Глава XXIX

Прочь, сыч! И ты поешь о смерти песню?[26]

Ричард III

Прошло более трех месяцев после события, описанного в предыдущей главе; события, предшествовавшего другим, еще более важным, для которых также найдется место в нашем повествовании. Но поскольку мы не беремся представлять читателю подробное описание событий в том порядке, в каком они происходили, а скорее предлагаем его взору и воображению в виде ряда картин наиболее важные из этих событий, мы нарисуем сейчас новую картину и выведем на сцену новых актеров.

По пустынной местности, более чем в двенадцати милях от замка Печальный Дозор, в жаркий летний полдень, который ярко озарял тихую долину и почернелые развалины сельских хижин, некогда ее оживлявших, медленно шли двое путников. Плащи, какие носят паломники, посохи, широкополые шляпы с прикрепленными к ним морскими раковинами и прежде всего крест из красной ткани, нашитый на плече каждого из них, обнаруживали в них пилигримов, которые исполнили свой обет и возвращаются из роковой страны, откуда в те времена возвращались столь немногие из многих тысяч, устремлявшихся туда — одни ради любви к приключениям, другие из религиозного рвения.

В то утро паломники увидели опустошения едва ли менее ужасные, чем те, какие часто представали им в войнах за Святую Землю. Они увидели селения, по которым прошла вся ярость войны и где дома были сожжены дотла; нередко видели они и несчастных жителей, вернее, останки их, висевшие на сколоченных наскоро виселицах или на деревьях, которые, казалось, лишь потому и не были срублены, что могли послужить палачам. Живых существ они не встречали, если не считать диких животных, вернувшихся в разоренную и обезлюдевшую местность, откуда прежде были вытеснены наступлением цивилизации.

Слух опечаленных путников был поражен столь же неприятно, как их взор. Они слышали карканье воронов, которые словно оплакивали кровавую битву, где сами насытились, по временам раздавался жалобный вой собаки, лишившейся дома и хозяина; но ни один звук не говорил о труде человека и его домашнем очаге.

Столь же печален был и вид обеих темных фигур, которые устало шли мимо этих мрачных зрелищ опустошения. Они не говорили между собой, не смотрели друг на друга; один из них, пониже ростом, шел на шаг впереди своего спутника; они ступали медленно, точно священники, которые возвращаются от смертного одра грешника, или призраки, блуждающие вблизи кладбищ.

Наконец они достигли небольшого, поросшего травою холма, на вершине которого виднелась одна из могил, где древние бритты хоронили своих вождей, — так называемый «кист-вайн», составленный из гранитных плит, образующих некое подобие саркофага. Могила давно уже была разорена победившими саксами то ли в знак презрения к побежденным, то ли из праздного любопытства, а быть может, и в поисках погребенных там сокровищ. Огромный плоский камень, когда-то служивший как бы крышкою саркофага, был расколот надвое и лежал на некотором расстоянии от могилы; обломки его заросли травой и лишайниками, и это указывало, что они лежат на этом месте уже давно. Над раскрытым саркофагом простирал свои ветви небольшой, чахлый дуб, словно эта эмблема друидов все еще пыталась охранять последние остатки их древнего культа.

— Ну вот и «кист-вайн», — сказал тот из путников, кто был пониже ростом. — Здесь мы должны ждать вестей, которые принесет наш разведчик. Но как ты думаешь, Филипп Гуарайн, чем можно объяснить опустошения, какие нам встречаются на пути?

— Набегами валлийских волков, милорд, — ответил Гуарайн. — Клянусь Пресвятой Девой! Вот и бедная саксонская овца, которую они зарезали.

Коннетабль (ибо шедшим впереди паломником был именно он) обернулся на эти слова своего оруженосца и увидел в высокой траве мертвое тело; трава скрывала его настолько, что сам коннетабль прошел мимо, не обратив на него внимания; труп заметил оруженосец, ибо не был погружен в столь глубокую задумчивость. Судя по кожаному кафтану, убитый был английским крестьянином. Тело лежало ничком, и стрела, принесшая ему смерть, еще торчала у него в спине.

С равнодушием человека, привычного к подобным зрелищам, Филипп Гуарайн вытащил стрелу, как вытащил бы ее из тела убитого оленя.

Коннетабль, столь же равнодушно, знаком велел своему оруженосцу показать ему стрелу; без особого любопытства осмотрев ее, он сказал:

— Гуарайн, а ведь ты позабыл свое старое ремесло, если назвал эту стрелу валлийской. Поверь мне, она выпущена из норманнского лука. Но почему она оказалась в теле английского мужика, этого я понять не могу.

— Должно быть, это был беглый раб, какой-нибудь негодяй, который вступил в валлийскую разбойничью шайку, — ответил оруженосец.

— Может статься, — сказал коннетабль. — Но я скорее подозреваю междоусобицу среди самих Лордов Хранителей Марки. Валлийцы разоряют селения, оставляя на своем пути кровь и пепел, но мы видим, что здесь штурмовали и брали даже замки. Пошли нам, Господи, добрые вести о замке Печальный Дозор!

— Аминь! — произнес оруженосец. — Но если их доставит Рено Видаль, то добрым вестником он станет впервые в своей жизни.

— Филипп, — сказал коннетабль, — я уже говорил тебе, что ты ревнив и глуп. Сколько раз доказывал Видаль свою верность в часы испытаний, смекалку в трудных случаях, храбрость в бою и терпеливость в страданиях.

— Все это так, милорд, — ответил Гуарайн. — Что я могу возразить? Я признаю, что он не раз оказывал важные услуги. И все же не хотелось бы мне, чтобы ваша жизнь или честь оказались в руках Рено Видаля.

— Ради всех святых, скажи мне, хмурый и подозрительный глупец, в чем можешь ты его упрекнуть?

— Ни в чем, милорд, — ответил Гуарайн. — Отвращение мое инстинктивно. Дитя, впервые увидевшее змею, ничего не знает об ее опасных свойствах, однако не тянется за ней, как тянется за мотыльком. Такова и моя неприязнь к Видалю. Она непобедима. Я еще простил бы ему злобные взгляды, которые он искоса бросает на вас, когда думает, что никто не замечает их; но не могу простить глумливый смех. Мне тогда вспоминается зверь, о котором нам довелось слышать в Иудее: прежде чем растерзать свою жертву, он смеется.

— Филипп, — сказал де Лэси, — мне от души жаль тебя. Жаль видеть в доблестном старом воине столь упорное и беспричинное предубеждение. Если уж не вспоминать о прежних доказательствах верности Видаля, возьмем хоть последнее наше злоключение. Когда кораблекрушение забросило нас на побережье Уэльса, разве не доказал он свою преданность? Если бы валлийцы узнали во мне коннетабля Честерского, а в тебе — его верного оруженосца, столько раз выполнявшего мои приказы идти на них, нас немедленно предали бы смерти.

— Я признаю, — сказал Филипп Гуарайн, — что нас действительно предали бы смерти, если бы этот человек весьма ловко не выдал нас за паломников; но, сделавшись там как бы нашим переводчиком, он лишил нас возможности что-либо узнать о здешних событиях, о которых вашей милости знать было необходимо; а события, надо сказать, самые мрачные и зловещие.

— И все-таки ты глупец, Гуарайн, — продолжал коннетабль. — Ибо если Видаль желал нам зла, отчего не выдал он нас валлийцам и не допустил, чтобы мы выдали себя сами, обнаружив, что понимаем их тарабарщину.

— Пусть так, милорд, — сказал Гуарайн. — Я умолкаю, однако это не означает, что вы меня убедили. Сколько бы ни говорил он сладких слов, сколько бы ни играл сладких мелодий, Рено Видаль всегда останется для меня человеком темным и подозрительным. Лицо его постоянно готово принять то выражение, какое должно вызывать наибольшее доверие; язык способен то преподносить самую тонкую лесть, то изображать простодушную и грубоватую честность; а глаза, когда он думает, что никто не наблюдает за ним, противоречат клятвам верности и всем словам искреннего расположения, какие произносит его язык. Но не стану больше говорить о нем; я ведь из породы сторожевых псов; люблю своего господина, но не терплю некоторых его любимчиков. А вот и Видаль; и он, конечно, несет нам такой отчет о нашем положении, какой ему угодно дать.

Действительно, по тропе, ведшей к могильному холму, быстро приближался всадник; его одежда, в которой причудливость, обычная для одежды людей его ремесла, соединялась с чем-то восточным, указала коннетаблю, что к ним едет менестрель, о котором у них только что шла речь.

Хотя Хьюго де Лэси, защищая этого слугу от подозрений, высказанных Гуарайном, считал, что всего лишь воздает должное его усердной службе, в глубине души он и сам разделял иной раз эти подозрения; однако, как человек справедливый, он часто сердился на себя, зачем из-за случайных слов и взглядов сомневался в верности и усердии, уже доказанных, казалось бы, многими поступками.

Когда Видаль приблизился, спешился и поклонился, его господин заговорил с ним особенно приветливо, как бы сознавая, что отчасти разделял несправедливые суждения Гуарайна уже хотя бы тем, что выслушивал их.

— Приветствую тебя, мой верный Видаль, — сказал он. — Ты был тем библейским вороном, который питал нас в горах Уэльса; будь же теперь голубем, принесшим добрые вести с приграничной Марки. Но ты молчишь? Что означает твой потупленный взор? Твой смущенный вид? И эта шапка, надвинутая на глаза? Богом заклинаю тебя, говори! Не опасайся за меня, я могу снести больше того, что способен вымолвить человеческий язык. Ты видел меня в Палестине на поле битвы, когда вокруг меня один за другим падали мертвыми мои отважные боевые товарищи, и я оставался почти один. Бледнел ли я тогда? Ты видел меня, когда киль корабля уперся в скалу и пенные волны уже перекатывались через палубу. Бледнел ли я тогда? Не побледнею и сейчас.

— Не похваляйся, дабы не стянуть крепче свои узы.

С минуту длилось молчание, во время которого все трое представляли собою весьма примечательное зрелище.

Коннетабль, страшась задать вопрос и вместе с тем стыдясь, что может показать свой страх перед дурными вестями, смотрел на вестника выпрямившись, скрестив руки, с лицом полным решимости, тогда как менестрель, забыв в эту важную минуту обычное осторожное спокойствие, испытующе вглядывался в своего господина, словно желая понять, истинное ли это мужество или показное.

А Филипп Гуарайн, которого Небеса наделили грубоватой внешностью, но не лишили ни наблюдательности, ни здравого смысла, в свою очередь не отводил взгляда от Видаля, стараясь разгадать смысл живого интереса, светившегося в глазах менестреля; и все же не мог понять, были ли это сочувствующие глаза верного слуги, огорченного дурными вестями, какие он вынужден сообщить господину, или глаза палача, который занес над своей жертвой нож, но медлит, ибо выбирает место, где его удар причинит более всего мучений. Помня прежние свои подозрения, Гуарайн был склонен видеть именно второе; и чувство это настолько в нем возобладало, что ему хотелось взмахнуть своим посохом и сразить слугу, который наслаждался муками господина и стремился их продлить.

Наконец по лицу коннетабля пробежала болезненная судорога; и Гуарайн, видя, что губы Видаля кривятся сардонической усмешкой, не смог дольше сдерживаться и крикнул:

— Видаль, ты…

— Да, я принес дурные вести, — прервал его Видаль, — а потому я ненавистен каждому — глупцу, не умеющему отличать виновника беды от того, кто вынужден доставить о ней известие.

— К чему такое промедление? — спросил коннетабль. — Ну, менестрель, я избавлю тебя от твоей тяжкой обязанности… Что, Эвелина отказалась от меня? Позабыла?

Менестрель подтвердил это низким поклоном.

Хьюго де Лэси прошелся вдоль каменного саркофага, силясь побороть глубокое волнение.

— Я прощаю ей! — сказал он. — Но почему я говорю: прощаю? Увы! Мне нечего ей прощать. Она всего лишь воспользовалась правом, которое я сам ей предоставил. Срок нашего обручения истек… Она услышала о моих потерях… о моих поражениях… о крушении моих надежд и утрате состояния. И воспользовалась первой возможностью, какую дает ей закон, чтобы разорвать помолвку с человеком, лишившимся и богатства, и славы. Многие девушки поступили бы так же; это подсказало бы им благоразумие, но… этих девушек не звали бы Эвелиной Беренжер.

Он оперся о руку своего оруженосца и на миг склонил голову на его плечо, взволнованный сильнее, чем Гуарайн когда-либо видел; неуклюже пытаясь утешать своего господина, верный оруженосец посоветовал ему «мужаться, ведь потерял он всего лишь женщину».

— Скорбь моя не себялюбива, Филипп, — пояснил коннетабль. — Я печалюсь не столько о том, что она оставила меня, сколько о том, что неверно обо мне судила; что судила обо мне, как закладчик о кредиторе, который завладевает закладом, едва лишь миновал срок, выкупа. Неужели она думала, что я окажусь столь же безжалостным кредитором? Что я, который, с тех пор как увидел ее, едва ли считал себя достойным ее, когда обладал и богатством и славою, стану настаивать, чтобы она разделила мою нынешнюю бедственную судьбу? Как же мало она меня знала! Или, быть может, она полагала, что несчастья превратили меня в себялюбца? Пусть будет так! Она оставила меня и пусть будет счастлива. Я забуду о том, что она причинила мне боль, я стану думать, что она поступила так, как я и сам, будучи лучшим ее другом, посоветовал бы ей поступить.

После этих слов лицо коннетабля, к удивлению его слуг, вновь приняло обычное спокойное и твердое выражение.

— Поздравляю тебя! — шепотом сказал оруженосец менестрелю. — Твои дурные вести ранили его менее глубоко, чем ты, наверное, предполагал.

— Увы! — ответил менестрель. — У меня в запасе вести еще худшие.

Это было сказано каким-то двусмысленным тоном; такова же была и манера, которую невозможно было разгадать.

— Итак, Эвелина Беренжер вышла замуж, — сказал коннетабль. — Дай-ка я попробую угадать, за кого. Быть может, осталась верна той же семье и лишь избрала другого ее представителя? Взяла все ту же фамилию де Лэси? Что ж ты никак не поймешь меня, дурак? Она замужем за Дамианом де Лэси, моим племянником?

Усилие, с каким коннетабль высказал это предположение, противоречило принужденной улыбке, которую он постарался вызвать на своем лице. С такой улыбкой человек, собравшийся принять яд, подносит роковой напиток к устам и при этом провозглашает здравицу.

— Нет, милорд, не замужем, — ответил менестрель, особенно выделяя последнее слово; и коннетабль истолковал это по-своему.

— Так, значит, обручена? — спросил он. — Отчего же нет? Срок прежнего обручения истек, отчего же не обручиться снова?

— Насколько мне известно, леди Эвелина и сэр Дамиан де Лэси не обручены, — ответил менестрель.

При этих словах де Лэси вышел из терпения.

— Пес! Ты издеваешься надо мной? — крикнул он. — Что же ты мучаешь меня, скоморох! Говори сейчас же самое худшее, не то я отправлю тебя менестрелем ко двору Сатаны!

Спокойно и бесстрашно менестрель ответил:

— Милорд! Леди Эвелина и сэр Дамиан де Лэси не вступили в брак и не обручились. Они живут в любовной связи.

— Ты лжешь, собака! — крикнул де Лэси. — Лжешь, собачий сын!

Схватив менестреля за ворот, взбешенный барон, изо всех сил встряхнул его.

Но, как ни был он силен, Видаль, опытный борец, не пошатнулся, он устоял на ногах; и все так же спокоен был взгляд, которым он смотрел на своего разгневанного господина.

— Признайся, что ты солгал, — сказал коннетабль, отпуская его и достигнув своей яростью не более того, что людям удается сделать с Качающимися Камнями друидов; сколько их ни раскачивают, сдвинуть их с места невозможно.

— Если бы ложью я мог купить себе жизнь и даже жизнь всего моего племени, — сказал менестрель, — я и тогда не солгал бы. Но правду всегда называют ложью, когда она противоречит нашим желаниям.

— Ты слышишь его, Филипп Гуарайн? — воскликнул коннетабль, обращаясь к своему оруженосцу. — Он сообщает мне о моем позоре… о бесчестье, которое пало на мой дом… о развращенности тех, кого я любил больше всех на свете… и взор его при этом невозмутим, а голос не дрожит. Возможно ли это? Возможно ли, чтоб де Лэси пал так низко, что бродячий музыкант смеет говорить о его позоре столь же спокойно, как о любой теме для песни? Может быть, ты и сложишь об этом песню, а? — крикнул он, бросая на менестреля свирепый взгляд.

— Я мог бы, милорд, — отвечал менестрель, — но ведь тогда пришлось бы спеть и о позоре Рено Видаля, который служит господину, не способному ни терпеливо снести оскорбления, ни отомстить тем, кто навлек на него позор.

— Ты прав, ты прав, славный малый! — поспешно сказал коннетабль. — Нам остается только мстить! Да, но кому?

Говоря так, он быстрыми шагами прохаживался взад и вперед; но потом остановился и умолк, в тоске ломая руки.

— Я говорил тебе, — сказал менестрель Гуарайну, — что моя муза отыщет наконец чувствительное место. Помнишь бой быков, который мы видели в Испании? Тысяча уколов лишь дразнила и раздражала благородное животное, пока наконец мавританский рыцарь не нанес ему смертельный удар.

— Человек ты или дьявол, — спросил Гуарайн, — если способен наслаждаться зрелищем чужих страданий? Берегись! Ищи для своих насмешек другого слушателя. Если не остер у меня язык, зато остер меч!

— Ты видел меня и среди мечей, — ответил менестрель, — и знаешь, что таких, как я, нелегко испугать и мечом.

Однако, сказав это, он все же отошел подальше от оруженосца. Он заговорил с ним лишь от полноты чувств, когда говорящий, если никого нет возле него, говорит сам с собою или изливается первому, оказавшемуся рядом слушателю, не сознавая, какое впечатление производит.

Спустя несколько минут коннетабль Честерский вновь обрел внешнее спокойствие, с которым, до этого последнего, ужасного удара судьбы, сносил все ее превратности. Оборотясь к менестрелю, он произнес с обычным для него самообладанием:

— Ты прав, славный малый, и я прощаю тебе насмешку, сопровождавшую твой разумный совет. Продолжай же, ради Бога! Продолжай, и я готов вынести все испытания, какие посылает мне Господь. Доблесть рыцаря познается в битве, а истинный христианин познается во времена тяжких бед.

Тон, каким говорил коннетабль, произвел на его слуг должное действие. Менестрель оставил циническую и наглую манеру, с какою он до того испытывал терпение своего господина; просто, почтительно и даже, казалось, сочувственно он сообщил все сведения, какие собрал. Сведения эти были поистине удручающими.

Отказ леди Эвелины Беренжер впустить в свой замок Монтермера и его войско, несомненно, придал правдоподобия позорящим слухам, какие ходили о ней и о Дамиане де Лэси; и нашлось немало людей, по разным причинам заинтересованных в том, чтобы поддерживать и распространять эту клевету. На подавление крестьянского мятежа было послано большое войско. Рыцари и дворяне, которым это было поручено, не преминули жестоко отомстить несчастным простолюдинам за благородную кровь, пролившуюся во время их краткого торжества.

Воины несчастного Уэнлока также верили клевете. Осуждаемые многими за поспешную и трусливую сдачу поста, который еще можно было защищать, они в свое оправдание утверждали, что не сдали бы его, если бы не видели, что конный отряд де Лэси приближается к ним с явно враждебными намерениями.

Итак, слухи, подтверждаемые всеми, кто был в них заинтересован, широко распространились по стране. Эти слухи, а также то, что Дамиан де Лэси действительно нашел приют в укрепленном замке Печальный Дозор, который сопротивлялся королевскому войску, ободрило многочисленных врагов дома де Лэси и привело в отчаяние его друзей и вассалов. Им ведь приходилось нарушать либо вассальную верность, либо еще более священный долг подданных короля.

В этот трудный час они получили весть, что мудрый и деятельный монарх, в то время правивший Англией, приближается к ним во главе большого войска, имея две цели: усилить осаду замка Печальный Дозор и завершить усмирение крестьянского мятежа, уже почти достигнутое Гаем Монтермером.

И вот, когда друзья и вассалы дома де Лэси не знали, куда податься, среди них неожиданно появился Рэндаль де Лэси, родственник коннетабля и, после Дамиана, ближайший его наследник. Оказалось, что король поручил ему собрать и возглавить тех вассалов его дома, кто не хотел быть как-либо причастным к предательству, якобы совершенному тем, кого коннетабль, уезжая, поставил вместо себя. В смутные времена пороки человека легко прощаются, лишь бы он был смел, смекалист и прыток. Появление Рэндаля, отнюдь не лишенного этих качеств, было весьма благожелательно встречено вассалами его родича. Они поспешили объединиться вокруг него, сдали королевским войскам все принадлежавшие им укрепленные посты и, чтобы совершенно отмежеваться от преступлений, приписываемых Дамиану, старались, под предводительством Рэндаля, особенно отличиться в схватках с отрядами крестьян, которые кое-где продолжали действовать или укрывались в ущельях; с побежденными крестьянами они расправлялись так жестоко, что по сравнению с отрядами Рэндаля де Лэси даже войско Монтермера казалось милосердным. Наконец, под знаменем своего древнего рода, во главе пяти сотен отборных воинов Рэндаль появился у стен замка Печальный Дозор и присоединился к стоявшему там войску короля Генриха.

Осажденным уже приходилось тяжко; горстка защитников замка, ослабевших от ран и лишений, еще более пала духом, когда увидела у своих стен единственное во всей Англии знамя, под которым, как они надеялись, к ним могла прийти подмога.

Воодушевленные призывы Эвелины, которую не сломили ни лишения, ни грозная опасность, перестали действовать на защитников замка; среди них послышались требования сдаться; это обсуждалось на шумных совещаниях, куда проникали не только младшие офицеры, но и многие из рядовых; ибо бедственное положение расшатывает дисциплину, и всякий начинает говорить и поступать как заблагорассудится. Внезапно, и к их удивлению, появился среди них и Дамиан де Лэси. Встав с одра болезни, к которому так долго был прикован, бледный и еще слабый, он пришел опираясь на плечо своего пажа Амелота.

— Рыцари, воины, — сказал он. — Впрочем, к чему называть вас так? Ведь рыцари всегда готовы умереть за даму, а воины дороже жизни ценят свою честь.

— Долой его! Долой! — закричали некоторые из солдат, прерывая его. — Он готов обречь нас на смерть как предателей, а мы ни в чем не повинны! Пусть нас повесят на крепостных стенах, лишь бы ему не расставаться с любовницей!

— Молчать, наглый раб! — грозно крикнул Дамиан. — Иначе досадно будет потратить мой последний удар на такое презренное существо, как ты. А вы, — продолжал он, обращаясь к остальным, — вы, кто уклоняется от ратного труда лишь потому, что в честном бою может умереть на несколько лет раньше, чем суждено природой; вы, пугающиеся черепа и костей, словно дети; не думайте, что Дамиан де Лэси хочет укрыться ценою ваших жизней, которыми вы так дорожите. Договоритесь с королем Генрихом и выдайте меня его правому или неправому суду. Или, если хотите, отрубите мне голову и бросьте ее со стен замка, чтобы умилостивить короля. Оправдание мое я вверяю Господнему суду. Словом, выдайте меня, живым или мертвым, или откройте ворота и дайте мне сдаться самому. Но если вы мужчины, если так можно вас назвать, позаботьтесь о безопасности вашей госпожи. Выговорите себе такие условия, какие обеспечат ей безопасность, а вас спасут от позорной смерти трусов и предателей.

— А ведь юноша, пожалуй, говорит разумно, — сказал Уилкин Флэммок. — Давайте выдадим его королю, а за это выговорим себе и госпоже что сумеем, пока мы не съели последние крохи наших запасов.

— Сам я едва ли предложил бы подобную меру, — прошамкал отец Альдрованд, у которого камнем из пращи были выбиты четыре передние зуба. — Но, раз она столь великодушно предложена главным лицом в этом деле, я заявляю вместе с ученым схоластом: Volenti non fit injuria.[27]

— Священник и ты, фламандец, — сказал старый знаменосец Ральф Гленвиль. — Я вижу, куда дует ветер. Но не думайте, что вам удастся сделать нашего молодого господина козлом отпущения и тем спасти свою распутницу. Нет, не хмурьтесь, сэр Дамиан, и не сердитесь. Если вы не знаете, в чем ваше спасение, мы это знаем за вас. По коням, воины де Лэси! Если придется, то по двое на одного коня, и мы увезем нашего упрямца. И пажа Амелота мы тоже возьмем в плен, чтобы он не вздумал нам препятствовать. А затем мы сделаем вылазку против осаждающих. Кто сумеет прорубить себе путь сквозь их ряды, тот спасен; кто погибнет, о том позаботятся.

Воины де Лэси встретили это предложение одобрительными возгласами. Воины Беренжера громко и гневно возражали. Эвелина, привлеченная шумом, тщетно пыталась их успокоить. Солдаты Дамиана также не стали слушать упреков и увещеваний своего командира. У всех ответ был один и тот же:

— Неужели вам безразлично? Неужели ради ваших любовных шашней надо жертвовать жизнью? — Так кричал Гленвиль, обращаясь к Дамиану. Не столь грубо, но столь же упорно воины Раймонда Беренжера отказывались на этот раз повиноваться его дочери.

Уилкин Флэммок, увидя, какой оборот принимает дело, покинул шумных спорщиков. Выйдя из замка потайным подземным ходом, от которого ему доверен был ключ, он пробрался никем не замеченный в королевский лагерь, где попросил, чтобы его допустили к королю. Это легко ему удалось, и скоро Уилкин предстал перед королем Генрихом. Король находился в своем походном шатре вместе с двумя сыновьями, Ричардом и Иоанном; каждый из них впоследствии носил корону Англии, но сколь различны были эти царствования!

— Кто ты таков? — спросил король.

— Честный человек из замка Печальный Дозор.

— Ты-то, может статься, и честен, — заметил король. — Но явился ты из гнезда изменников.

— Каковы бы они ни были, ваше величество, я намерен передать их в ваше распоряжение; ибо у них недостает разума самим решать; нет сил держаться, нет и охоты покориться. Но сперва я желал бы узнать у вашего величества, на каких условиях могут они сдаться.

— На тех, какие короли готовят изменникам, — сурово отвечал Генрих. — А готовят они им острые мечи и крепкие веревки.

— Нет, ваше величество, если замок будет сдан с моей помощью, вам следует проявить милосердие, иначе ваши мечи и веревки понадобятся лишь для одного моего бедного тела и вы будете по-прежнему стоять лагерем перед замком.

Король пристально взглянул на него.

— Тебе известен закон войны, — сказал он. — Эй, начальник военной полиции! Вот изменник, а вон и дерево.

— А вот и шея, — сказал неустрашимый фламандец, расстегивая ворот своей куртки.

— Клянусь честью! — воскликнул принц Ричард. — Вот бравый и смелый человек! Таких лучше накормить и напоить, а потом честно драться с ними за замок, а не держать впроголодь, как скареды-французы держат своих собак.

— Помолчи, Ричард, — сказал ему отец. — Ты разумом слишком еще зелен, а нравом слишком горяч, чтобы давать мне советы. Фламандец, если условия твои разумны, мы не будем с тобой чересчур суровы.

— Первое мое условие, — начал фламандец, — это полное прощение мне, Уилкину Флэммоку, моей дочери Розе и всему моему имуществу.

— Вот истый фламандец! — сказал принц Иоанн. — Прежде всего он заботится о себе.

— Его условие разумно, — заметил король. — Что еще?

— Безопасность для жизни, чести и земельных владений девицы Эвелины Беренжер.

— Это еще что, смерд? — гневно сказал король. — Таким ли, как ты, указывать мне, как поступить с высокородной норманнской девицей? Свое посредничество ограничь себе подобными, сдавай нам замок, да долее не медли. Будь уверен, твой поступок больше пойдет на пользу изменникам, чем сопротивление, которое все равно будет тщетным.

Фламандец молчал, не желая сдавать замок без точно оговоренных условий; впрочем, он был почти убежден, что при том положении, в каком он оставил гарнизон замка, допустить туда королевские войска было бы, пожалуй, самым лучшим, что он мог сделать для леди Эвелины.

— Такая верность мне по душе, — сказал король, своим острым взором уловивший борьбу, которая происходила в душе фламандца. — Но не упорствуй долее, чем следует. Разве не обещали мы, что проявим к преступникам все милосердие, какое совместимо с нашим королевским долгом?

— Милостивый король и отец, — вмешался принц Иоанн, — я прошу позволить мне первому вступить в замок и поручить мне опеку над виновной девицей и ее имуществом.

— А я, мой король и отец, прошу не отказать Иоанну в его просьбе, — насмешливо произнес его брат Ричард. — Ведь он впервые выказывает желание приблизиться к стенам замка, хотя мы ходили в атаку уже раз сорок, не менее. Конечно, тогда нас встречали и арбалеты и баллиста, а теперь они наверняка будут молчать.

— Довольно, Ричард, — сказал король. — Слова твои задевают честь твоего брата, а меня ранят в самое сердце. Иоанн, твою просьбу я удовлетворю в том, что касается замка; но судьбу несчастной девицы я буду решать сам. Фламандец, сколько людей ты берешься провести в замок?

Прежде чем Флэммок успел ответить, какой-то оруженосец, приблизившись к принцу Ричарду, прошептал ему на ухо, но так, чтобы услыхали все присутствующие:

— Нам только что стало известно, что из-за некой внутренней смуты, или же по другой, неведомой нам причине, многие часовые ушли со стен замка; поэтому внезапной атакой можно бы…

— Ты слышишь, Иоанн? — воскликнул Ричард. — Скорее давайте сюда лестницы! И спеши к стенам! Уж как же я буду рад видеть тебя на верхней перекладине… колени у тебя будут подгибаться… руки трястись и цепляться за что попало… а вокруг пусто, а под ногами лишь деревянная досочка… а внизу ров… а перед тобой полдюжины острых копий…

— Довольно, Ричард! Если не жалеешь меня, то хоть постыдись! — сказал отец с гневом и горечью. — А ты, Иоанн, готовься идти на штурм замка.

— Вот только надену доспехи, отец, — ответил принц Иоанн и медленно удалился с растерянным видом, не обещавшим, что он скоро будет готов.

Брат его засмеялся ему вслед и сказал своему оруженосцу:

— А ведь недурная выйдет шутка, Альберик, если мы успеем взять замок, прежде чем Иоанн сменит шелковые одежды на стальные.

Сказав это, он поспешно вышел, а король воскликнул с отцовской печалью:

— Каков! Столь же горяч, и даже чрезмерно, сколь брат его холоден. Но мужчине все же более подобает первое. Глостер! — продолжал он, обращаясь к прославленному вельможе. — Возьми с собой достаточно людей и следуй за принцем Ричардом, охраняй его и помогай ему. Если кто способен ему указывать, так только ты, увенчанный рыцарской славой. Увы! За какие грехи ниспослан мне столь жестокий семейный разлад?

— Будьте спокойны, ваше величество, — сказал лорд-канцлер, также находившийся при короле.

— Не говорите о спокойствии отцу, у которого сыновья враждуют между собой и если в чем-нибудь согласны, так только в неповиновении отцу.

Так говорил Генрих II, и не было на троне Англии монарха более мудрого и с более счастливой судьбой; однако жизнь его являет нам разительный пример того, насколько семейные раздоры способны омрачать самый блестящий удел, какой Небеса ниспосылают смертному; и сколь мало удовлетворенное честолюбие, власть и громкая слава в дни мира, как и в дни войны, способны лечить раны, наносимые семейными огорчениями.

Внезапная яростная атака, предпринятая Ричардом вместе с двумя десятками наскоро собранных воинов, удалась именно благодаря своей внезапности; взобравшись на стены замка по приставным лестницам, прежде чем их заметили осажденные, нападавшие выломали ворота изнутри и впустили в замок Глостера с большим отрядом тяжеловооруженной конницы. Гарнизон, застигнутый врасплох, посреди собственных распрей, растерялся и оказал лишь слабое сопротивление; весь он был бы обречен на смерть, а замок — на разграбление, если бы не вступил туда сам Генрих, который своей властью предотвратил бесчинства разнузданной солдатни.

Для тогдашних нравов и при столь тяжкой вине побежденных король поступил с похвальной умеренностью. Простых солдат он всего лишь разоружил и распустил по домам, снабдив каждого из них небольшой суммой денег на дорогу, чтобы нужда не вынудила их собираться в разбойничьи шайки. С офицерами он обошелся более сурово; большая часть их была заключена в темницы, чтобы там ожидать суда. Та же участь досталась и Дамиану де Лэси; поверив всем обвинениям, которые над ним тяготели, Генрих так разгневался, что решил сделать его наказание устрашающим примером для всех рыцарей, нарушивших присягу, и для всех подданных, изменивших ему. Темницей леди Эвелины Беренжер он назначил собственные ее покои, где ей прислуживали Роза и Алиса, но где она находилась под неусыпным надзором. Полагали, что владения ее будут объявлены собственностью короны; но во всяком случае часть их будет дарована Рэндалю де Лэси, отлично показавшему себя во время осады. Ей же самой, очевидно, предстояло заточение в каком-либо отдаленном французском монастыре, чтобы на досуге раскаяться в своих безрассудных поступках.

Отца Альдрованда предоставили монастырским законам; долгий опыт научил Генриха остерегаться нарушать привилегии Церкви; хотя впервые увидев священника в заржавленной кольчуге, надетой поверх сутаны, король с трудом поборол в себе желание повесить его на стене замка, чтобы он оттуда проповедовал воронам.

С Уилкином Флэммоком король долго совещался, в особенности насчет мануфактур и торговли; по этой части фламандец с его здравым суждением, пусть и грубовато высказанным, вполне годился в советники мудрому королю.

— Твои намерения мы не позабыли, добрый человек, — сказал ему король, — хотя их и опередила безудержная отвага моего сына Ричарда, стоившая жизни нескольким горемыкам. Ведь Ричард любит напоить свой меч кровью. Но ты и соотечественники твои вернутся к вашим сукновальням и получат полное прощение прежних грехов, лишь бы впредь не мешались в дела, где пахнет государственной изменой.

— А как же быть с нашими обязательствами, государь? — спросил Флэммок. — Вашему Величеству известно, что мы — вассалы владельцев этого замка и обязаны сопровождать их в бою.

— Так более не будет, — сказал Генрих. — Я намерен основать здесь колонию фламандцев, и ты, Флэммок, будешь у них мэром; чтобы под предлогом вассальной зависимости не оказался снова вовлечен в измену.

— В измену ли, государь? — сказал Флэммок, который очень хотел, хотя едва осмеливался, замолвить слово за леди Эвелину. — Если бы Ваше Величество доподлинно знали, сколько разных нитей вплелось в эту ткань…

— Помолчи и знай свой ткацкий станок! — сказал Генрих. — Если мы соизволили говорить с тобой о твоем ремесле, не воображай, что и далее можешь нам докучать.

Получив этот суровый отпор, фламандец молча удалился, и судьба несчастных узников осталась никому не ведомой, кроме короля. А король избрал своей резиденцией замок Печальный Дозор. Оттуда удобно было посылать воинов, чтобы гасить еще тлевший кое-где мятеж; и так деятелен оказался при этом Рэндаль де Лэси, что с каждым днем все более входил в милость к королю и был награжден немалой частью владений Беренжеров и Лэси, которые король, как видно, считал конфискованными. Это возвышение Рэндаля, по мнению многих, не сулило ничего доброго младшему де Лэси и несчастной Эвелине.

Загрузка...