они заставили служить панихиду по убитым в Тифлисе".
"...Здесь реалисты и гимназисты бастуют до тех пор, пока не снимут военное положение. Представь, до чего озверела полиция.
В старом здании реального училища "на всякий случай" стоят пушки. Поневоле им приходится бастовать, да я думаю, что и из родных никто не пустит своих детей. У нас была целая неделя забастовка, а вчера начались занятия, учениц приходит по пяти или шести из каждого класса.
...После окончания речей мы по улице прошли с "Марсельезой", но полиция не вмешивалась. У нас теперь собираются хулиганы пройти по улицам с портретом Николая. И тогда, конечно, произойдет та же история, что и в Тифлисе".
В других письмах она сообщала:
"...Мы сегодня потребовали отслужить панихиду по Трубецкому, а также и по убитым в Тифлисе.
В мужской гимназии тоже потребовали отслужить панихиду, после которой они в церкви же стали петь "Вы жертвою пали". Теперь мужская гимназия закрыта".
"...Володя сегодня первый раз пошел в гимназию, и с первого же раза гимназисты потребовали себе залу для совещания. Они решили требовать удалить плохих учителей, а также, кажется, и директора, а в противном случае будут бастовать".
Двенадцатилетний Володя весь отдался событиям, которые он переживал с исключительной активностью. Он ходил радостный и гордый. Часто повторял: "Хорошо!" Он настолько интересовался революционными событиями, что звал обо всем происходящем в городе.
Володя дружил со старшими товарищами – революционерами. На Гегутской улице, недалеко от нас помещался социал–демократический комитет. Володя отнес в комитет казенные ружья, которые полагалось отцу иметь для разъездов по лесничеству.
В октябре 1905 года Володя участвовал в политической демонстрации протеста, которая была устроена в Кутаисе в связи с похоронами в Москве большевика Н. Э. Баумана, убитого черносотенцами.
У нас сохранились некоторые книжки и брошюры, которые Володя читал в 1905 году. С большим старанием переплел он свои книжки и брошюрки политического содержания, соединив их в нескольких сборничках.
В одном таком сборничке объединены пять брошюр. Открывается сборничек брошюрой Ф. Энгельса "Крестьянский вопрос во Франции и Германии". В другом сборничке помещены две брошюры и в том числе "Воспоминания о Марксе" В. Либкнехта.
Участвуя в революционной борьбе учащейся молодежи, Оля тоже читала политическую литературу. В одном из писем того времени к сестре в Москву она называет книги, которые тогда читала:
"...Я теперь читаю очень интересные книги. Я купила себе книги – "Положение женщины в настоящем и будущем", "Долой социал–демократов", "Социализм в Японии", "О программе работников", "Что такое рабочий день", "Идеи марксизма в германской рабочей партии", "Буржуазия, пролетариат и коммунизм", "Среди людей мозга" 7. Подобных книг купил себе и Володя 10 штук".
Эту литературу Володя читал "запоем", как он сам пишет в автобиографии. О том, как им были восприняты эти книги, он так записал: "На всю жизнь поразила способность социалистов распутывать факты, систематизировать мир".
Многие из окружающих нас людей считали, что мы предоставляем слишком много свободы и самостоятельности Володе в его возрасте. Я же, видя, что он развивается в соответствии с запросами и требованием времени, сочувствовала этому и поощряла его стремления.
Люда подробно писала нам о событиях в Москве: о похоронах Баумана, о боях на Пресне... Володя и Оля писали ей о демонстрациях, митингах, забастовках в Кутаисе. Занятия всюду прекратились, и мы ждали Люду домой в конце февраля.
19 февраля 1906 года нашу семью постигло тяжелое горе: неожиданно от заражения крови умер отец.
Он готовился сдавать дела багдадского лесничества, так как получил назначение в кутаисское лесничество. Мы радовались, что будем жить все вместе. Но это не осуществилось. Владимир Константинович сшивал бумаги, уколол палец иголкой, и у него сделался нарыв. Он не обратил на это внимания и уехал в лесничество, но там ему стало еще хуже. Вернулся он в плохом состоянии. Операцию было уже поздно делать. Ничем нельзя было помочь... Мы лишились любящего, заботливого отца и мужа.
Владимир Константинович прослужил в багдадском лесничестве семнадцать лет. Отношения его с местными жителями–грузинами были самые сердечные, искренние. Он хорошо говорил по–грузински, и это еще больше сближало его с народом. Он был прост и демократичен и оставил о себе очень хорошую память.
Через три дня после похорон приехала Люда. Пережили вместе наше большое горе, обсудили свое положение и решили переехать в Москву.
Мы остались совершенно без средств; накоплений у нас никогда не было. Муж не дослужил до пенсии один год, и потому нам назначили только десять рублей пенсии в месяц. Я послала заявление в Петербург, в Лесной департамент, о назначении полной пенсии. Распродавали мебель и питались на эти деньги.
На Кавказе у нас было много родственников и друзей. Мы очень сблизились с грузинами, жили с ними дружно. Нам было трудно расставаться с Грузией, мы полюбили ее народ, обычаи. К нам относились здесь исключительно хорошо.
Об этой жизни среди грузинского населения у нас до сих пор остались наилучшие воспоминания.
Распродав вещи и заняв у хороших знакомых двести рублей на дорогу, мы двинулись в Москву. Наша добрая знакомая при этом сказала: "Отдадите, когда дети закончат образование".
Так мы выехали в далекий, неизвестный путь. Все родные и знакомые провожали нас. В Тифлисе попрощались с моей сестрой, Марией Алексеевной Агачевой, и друзьями.
Все три дня, которые мы пробыли в Тифлисе, Володя осматривал город. Тифлис ему очень понравился, и он с большим интересом знакомился с городом.
Проехали Баку – город нефти, который промелькнул силуэтами вышек. Володя на всех остановках выходил, всем интересовался. Ехали мы в почтовом поезде – он стоял на станциях довольно долго.
Кавказ и горы остались позади.
Проехали Дон (обмелевший летом, он показался нам неглубоким и узким), город Ростов–на–Дону. На станциях встречались крестьянки в ярких ситцевых сарафанах, в вышитых рубашках...
Мы уже в России.
Равнина. Видим русские деревни, маленькие крестьянские дома с почерневшими соломенными крышами. В вагоны заходят крестьяне в лаптях, женщины в ситцевых платках. В поле женщины, нагнувшись, жнут пшеницу серпами.
Проехали города Воронеж и Рязань и с волнением приближались к Москве. Впереди все было новым и неизвестным.
В Москве остановились в Петровском–Разумовском, на даче у кавказских знакомых Плотниковых. Они нас встретили на платформе, где петербургский поезд, в котором мы ехали, стоял всего пять минут. Володя усиленно помогал выгружаться из вагона.
Итак, 1 августа 1906 года мы навсегда поселились в Москве. Нашли квартиру на углу Козихинского переулка и Малой Бронной улицы, в доме Ельцинского, на третьем этаже.
Пришли в пустую квартиру. Нужно было занять денег у знакомых, чтобы купить самую необходимую мебель. Кое–что дали знакомые.
Трудно было устраиваться. Огромный город жил своей жизнью, и мы среди миллиона людей решились бороться за свое существование, за свое будущее.
Я поехала в Петербург хлопотать об увеличении пенсии. В получении пенсии мне помог – через министерство государственных имуществ – брат мужа, Михаил Константинович Маяковский. Из Тифлиса он был переведен лесничим Беловежской пущи и жил в Польше, в Пружанах. Он сообщил, что мне необходимо приехать в Петербург. После долгих и тяжелых хлопот, разговоров и убеждений мне с детьми назначили пятьдесят рублей пенсии.
Возвращаясь из Петербурга, я заболела в дороге воспалением легких и долго проболела.
Во время моей болезни была получена телеграмма из Польши о скоропостижной смерти Михаила Константиновича.
Я сказала Володе:
– Теперь ты наследник фамилии Маяковских.
Однажды, когда Володя был маленький и его носили еще на руках, Михаил Константинович сказал: "Вот кто будет наследником нашей фамилии!" Так и случилось.
Квартира обходилась дорого, Нам посоветовали одну комнату из трех сдать. У нас поселился знакомый Люды, грузин. Он вскоре уехал, а вместо себя поселил товарища – студента второго курса, тоже грузина, социал–демократа.
Люда перешла на третий курс Строгановского училища, Олю устроили знакомые Медведевы в частную гимназию Ежовой, а Володю приняли в четвертый класс Пятой классической гимназии на углу Поварской улицы (ныне улица Воровского) и Большой Молчановки.
Володю очень интересовала жизнь Москвы, о которой он знал по рассказам и книгам.
Тогда в центре города ходили трамваи, а на других улицах – конки. Было много извозчиков. Володя больше всего ходил пешком по Тверской, Садовой и другим улицам и переулкам, изучая достопримечательности Москвы, а главное – людей и их жизнь в большом городе.
По приезде в Москву Володя и Оля познакомились с Медведевым – братом подруги Люды, коренным москвичом, и он знакомил их с Москвой.
Медведев учился в Третьей гимназии и был старше Володи на два класса. Вместе с Володей они ходили в кино. Володю очень заинтересовало киноискусство, он был увлечен им, но за неимением денег часто ходить в кино не мог. Кинематографов было тогда мало, все немые; картины шли плохие.
По вечерам Володя с Олей посещали вечерние курсы рисования при Строгановском училище. Занимались они настолько успешно, что преподаватель Маслин прислал им благодарственное письмо.
Люда доставала работу – выжигание и разрисовку различных деревянных вещей: коробочек, пасхальных яиц, шкатулок.
Володя хорошо рисовал и еще в Кутаисе умел выжигать. Он помогал сестре, а утром относил готовые вещи в магазин, так как Люда опешила в Строгановское училище. Этот труд оплачивался плохо, но работа была всегда.
Наступила зима, все покрылось глубоким снегом. Стояли сильные морозы. На улицах появились сани.
Дети радовались зиме: катались на салазках, на коньках, на лыжах.
На Кавказе холодной зимы не бывало, и зимние развлечения мам не были знакомы. Здесь же, на севере, все было интересно и ново. Но больше всего Володю интересовали новые знакомые и жизнь соседей–студентов. Он часто заходил к ним в комнату, брал книги, слушал разговоры и споры. Там читали листовки, прокламации, книги легальные и нелегальные, говорили о том, что готовится революция, свержение царизма, помещичьей и буржуазной власти.
Я беспокоилась, не мешает ли Володя своим присутствием студентам, но они мне говорили: "Володя серьезный мальчик, много читает, и нам он не мешает".
Об этом времени Володя так записал в автобиографии:
"Беллетристики не признавал совершению. Философия. Гегель. Естествознание. Но главным образом марксизм. Нет произведения искусства, которым бы я увлекся более, чем "Предисловием" Маркса. Из комнат студентов шла нелегальщина. "Тактика уличного боя" и т. д. Помню отчетливо синенькую ленинскую "Две тактики". Нравилось, что книга срезана до букв. Для нелегального просовывания. Эстетика максимальной экономии".