Лионское восстание завершает самый бурный и занимательный период успешной деятельности бесконечно преданного делу агента. После, насколько можно судить по имеющимся материалам, наступает закат его чрезвычайно ответственной сыскной деятельности.
«Храброму кавалерийскому полковнику» постепенно вырисовывается обратный путь на родину, где его, как ему должно было казаться, поджидали и большие награды, и столь долгожданная, улыбавшаяся ему карьера.
После восстания Бакунин скрылся на некоторое время из-под его наблюдения. И теперь, после того как Роман несколько месяцев жил и работал дружно и в согласии с III Отделением, между ними снова, как в апреле, возникают разногласия. Он продолжает сосредоточивать свое внимание на Бакунине, а III Отделение упорно добивается указаний относительно Нечаева. Оно предлагает ему отправиться в третий раз в Лион — пристанище, якобы, таинственного Нечаева. Роман же понимает, что ехать туда теперь бесцельно. Он в донесении от 29 октября старается доказать бесполезность новой поездки в Лион. Его идея состоит в том, чтобы «ехать в Марсель к Бакунину и его уже не покидать до тех пор, пока спокойствие не восстановится, или пока вы не изволите приказать оставить его; а быть при нем значит знать всякую минуту обо всем, что будет делаться в кругу революции, которая после занятия немецкими войсками Лиона обратится с полною силою против пруссаков, открыв свое седалище на юге, т. е. в Марселе, Бордо и Тулоне. То, что я вам имел честь доносить месяц тому назад, сбывается: пример Лиона заразил Марсель и Бордо, оба города пытались уже провозгласить себя независимыми коммунами, о чем говорил мне и хозяину гостиницы приехавший из Марселя тамошний купец, как равно и о том, что в Лиможе он слыхал об образовании какого-то общества, которое будет иметь целью убийство не только Наполеона и короля прусского, но постепенно истребление всех коронованных особ. Среди русских революционеров я об этом еще ничего не слыхал, а потому и не знаю, насколько можно дать веры этому слуху. В одном, быть может, вы изволите со мною согласиться: что если революция разыграется во Франции серьезная (а она непременно разыграется), то она неизбежно выработает фанатические личности и крайнюю демагогию. Самое деятельное в ней участие примет, конечно, Бакунин, если уцелеет до тех пор».
Круто поворачивая на Бакунина, Роман оговаривается, что не ручается за то, что Бакунин в Марселе. Это только его мнение, но найти его нужно и должно.
«От Бакунина нет писем и известий» и 1 ноября, но «не успел я еще сдать это письмо на почту, как зашел ко мне пользующий меня доктор (Стелла, наш бывший офицер генерального штаба Савицкий) и говорил мне, что вчера m-me Герцен ему передала, что Бакунина все-таки арестовали в Марселе. Если бы это оправдалось, то, я думаю, в Марселе, где меня никто не знает, я бы под благовидным предлогом мог бы с ним повидаться».
Пока до III Отделения дошел новый проект Романа, он, продолжая томиться отсутствием сведений от Бакунина, 8 ноября получает неожиданно от него письмо из Локарно:
«Сегодня[111] я получил от него письмо из Локарно от 5 ноября. Вот его копия:
«5 ноября 1870. Локарно.
Верный мой друг и храбрый полковник, спасибо за дружбу и письмо. В Марселе революционное движение только распаливалось, а еще не разыгралось, вследствие чего реакционерное Турское правительство не потеряло еще в нем своей официальной силы. Пользуясь этою силою, оно выслало в Марсель полицейского нарочного агента с двумя аколитами, именно чтобы отыскать и арестовать меня, — я два раза менял квартиру для избежания неприятной встречи. А денег, по старому обычаю, у меня не было. Худо, брат, прятаться, когда нет денег в кармане. Опасно и бесполезно; вследствие чего, посоветовавшись с тамошними друзьями и заняв через их посредство 100 р., я решился удалиться на время, сделав решительно все, что я мог сделать в Марселе при таких обстоятельствах для пользы дела и согласившись с ними крепко в том, что лишь только начнется настоящая революция, они мне дадут знать, и я опять очутюсь между ними. А теперь пользуюсь промежутком для обработки брошюры, которой придаю некоторую важность. Вот тебе, мой милый друг, и полное объяснение. А затем — обнимаю тебя и прошу писать. Спасибо за пересылку письма в Россию.
Твой М. Бакунин.
Скажи Огареву, чтобы он написал сейчас же Гильому адрес Чернецкого, дабы Гильом мог отсылать ему прямо поправленную им корректуру.
Смотри, не забудь».
Вместе со мною получили письма: Огарев, Озеров и Жуковский. При письме к Огареву (в сущности, того же содержания, что и мое, только с подробным описанием путешествия Бакунина из Марселя в Локарно через Ниццу) приложена рукопись брошюры, о которой говорится в письме ко мне, с поручением напечатать ее тотчас у Чернецкого, отсылая корректуры для исправления языка к Гильому в Невшатель. Я ее не успел прочитать, но по первому листу могу судить, что она будет говорить о лионских беспорядках, об участии в них Бакунина и о необходимости поголовного восстания во Франции. Написана брошюра снова в форме письма, с пометкою «le 29 Septembre 1870. Lyon»[112].
Вывод Романа простой: учредить «фундаментальное за ним (Бакуниным) наблюдение». Предложение Романа, однако, не было одобрено, и он был вызван в Петербург (а может быть, поехал по своей воле, так как до него дошли сведения о смертельной болезни его жены). В течение нескольких дней он лично объяснялся с начальством, и в результате переговоров генерал Ник. Вл. Мезенцев «изволил мне выразить, что специальное мне назначение есть отыскание Нечаева». Похоронив жену, Роман возвращается в Женеву. По приезде туда, приблизительно числа 12 декабря, он застал уже записку, — вероятно, от Филиппеуса, — о том, что Нечаев будто бы находится в Женеве. Сведениям таким он пока не доверяет, обещая в скором времени выяснить это.
«Пока, — добавляет он[113], — я видел только в течение не более получаса Огарева, Озерова, Тхоржевского и Чернецкого. Первого я застал в самом плачевном состоянии здоровья, — с ним был новый припадок эпилепсии, до того сильный, что он не встает с постели уже 2 недели. [...] Бакунин находится в Локарно. Я ему написал письмо, и легко быть может, что я сам к нему поеду, когда увижу, что здесь делать нечего будет по вопросу о Нечаеве».
В промежуток от 14 до 20 декабря «ничто почти не изменилось в положении дел», и «от Бакунина письма еще нет». Оно пришло через два дня. 22 декабря он сообщает в копии следующее к нему письмо Бакунина, пересланное через Озерова:
«18 декабря 1870.
Ну, здравствуй, храбрый полковник. Поздравляю с добрым приездом и сохранением здравия в путешественных передрягах. Поздравляю тебя особенно с тем, что посещение России не только не отбило у тебя и не убило в тебе охоты участвовать в добром деле, но, кажется, еще более усилило ее. Тем лучше. Чем сильнее будет в тебе эта охота, тем живее будет связь между нами. Потому что, ты знаешь, вне этого дела для меня нет ни интереса, ни жизни. Ты горюешь о том, что не знаешь, как и с какого конца приняться за дело. Э, брат, — лишь бы охота была серьезная, найдешь, наконец, и свою собственную дорогу, именно ту, к которой ты наиболее способен и наиболее будешь полезен, а в наших советах и помощи недостатка не будет, лишь только убедимся, что ты не надуваешь самого себя от нечего делать, как это делает 99/100 в нашем блудном дворянском и имущем сословии. А в настоящее время русско-славянское дело прибрало много, наступает вновь пора для горячего, но, разумеется, также и разумного действования в России. Но письменно распространяться не стану. О таких вещах не пишется, но говорится с глазу на глаз или только в самом тесном кругу. А я, брат, работаю пуще прежнего не только по интернационально-революционному, но и по славяно-русскому революционному делу, это — мой хлеб насущный. Сижу в своем углу, в своей Украйне, как мы называем Локарно, — и вяжу втихомолку свою паутину. Хочешь посмотреть поближе на мою работу, — приезжай ко мне. Правда, теперь через горы ехать не трудно, а холодно. Да ты, без сомнения, запасся шубою и теплыми сапогами, можешь взять на дорогу водочки, ну и не замерзнешь и приедешь ко мне цел и невредим; к тому же тебе, русскому храброму полковнику, к холоду не стать привыкать.
Да что толковать об этом — ведь ты не поедешь: здесь не найдешь ни роскошного обеда, ни тонких вин. Письмо тебе передаст Озеров, так как мне твой адрес неизвестен. К тому же это даст тебе случай убедиться, что он отнюдь (неразборчиво). Сколько мне известно, он питает к тебе искреннюю симпатию. А то, что ты мне пишешь о моем старом друге Огареве, чрезвычайно огорчило меня: я глубоко люблю и уважаю этого старика, моего ровесника и последнего свидетеля нашей общей прошедшей юности. Умри он — и я останусь один, как последний могиканин умершего поколения. Ты, брат, смотри, как можно чаще навещай его. Ведь он тебя очень любит.
Ну, брат, теперь поговорим о моих делах. Несмотря на все твои старания, от братьев я не получил еще ни копейки, вследствие чего дошел просто до невозможного положения. Как ни дешево жить в Локарно — по крайней мере вдвое против Женевы, — но я дошел до конца своего кредита, так что скоро откажут давать в долг весьма простой провиант, которым мы здесь существуем, и тогда — тогда я уж и не знаю, что делать. Мне теперь до зарезу нужны 500 фр. Знаешь ли что, хочешь дать мне доказательство верной и прямой дружбы? Дай их мне взаймы. А я дам тебе расписку на них и на 250 фр., взятых мною на поездку в Лион, на имя братьев, с требованием, чтобы они немедленно выплатили их тебе из моей части имения. Ты часто ездишь в Россию, тебе будет легко или непосредственно, или через друга — только, прошу тебя, через совершенно верного человека — вытребовать с этою распискою в руках всю сумму от братьев. А мне ты окажешь этим неоцененную услугу. Если не можешь вдруг выслать 500 фр., то вышли сначала 300, которые мне решительно теперь необходимы, — а потом остальные двести. Сделай это, друг, если можешь, — а я надеюсь, что можешь, а потому и верю, что сделаешь. Только, прошу тебя, об этом никому ни гугу, пожалуй, кроме Огарева и Озерова, и особливо ни слова твоему приятелю и товарищу по старческому разврату, пану Тхоржевскому. Он разболтает всем, злостно расположенный ко мне пан, — а мне уж надоело быть предметом чужого разговора.
Итак, буду ждать твоего ответа, а до тех пор — обнимаю тебя и благословляю на добрые намерения, а еще более на дела.
Твой М. Бакунин».
«В виду восточно-славянского вопроса и намеков на горячее действование в России» и сохранения с ним сношений, Роман «решился: 1) послать ему 300 фр., отказав в 200, и 2) поехать к нему, но не сейчас, ибо мог бы выказать тем торопливость; я соединю эту поездку в Локарно с поездкою в Марсель, если получу на то ваше согласие. В такой обстановке дела прошу вас видеть полное желание мое исчерпать до дна все средства к открытию Нечаева и к узнанию, какие нелепые намерения возымела снова конспирация на Россию. Во всяком случае дело должно быть не без пользы. Что Бакунин просит денег, то этому я нисколько не удивляюсь, он всю свою жизнь был таков с Герценом, — не стало Герцена — явился я. А отношения сохранить необходимо».
III Отделение не нашло для себя нужным «сохранить отношения», и к началу следующего, 1871, года определенно намечается конец деятельности Романа. 5 января он сообщает, что «третьего дня пришел ко мне Огарев с коротким письмом от Бакунина[114], в котором сей последний благодарит меня за присланные ему при посредстве Огарева 300 фр. и обещает писать пространнее. Действительно, сегодня утром я получил довольно длинное письмо, первая половина которого посвящена исключительно желчным нападкам на Тхоржевского, не лишенным, впрочем, правды, но не имеющим никакого политического смысла и интереса, а потому я их опускаю».
Копия.
«27/15 декабря 1870 г. Локарно.
Перехожу теперь к другому пункту. Ты пишешь мне, что не просил ни помощи, ни совета, так что я оказываюсь человеком, навязывающим тебе и то и другое. На это я скажу тебе одно: мы все, желающие делать дело, нуждаемся и в помощи, и в совете, потому что ни один, будь он хотя семи пядей во лбу, своими изолированными силами ничего доброго сделать не может. Твое дело решить, с кем ты хочешь делать. Если хочешь с нами, милости просим, но в таком случае, мой милый друг, нам необходимо поближе познакомиться не только лично, но и политично. Ты знаешь, чего мы хотим, наша программа тебе более или менее известна, — но чего именно ты хочешь в политике, я до сих пор этого еще не знаю. Знаю, что ты искренно и глубоко недоволен настоящим порядком в России, но не знаю, каким другим порядком ты считаешь желательным и возможным его заменить, и какие пути тебе кажутся самыми разумными и верными. Веришь ли ты монархической конституции и веришь ли в возможность ее осуществления путем мирной правительственной уступки, вследствие финансовых затруднений, или путем народной агитации? Хочешь ли Всероссийской республики или, как мы, распадения империи и возобновления России посредством вольной федерации областей? Наконец, как относишься ты к социальному вопросу? Вот вопросы, на которые прошу тебя ответить, и тогда нам будет легко определить, должны ли мы, и до какой степени, работать вместе. До сих пор я убежден в одном, — что ты имеешь много личной искренней и доброй симпатии к Огареву и ко мне, и глубоко ценю эту симпатию, но, насколько она распространяется на наши политические и социалистические стремления, то мало знаю. Вот почему, мой друг, я желал видеться с тобою, для того, чтобы обстоятельным, дружески-откровенным разговором определить и выяснить все это до конца. Письменным путем сделать это гораздо труднее, и совершенно ошибочно ты рассуждаешь, говоря, что если ты доверяешь кому на словах, то доверяешься ему и в письме, — чем больше я живу и вникаю в самую глубь дела, тем более я убеждаюсь, что об обстоятельствах дела и о людях, занимающихся им, следует писать к самым близким и тесно связанным людям только посредством шифра, такого, которого бы, кроме их, никто бы прочесть не мог. И несмотря на эту осторожность, я требую от всех друзей, чтобы они немедленно жгли письма по прочтении, да и сам делаю то же, — столько людей в России и за границею погибло без пользы только вследствие письменных неосторожностей. [...]
А ты, храбрый полковник, не сердись и люби по-прежнему твоего старого воркуна и друга.
М. Б.».
В том же донесении Роман ставит крест на Нечаеве, Вот что он пишет о нем: «Где же он? Это вопрос, который положительно решить теперь не могу». А дальше:
«Что же касается до Нечаева, то положение, которое приняло дело после разрыва его с Бакуниным и Огаревым, требует уже теперь способностей специального сыщика, которыми, сам сознаюсь, я не владею в достаточной степени, да к тому же приложение мною этих способностей вне сферы Бакунина и Огарева могло бы теперь, в случае неудачных поисков, не только временно, но и навсегда испортить дело, за исключением одной поездки в Марсель, куда я проеду, а на обратном пути в Локарно. Во всяком случае могу вас заверить, что я здесь оставлю дело в таком положении, что отъезд ничего не испортит. Я обещал вам при первом моем отправлении за границу тотчас написать откровенно, когда пребывание мое здесь сделается бесполезным и ненужным. Исполняю теперь мое обещание».
Решительно, признав свое бессилие в дальнейших поисках Нечаева, Роман, естественно, вынужден был покинуть Женеву. За время, проведенное им за границей после отправления предыдущего решающего письма его, он написал еще несколько писем Филиппеусу, из которых в нашем распоряжении только три: от 7 января, 30 января и 10 февраля.
В первом из них Роман сообщает в копии записку «самого невинного содержания», полученную им от Огарева:
«5 января.
Ну, полковник, мы ежедневно все к тебе собирались, и я все откладывал, потому что нога устает скользя. Теперь, кажется, становится лучше. Можно завтра часу в 4-м к тебе прийти с Мери? Если да, то ничего не отвечай, а если нет, то напиши строчку, когда лучше. Дела, кажется, идут по-прежнему, по крайней мере во всем новом мне даже ничего нового не видится. Жму тебе руку.
Преданный Огарев».
Свидание состоялось. О разговоре Роман сообщает мало:
«Объяснились в разговоре нашем и последние слова записки Огарева — им же самим: дела эмиграции в самом дурном положении, кредита и доверия политического нет, приезжающие русские бегают от эмиграции, связей в России нет никаких, людей и средств для пропаганды нет, — словом, дело пропало. А между тем, надобно сознаться также, — продолжал Огарев, горячась и стуча костылем, — что мы всю свою жизнь работали и терпели без пользы — напрасно. Когда я заметил ему, что Бакунин, однако ж, не отчаивается, то Огарев сердито отвечал, что «ты очень хорошо знаешь, чем кончилась несчастная Лионская революция, чем кончилось задуманное им распадение Австрийской империи, — так у него, несчастного, кончается все. Вот он и теперь надеется, что можно будет поднять в России народ местностями, когда она будет вовлечена в войну, лишь бы Польша снова восстала. А между тем он не думает о том, что у нас нет ни людей, ни средств. Он хочет сделаться разумным Пугачевым, как говорит».
Все это я передаю вам, насколько я мог запомнить, почти буквально.
Когда у нас речь зашла, по поводу последних слов записки Огарева, об упадке политического кредита эмиграции, то коснулись, конечно, свежего виновника этого упадка, Нечаева, и на этот раз мне пришлось совершенно кстати спросить о теперешнем его пребывании. Ответа Огарева я ждал, точно приговора жизни или смерти. И вот что он категорически ответил: «Теперь сам чорт, не только мы, не знает, где он, что, впрочем, немудрено, ибо мы знали тогда только его местопребывание, когда он был в Женеве, — только раз, и то совершенно случайно, я знал, что он в Локле, Писал он мне из Парижа, был в Лионе и Марселе, но никто из нас не знал точного адреса, даже еще до разрыва. [...]».
Второе донесение написано после возвращения из Марселя, Нечаева он там, конечно, не застал. «Поиски мои за Нечаевым были напрасны. Я испытал все средства». По дороге, 11/23 января, он имел свидание в Берне с Бакуниным, о котором передает следующее:
«В состоянии его здоровья я застал большую перемену, — он очень осунулся и жаловался на опухоль и боль в ногах. Он подал мне руку и, долго не выпуская ее, благодарил меня за то, что я не забыл его, старика больного. Я пригласил его к себе обедать, он пошел, тяжело переступая и дыша. За обедом почти ничего не ел и не пил, а после обеда лег у меня же отдохнуть и проспал до чая. За чаем мы разговорились. Он просил меня усердно быть осторожным в России и возвратиться «к ним», устроив дела мои по опеке; к этому он добавил, что я оказал бы «им» неоценимую услугу, если бы побывал в Приволжском крае и убедился в действительном настроении умов всех классов народа. Я отвечал, что если возвращусь, то не думаю поселиться в Женеве, иезуитское настроение которой мне надоело, а насчет поездки «я посмотрю».
Мы много, много говорили о возможности и невозможности переворота в России без участия правительства. В вопросе невозможности Бакунин часто соглашался со мною, но бесконтрольную монархическую власть решительно отвергал, хотя и не очень крепко стоял за «вольную федерацию областей». Теперь, однако ж, — говорил он, — ненадобно упускать хорошего случая, и что выражение его в письме ко мне «пора горячего и разумного действования в России» значит: 1) Действовать на Волге и Урале посредством пропаганды, в то время когда правительство будет занято войною, которая, по мнению Бакунина, неизбежна. 2) Пропагандировать среди австрийских славян даже в пользу русского правительства, в видах распадения Австрийской империи (старая задушевная мысль Бакунина). Потом уже, когда русское правительство, по обширности своих владений, не в состоянии будет управиться со всеми славянами, — тогда поднять их же против правительства и направить их действия к достижению свободы. 3) Пример падения Французской и Австрийской империй, поднятие славян, — все это, по мнению Бакунина, должно окончательно решить революцию, подготовленную на Урале и Волге, и повести к падению Российской империи.
Все это Бакунин старался говорить вразумительно. Но на вопрос мой, — где люди, где средства? — отвечал, что от этих двух недостатков страдает все дело; впрочем, Бакунин надеялся, что обстоятельства должны выработать и то и другое.
Мы расстались за полночь, при чем Бакунин выпросил еще у меня 60 фр. и просил непременно обещать ему побывать у его братьев и побудить их отвечать на его последнее письмо, посланное им теперь из Берна по почте. Я обещал.
Прощаясь со мною 24 числа, старый конспиратор плакал как ребенок».
Наконец, в последнем своем донесении Роман упоминает о деньгах, ожидаемых им на обратную поездку в Россию. «В русской эмиграции, по-прежнему, тихо и спокойно. Огарев хворает все чаще и чаще», — заверяет он Филиппеуса.
«Мемуары» князя Долгорукова он издал, Бакунина и Огарева «обработал», конечно, не без реальной пользы для III Отделения, Нечаева не поймал. Стало определенно известно, что между Бакуниным и Нечаевым легла пропасть, и, следовательно, «фундаментально наблюдать» за первым из-за второго бессмысленно.
Все это сказывается на ближайшей судьбе «издателя». Он покидает Женеву и возвращается истрепанный и с расстроенным здоровьем на родину.
Вместо начала наступил конец его карьере. Вскоре, в январе 1872 г., Роман числится уже в списках умерших. Судьба улыбнулась ему. Ему не пришлось пережить дни терзающей зависти, когда с помощью другого предателя — эмигранта Адольфа Стемпковского — Нечаев был пойман и выдан России.