ГЛАВА VII Издание II тома мемуаров князя Долгорукова

Очутившись в Петербурге, Роман старается приложить все усилия к тому, чтобы склонить III Отделение к мысли начать издание долгоруковских бумаг. Он видит в этом предприятии лучшее средство для непосредственного наблюдения за деятельностью эмиграции. Согласись III Отделение на его предложение, оно имело бы возможность быть информированным постоянно и верно об эмиграции. Мысль Романа неустанно работает в таком направлении. Он проявляет в данном случае особую инициативность.

3 ноября 1869 г. он обращается к К. Ф. Филиппеусу с большим письмом, в котором развертывает перед начальством оригинальный план издания приобретенных бумаг покойного князя Долгорукова. Письмо это не находится еще ни в какой связи с его будущей командировкой для поимки Нечаева. План его исключительно сводится к тому, чтобы иметь «возможность — говоря его словами — черпать, так сказать, у главного источника эмиграции те сведения о ее намерениях и действиях, которые могут быть во вред правительству, при возможности их парализовать».

Вот это письмо:

«При исполнении возложенного вами на меня поручения приобретения за границею известных бумаг покойного князя Петра Долгорукова, главною побудительною причиною успеха этого дела был удачный выбор роли, которую я на себя принял. Результат дела доказал это. Роль эту я избрал потому, что издательская деятельность и ее приемы мне хорошо известны, и что только за этою ролью можно было скрыть истинные мои цели. В продолжение трех месяцев роль эта так удачно была выдержана мною, что Тхоржевский, Герцен и Огарев пришли к полному заключению в искренности моего намерения купить бумаги для издания, и на этом основании таковые были мне уступлены.

Оставляя Женеву, я объявил, что уезжаю на время в Брюссель, где, оставив все бумаги, потом возвращусь в Париж, куда и буду перевозить документы по частям для их обработки. Так поступать советовал мне и Герцен. При прощании Тхоржевский еще раз повторил мне словесно данное им письменное обязательство выслать мне в Париж еще кое-что из частной переписки Долгорукова и для этого просил меня известить его о моем возвращении в Париж. Огарев с своей стороны обещал мне — и я уверен, он сдержит свое слово — прислать мне кое-что для биографии князя. Желанием моим издать биографию князя я объяснил в глазах Тхоржевского, Огарева и Герцена настойчивость свою иметь как можно более документов из частной жизни князя и его переписки.

Во время бесед моих в Париже с Герценом по поводу будущего издания он далеко не высказывался в пользу направления, которому следовал Долгоруков в I томе мемуаров: по его мнению, многое было через меру резко, как продукт желчного характера князя, и часто историческая истина принесена в жертву мелкой сплетне, до чего, как известно, Долгоруков был страстный охотник. Поэтому Герцен советовал мне дать II тому иное направление.

Не имея еще тогда бумаг в руках, я не придал этому совету особенного значения; но, закрепив свои сношения с Герценом[41], Огаревым и Тхоржевским на совершенно доверчивых ко мне началах, приобретя и ознакомившись с бумагами, я начал обдумывать, как бы из этого дела исчерпать до последней капли всю пользу для правительства — ту пользу, которая составляет предмет его постоянных, весьма часто напрасных, усилий. Совет Герцена пришел мне на помощь. Я заключил, и — смею думать, безошибочно, — что издание II тома мемуаров в ином направлении не только возможно, но и должно, ибо оно принесет правительству одну лишь пользу.

Думаю, что правильное объяснение ошибок, в которые вовлекаемо было всякое правительство силою обстоятельств и духом времени, весьма важно для него не только в глазах своего народа, но и в глазах всей Европы — таких ошибок, которые глава государства не имел возможности предвидеть. Ошибки эти без труда объяснятся правильно и даже в либеральном духе документами Долгорукова, например время Аракчеева. Нет надобности добавлять, что постановка вопросов будет сделана с крайнею осмотрительностью, так, чтобы он в одно и то же время был либералом (по-своему) и не отставал от исторической истины. Доверие к нему как читающих, так и эмиграции будет полное. С Герценом буду советоваться.

В отношении либерального направления я буду придерживаться, более или менее, того, которое допущено в сочинениях, дозволенных в России; например в историческом сборнике Бартенева, который отчасти мне удалось уже прочесть, есть следующие места: «Политические реформы Екатерины тормозились значительно. Желала бы она в душе помочь народу, но между ею и народом создалась уже целая непроницаемая стена». Затем следуют нападки на Сумарокова. Или далее: «Каждый начальник мыслит, что пользуется уделом власти беспредельной в частности. Мысль несчастная, тысячи любящих отечество граждан заключающая в темницу».

Перенося это направление на новейшее время, надобно быть, конечно, более осторожным, особенно, если в виду будет вопрос о пропуске издания в Россию. Во всяком случае, я буду придерживаться более исторического интереса, и за этим интересом легко будет скрыть все то, что неудобно для правительства.

Во II томе «мемуаров» никаким образом я не могу допустить слепого подражания I тому. Эго значило бы показаться в глазах эмиграции человеком несамостоятельных убеждений. Своеобразный характер II тома должен меня еще более сблизить с Герценом и Огаревым, — о Тхоржевском я и не говорю, мы с ним совершенные друзья. В успехе еще более тесного сближения я могу вам поручиться. Это-то сближение должно принести вторую существенную пользу, а именно — дать мне возможность черпать, так сказать, у главного источника эмиграции сведения о ее намерениях и действиях, которые могут быть во вред правительству, и при возможности их парализовать.

Та сравнительно незначительная материальная затрата, которую произведет теперь правительство на печатание, объявления о выходе издания, отправление и пребывание мое за границею, возвратится с большим барышом при выходе II тома, что должно непременно последовать не позже, как в апреле месяце.

В заключение обязываюсь сказать, что успех дела обусловливается немедленным отправлением моим в Париж, откуда я обещал писать Тхоржевскому, и куда он и Огарев в свою очередь хотели мне прислать еще кое-что из частной жизни Долгорукова. Тут же будет жить и Герцен.

Во всяком случае, оставление документов без издания может повести к разным газетным статьям и темным слухам, между тем как издание их принесет правительству одну лишь чистую пользу.

Пособием издания могут служить следующие документы:

1) Все интересные записки Карабанова, 2) Записки Штелина о Петре III, 3) Жизнь Потемкина, 4) Письма Суворова, 5) memorandum (осторожно), 6) Подлинные записки Ермолова, 7) Письма императора Александра I, 8) Записки Храповицкого, 9) Анекдоты разных времен, 10) Подлинные государственные акты и копии, 11) Переписка Аракчеева и др., как равно некоторые частные письма.

Изложив вам в безыскусственной форме положение дела и ту пользу, которую неизбежно получит правительство от издания мемуаров, я смело заверяю вас, что приведу и это дело к успешному желаемому вами результату и посвящу также ему все мои способности, все мои старания. 3 ноября 1869 г. А. Роман».

Когда в III Отделении в начале ноября 1869 г. обсуждался приведенный проект печатания второго тома мемуаров князя Долгорукова (сомневаться в том, что проект обсуждался, не приходится: исправления, сделанные рукою Филиппеуса на докладной записке Романа, указывают на то, что Шувалову был представлен соответствующий доклад), — о предстоящей погоне за Нечаевым и речи не могло еще быть. Нечаевская организация не была еще раскрыта, студент Иванов, убийство которого явилось главным поводом к раскрытию организации, благополучно здравствовал, да и вообще вопрос о погоне за Нечаевым не мог еще возникнуть, ибо есть основания предполагать, что III Отделение, в частности Филиппеус, как он оговаривается в своей «исповеди», знало в то время о состоявшемся возвращении Нечаева в Россию, и, следовательно, искать его приходилось, главным образом, в пределах самой России. Не мог, таким образом, и проект Романа обсуждаться в плоскости использования его автора для поисков Нечаева за границей. Но Шувалов, Филиппеус и К° в то же время все же не решались пренебречь столь ценными связями Романа. Довод последнего, что печатание и подготовительная к тому работа даст «возможность черпать, так сказать, у главного источника эмиграции те сведения о ее намерениях и действиях, которые могут быть во вред правительству, и при возможности их парализовать», видимо, убедило их, и «издатель Постников» был командирован снова за границу для информирования о деятельности русской эмиграции.

В начале декабря нового стиля мы застаем его в Париже, откуда первое, отсутствующее у нас, письмо свое в Петербург он отправил 5 декабря. В следующем письме, от 6 декабря[42], он определяет цель своего приезда в Париж в следующем мимоходом оброненном замечании: «Начальство считает нужным иметь точные сведения о действиях и намерениях нашей эмиграции».

Впрочем, не имея возможности, по причинам, о которых сказано несколько ниже, «черпать сведения», он попутно занимался, по поручению свыше, другим делом: он «пока» не то разыскивал, не то следил за княгиней Оболенской. Допустимо, что он в этот раз отправился отчасти и специально для розысков Оболенской, но несомненно и то, что главное поручение было — пытаться обрабатывать эмиграцию, пользуясь своими «издательскими связями»[43].

Как «издателю», Роману преимущественно на первых порах приходилось соприкасаться с Ст. Тхоржевским, находившимся в Женеве. Тхоржевский являлся для «издателя Постникова» центром, вокруг которого он должен был, главным образом, вертеться. Хотя его знал и Герцен, тогда еще здравствовавший, но и к нему, как и к Огареву, Бакунину и другим, путь для осторожного агента лежал через Тхоржевского. Почва, на которой Роман мог с ним сходиться, была чисто «деловая», а «делами» своими он больше всего был связан с Тхоржевским. Надо было с ним поговорить об издании очередного тома мемуаров и постараться, между прочим, дополучить кое-какие письма и бумаги покойного князя, а мимоходом, конечно, заговаривать о чем-либо ином.

Будучи в Париже, Роман получил от Тхоржевского дружелюбное письмо, сообщенное в III Отделение в следующей копии:

«5 декабря 1869 г.

20 Route de Carouge, Genève.

Милостивый государь

Николай Васильевич[44].

Пишу вам несколько слов, чтобы известить, что к новому году непременно буду в Париже и привезу вам обещанные вещи, — они послужат вам, как выяснение многого в отношении разных эпох, и не мешают вам приготовлять бумаги к печати. В работе помогает мне Н. П.[45], — идет все медленно, по причинам домашних неприятностей.

Алекс. Иван.[46] уехал из Флоренции, здоровье дочери улучшилось, и вместе путешествуют, к новому году тоже будут в Париже.

У нас холодно, как в России, держусь как могу, — но холод портит все исправленное.

К новому году непременно буду в Париже и лично вас увижу и даже пойдем вместе на бал лучше женевского.

До свидания, остаюсь с уважением и желаю хорошего здоровия

Ваш С. Т. (полная подпись)».

«Р. S. Есть письма, я их приготовил, но боюсь посылать по почте».

«В этом письме, — комментирует его Роман, — я нарочно сам подчеркнул те места, которые укажут вам (Филиппеусу) еще более, что отношения мои к Тхоржевскому за это короткое 4-х месячное время совершенно интимны».

Бумаги оставались в Петербурге. «Не имея же никаких бумаг Долгорукова, — писал Роман, — я положительно не могу видеться с Тхоржевским». А «дружба с таким господином, как Тхоржевский, — уверяет он своих петербургских патронов, — пользующимся слепым доверием и уважением как польской, так и русской эмиграции, стоит в моих глазах очень высоко». Роман опять ставит ребром вопрос: «Будут ли бумаги напечатаны или нет?», так как пребывание здесь и (возможное) свидание с Тхоржевским без бумаг «становится для меня затруднительным».

Неизвестно, встретился ли Роман в эту свою поездку с Тхоржевским. Есть только сведение, что он виделся с Герценом, съездив для этой цели в Лион. Стремясь сохранить связи со своими «приятелями», Роман поддерживал с ними переписку. Мы указывали уже, что донесения за время текущего пребывания его за границей не сохранились. В его бумагах обнаружились лишь три отдельных подлинных письма к нему А. И. Герцена, С. Тхоржевского и Л. Чернецкого, относящихся к тому периоду. Из письма Тхоржевского видно, что Роман собирался в Лион к Герцену, куда, как он впоследствии писал, и съездил. Из письма Чернецкого видно, что он вел переговоры об издании второго тома Долгоруковских мемуаров. Вот письма А. И. Герцена и С. Тхоржевского.

I. От А. И. Герцена:

«Душевно благодарю вас за ваши добрыя строки. Я еду завтра. Все время провел в страшной тревоге — от болезни моей дочери. Ей лучше. Как только устроюсь в Париже, поставлю за особое удовольствие вас известить.

Усердно кланяюсь

А. Герцен[47].

15 дек. 1869 г.

Н. d. Europa».

II. Oт С. Тхоржевского:

«9-го октября[48].

Милостивый государь

г-н Н. Постников.

Получивши от вас письмо, спешу с ответом. Завтра, вероятно, поеду на дня два тоже в Лион встретиться с А. И. (Герценом), который едет в Париж. Не знаю, когда вы будете, зайду в гостиницу в Лионе, в которой вы жили первый раз и которой адрес у меня. Кажется, в понедельник или вторник буду возвращаться в Женеву. Если вас в Лионе не увижу, а вы будете в Женеве во время моего отсутствия, то обратитесь прямо к Николаю Платоновичу (Огареву) № 43 Route de Carouge. Он будет знать, когда я возвращусь. На всякий случай, когда приеду, зайду в Женеве в Нôtel de la Poshe. Очень приятно будет с вами повидаться, и все обделаем. До свидания, остаюсь с глубоким уважением С. Т.».


3 января 1870 г. (н. с.) Роман покинул Париж и направился в Петербург. Причиной тому послужило какое-то недоразумение между ним и князем Оболенским, который обвинял агента в том, что он его «обобрал». В связи с этим инцидентом испортились отношения к Роману и графа П. А. Шувалова. По возвращении Романа в Петербург, ему много труда стоило оправдать себя и восстановить доверие к себе.

Здесь, в Петербурге, мысль Романа продолжает работать в одном и том же направлении. Мысль о печатании II тома его неотступно преследует. Логичные доводы его не убеждают, однако, начальство в целесообразности печатания некоторых бумаг. Оно не прочь использовать в должной мере его звание «издателя», но выдать бумаги и обратить Романа в фактического издателя оно пока не решается. Предупреждения его о том, что отказ от напечатания второго тома грозит ему скандалом и разоблачением его деятельности, остаются гласом вопиющего в пустыне.

Роман тщательно обдумывал создавшееся положение и, изыскивая доводы, способные склонить III Отделение к согласию издавать бумаги, выказывает при этом настойчивость и твердость характера. Предприятие, раз начатое, должно быть доведено до конца; энергии и силы достаточно у него для такого маневра. С одной стороны, он стремится чем-то большим, из ряда вон выходящим, обеспечивающим ему, быть может, блестящую карьеру в будущем, услужить отечеству и престолу, а с другой — ему в равной степени хочется, пока он не уверен еще в своем будущем, остаться незапятнанным в глазах эмиграции. Он очень остерегается возможного разоблачения: оно ведь не только отрезало бы его от эмигрантских и революционных сфер в частности, но и преградило бы ему свободный доступ в ту литературную и военную среду, среди которой он когда-то вращался и продолжал, по всей вероятности, вращаться. Как наиболее интеллектуально развитой агент, Роман прекрасно сознавал печальные для себя результаты такого разоблачения, если оно нагрянет сейчас, когда его положение не определилось еще. В своих письмах он неоднократно оговаривался, что идет с открытым забралом на такое рискованное дело, лишь бы угодить III Отделению, своему отечеству и обожаемому монарху, но тут же подчеркивал, словно заранее умоляя не забывать его в несчастьи, что разоблачение его похождений оказалось бы для него плачевным финалом, равносильным почти гибели. Ему чудилось, что такой конец явился бы для его «изуродованного духа» смертью. Совокупность всех этих обстоятельств толкала Романа на путь энергичных домогательств издания хранившихся в Петербурге бумаг покойного князя Долгорукова.

Тем временем он получил в Петербурге («пересланное мне из Парижа») письмо от Тхоржевского, которое он представил в подлиннике Филиппеусу. Вот оно:

«12 января 1870.

20 Route de Carouge — Genève.

Добрейший г-н H. Постников.

Поздравляю вас с новым годом и желаю вам очень хорошего здоровья — больше вам нечего хотеть. Опоздал с ответом на ваше милое письмо единственно потому, чтоб взаимно поздравить вас с новым годом вашим. Я, кажется, скоро приеду в Париж, — мог бы и теперь, но боюсь холоду, а потом жду квартирного устройства А. И.[49], которое должно быть к 1 февраля. На этом-то основании не присылаю вам его адрес — потому что теперь никого не принимает. Николай Платонович[50] довольно здоров. Кланяется вам и говорит по поводу вашей статьи о финансах, что она достойна публикации — у них теперь нет никакого органа, а поэтому нужно бы печатать отдельной брошюрой — он хочет даже больше прибавить, но не хочет быть издателем же: печатать на свой счет. Если не решитесь тоже на издание, то вам возвращу при первом свиданьи вместе с пачкой других бумаг, приготовленных мной.

Чернецкий с нетерпением ждет вашего ответа[51].

Как у вас в Париже? — В Женеве несколько недель ужасные туманы, лучше чем в Лионе, — но несколько дней погода получше.

Жму вам руку и остаюсь с истинным уважением

С. Тхоржевский».

Письмо это подало Роману повод обратиться в пятницу, 30 января 1870 г., с краткой записочкой к Филиппеусу: «Не изволите ли, — писал он, — возобновить в памяти графа Петра Андреевича (Шувалова) доклад по поводу издания бумаг Долгорукова и всю пользу, которая от этого может произойти. В воскресенье я позволю себе представить вам написанный мною снова проект по поводу бумаг. Черновая у меня написана уже около двух недель, но я все поджидал известий из Парижа». К. Ф. Филиппеус исполнил просьбу Романа и представил его записку Шувалову, удостоившему ее 31 января немотивированной (очевидно, в связи с инцидентом с князем Оболенским, сведениями о котором мы не располагаем) резолюции: «Признаю неудобным поручить Роману какие-либо новые дела». Об этом и было объявлено автору.

Резолюция шефа жандармов нисколько не смутила Романа. В воскресенье, 1 февраля 1870 г., он представил К. Ф. Филиппеусу свой новый проект, исходивший из совершенно иных предпосылок и в конечном счете предусматривавший такие результаты, которые в те дни, несомненно, ближе интересовали III Отделение, чем информация о деятельности эмиграции.

В промежуток времени, отделяющий момент представления Романом своего нового проекта от последней его поездки за границу, в III Отделении настроения его руководителей резко изменились. В порядке дня стоял один боевой вопрос — ценой каких бы то ни было усилий поймать Нечаева. Погоня, об организации которой мы подробнее говорили в первой главе, была в разгаре, но не предвещала никаких надежных результатов: Нечаев никак не попадал в поле зрения кого-либо из агентов. Этим моментом не мог не воспользоваться Роман, который стержнем своего нового проекта, дипломатично изложенного, выбрал именно Нечаева.

«В деле поимки Нечаева, — докладывал он, — предстоит удачное разрешение вопроса: успел ли он бежать за границу или скрывается в России? Удачное разрешение сего вопроса и самая поимка Нечаева составляет, по-моему, важную задачу не только в настоящем, но и для будущего спокойствия правительства. Я вполне убежден, что ярые и за ум зашедшие нелепые прокламации Нечаева и К° не могут произвести в России переворота, но в то же время правительство не в праве оставлять без преследования лиц, старающихся, хотя бы и напрасно, возбудить в стране беспокойство. Обращаясь ко второй половине вопроса, я со времени возвращения своего из-за границы, занялся в тесном кругу моей деятельности разыскиванием здесь Нечаева: большую часть дня я провожу в тех улицах и закоулках Вас. Острова, Садовой, Коломны, Измайловского и Семеновского полков, вечер до полуночи в трактирах и даже у развратниц, в надежде, не увижу ли или узнаю что-либо, наводящее на след. Я предоставляю себя так называемому полицейскому случаю, употреблявшемуся часто с успехом Кандером, Видоком и Лекоком, когда они были простыми агентами. Случай этот, конечно, никогда не подвернется, если его не искать, а потому неудачные попытки не должны ослабить мои поиски.

Одновременно с сим, я думаю, что, по совершении убийства, Нечаев снова бежал за границу, что для него было нетрудно, ибо надобно предположить, что у него был, хотя и не на свое имя, но совершенно легальный в глазах таможенных властей паспорт[52].

Обращусь к допущению мысли, что Нечаев за границей, и строго позволю себе анализировать те средства, которые, для открытия его, как я выше сказал, имеются в моих руках, при счастливо сложившихся для меня обстоятельствах. Приобретением у Тхоржевского бумаг Долгорукова я воспользовался, чтобы стать твердою ногою в кругу эмиграционных предводителей: Герцена[53], Огарева, Чернецкого, Тхоржевского, и если бы я предвидел тогда надобность и не боялся бы упрека за через меру смелое вдруг расширение знакомства, то мог бы быть теперь уже в сношениях с Бакуниным, Meчниковым и Касаткиной, к которой меня Тхоржевский постоянно звал. Но я тогда нарочно не накидывался на эти знакомства, боясь упрека.

Изучив хорошо характер и слабые стороны помянутых лиц, я, при терпении и некотором такте, убедился при последней своей поездке за границу, что отношения мои к ним остались не только те же, но улучшились. Герцен, никого почти не принимавший в гостинице «Rohan», всегда встречал меня радушно, при чем я познакомился с старшею его дочерью и от него же узнал, что Нечаев разыскивается (30 декабря). Несмотря на отсутствие мое из Парижа, та польза, которую я мог бы извлечь у самого источника эмиграции, еще не потеряна. Я мог бы снова вернуться и не только поселиться в их кругу, но еще его расширить. Таким образом, если у вас нет в виду более верных средств, то не могу ли я быть вам полезным следующим образом.

Я взял бы теперь же с собою все приобретенные мною у Долгорукова бумаги и оставил бы массу их в Брюсселе, ибо вдруг их ввозить во Францию опасно: я ввозил бы по частям и с особенною осторожностью те бумаги, которые касаются французского правительства: на станции Северной железной дороги я не подвергаюсь почти никакому досмотру вследствие приязни с служащим на той станции, старым польским эмигрантом, компаньоном той гостиницы, в которой я останавливался. Поселясь таким образом вместе с Тхоржевским и Огаревым в Париже или Женеве, смотря по тому, где будет удобнее, я занялся бы обрабатыванием бумаг к изданию и вошел бы по сему поводу в личные сношения с новым лицом, Мечниковым, предлагавшим уже свое сотрудничество. При посредстве: Огарева, Мечникова, Тхоржевского, Касаткиной можно бы, конечно, расширить круг знакомства, что крайне было бы полезно, ибо трудно предположить, чтобы люди, подобные Бакунину, остановились бы на попытке Нечаева, — они должны идти дальше; это — цель их существования.

Жить постоянно в их среде едва ли может быть признано средством, удобным для достижения наших целей; такое средство возбуждает всегда большое подозрение. Впрочем, применение того или другого средства может ясно обозначиться только ходом обстоятельств на самом месте.

Печатание же и издание бумаг сам граф Петр Андреевич изволили одабривать в том духе и направлении, как прежде было уже доложено. Второму тому мемуаров целиком или в отдельных эпизодах можно дать либерально-выгодное для правительства направление. Материальной потери правительство при этом не понесет, ибо уступка книгопродавцам 50% составит на 5 тыс. экземпляров — 20 тыс. фр. дохода, что далеко покрыло бы (sic!) издержки на печатание, поездку, проживание за границею в течение известного времени, пересылку книг и т. д. Издание бумаг, с пользою для правительства, представляется уже потому делом полезным, что избавит от риска, что эмиграция через год может напечатать всю процедуру покупки бумаг и их исчезновения. Между тем некоторые бумаги могли бы быть пущены, в напечатанном, конечно, виде, в продажу в России, что дало бы уже материальную выгоду.

Таким образом, не теряя ровно ничего, правительство, при посредстве издания бумаг, могло бы компетентно усилить свои средства в наблюдении за происками эмиграции, как русской, так и польской, и рассчитывать на то, что попытки, вроде нечаевской, будут предупреждены. Девизом этого моего доклада служит: потери никакой, а польза — более чем вероятная.

Знакомый с содержанием бумаг Долгорукова, я мог составить из них в течение одной недели подробную выписку и доклад.

Не соизволите ли признать возможным обстоятельства настоящего дела предложить вниманию графа Петра Андреевича [Шувалова] и его превосходительства Николая Владимировича [Мезенцева].

Ведь польза этого дела говорит сама за себя».


Такой программой Роман попал в нужную точку. «Более верных средств» в распоряжении Шувалова и Филиппеуса не оказывалось. А необходимость решиться на исключительное средство, как мы уже выше указали, сама собою напрашивалась. Делегирование такого человека с крупными связями, как «издатель Постников», обещало многое; его звание и предшествующая деятельность обеспечивали ему доступ в эмигрантские круги.

Роман был отправлен снова в центр тогдашней эмиграции, в Женеву, для издания якобы бумаг князя Долгорукова, которые он на сей раз захватил с собою. Но, как мы узнаем из последующих его донесений, ему было определенно вменено в обязанность не приступать фактически к их печатанию, а ограничиваться видимой подготовкой их к печати, приготовлением переводов и т. п.

27 марта 1870 г. (н. с.) он сообщал из Женевы[54] о таком инциденте: «Вчера был уже у Огарева, по его собственному желанию, переданному мне Тхоржевским. Я побыл у него недолго, ибо он все еще болен. Он принял меня очень хорошо, несмотря на мое опасение, ибо Тхоржевский сказал мне вчера же, что какой-то мерзавец распустил по Женеве слух, что будто бы он, Тхоржевский, продал бумаги в руки графа П. А. (Шувалова). Каково мне было слушать это и выдержать роль! Когда я пришел к Огареву, то у него уже лежали на столе номера «Marseillaise» и «Peuple français», в которых напечатано мое объявление об издании. Вероятно, это рассеяло всякое подозрение, если таковое существовало. По крайней мере, я думаю, что не ошибался, приняв предосторожность напечатанием объявления, а главное дело — Тхоржевский видел у меня бумаги».

Такого рода сообщением Роман, вероятно, намеревался оправдать факт увоза в Женеву бумаг, чему ранее в Петербурге сопротивлялись. Как бы там ни было, но, добившись передачи ему бумаг и увезши их за границу, Роман приступает к дальнейшей атаке руководителей III Отделения, все больше и больше убеждая их согласиться на фактическое издание второго тома мемуаров Долгорукова. Мотив, конечно, один — Нечаев. Нечаева не удастся выследить, если он, Роман, не свяжется прочными узами с эмиграцией посредством осуществления обещанного Тхоржевскому, Огареву и др. печатания второго тома. Своим чередом, книга фиктивно «подготовляется» к печати.

Договорившись с типографщиком Чернецким, Роман приступает к переговорам с переводчиком Мечниковым[55].


«Сегодня же в 5 часов явился ко мне с запиской от Чернецкого Мечников для переговоров о переводе и редактировании французской части моего издания[56]. Это молодой еще человек, лет 32-х, с выразительным и умным лицом, черною бородою, в очках и ходит при помощи костылей, вследствие раны, как он говорит, полученной им, когда он служил в войсках Гарибальди[57].

Разговора, конечно, другого и быть не могло, как об условиях перевода. Он принял на себя как перевод того, что составлено мною о Петре III, так равно и свои вставки и биографию Штеллина и Долгорукова, по небольшим материалам, за которыми пойду завтра к Огареву. За 30.000 букв условлено по 75 фр. За 60.000 букв теперь же плата вперед, по обыкновению здесь. Перевод Мечников тут же взял с собой. Следовательно, теперь уже надобно решить положительно вопрос — печатать или нет, ибо до печатания я на этой неделе еще не дойду, но на будущей, вероятно, уже вынужден буду к тому, а потому и дать Чернецкому 600 фр. на выписку бумаги, которой здесь нет. Какая польза может быть от сношений с Мечниковым и типографиею Чернецкого, я вперед определить не могу, знаю только то, что печатать нужно будет, а потому и пустить на неверное 750 фр. Решится ли правительство на это? Все отпечатанное издание я получаю полностью из типографии с распискою, что там не осталось ни одного экземпляра, и что шрифт разобран. Все издание я могу сжечь на первой станции или, что еще лучше, дать отобрать от себя на французской границе, так что в свет не попадет ни одной строчки. Весь вопрос для нашего правительства будет только состоять в деньгах на издание, которое все обойдется не менее 4.000 фр., да для жизни моей в течение 6-ти недель минимум 3.000 фр.

Во избежание всякого неудовольствия на меня, я долгом почитаю доложить вам теперь же об этом, покорнейше прося разрешить мне этот вопрос. Во всяком случае, если в течение печатания я узнаю об Нечаеве что-либо обстоятельное, и он будет взят, а я печатание прекращу, то затраченные деньги пропали, и для меня без скандала не обойдется, если же я ничего не узнаю и тоже прекращу печатание, то тот же скандал. Следовательно, положение мое крайне рискованное. Вообще же все дело своею неприятною тяжестью ложится на меня, ибо я должен просить о таких средствах, на которые правительство, быть может, не согласится. А между тем другого средства для себя я не вижу. Не займись я печатанием, инкогнито пропало безвозвратно. Благоволите разрешить теперь, что мне делать. Всю тяжесть моего положения вы легко усмотрите».

В разговорах с Мечниковым, Чернецким и др. Роман, как на источник своих капиталов, ссылался на «банкира», живущего не то во Франции, не то в России, и финансирующего его. Приводим, как образец его «издательской» дипломатии, копию с письма его к Мечникову от 6 апреля 1870 г.


«М. Г. Я получил от своего банкира ответ. Он раньше конца будущей недели мне не может выслать денег, а потому я и не могу удовлетворить теперь вашу вторичную просьбу дать вам вперед в счет работ 300 фр. Что же касается до сделанного вами уже перевода, то он составляет maximum 37.672 буквы, что по условию составит 94 фр., которые, если угодно вам получить, то могу тотчас вам прислать. За это же время я успею, вероятно, несколько пополнить пробел о Бироне, что, по-моему, все-таки необходимо, и порешить записки Штеллина, чего до сих пор не успел, будучи занят с г. Тхоржевским другим делом и не чувствуя себя совершенно здоровым. Ваш покорный слуга Н. Постников».


Посылая копию этого письма «банкиру» — через А. Н. Никифораки К. Ф. Филиппеусу, Роман писал ему[58]: «Мне кажется, что письмо написано довольно деликатно и, не лишая Мечникова надежд, не может его вооружить против меня. Мне это, пока, тем более необходимо, что он в хороших отношениях с Чернецким, а с этим последним мне портить не нужно. [...] Как прикажете: отдать Мечникову оставшиеся у меня 272 р., или вы изволите мне прислать особо, согласно вашему обещанию?». «Банкир», надо полагать, в средствах тогда не отказывал.

Насколько Роман вполне ясно представлял себе схему своей провокационной работы, настолько же неясным оставалось для него его нынешнее положение. Права его были чрезмерно урезаны. В своей тактике он был почти абсолютно зависим даже не от Никифораки, проживавшего также в Женеве и инструктировавшего Романа, а непосредственно от III Отделения. Филиппеус и он разговаривали на разных языках, понимая и в то же время не понимая друг друга. В Петербурге нетерпеливо ожидали от Романа конкретных и достоверных указаний относительно Нечаева. Здесь меньше всего интересовались «переводами» долгоруковских бумаг. Основная цель — Нечаев, а издание мемуаров покойного князя вопрос совершенно второстепенный, нисколько не интересующий сам по себе ни Филиппеуса, ни Шувалова.

Иной точки зрения держался Роман. Он, может быть, и искренно верил, что Нечаева рано или поздно настигнет; у него на то было много шансов. Но он понимал, что Нечаева немыслимо обнаружить врасплох, если только неожиданно не подвернется счастливый случай. Он жаждал его поймать, помня о наградах и чине, но логика подсказывала ему, что действовать надо медленно и осторожно. План свой он начертил правильно. Надо было, по его мнению, осесть прочно в среде Тхоржевского, Огарева, Мечникова и других эмигрантов и «вкрадываться медленно в теплую дружбу» к ним. А как этого достичь, не печатая второго тома? Он продолжает непрестанно настаивать на печатании, доказывая разнообразнейшими доводами всю пользу такого предприятия. Роман обнадеживал их завтрашним днем. «Вы изволите, быть может, соблаговолить судить, в какой степени я мог бы быть полезен в будущем, вкрадываясь медленно в теплую дружбу к Тхоржевскому», — замечает он в одном из своих донесений[59]. «Я Тхоржевского успел совершенно подобрать к рукам», — пишет он в другом месте[60].

III Отделение, конечно, этим не удовлетворялось. Для Филиппеуса Тхоржевский представлял собою, видимо, сомнительный источник обещанных Романом будущих благ; он должен был казаться малоценным средством в деле поимки Нечаева. В донесении от 4 апреля (н. с.) Роман, рассказывая, как он 3 апреля в компании с Тхоржевским провел вечер в одном из женевских кафе, — разумеется, на казенный счет, — сообщает следующее об уводе пьяного собутыльника на квартиру: «С трудом найдя извозчика, я его отвез в полубессознательном состоянии домой и воспользовался этим, чтобы пошарить у него в письмах и бумагах, но труд мой был напрасен — ничего заслуживающего внимания не нашел». Пусть такое сообщение не соответствует действительности — оно могло быть придумано с целью добиться возмещения расходов по соответственному счету кафе, — но во всяком случае и такие мелочи должны были учитываться в III Отделении. Это лишний раз подчеркивало, что от Тхоржевского искомых сведений о Нечаеве не добиться.

А Огарев? На него сам Роман в этот период не особенно рассчитывал: «Огарев же едва ли хорошо знает о пребывании Нечаева, да и можно ли надеяться на человека, запившего и забывающегося» — писал он[61].

Обстоятельства, таким образом, складывались для Романа неблагоприятно. Через А. Н. Никифораки, находившегося как было сказано, также в Женеве, о чем, между прочим, эмиграция была осведомлена, и часто встречавшегося там, с Романом[62], последнему стало известно о настроениях в третьеотделенских кругах. Предчувствуя предполагавшееся аннулирование его командировки из-за ее безрезультатности, Роман, под влиянием переговоров с Никифораки, отправляет 8 апреля пространное защитительное письмо Филиппеусу, в котором, между прочим, пишет:

«О, как жаль, что я не могу печатать бумаг и остаться за границею на более продолжительное время. Мне бы наверно среди их посчастливилось. А я ведь, еще будучи в Петербурге, писал мое мнение, что на Нечаевской истории они не остановятся, и, к несчастью, я должен в этом еще более убедиться здесь на месте. Примеры Блюммера и Хотинского[63] меня не пугают, ибо приемы, которым они следовали, были преждевременно крайние; они в то время, когда эмиграция их еще изучала, вздумали идти наряду с нею — один, имея перед собой человека честных правил, вздумал рассказать ему, как он откроет подписку на свой журнал и надует подписчиков, а другой обратился к самому скрытному и осторожному человеку с нескромными вопросами. Конечно, оба потерпели fiasco! Простите, что я вас занял взглядом на карьеру, которая не будет моим уделом (sic!), ибо если я через неделю, несмотря на все принятые мною меры, не докажу фактически намерения издать мемуары, то и я буду заподозрен, следовательно, уже навсегда скомпрометирован и бесполезен не только здесь, но и вообще за границею. А между тем, я стою еще раз твердо на том, что издание мемуаров не повредило бы правительству, а принесло бы пользу. Еще есть время. Константин Федорович, быть может, вы, по соглашению с Александром Францевичем Шульцем, признаете возможным и полезным не только для настоящего, но и для будущего одобрить мою мысль; но в таком случае дайте знать по телеграфу, начинать ли печатание в ожидании письменных инструкций. Долее мне уворачиваться от печатания невозможно. Я обещал вертеться две недели, а сделаю больше — я извернусь еще лишнюю неделю. Даже еще долее, я сделался бы сотрудником «Колокола». Меня Огарев просил написать что-либо о состоянии армии.

Если все мои усилия и были до сих пор напрасны, то тем не менее А. Н. Никифораки видел мое старание и усердие и сам изволил мне сегодня сказать, что он мною очень доволен».


Вряд ли последнее послание Романа возымело бы действие. Оно, в сущности, ничего не прибавило к его прежним сообщениям. Во всяком случае, телеграфного ответа в желательном, ему смысле он не дождался.

Приближалась роковая для него минута. Все надежды, казалось, будут разбиты. Миссия его близилась к концу. Целей он не достиг: Нечаева не поймал, и, следовательно, для него лично грядет беспросветное будущее. Удрученный печальным исходом своего начинания, Роман просится в отпуск на отдых и для лечения. Просьба удовлетворяется. После трудов праведных он собирается поехать во Францию, в Рубе.

Но на ловца и зверь бежит. Роман гнался за счастьем, и счастье поджидало его. В начале апреля в Женеву приехал Бакунин, тогда еще не порвавший с Нечаевым. Почти накануне своего вынужденного отъезда Роман знакомится с ним у Огарева. И уже на следующий день, «для разъяснения представленных женевской полицией обстоятельств относительно пребывания Нечаева на одной с Бакуниным квартире», он отправился к последнему «засвидетельствовать свое почтение». Не приходится сомневаться в том, что Роман познакомился в этот день с Бакуниным. Он находился в данном случае под контролем и женевской полиции, и А. Н. Никифораки. Бакунин, действительно, находился тогда в Женеве и, как убедимся несколько ниже (в главе «Издатель Постников и М. А. Бакунин»), в это приблизительно время был уже знаком с Романом. О состоявшемся знакомстве и визите к Бакунину он торжественно, на сей раз в официальном тоне, рапортовал А. Н. Никифораки 12 апреля.

Это чрезвычайное обстоятельство, с одной стороны, подбодрило Романа и, с другой, по получении о том известия в Петербурге, должно было, понятно, способствовать тому, чтобы отношение к нему со стороны шефа жандармов П. А. Шувалова и К. Ф. Филиппеуса приняло благоприятный оборот. Тхоржевскому был противоставлен Бакунин. Отныне в деятельности Романа наступает новый период.

Через несколько дней после встречи с Бакуниным Роман уезжает в Рубе. Сознавая, что знакомство с таким эмигрантом, который сам по себе представляет для III Отделения огромную революционную единицу, должно резко повлиять на Шувалова и Филиппеуса, приободрившийся Роман не медлит напомнить им о своих планах и перед отъездом посылает в Петербург новый проект предстоящей ему работы. Вот что он, между прочим, писал:


«Как бы практично ни было слово, но оно иногда может вызвать личное неудовольствие против того, кто решился им говорить. Перед подобною аксиомою агенту, искренне любящему свое дело, отступать не следует. Для меня настала серьезная минута говорить этим словом — быть может, пройдут года, и вы тогда лишь скажете, что я смотрел на дело верно; но, тем не менее, все, здесь сказанное, я смело могу повторить графу Петру Андреевичу Шувалову или нашему генералу [Н. В. Мезенцеву].

Вдаваться в теории по всему пройденному пути розысков Нечаева совершенно бесполезно. Я буду говорить с настоящей минуты, когда вы очутились лицом к лицу с администрациею правительства, не только не выдающего убийц, но, напротив, как надо заключать, их ограждающей.

Официальному заявлению женевской полиции я мог противоставить лишь те заключения, до которых дошел путем разговоров с Бакуниным и Огаревым, личным моим убеждением и нахождением в квартире Бакунина. Заключения эти были не в пользу того, что говорила полиция, и с той минуты мысль эта не давала мне покоя, несмотря на повторенные заверения администрации, которым следовало верить, иначе само дело было бы немыслимо. Полиция, желая раз навсегда отделаться, решилась на наглый обман. Прошу вспомнить ту свободу, с которою Огарев давал мне адрес Бакунина и, имея благовидный предлог отклонить меня от посещения Бакунина, не сделал этого. Следовательно, если бы Огарев опасался, что я могу там встретить Нечаева, то не поступил бы так, ибо он все-таки не должен был еще до такой степени довериться человеку, только что вошедшему в круг эмиграции, особенно теперь. По заверению полиции, Нечаев жил на одной с Бакуниным квартире. В одной с Бакуниным комнате он жить не мог — обстановка меня в том убедила; следовательно, он должен был жить в другой комнате. Бакунин же платит за комнату без обеда, с завтраком, 4 фр. в день, понедельно вперед. Такую цену едва ли Нечаев дать может[64]. Полиция заверяла, что окна выходят на улицу — это неправда: они выходят во двор.

На основании уже теперь видимо сказавшегося противодействия здесь администрации, я продолжаю пребывать в убеждении, что все ваши энергические меры были напрасны, не оспаривая, что теперь дело еще не потеряно, но уже другим путем. Я с любовью к делу дозволил себе изучать все ваши распоряжения и если бы мог к ним что-либо добавить из того, чему 8-летняя практика меня научила, то, не умаляя моего дисциплинарного отношения, я обязан был, я должен был это сделать. Мне сделать этого не пришлось, ибо я видел, как вы исчерпали все, решительно все средства для самого удачного разрешения вопроса, но энергические усилия ваши были парализованы изменою или обманом, а этим путем самые великие полководцы проигрывали сражения.

Задаваясь вопросом, какую роль играет Нечаев, я смело отвечу, что для народа русского — ровно никакой, но тем не менее правительство не может его оставить и должно в будущем, по крайней мере, знать шаг за шагом, где он и что делает.

Ни на какую резкую выходку он теперь не решится; это я положительно могу заключить из разговора с Бакуниным; следовательно, путешествие нашего возлюбленного монарха к заграничным водам совершенно, в этом отношении, вне всякой опасности. Я готов положить за это свою голову. Бакунина убеждение, что покушение на жизнь одного государя может нанести только вред делу, а если необходимость укажет на истребление, то надобно истребить всех разом. Мнение же Бакунина есть мнение всех крайних конспираторов. Благоволите довести об этом до сведения графа Петра Андреевича, как о факте.

Испытанные, таким образом, до дна способы поимки Нечаева доказали невозможность достигнуть этого таким путем. Надобно приняться за другой, более продолжительный, но зато, по-моему, и более верный. Конспиративный вопрос, во главе которого стоит Бакунин, тесно связан с бытием Нечаева. По моему мнению, теперь настает время, когда надобно иметь ближайшие сведения о действиях конспирации. Если найти эту возможность, то и Нечаев должен всплыть наружу. Что конспираторы не остановятся на неудавшейся попытке сделать начало при пособии Нечаева — о чем я говорил и писал еще в Петербурге — это доказывается памфлетами, возобновлением «Колокола», а главное, собственным признанием Бакунина и Огарева.

Первый, прощаясь со мною, просил меня почаще приходить к нему на дачу[65], чтобы подумать о том, как повалить столб Самсона. Кроме того, сегодня Бакунин, в разговоре, просил меня быть осторожным и не терять права приезда в Россию, и что конспираторы разделяются на две части: 1) собственно заговорщиков — действия и 2) лиц, содействующих заговорщикам словом и делом. Способ, о котором я выше упомянул, заключается в связях с Бакуниным, Огаревым и Чернецким и в принадлежности ко 2-й категории лиц.

Если бы часть этой трудной задачи пала на меня, то я взялся бы ее выполнить, но самая возможность и ответственность за удачное ее выполнение обязывает меня отнестись к ней со строгостью и уважением, а потому я обязываюсь изложить здесь честно и свято те условия, только при которых я могу перед лицом графа Петра Андреевича выполнить задачу».


Не станем перечислять все четырнадцать условий, предъявленных Романом. Отметим только, что одним из них является непременное разрешение издания за счет Отделения некоторых бумаг князя Долгорукова.

Пока Роман отдыхал в Рубе, в Петербурге обсуждался его новый проект. Мы не знаем в точности, какие из предъявленных им условий были приняты и какие отвергнуты. Сохранился только следующий черновик всеподданнейшего доклада, с пометкой 26 апреля (ст. ст.):

«Удачно совершенная покупка документов, оставшихся после покойного Петра Долгорукова, положила начало близким отношениям одного из наших агентов с несколькими из главных лиц русской эмиграции, как то: с Герценом, ныне умершим, и с Огаревым. Эти сношения могут со временем принести большую пользу, и их следует поддерживать, тем более, что отправленный вновь за границу для содействия к розысканию Нечаева тот же агент уже успел, через Тхоржевского и Огарева, познакомиться и сблизиться с Бакуниным и с редактором возобновленной газеты «Колокол» — Чернецким. Но, купив вышеупомянутые документы под предлогом желания их издать, наш агент возбудил бы подозрение столь мнительных выходцев, если бы он слишком долго медлил приступлением к печатанию хотя бы тех из бумаг Долгорукова, которых опубликование не представляет неудобств для правительства.

По неимению во вверенном мне управлении свободных средств на расходы по изданию части бумаг Петра Долгорукова и на содержание означенного специального агента за границею в течение года, имею счастие испрашивать согласия вашего императорского величества на истребование из главного казначейства на известное вашему величеству употребление пяти тысяч семисот рублей».

На подлинном, недатированном программном письме Романа есть пометка Филиппеуса от 7 мая 1870 г.: «Ответ в смысле данных мне словесных инструкций послан с приложением векселя на 1.800 франков». Надо заметить, что во время обсуждения в Петербурге проекта Романа случилась история с арестом Семена Серебренникова. Инцидент этот, при всей беззастенчивости и русской жандармерии, и швейцарской полиции, неприятно действовал на Шувалова — Филиппеуса и, конечно, был принят во внимание при разрешении вопроса о дальнейшей судьбе Романа. Для последнего это был плюс: в III Отделении разуверились в возможности настигнуть Нечаева путем филерского наблюдения.

Известие о последовавшем со стороны III Отделения согласии на издание бумаг Долгорукова и вообще о возобновлении прежней командировки Романа в Женеву последний получил на обратном пути из Рубе в середине мая 1870 г. Отправившись немедленно, радостный, в Женеву, Роман при содействии Мечникова и Чернецкого приступил к фактическому изданию второго тома «мемуаров». Он оказывался правым, когда писал, например, следующее: «Будьте теперь совершенно спокойны, я в отношении Бакунина и Огарева так хорошо стою, что мне нужно пустить только в печать что-либо из долгоруковских бумаг, чтобы ни Огарев, ни Бакунин, ни кто-либо другой — впоследствии не имели никакого повода меня в чем-либо подозревать, и чтобы не сделаться предметом болтовни других. Этим же я успокою Тхоржевского и Чернецкого, которых не может не занимать вопрос, буду ли я печатать, или нет»[66]. Процедурой печатания бумаг Роман, действительно, втерся в доверие к Огареву и Бакунину. Но о том, как Роман использовал это доверие, и обо всех приключениях, сопутствовавших его по пути печатания, речь в следующих главах.

В дальнейшем «издатель» не встречал со стороны III Отделения никаких преград, а, наоборот, довольные его реальной дружбой с Бакуниным, Шувалов и Филиппеус всячески его поддерживали. Том печатался в продолжение всех последующих месяцев 1870 г. Роман убедил Шувалова отказаться от мысли выпускать материалы отдельными выпусками и настоял на выпуске целого тома.

29 декабря 1870 г. он писал из Женевы Филиппеусу: «Наконец, типография успела довести до конца мое издание и сдать его книгопродавцу Жоржу, по условию со мною и по обычаю, на комиссию, с уступкою 25%, хотя это стоило не малого труда, ибо Жорж находился в ссоре со всею русскою эмиграциею и прекратил с нею все дела. Другие же книгопродавцы незначительны и не берут — говорят, что русских и печатанных здесь о России изданий никто не спрашивает. Сам Жорж говорил мне, что даже мемуары Герцена[67], взятые им тоже на комиссию, совершенно почти не продаются — доказательство, что жар к чтению русской пропаганды остыл. На мое же издание Жорж несколько более надеется, ибо публика надеется встретить в нем придворные секреты».

В тот же день он отправил два экземпляра книги в Петербург для П. А. Шувалова, при особом сопроводительном письме; 24 декабря (ст. ст.) шефу жандармов экземпляры были вручены с письмом Романа:


«Ваше сиятельство, милостивый государь граф Петр Андреевич:

Приемлю на себя смелость представить вашему сиятельству изданные мною мемуары Долгорукова. Я почитал бы себя счастливым, если бы издательский труд мой, выходящий из ряда обыкновенного труда, был удостоен хотя небольшого внимания вашего сиятельства.

Если бы я имел право смотреть на это издание, как на обыкновенное литературное явление, то, конечно, был бы счастлив дозволением посвятить его вашему сиятельству (!). Я утешаюсь мыслью, что лишение этого дозволения я искупаю дорогою ценою, ценою — интересов моей родины (!), которые близки моему сердцу и всегда связаны с святым обожанием моего возлюбленного монарха. Обожание это есть принцип моего служения.

Несмотря на самое искреннее желание мое, я не берусь судить, насколько я исполнил свою задачу и поставил ее вне всякого гнева вашего сиятельства, — знаю только, что задача была нелегкая, и что я трудился много и искренне. Сознание это ведет меня к сладкой надежде, что ваше сиятельство, прочтя с присущею вам всегда снисходительною справедливостью отправленный вместе с сим труд мой, удостоите, быть может, издателя какою-либо милостью, чем удвоите, утроите, граф, мои силы в беспрекословном исполнении всегда и везде малейшего желания вашего сиятельства.

Я почитаю себя счастливым уже потому, что могу воспользоваться сим единственным для меня случаем, чтобы выразить вашему сиятельству чувства высокого моего почитания и неизменной преданности, с коими имею честь быть навсегда преданнейший и покорнейший слуга вашего сиятельства А. Роман. Женева».


Такова история издания второго тома «мемуаров» П. В. Долгорукова, появившегося в 1871 г. в Париже на французском языке под заглавием: «Mémoires de feu le prince Pierre Dolgoroukow, Tome II. Bâle et Genève. 1871» (стр. 121).

На содержании тома останавливаться не приходится. Ясно, что издание III Отделения свободно от каких-либо компрометирующих императорский дом материалов. Все его содержание посвящено времени царствования Екатерины II.

«Мемуары» князя П. В. Долгорукова не мемуары в обычном смысле слова, а материалы из архива Долгорукова, любовно и старательно собиравшиеся их собственником. Выше указывалось, что III Отделение было, главным образом, как это нам представляется, заинтересовано в получении автобиографических записок князя, о которых последний упоминал в письме к гр. Киселеву. Получило ли III Отделение эти записки — неизвестно. Первый том «мемуаров» появился при жизни Долгорукова в 1867 г. в Женеве. («Mémoires du prince Pierre Dolgoroukow», Tome Premier, стр. 522.) Содержание этого тома — сказания или, точнее, записки князя Долгорукова по истории России, преимущественно придворных и близких ко двору дворянских сфер XVIII века. В основу их автором положен архивный материал. В этом отношении второй том заметно разнится от первого. Во втором томе опубликованы записки других лиц и документы в виде сырого материала. Понятно, что при выборе документов из доставшейся ему части Долгоруковского архива III Отделение руководствовалось определенными принципами. Не в интересах этого учреждения и не его целью было обогащать историческую литературу новыми материалами, а сама техническая сторона издания исчерпывала все его задания, сводившиеся к одному — иметь повод ближе сойтись с женевской эмигрантской колонией, ради Нечаева.

Загрузка...