Глава XVIII

На высоте моей гордыни сидя,

Пятой бы я прижал монаршьи выи.

Таинственная мать

Наиболее тревожным и мрачным временем в жизни Хьюго де Лэси, несомненно, стал день, когда, торжественно обручившись с Эвелиной, он был, казалось, всего ближе к осуществлению того, что с некоторых пор являлось его заветным желанием. Ему предстоял брак с красавицей и умницей, обладавшей, кроме того, такой долей земных благ, какие могли удовлетворить его тщеславие не меньше, чем его любовь. Но в этот счастливый день над ним собрались тучи, сулившие бури и беды. Придя к племяннику, он узнал, что пульс больного стал еще более лихорадочным, что тот не перестает бредить и все окружающие весьма сомневаются в том, что он переживет близящийся кризис болезни. Коннетабль подошел к двери покоя, не решаясь войти, и слушал бред больного. Нет ничего печальнее, чем слышать, как сознание человека занято обычными для него делами, в то время как страждущее тело находится во власти опасной болезни; противоречие между жизнью здорового человека с ее радостями и заботами и беспомощностью больного, перед которым возникают видения этих радостей и забот, заставляют нас особенно сочувствовать страдальцу, который уносится в мыслях так далеко от своего жалкого состояния.

Все это чувствовал коннетабль, слыша, как племянник громко повторяет боевой клич их рода или слова команды, с какими он будто бы ведет своих воинов на валлийцев. Иногда он бредил о соколиной охоте, о выездке коней; и часто упоминал своего дядю, словно мысль о нем сочеталась у него и с войной, и с лесной забавой. Слышались и какие-то другие слова, но их он произносил так тихо, что разобрать их было невозможно.

Слушая, о чем бредил племянник, коннетабль все больше проникался нежным состраданием; дважды брался он за скобу двери, ведшей в опочивальню, и дважды отступал, не желая, чтобы окружавшие больного увидели его залитое слезами лицо. Наконец, оставив намерение войти, он быстро вышел, сел на коня и, сопровождаемый всего лишь четырьмя слугами, направился к епископскому дворцу, где была резиденция приехавшего в город прелата Болдуина.

Всадники, лошади, которых вели в поводу вьючные мулы, слуги церковных и городских сановников, толпившиеся у ворот архиепископской резиденции, местные жители, собравшиеся кто поглазеть на блестящее зрелище, кто в надежде получить благословение прелата — все это затрудняло коннетаблю путь к дворцу. Когда он преодолел это препятствие, перед ним возникло другое, в виде упорства архиепископских слуг, которые, даже когда он объявил им свое имя, не пускали его за порог, пока не получат особого распоряжения их господина.

Коннетабль ясно почувствовал, что его хотят унизить. Он сошел с коня в совершенной уверенности, что немедленно будет допущен во дворец, если и не сразу принят прелатом; теперь, стоя перед слугами, грумами и конюхами духовного лорда, он почувствовал такое отвращение, что первым его побуждением было снова сесть на коня и возвратиться в свой шатер, раскинутый у городских стен, предоставив архиепископу искать его там, если тот в самом деле желает его видеть. Но он тотчас же вспомнил о необходимости добрых отношений с ним и подавил в себе оскорбленную гордость. «Если даже наш мудрый король, — думал он, — держал стремя одного из архиепископов Кентерберийских при его жизни и выполнял самые унизительные для себя обряды на его могиле, то мне тем более подобает смириться перед его преемником, облеченным той же непомерной властью». Другая мысль, которую он едва решался допустить, также призывала его к смирению и покорности. Он чувствовал, что, пытаясь уклониться от исполнения обета крестоносца, навлекает на себя справедливое осуждение Церкви; и ему хотелось надеяться, что своей холодностью и пренебрежением Болдуин отчасти карает его за это, и тем наказание и ограничится.

Немного погодя ему все же предложили войти во дворец епископа Глостерского, где пребывал примас Англии; но лишь после ожидания то в одной зале, то в другой он был наконец допущен к Болдуину.

Преемник прославленного Бекета не обладал широкими взглядами и стремлениями этой грозной фигуры; но, пусть и причисленный к лику святых, Бекет едва ли был и вполовину так искренен в своем попечении о благе христианского мира, как нынешний архиепископ. Болдуин обладал всеми качествами, нужными, чтобы отстаивать приобретенную Церковью власть, но был, пожалуй, слишком прямодушен, чтобы успешно ее расширять. Крестовые походы были главным делом его жизни, а успех этого дела — главной его гордостью. И если к его религиозному рвению примешивалась гордость своим красноречием, перед которым, как он думал, не может устоять ничья воля, то течение его жизни, а затем гибель у Птолемаиды доказали, что освобождение Гроба Господня из-под власти неверных действительно было целью всех его усилий. Хьюго де Лэси отлично знал это; и теперь, перед встречей, чувствовал, что убедить его будет много труднее, чем он надеялся, когда встреча была еще далека.

Прелат, человек красивый и статный, но с чертами чересчур суровыми, чтобы производить приятное впечатление, принял коннетабля во всем величии своего сана. Он восседал на дубовом кресле, богато украшенном резьбою и стоявшем на возвышении, под таким же резным балдахином. Его епископское облачение было украшено драгоценной вышивкой и золотой бахромой на вороте и обшлагах. Открытое спереди, оно позволяло видеть еще одно расшитое одеяние, а из-под складок того, как бы случайно, выглядывала власяница, которую прелат постоянно носил под своими роскошными одеждами. Рядом с ним, на дубовом столе той же резной работы, лежала его митра. К столу прислонен был пасторский жезл в виде простого пастушьего посоха, который, однако, в руках Фомы Бекета оказался более мощным и грозным, чем копье или сабля.

Тут же неподалеку, капеллан в белом стихаре, стоя на коленях перед аналоем, читал по иллюминированной книге часть некоего богословского трактата, который настолько занимал внимание Болдуина, что он, казалось, не заметил вошедшего коннетабля. Последний, раздраженный еще одним знаком пренебрежения, не мог решить, прервать ли чтеца и сразу обратиться к прелату, или уйти, не здороваясь с ним. Прежде чем он на что-либо решился, капеллан сделал паузу, а архиепископ остановил его словами: «Satis est, mi fili»[20].

Гордый барон напрасно пытался скрыть свое смущение, подходя к прелату, чье поведение явно имело целью вселить в него страх. Он попытался вести себя с непринужденностью, присущей их старой дружбе, или хотя бы с равнодушием, которое должно было показать, что он совершенно спокоен. Ни то, ни другое не удалось ему; и когда он заговорил, в голосе его звучала оскорбленная гордость, но также немалое смущение. В подобных случаях Католическая Церковь неизменно одерживала верх над самыми надменными из светских владык.

— Как видно, — проговорил де Лэси, собираясь с мыслями и стыдясь того, что это дается ему с трудом, — как видно, старая дружба забыта. Думается, что Хьюго де Лэси мог ожидать иного посланца, чтобы быть вызванным к вашему преподобию, а также иной встречи.

Архиепископ медленно приподнялся в кресле и слегка наклонил голову; бессознательно стремясь к примирению, коннетабль ответил более низким поклоном, чем намеревался и чем заслуживало сухое приветствие архиепископа. Прелат сделал знак капеллану; тот встал и, услышав слова «Do veniam»[21], почтительно удалился, спиною к дверям, не подымая глаз и скрестив руки на груди, в складках своего одеяния.

Когда удалился этот безмолвный слуга, лицо прелата немного смягчилось, хотя и сохранило выражение неудовольствия, и на слова де Лэси он ответил не вставая.

— Нечего теперь вспоминать, милорд, кем был славный коннетабль Честерский для бедного священника Болдуина и с какой любовью и гордостью мы смотрели на него, когда он, воздавая честь Тому, Кем сам был возвышен, дал обет освобождать Святую Землю. Если благородный лорд и ныне тверд в своем благочестивом решении, пусть сообщит эту радостную весть, и я отложу митру, сниму облачение и стану вместо конюха чистить его коня, если такой услугой смогу выразить свое уважение.

— Преподобный отец, — ответил неуверенным тоном де Лэси, — я надеялся, что предложения, которые передал вам от моего имени настоятель Хирфордского собора, смогут удовлетворить вас. — Раздраженный непреклонным и холодным взглядом архиепископа, он продолжал уже более твердо, с привычной уверенностью: — Если эти предложения, милорд, могут быть в чем-то изменены, прошу сообщить мне, в чем именно, и желания ваши будут исполнены, даже если несколько перейдут границы разумного. Я хотел бы, милорд, быть в мире со Святой Церковью и менее всего способен пренебрегать ее волей. Это доказано мною как на поле боя, так и в государственных советах; и мне думается, что услуги мои не заслуживают от примаса Англии столь холодного обращения.

— Уж не попрекаешь ли ты Церковь своими заслугами перед нею, тщеславный человек? — спросил Болдуин. — Говорю тебе, Хьюго де Лэси; все, что твоими руками сотворили для Церкви Небеса, мог бы, если бы то было Им угодно, совершить не хуже тебя последний конюх. Это тебе оказана честь быть избранным орудием, свершившим великие дела во Израиле. Погоди, не прерывай меня! Говорю тебе, кичливый барон, что перед Небом твоя мудрость — всего лишь глупость; твоя отвага, которой ты гордишься, — лишь робость деревенской девушки; твоя сила — слабость; твое копье — ивовая лоза, а меч — всего лишь тростинка.

— Все это я знаю, преподобный отец, — сказал коннетабль, — и не раз слышал, когда моя скромная служба стала делом прошлым. А вот когда в помощи моей была нужда, я оказывался для прелатов и священников самым лучшим, тем, за кого им надо молиться наравне с праведниками, похороненными под алтарем. Когда просили меня обнажить меч или взять наперевес копье, их не называли тростинкой и лозою; и лишь когда в них нет надобности, оружие и его владельца ценят очень низко. Что ж, преподобный отец, пусть так и будет! Если Церковь может изгнать сарацин из Святой Земли силами конюхов и грумов, зачем вы своей проповедью зовете рыцарей и баронов, зачем уводите их с земель, которые они призваны охранять и защищать?

Пристально глядя на коннетабля, архиепископ ответил:

— Не ради мечей в их руке отрываем мы рыцарей и баронов от варварских празднеств или кровавых распрей, кои зовутся у вас радостями домашнего очага и защитой родовых владений; не потому, что Всемогущий для свершения великого дела освобождения нуждается в их руках из плоти и крови; но единственно ради блага их бессмертных душ. — Последние слова он произнес особенно торжественно.

Коннетабль между тем в нетерпении прохаживался по залу, бормоча про себя:

— Такова призрачная награда, ради которой со всей Европы, рать за ратью, посылают воинов орошать своей кровью пески Палестины! Таковы пустые обещания, за которые призывают нас оставлять нашу страну и наши владения и отдавать нашу жизнь!

— Неужели это говорит Хьюго де Лэси? — воскликнул архиепископ, подымаясь с кресла и меняя обличающий тон на тон горького изумления и сожаления. — Неужели это он столь низко ставит честь рыцаря и добродетели христианина, земную славу человека и неоценимые блага для его бессмертной души? Неужели это он стремится добыть земные блага в виде земель, воюя против менее сильного соседа, тогда как рыцарская честь и христианская вера, данный им обет и совершенное над ним когда-то таинство крещения зовут его на более славную и более опасную битву? Неужели это он, Хьюго де Лэси, зерцало англо-норманнского рыцарства? Его ли это слова? Его ли чувства?

— Лесть и ласковые речи, милорд, с примесью укоров и насмешек, — ответил коннетабль, кусая губы и побагровев от гнева, — могут достичь цели с другими; а я сделан из слишком прочного металла, и в столь важном деле меня нельзя ни улестить, ни пришпорить насмешками. Оставьте же притворное изумление, и поверьте, что отвага Хьюго де Лэси, в крестовом ли походе или у себя в стране, столь же несомненна, сколь несомненна праведность архиепископа Болдуина.

— Пусть слава де Лэси возносится много выше, нежели праведность, с которой он удостаивает ее сравнивать. Ведь погасить можно не только искру, но и буйное пламя; и я говорю тебе, коннетабль Честерский, что слава, столько лет тебя осенявшая, может покинуть тебя в один миг и безвозвратно.

— Кто осмеливается говорить это? — спросил коннетабль, безмерно дороживший честью, ради которой столько раз подвергал себя опасности.

— Говорит это друг, — сказал прелат, — от которого и удары бича следует принимать как милости. Ты помышляешь о награде, сэр коннетабль, словно находишься на рынке и можешь торговаться насчет условий своей службы. А ведь ты уже не хозяин себе. Добровольно возложив на себя святой знак креста, ты сделался воином Господа Бога и не можешь покинуть Его знамя, не запятнав себя таким позором, какого не захотят даже конюхи.

— Вы чрезмерно суровы с нами, милорд, — отвечал Хьюго де Лэси, перестав беспокойно прохаживаться по зале. — Вы, духовенство, сделали нас, мирян, вьючными животными для собственных ваших нужд и подымаетесь к почестям, опираясь на наши натруженные плечи. Но всему есть предел! Фома Бекет переступил его и…

Эта речь, оборвавшаяся на полуслове, сопровождалась мрачным и выразительным взглядом. Отлично поняв ее значение, прелат договорил решительно и твердо:

— …и был убит! Вот о чем смеешь ты намекать, и кому? Мне, преемнику этого прославленного святого! И ради чего? Ради себялюбивого желания отступиться от святого дела. Не знаешь ты, к кому обращаешь свою угрозу. Верно, что Бекет, святой воитель на земле, кровавой тропой мученичества вознесся на Небеса. Верно и то, что недостойный Болдуин, чтобы сподобиться места в тысячу крат ниже своего святого предшественника, готов, вверив себя Пресвятой Деве, вытерпеть все, чему злые люди могут подвергнуть его бренное тело.

— К чему заявлять о своем мужестве, преподобный отец, — сказал де Лэси, овладев собой, — там, где нет, и не может быть опасности. Прошу вас, обсудим этот предмет более спокойно. Я не намеревался нарушить мой обет идти в Святую Землю и желал лишь отсрочить его исполнение. Мне думается, что предложенные мною замены могли бы доставить мне то, что в подобных случаях было даровано многим — небольшую отсрочку моего отъезда.

— Небольшая отсрочка, когда речь идет о таком военачальнике, как ты, благородный де Лэси, — ответил прелат, — будет смертельным ударом для нашего святого предприятия. Менее значительным лицам мы могли разрешать кому жениться, кому выдавать дочь замуж, хотя им не хотелось бы испытать горести Иакова; но вы, милорд, являетесь главной опорой нашего дела; уберите опору — и может обрушиться все здание. Кто в Англии сочтет себя обязанным идти в поход, если Хьюго де Лэси намерен отступить? Милорд, думайте, прежде всего, не о женитьбе, а о данном вами обете; и поверьте, не будет добра от брачного союза, если он колеблет вашу решимость участвовать в нашем святом деле во славу всего христианского мира.

Перед этим упорством прелата коннетабль начал уже, хотя и весьма неохотно, поддаваться; обычаи и убеждения того времени не оставляли ему иных средств противостоять им, кроме усиленных просьб.

— Я признаю, — сказал он, — мои обязательства крестоносца и повторяю, что прошу лишь о краткой отсрочке для приведения в порядок наиболее важных моих дел. Тем временем мой племянник во главе моих вассалов…

— Обещай лишь то, что в твоей власти исполнить, — сказал прелат. — Как знать? Быть может, в наказание за то, что ты стремишься к чему-то иному, кроме Его святого дела, Господь уже призвал твоего племянника к Себе.

— Упаси Бог! — воскликнул барон, рванувшись, словно хотел поспешить на помощь племяннику. Затем, остановясь, он устремил на прелата вопрошающий взгляд. — Негоже вашему преподобию, — сказал он, — шутить над опасностью, грозящей моему дому. Дамиан дорог мне своими достоинствами; дорог и в память о моем единственном брате. Да простит Господь нас обоих! Брат скончался, когда мы были с ним в разладе. Милорд, неужели слова ваши означают, что мой любимый племянник опасно занемог из-за моих грехов?

Архиепископ понял, что затронул наконец ту струну, на которую отзовется сердце этого непокорного грешника; однако ответил ему осторожно, зная, с кем имеет дело.

— Я далек от того, чтобы осмеливаться истолковывать волю Небес. Но в Писании сказано: «Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина». Вот Господь и карает нашу гордыню и непокорство той именно карою, какая может смирить эту самонадеянность. Тебе лучше знать, был ли твой племянник болен до того, как ты замыслил отступничество.

Хьюго де Лэси стал припоминать и убедился, что до того, как он задумал брак с Эвелиной, Дамиан его был здоров. Его молчание и смущение не укрылись от взора лукавого прелата. Рыцарь стоял перед ним полный сомнений; предпочтя продолжение своего рода освобождению Гроба Господня, не навлек ли он на себя кару и не оттого ли жизнь его племянника в опасности? Прелат взял его за руку.

— Мужайся, благородный де Лэси, — сказал он. — Божий гнев, который ты навлек на себя минутным заблуждением, еще не поздно отвратить молитвой и покаянием. Повернулось же время вспять по молитве доброго царя Езекии. На колени! На колени! Не сомневайся, что, покаявшись и получив отпущение, ты еще можешь искупить свое отступничество от святого дела.

Побежденный догматами, в которых он был воспитан, и страхом, что за свое промедление наказан болезнью племянника, коннетабль опустился на колени перед прелатом, которому только что бросал вызов; раскаялся, как в тяжком грехе, в своем намерении отложить отъезд в Палестину и смиренно, пусть и без радости, принял наложенную архиепископом епитимью: брак с Эвелиной он должен был отложить до своего возвращения из Палестины, где, согласно его обету, ему предстояло пробыть три года.

— А теперь, благородный де Лэси, — сказал прелат, — теперь, снова любимый и уважаемый друг мой, разве не стало у тебя легче на сердце, когда ты уплатил долг Небесам и очистил свой доблестный дух от себялюбивых земных помыслов, лежавших на нем темным пятном?

Коннетабль вздохнул.

— Наибольшее облегчение, — ответил он, — доставила бы мне сейчас весть, что племяннику моему стало лучше.

— Не тревожься о благородном Дамиане, твоем многообещающем родственнике, — сказал архиепископ. — Я верю, что ты вскоре услышишь о его выздоровлении. А если Господу угодно переселить его в лучший мир, кончина его будет столь мирной и прибытие в обитель блаженных столь быстрым, что лучше было бы ему умереть, чем жить.

Коннетабль взглянул на него, словно пытаясь по выражению его лица угадать судьбу своего племянника вернее, чем по словам; однако прелат, избегая дальнейших вопросов на тему, в которой, как сознавал и сам, зашел, пожалуй, слишком далеко, позвонил в серебряный колокольчик, лежавший перед ним на столе, и велел явившемуся на звонок капеллану послать надежного гонца к Дамиану де Лэси подробно разузнать о его здоровье.

— К нам уже явился только что, — сообщил капеллан, — некий незнакомец из покоев благородного Дамиана де Лэси и просит допустить его к милорду коннетаблю.

— Впустить его немедленно! — сказал архиепископ. — Что-то говорит мне, что он принес нам радостную весть. Никогда еще не бывало, чтобы столь смиренное покаяние и добровольное отречение от земных привязанностей и желаний ради служения Небесам не получало награды, земной или небесной.

Пока он говорил, в покой вошел человек весьма странного вида. Его яркая и многоцветная одежда была отнюдь не новой и не отличалась опрятностью, словом, совсем не годилась для того, чтобы предстать перед высокими особами, к которым его допустили.

— Что это? — сказал прелат. — С каких пор жонглеры и менестрели являются сюда без дозволения?

— Прошу прощения, — сказал незнакомец. — У меня дело не к вашему преподобию, а к милорду коннетаблю, и я надеюсь, что за хорошие вести мне простится мой неподходящий вид.

— Говори же! — нетерпеливо воскликнул коннетабль. — Жив ли еще мой племянник?

— Жив и будет жить, милорд, — ответил человек. — В болезни его произошел благоприятный перелом, как называют это лекари, и они уже не опасаются за его жизнь.

— Благодарение Господу за его великую ко мне милость! — сказал коннетабль.

— Аминь, аминь! — торжественно возгласил архиепископ. — Когда же совершилась эта благословенная перемена?


— Всего лишь четверть часа назад, — продолжал посланец. — Больной стал ровнее дышать, сжигавший его жар спал, на него снизошел тихий сон, точно роса на выжженное солнцем поле. Как я уже сказал, лекари уже не тревожатся за его жизнь.

— Заметили ли вы время, милорд коннетабль? — спросил, ликуя, архиепископ. — То был тот самый миг, когда вы вняли совету, поданному Небом через смиреннейшего из его слуг! Довольно было нескольких слов покаяния, краткой молитвы, чтобы некий милосердный святой внял вашей просьбе и вступился за вас, и молитва была тотчас услышана, и просьба исполнена. Благородный Хьюго, — продолжал он восторженно, крепко сжав его руку, — нет сомнения, что Небесам угодно вершить великие дела рукою того, чья молитва была мгновенно услышана. Сегодня же в каждой церкви и в каждом монастыре Глостера возглашен будет Те Deum laudamus[22].

Коннетабль, не менее обрадованный, хотя, пожалуй, менее склонный видеть в выздоровлении племянника особый Промысел Божий, отблагодарил доброго вестника, бросив ему свой кошелек.

— Благодарю благородного лорда, — сказал человек. — Но я приму этот знак вашей щедрости лишь затем, чтобы вернуть его вам.

— Почему это? — спросил коннетабль. — Не столь уж богата твоя одежда, чтобы отвергать подобный дар.

— Кто хочет поймать жаворонка, милорд, — ответил посланец, — тому незачем ловить воробьев. Я хочу просить нечто большее, вот почему отвергаю вознаграждение.

— Нечто большее? — спросил коннетабль. — Я не странствующий рыцарь, чтобы связывать себя обещаниями, не зная, в чем они состоят. Но приходи завтра к моему шатру, и я не откажу тебе ни в чем, в пределах разумного.

Затем он простился с прелатом и возвратился к себе, но по пути навестил племянника, где получил те же счастливые сведения, какие уже сообщил ему посланец в пестром плаще.

Загрузка...