Роман дважды был в Лионе. В первый раз он туда направился 27 сентября (н. с.) вечером и прибыл в полдень 28 числа, оставаясь там до вечера следующего дня, 29 сентября. Выехал он по приглашению Бакунина, чтобы отвезти ему печатавшуюся в Невшателе брошюру «Письмо к французу» (см. выше). Первое его донесение, написанное в Женеве по возвращении из Лиона, приведено выше. «Подробности завтра», — писал он в том письме, помеченном 30 сентября. 1 октября он писал следующее, что было в свое время доложено Александру II: «В полдень 28 числа я приехал в Лион и, к крайнему моему изумлению, не застал на станции Озерова, так что в первый момент я пришел в недоумение, что делать; но на этом я не хотел останавливаться и сел в омнибус «Hôtel Célestin». По дороге я уже начал догадываться о причине отсутствия Озерова и о том, что творится в городе: везде раздавался барабанный бой, garde mobile, garde nationale и толпы блузников, кто вооруженный, а кто и нет, бежали с разных сторон. Я спросил у кондуктора о причине, — он покачал головой и ответил, что, вероятно, работники возмутились. Омнибус не мог далее следовать, толпа преграждала везде, а потому я пошел за толпою пешком, с намерением отправиться на квартиру к Паликсу (где жил Бакунин) и избавиться от брошюры, что я и сделал. Замечательно, что толпа блузников двигалась без крика, даже в большем порядке, нежели garde nationale, которая то пела, то кричала «vive la république». Паликса я не застал, была дома лишь его жена. Я сказал ей слово «Antonie», и она просила меня зайти. Первым движением моим было избавиться от брошюры. Плачущая, трепещущая, она передала мне, что муж ее, Бакунин, Озеров и Ланкевич теперь, вероятно, с народом на площади перед Hôtel de Ville, которым решено сегодня овладеть, и что она ничего еще не знает. Понять было нетрудно, что революция разразилась. Не желая более оставаться с перепуганной женщиной, я, однако ж, не забыл главной своей цели и спросил ее, не знает ли она моего компатриота Нечаева, на что она мне ответила, что недели две тому назад к мужу приходил какой-то молодой русский из Лондона, говоривший худо по-французски, но имени его она не знает, и с тех пор он более не приходил. По описанию нет никакого сомнения, что это был Нечаев.
Выйдя от Паликса, я сам не знал еще, на что решиться, но, попав в новую толпу и влекомый любопытством видеть на самом деле вблизи революцию, я пошел за нею и очутился, таким образом, на площади перед Hôtel de Ville, на балконе которого я тотчас узнал Бакунина и еще каких-то двух неизвестных мне лиц. Как после я узнал, это были депутаты рабочих: Клюзере, провозглашенный генералом, и Сень — последователь Барбеса. Оказалось, что эти господа и еще несколько лиц явились в Hôtel de Ville под предлогом переговоров с членами муниципалитета. Непропущенные часовыми в залу, они бросились на них, обезоружили и, выломав замок, вошли в залу и затем явились на балкон и объявили толпе (тысяч шесть), что муниципалитет, префект и мэр арестованы и что народное правление провозглашено. Оказалось также, что толпу эту привел и возбудил Бакунин, и без него ничего бы не сделалось. Толпа держала себя довольно тихо, но вот явилась рота национальной гвардии, встреченная свистом, и вошла во двор. Здесь произошла небольшая драка, но выстрелов не было. После появления этой роты на дворе, на балконе является Сень и объявляет народу, что Клюзере арестован, приглашая народ идти на его освобождение. Народ ринулся к воротам, но при появлении его рота взвела курки ружей, и толпа остановилась. Сделай рота один лишь выстрел, и уличный беспорядок принял бы характер кровопролития, но рота разумно от этого удержалась.
Отодвинутая назад толпа при помощи лишь взведения курков, видимо, струсила, многие разошлись. Некому было более уговаривать, она потеряла энергию; ружья хотя у некоторых и были, но не было зарядов. Garde mobile была в это время просто immobile, — стояла спокойно, куря трубки и шутя.
Одновременно с этим двери балкона заперлись и, как впоследствии оказалось, вследствие арестования Бакунина, Ришара, Сень и проч., за исключением Клюзере, который успел уйти чрез задние ворота и не запер их, что дало возможность войти во двор Hôtel de Villе двум батальонам национальной гвардии и вывести из подвалов попрятавшихся туда членов муниципалитета, префекта и мэра. Префект в сопровождении национальной гвардии вышел на площадь в самую середину народа и, не стесняясь, объявил, что он получил от временного правительства приказание по телеграфу употребить для восстановления общественного спокойствия самые энергические меры военного времени, но что он из этого не сделает никакого употребления, ибо народ, вероятно, разойдется. Толпа, уверенная, что Клюзере не арестован, начала расходиться, с криком однако ж: Vive la république! A bas les bourgeois!
Часов в 9 вечера спокойствие было восстановлено, и уличной революции как будто не бывало. Кафе были закрыты. По дороге мне попадались только толпы возвращавшегося народа и патрули. Я отправился в гостиницу, где у меня даже не спросили имени и кто я.
Я остался 29 числа в Лионе, решившись узнать еще более подробностей о катастрофе, об участии Бакунина, а главное, имея в виду желание графа Петра Андреевича Шувалова, — не упустить случая разведать что-либо обстоятельно о Нечаеве от самого Бакунина. Утром 29 числа все было тихо, магазины все заперты, как будто снова чего-то ждали, но прокламация префекта, появившаяся около 12 час., успокоила всех, и магазины открылись. Я возвратился в гостиницу, где обедал за табльд’отом, а потом пошел тут же рядом на площади против театра Célestin в Café Célestin. По слышанным мною здесь и в гостинце рассказам, оказывается: 1) Всю вину беспорядков складывают на Бакунина, — он увлек рабочих с укреплений Лиона обманом, обещав им увеличение платы и уменьшение рабочих часов, как равно и часть той суммы, которая, в случае успеха, взята будет у богатой буржуазии. 2) Цель революционеров была, завладев Hôtel de Villе, захватить всех членов муниципалитета, префекта, мэра, городские печати и оружие, которое раздать народу и одной роте franc-tireurs, тоже обманутой. При помощи городских печатей издать мандаты для завладения городскими суммами и для ареста командира военных сил Мазюра. Говорили, что печати были уже в руках революционеров и кто-то (по всем вероятиям, Бакунин) подносил Клюзере подписать мандат на выдачу городских сумм, но тот побоялся и отказал подписать. 3) В решительный момент никто из французов не решился вести толпу, — повел ее Бакунин. 4) Бакунин ночью 28 числа якобы ушел из-под ареста, но здесь его нет, как равно и Озерова, и нет о них никакого известия. 5) Освобожденный Клюзере снова арестован. Вообще общественное мнение, особенно буржуазии, сильно возбуждено против возмутителей. Ожидают таких же беспорядков в Марселе и Тулоне.
В 9 часов вечера я зашел к Паликсу. Жена была в слезах, сказала, что муж ее и Бакунин арестованы, ибо до сих пор не приходили»[115].
Во второй раз Роман отправился в Лион 10 октября по требованию, надо думать, III Отделения, настаивавшего на том, что в Лионе будто бы скрывается Нечаев. В эту поездку агент оставался в Лионе целую неделю. Подробное описание своих лионских переживаний он прислал из Женевы. Донесение он начал писать 19 октября, но «Огарев мне помешал; отправляю его сегодня, 20 числа». Ни Озеров, ни Бакунин, ни Ланкевич, насколько нам известно, не оставили описаний лионских дней; тем более любопытно донесение Романа. Вот оно:
«Вчера, возвратившись из Лиона, я застал здесь вашу телеграмму, которая, как вы изволите усмотреть, получена здесь 10 числа в 10 час. 20 мин. утра, — день, в который я в 7 час. утра выехал в Лион. Из депеши вашей я с удовольствием усмотрел, что снова предугадал ваше желание. Из Лиона я не решался вам писать, — было бы рискованно, ибо теперь более, чем когда-либо, следят за письмами, адресованными вне Франции. Нельзя себе достаточно ясно представить того беспорядка, того своеволия и бесправия, той анархии, которые происходят теперь во Франции вообще, а в Лионе в особенности, напуганном приближением пруссаков.
10 числа, как я имел честь вам донести, я выехал в 7 час. утра в Лион, куда благополучно приехал того же числа в 4 часа пополудни. В префектуру идти за Carte de circulation было уж поздно. Я решился остаться дома и в 6 час. вечера пошел к table d’hôte, где застал несколько человек национальной гвардии, которые тотчас же спросили у сомельера, кто я, и остались, как видно, крайне недовольными неведением спрошенного. Главный предмет разговора этих господ был арест генерала Мазюра. Замечательно, что префект арестовал генерала в то время, когда получен был декрет временного правительства о назначении Мазюра начальником дивизии, расположенной в Нанте, и о немедленном его туда отправлении; но префект держал его под арестом до 13 числа и тогда только выпустил по настоянию Гамбеты, не извинившись даже перед ним. Мазюра — тот самый генерал, который на требование народом оружия отвечал, что у него есть оружие не для раздачи им, а для того, чтобы стрелять в них.
Утром 11 числа я отправился в Conseil municipal за carte de circulation. Тот страшный беспорядок, который там существует, невозможно себе представить: это нечто в роде тюрьмы, но с отпущенными на свободу арестантами. Все там кричат одним разом. Вход к префекту охраняется двумя сидящими и курящими сигары часовыми. Доложить обо мне префекту взялся какой-то негр. Меня тотчас же впустили к нему. Шалемель принял меня очень вежливо (я был одет по-буржуазному, в перчатках), принял от меня паспорт и в отношении моей личности спросил только, долго ли я намерен остаться в Лионе и где я остановился. Получив мои ответы, он позвонил и приказал тому же вбежавшему негру позвать какого-то citoyen, за которым я и последовал, раскланявшись с префектом. При выходе часовые меня остановили, но бывший снова тут же негр сделал им жест рукою, и меня пропустили. Видно, негр играет немаловажную роль. Смешно!
Citoyen-чиновник, выдав мне carte de circulation, за подписью префекта, на 10 дней, оставил у себя мой паспорт. На carte я, в свою очередь, назван был citoyen russe. Из префектуры я отправился, с осторожностью, на квартиру к Раliх, где застал снова жену сего последнего и больного Ланкевича. Сам Раliх был в St.-Etienne.
Прежде точного и последовательного изложения хода дел, я обязываюсь изложить то, что в это и последующие мои с Ланкевичем свидания я узнал от него о Нечаеве. 11 числа у нас не было об этом разговора, но происходил он 12 числа. Всеми нашими действиями часто руководит случай. 12 числа я пришел навестить Ланкевича. Он был один, я высказал ему большое сочувствие, он, видимо, мне верил, я дал ему 20 фр. на лечение, он еще более расчувствовался и, по свойственному полякам характеру, стал болтлив. Перейдя от Бакунина к русскому делу, мы добрались до Нечаева. Помню очень хорошо, что первая моя фраза была в этом роде: «Это такой для меня миф, о котором я слыхал так много противоположного, что не могу себе составить о нем ясного понятия». Огонь мой попал хорошо в масло, и Ланкевич пересказал мне о Нечаеве не только то, что знал сам, но что слыхал о нем от Бакунина и Озерова. Вот его рассказ: «В половине сентября явился к Паликсу весьма таинственно молодой человек и передал ему рекомендательное письмо от одного из членов лондонского интернационального общества, при чем он сослался на Бакунина и Огарева и говорил, что приехал так или иначе принять участие в революционном движении. Объясняется он довольно плохо по-французски и, узнав, что Ланкевич поляк и знает русский язык, он разговорился с ним и, не сказав своей настоящей фамилии, прежде всего спросил у него о Бакунине, на что Ланкевич ответил ему, что ждет его на днях в Лион. На другой день он снова зашел и оставил запечатанный пакет на имя Бакунина. В первый же день он угощал Ланкевича обедом, при чем он заметил у него довольно много денег, что не согласовалось с его костюмом. После обеда он просил Ланкевича свести его на почту, где он спрашивал в poste restante письма, но на чье имя, того он не расслышал. Письма не было. Три дня он заходил за Ланкевичем и все его угощал, не говоря своего адреса. До приезда Бакунина ни Раliх, ни Ланкевич не знали, что это Нечаев. Вообще говорил он много и высокопарно, как школьник, и относился в последний день с большим недоверием к французской революции, говоря, что он отказывается теперь принять в ней какое-либо участие, убедившись на месте в ее несовременности и неуспехе. Приехал Бакунин и пришел в ярость по вскрытии пакета. Тут Ланкевич только узнал, что это был Нечаев. В пакете была «Община» и письмо к Бакунину, в котором он говорит, что участие его во французской революции убеждает его, Нечаева, еще более во всей непрактичности Бакунина, и что он, видя себя обманутым и уйдя раз от русской полиции, не желает попасть снова в руки французской, что легко могло бы с ним случиться, если бы он послушал Бакунина, а потому он оставляет Францию[116] и предлагает писать ему, но не иначе, как с приложением денег, по адресу, обозначенному на газете. Впоследствии оказалось, что он был и у Альберта Ришара и интриговал против Бакунина. После трехдневного посещения своего Нечаев исчез. Бакунин написал ему ругательное письмо.
Кроме этого, Ланкевич мне передал, что от Бакунина же он узнал, что от Нечаева могла быть польза лишь та, как от отчаянной головы, но что, в сущности, он оказался мерзавец. Когда Нечаев прибыл за границу, то выдал себя за эмиссара сорганизованных в России революционных кружков и в доказательство представлял полученные им с разных концов России письма; так точно, как выдавал себя в России за заграничного эмиссара. А между тем письма эти, как оказалось впоследствии, были подложны; Нечаев в России воспользовался разными конвертами, а письма сочинял сам. Объявив Бакунину и Огареву, что лиц, составляющих кружки, он назвать не в праве, он заверил их, что ему нужно только пробраться в Россию, и восстание вспыхнет. Они ему поверили и дали последние деньги фонда, береженного Герценом; в этом случае Герцен был обманут или, лучше сказать, м-ль Герцен, имевшая деньги в руках. Заручившись, таким образом, нравственным и материальным капиталом, Нечаев отправился в Россию, откуда возвратился с полною неудачею, жалуясь на измену, вынудившую его убить одного студента. В сущности же измены никакой не предвиделось, но Нечаеву для своего очищения нужно было убийство. По характеру своему Нечаев до того облекал все в тайну, что от него часто Бакунин и Огарев ничего не могли добиться. Известно им было только то, что корреспонденцию свою он отправлял в Россию через Болгарию и Букарест, где у него был какой-то приятель, бывший московский студент.
Вот те сведения, которые без прикрас передал мне Ланкевич, на основании им виденного и слышанного от Бакунина и Огарева.
Теперь приступаю к изложению хода дел после вторичного приезда моего в Лион.
В первый же день Ланкевич передал мне, что он со дня на день ждет Бакунина и не понимает причины его промедления, что правительство выпустило всех арестованных по делу 28 сентября с условием, чтобы они публично отказались от своего предприятия на будущее время, что они и сделали, выпустив прокламацию, но прокламация эта есть только обман, имевший целью прекращение возбужденного процесса. Так оно и сталось. 12 числа ночью было собрание тех же революционеров в sallе de la rotonde, и решено 13 числа утром возобновить беспорядки. В 5 час. утра действительно громадная толпа рабочих направилась с фортификационных работ на Ронский мост, занятый однако ж уже национальною гвардиею. Здесь произошла сильная свалка, кончившаяся, однако, без огня. Человек 25 было арестовано, но, благодаря ловкости национальной гвардии, 20 человек ушло. Ночью с 13 на 14 число новые толпы штурмовали квартиру префекта, но были рассеяны национальной гвардиею. Утром 14 числа в 4 часа, когда все еще спало, префект желал втихомолку осмотреть город, и это намерение едва не стоило ему жизни: в коридоре неизвестный человек в него выстрелил, но не попал и успел скрыться. Тем бы дело и окончилось и едва ли бы скоро об нем что-либо обстоятельное узнали, если бы префект в тот же день не расхаживал везде в сопровождении двух гвардейцев. В ту же ночь, т. е. с 14 на 15 число, начались аресты снова: забрали и больного Ланкевича, о чем я узнал утром 15 числа от m-me Palix, которую неотступно спрашивали адреса Бакунина и Бастелики (до этого последнего таки добрались и арестовали того же числа в Марселе). Она отговорилась незнанием, и ее отпустили: оказалось, что Бакунина ищут по декрету Гамбеты, но m-me Palix надеется, что Эскирос предупредит Бакунина.
От Palix я отправился на смотр войск, произведенный префектом, вероятно, для рассеяния громко ходивших уже слухов о том, что он ранен. Храбрый префект не был верхом, а пешком, окруженный большим штабом. Нестройные эти полчища, одетые в мундиры, представляли собою верх беспорядка и деморализации. О дисциплине нет и речи, — многие были уже пьяны. Все, что они умеют, это кричать во все горло: «Vive la république». С ними справиться пруссакам будет не трудно. Со смотра я пошел бродить по городу, размышляя о том, что делать. Я решил в уме моем ждать Бакунина или самых близких о нем сведений, уверенный, что о Нечаеве ничего более не узнаю. Весь день 15-го прошел спокойно, я никуда более не выходил. 16-го утром ко мне явились офицер и солдат, объявив, что им приказано доставить меня к префекту. Я просил их показать мне мандат. Они объявили, что я не арестовываюсь, а только «приглашаюсь» к префекту. Если это простой лишь вызов, возразил я, то я обещаю сейчас же быть у префекта без сопровождения. На это логичное мое возражение «пригласители» грубо сказали, что если я сейчас же не пойду, то они меня поведут на веревке (corde). Надобно было уступить грубой силе. Я оделся и пошел. У выхода стояла уже толпа народу и встретила меня свистками. Меня вели пешком, несмотря на мою просьбу послать за экипажем, при чем я говорил, что гемороидальные страдания мои не дозволяют мне ходить пешком. Сопровождавшая меня толпа ругалась и бросала мне в лицо окурки сигар. Я просил офицера оградить меня от этих оскорблений, на что защитник liberté ответил мне: «Voyons, ne faites pas des difficultés». Может быть в первый раз в жизни я проклинал свою судьбу. Так прибыл я к префекту, которому представил незаконное мое арестование без мандата. Он ответил мне то же, что и офицер. Видно, хорошее было согласие. Между тем он просил меня подождать. Через час я знал, что значило это подождать. Принесли мой чемодан, и начался обыск как в нем, так и при мне, и, ничего не найдя, начали допрашивать. Заставили писать по-русски и писаное куда-то уносили, вероятно для прочтения, спрашивали, знаю ли я немецкий язык, я отвечал отрицательно; был ли теперь при проезде своем за границу в Берлине или Пруссии, — тоже отрицательно. На вопрос, зачем я приехал в Лион, я отвечал, что, проездом в Ниццу, жду своего земляка из Берлина. Ничего не добившись, меня посадили в темную каморку, где продержали до вечера, не дав ничего есть. Вечером, часов около 8, меня снова пригласили к префекту, который с сладкою улыбкою объявил мне, что я свободен, извиняясь за «беспокойство», которое было следствием ошибки. Вот как исполняется республиканский декрет никого не арестовывать без мандата. Привод человека под стражею, продержание его целый день в конуре называют «derangement». Я спросил у префекта, могу ли еще остаться в городе, — ответ был: «Parfaitement». Но, видно, это дозволение была тонкая уловка с его стороны. Утром очень рано я был у Palix и хорошо сделал, — я ей сказал о моем аресте, а она мне передала, что ее вчера ночью, т. е. 16 числа, снова повели в префектуру, где ее спрашивали обо мне. Она ответила, что фамилии моей не знает, но что тот русский, о котором, вероятно, ее спрашивают, приходил узнать адрес Бакунина. Я догадался, что дело худо, что надобно уезжать, и, придя в гостиницу, просил приготовить счет. Едва я успел собраться ехать, как за мной приехали на этот раз и повезли снова к префекту, который стал угрозами меня уверять, что я принимал участие в ночном собрании 12-го числа и что я знаю, где Бакунин. Я отвечал, что я сам спрашивал его адрес у m-me Palix, и очень сожалею, что ничего не узнал, ибо имею к нему поручение от его родных из России. Не знаю, почему такой ответ успокоил префекта, но, тем не менее, он вручил мне паспорт, взял от меня carte и обязал меня в 24 часа оставить город. Вечером того же 17 числа я отправился на железную дорогу, но поезда в Швейцарию более не было. Переночевав в ближайшей гостинице, я рад был убраться 18 числа в Женеву.
Вот что я вынес, вот какому риску я подвергался. Спокойную совесть мою в исполнении моего долга я искупил этою дорогою ценою, — ценою риска быть расстрелянным, ценою оскорблений, не могущих не оставить во мне самого глубокого впечатления. Ниоткуда никакого утешения, я чувствую себя долго неспособным ни к какой умственной работе».