Глава II

О Медок, отзовутся дали И горы на рожок походный, Пока они молчат в печали И тягостен им мир бесплодный. Еще придут сыны сраженья, Все преисполнится движенья… Но скучный мир всему довлеет.

Из валлийской поэзии

Пиры древних бриттских владык обычно отличались изобилием и грубоватой пышностью; на сей раз Гуенуин стремился приобрести популярность еще более расточительным гостеприимством, ибо понимал, что задуманный им брачный союз подданные и войско еще, может быть, потерпят, но никогда не одобрят.

Следующий случай, сам по себе незначительный, подтвердил его опасения. Проходя однажды в сумерках мимо открытого окна караульного помещения, где обычно находились несколько воинов, сменявших друг друга при охране замка, он услышал, как Морган, воин, отличавшийся силой, отвагой и свирепостью в бою, сказал товарищу, сидевшему с ним у очага:

— Гуенуин превратился то ли в попа, то ли в бабу. Когда это прежде нам приходилось дочиста обгладывать кость[1]?

— Подожди еще немного, — отвечал его собеседник. — Вот сыграют норманнскую свадьбу, тогда нам вовсе нечего будет выжимать из саксонских мужиков. Будем рады и всю кость сгрызть, как голодные псы.

Больше Гуенуин ничего не услышал; но и этого было достаточно, чтобы задеть его гордость воина и встревожить его как властелина. Он знал, что народ, которым он правил, непостоянен в своих привязанностях, не терпит долгих передышек в войнах и ненавидит соседей; он знал, что следует опасаться бездействия, на которое обрекал своих подданных длительным замирением. Но делать было нечего; он уже пошел на это, и большая, чем обычно, щедрость на пиру казалась ему лучшим способом удержать поколебавшуюся любовь своих подданных.

Изобилие этого пиршества норманны презрительно назвали бы варварским. Оно состояло из коровьих и овечьих туш, зажаренных целиком, из козлят и оленей, запеченных в собственной шкуре. Норманны же гордились скорее качеством, чем количеством пищи, изысканной, но менее обильной, и высмеивали грубые обычаи бриттов, хотя эти последние были на своих пирах куда умереннее саксов; лившиеся рекою на этих пирах эль и медовуха также, по мнению норманнов, не могли заменить более тонких и дорогих налитков, какие они узнали и полюбили на юге Европы. Не одобряли они и непременных у бриттов молочных блюд, хотя в краю, богатом стадами, но бедном возделанной землею, такие кушанья в обычные дни часто заменяли его древним обитателям все остальное.

Пиршество было устроено в длинном и низком помещении из нетесаных бревен, кое-где обшитых щепой. В обоих его концах пылал в очагах огонь; дым, не находя достаточного выхода через отверстия, проделанные в крыше, стлался над головами пирующих, сидевших на лавках, которые были нарочно сделаны низкими, чтобы людям не задыхаться в удушливых клубах[2]. Внешний вид собравшихся был диким и даже в подобной мирной обстановке мог показаться устрашающим. Их хозяин обладал гигантским ростом и грозным взглядом, способным держать в повиновении буйный народ, более всего любивший сражения. Длинные усы, такие же как и у большинства его воинов, придавали ему еще более грозный вид. Как и они, Гуенуин был одет в простую тунику из белой льняной ткани, сходную с одеждой, которую ввели в своей бриттской провинции еще римляне. На шее у него висел эудорхауг, или цепь из переплетенных золотых звеньев, которой кельтские племена украшали своих вождей. Такое ожерелье, своей формой напоминавшее те, что дети плетут из тростника, носили и вожди менее высокого ранга, обозначавшие этим знатность своего рода или свои воинские заслуги. Но золотой обруч на голове Гуенуина — ибо он считал себя одним из трех коронованных владык Уэльса — и такие же браслеты на руках и на щиколотках отличали князя Поуиса как суверенного монарха. За спиной у него стояли два телохранителя, находившиеся при нем неотлучно; а у ног сидел паж, чьей обязанностью было растирать ему ноги и согревать их, кутая в свой плащ. Тот же сан, который давал Гуенуину право на золотую диадему, позволял ему иметь и особого слугу, который лежал на стружках, устилавших пол, и держал ноги владыки у себя на груди.

Несмотря на воинственный дух гостей и постоянные распри между ними, лишь очень немногие из пирующих имели при себе какие-либо средства защиты кроме легкого щита из козьей шкуры, висевшего позади каждого из них. Зато в оружии для нападения у них не было недостатка; свои широкие и короткие обоюдоострые мечи они опять-таки унаследовали от римлян. Большинство добавляло к этому кинжал. Немало было здесь и дротиков, луков и стрел, копий, алебард, датских боевых топориков и валлийских крюков и секачей. Словом, на случай ссоры, которая могла вспыхнуть на пиру, здесь было достаточно оружия, чтобы натворить немало бед.

Но хотя пиршество выглядело несколько беспорядочным и пирующие не стесняли себя правилами поведения, принятыми среди рыцарей, пасхальный пир у Гуенуина имел благодаря двенадцати прославленным бардам источник более возвышенного наслаждения, чем те, какими могли похвастать и сами гордые норманны. Правда, у последних служили менестрели, искушенные в поэзии, пении и музыке; но хотя их искусство было в почете и некоторые его представители, достигшие высокого совершенства, нередко щедро награждались и Пользовались известностью, само по себе звание менестреля не являлось уважаемым, и их сословие состояло большей частью из беспутных бродячих певцов, избравших это ремесло, чтобы не работать и вести разгульную жизнь. Так во все времена складывалась судьба тех, кто посвящал себя развлечению публики; лишь немногие из них, особо выдающиеся, достигали порой высокого положения в обществе, но в большинстве своем они ценились весьма низко. Не таково было сословие валлийских бардов. Унаследовав высокое положение от друидов, при которых они некогда состояли в виде младшего, подчиненного братства, барды пользовались многими привилегиями, большим почетом и оказывали на своих соотечественников немалое влияние. В этом они даже соперничали со священниками, с которыми имели некоторое сходство, ибо не носили оружия и бывали посвящены в свой сан с различными тайными и мистическими церемониями; их «авен», или прилив поэтического вдохновения, чтился как нечто сошедшее с небес. Имея такую власть и влияние, барды охотно ими пользовались и при этом нередко позволяли себе причуды и капризы.

Так, видимо, было на сей раз с Кадуаллоном, главным бардом Гуенуина, от которого пировавшие ждали вдохновенных песен. Но ни трепетное ожидание собравшихся, ни молчание, наступившее в их шумной толпе, едва лишь слуга барда почтительно положил перед ним его арфу, ни даже приказания и просьбы самого князя не могли выжать из знаменитого Кадуаллона ничего, кроме краткой и невыразимо печальной прелюдии, которая тотчас растаяла в тишине. Князь нахмурился и сурово взглянул на барда, но тот был слишком погружен в скорбную задумчивость, чтобы оправдываться или даже заметить его неудовольствие. Он снова извлек из арфы несколько тоскливых аккордов и, подняв глаза к небу, казалось, готов был запеть одну из песен, какими этот замечательный мастер восхищал слушателей. Но увы! Они ждали тщетно. Бард заявил, что правая рука его онемела, и оттолкнул от себя инструмент.

Среди собравшихся послышался ропот, и Гуенуин прочел в их взглядах, что необычное молчание Кадуаллона они сочли дурным предзнаменованием. Он поспешил кликнуть молодого, честолюбивого барда по имени Карадок из Менуигента, чья растущая слава обещала вскоре затмить славу Кадуаллона, и потребовал от него песню, которую одобрил бы его повелитель и с благодарностью приняли все слушатели. Юноша был честолюбив и уже владел искусством придворного льстеца. Он начал песню, в которой, под другим именем, так воспел Эвелину Беренжер, что Гуенуин был в восторге. Все, кому довелось видеть прекрасный оригинал этого портрета, тотчас узнали его, а в глазах князя читались и его страсть к героине песни, и его восхищение певцом. Образы кельтской поэзии сами по себе весьма пышны; но казалось, что даже их не хватает славолюбивому барду, который при виде возбуждаемых им чувств воспламенялся все более и более. С похвалами норманнской красавице он сочетал славословия своему господину. «Подобно тому как лев, — пел певец, — подчиняется только руке прекрасной и целомудренной девы, так и вождь может признать над собой власть лишь самой добродетельной и самой прекрасной. Разве спросит кто у полуденного солнца, из какого края земли оно восходит? И разве спросит кто у столь прелестного создания, в каком краю она родилась?»

Неистовые в наслаждениях, как и в битвах, наделенные живым воображением, которое возбуждается от пламенных песен бардов, валлийцы дружно рукоплескали певцу; а он славил брачный союз, задуманный его господином, приводя все доводы, какие прежде него приводил священник.

Сам Гуенуин, в порыве восторга, сорвал с себя золотые браслеты, чтобы наградить ими певца, который произвел столь нужное ему впечатление на собравшихся, и укоризненно сказал, глядя на угрюмого Кадуаллона:

— Никогда у безмолвной арфы не будет золотых струн.

— Господин, — отозвался бард, не уступавший гордостью самому Гуенуину, — поговорку Талиесина ты привел навыворот. Она гласит: «Только у льстивой арфы струны всегда золотые».

Гуенуин уже приготовился гневно возразить ему, но тут его отвлекло внезапное появление Иоруорта, гонца, которого он посылал к Раймонду Беренжеру. Гонец, вступивший в пиршественный зал, был обут в сандалии из козьей шкуры, одет в плащ из таких же шкур, а в руке держал короткий дротик. Пыль на его одежде и раскрасневшееся лицо указывали, как усердно спешил он выполнить поручение. Гуенуин нетерпеливо обратился к нему:

— Какие же вести несешь ты из замка Печальный Дозор, Иоруорт, сын Иеуана?

— Вести я принес у себя на груди, — сказал сын Иеуана. И он почтительно вручил князю свиток, перевязанный шелковым шнуром и запечатанный печатью с изображением лебедя, древнего герба Беренжеров. Гуенуин, не умевший ни читать, ни писать, поспешно передал послание Кадуаллону, обычно исполнявшему обязанности секретаря в отсутствии священника, которого как раз не было в зале. Взглянув на послание, Кадуаллон коротко сказал:

— По-латыни я не читаю. Горе норманну, который смеет писать к князю Поуиса на ином языке, нежели язык бриттов! Славное было время, когда один лишь этот благородный язык звучал от Тинтажеля до Корлеойля!

Гуенуин ответил на это гневным взглядом.

— Где же отец Эйнион? — нетерпеливо спросил он.

— Он служит мессу, — ответил один из слуг. — Ведь нынче день святого…

— Пусть хоть самого святого Давида! — закричал Гуенуин. — И пусть хоть с дарохранительницей в руках, но явится сюда немедля!

Один из оруженосцев кинулся выполнять приказание. Гуенуин тем временем разглядывал письмо, которое возвещало его судьбу, но нуждалось в чтеце и переводчике, с такой тревогой и нетерпением, что Карадок, упоенный своим успехом, решил развлечь господина и заполнить минуты ожидания. Слегка коснувшись струн, словно не осмеливаясь прерывать размышления патрона, он запел, на легкий и живой мотив, песню, прямо касавшуюся всего происходившего.

— О свиток! — обратился он к посланию, лежавшему на столе перед Гуенуином. — Пусть ты говоришь на языке чужеземцев. Что из того? Голос кукушки звучит печально, но вещает нам о зеленых почках и расцветающих цветах. Если ты говоришь на языке священников, разве это не тот язык, что соединяет у алтаря руки и сердца? И если ты медлишь раскрыть свои сокровища, то разве любая радость не усиливается от ожидания ее? Много ли удовольствия от охоты, когда олень падает к нашим ногам едва выскочив из укрытия? И велика ли цена девичьей любви, когда она достается нам без стыдливого промедления?

Тут песнь барда была прервана появлением капеллана; спеша на зов своего нетерпеливого господина, он даже не успел снять облачение, в котором отправлял церковную службу; и многие из старейшин сочли это за дурной знак, ибо не подобает в таком облачении появляться там, где пируют и где звучит музыка, отнюдь не церковная.

Священник пробежал глазами послание норманнского барона и, пораженный его содержанием, молча возвел взор к небу.

— Читай же! — грозно приказал Гуенуин.

— Осмелюсь сказать, — пробормотал осторожный священник, — что лучше бы не читать этого при всех.

— Читай вслух! — потребовал князь, еще более повысив голос. — Здесь нет никого, кто не дорожит честью своего господина, и никого, кто не заслуживает его доверия. Читай вслух, говорят тебе! Клянусь святым Давидом, если норманн Раймонд осмелился…

Он не договорил и, откинувшись в кресле, приготовился слушать; однако его приближенным нетрудно было мысленно досказать то, что осторожность велела ему оставить недосказанным.

Тихим и неуверенным голосом капеллан прочел следующее послание.

Раймонд Беренжер, норманнский рыцарь, сенешаль замка Печальный Дозор, Гуенуину, князю Поуиса (да будет между ними мир!) с пожеланиями здравствовать.

Послание твое с просьбой о руке нашей дочери Эвелины было нам благополучно доставлено твоим слугою Иоруортом, сыном Иеуана, и мы сердечно благодарим за добрые пожелания нам и нашему дому. Однако, приняв в соображение кровные меж нами различия и многие обиды, в подобных случаях происходящие, сочли мы за лучшее выдать нашу дочь за человека из нашего народа; и не в обиду тебе, но единственно ради блага твоего, нашего и наших подданных, чтобы им не страдать из-за наших раздоров, а таковые неизбежны, если свяжем мы себя узами более тесными, чем нам подобает. Овцы и козы мирно пасутся на тех же самых пастбищах, но кровь свою не смешивают. К тому же к дочери нашей Эвелине уже посватался благородный и могущественный Хьюго де Лэси, Лорд Хранитель Марки, коннетабль Честерский, и получил наше согласие. Поэтому просьбу твою мы удовлетворить не можем. Во всем же прочем мы во всякое время готовы твоим желаниям благоприятствовать. О чем призываем в свидетели Господа, Пресвятую Деву и Святую Марию Магдалину Куотфордскую, коим и тебя поручаем.

По приказанию нашему писано в нашем замке Печальный Дозор на Валлийской Марке преподобным отцом Альдровандом, монахом монастыря в Уэнлоке. К сему приложили мы нашу гербовую печать. Писано в канун дня блаженного святого мученика Альфегия, да святится Имя его.

Голос отца Эйниона прерывался и свиток в его руке дрожал, пока он читал послание. Достаточно было и меньших оскорблений, чтобы в жилах Гуенуина закипела кровь бритта. Так и оказалось. Оставив спокойную позу, в которой он слушал послание, князь начал медленно подыматься. Когда чтение окончилось, он вскочил словно разъяренный лев, оттолкнув ногою пажа.

— Святой отец, — грозно спросил он, — верно ли прочел ты проклятый свиток? Ибо если ты прибавил или убавил в нем хотя бы одно слово или одну букву, я прикажу выколоть тебе глаза и ты уж больше никогда ничего не прочтешь!

Монах задрожал (ибо хорошо знал, что духовный сан не всегда защищает от гнева скорых на руку валлийцев).

— Святым орденом своим, — ответил он, — клянусь, могущественный князь, что я все прочел слово в слово и буква в букву.

Наступило молчание, ибо ярость Гуенуина при неожиданном оскорблении, нанесенном ему перед всем Ухелуиром (то есть собранием вождей, а дословно «мужей, высоких ростом») была такова, что, казалось, не сразу могла найти себе выражение. Тишину нарушило несколько звуков до того безмолвной арфы Кадуаллона. Гуенуин обернулся к нему с неудовольствием, ибо сам собрался заговорить; но при виде вдохновенного барда, склонившегося над своей арфой и с несравненным искусством извлекавшего из нее пламенные звуки, он, вместо того чтобы говорить, стал слушать. Уже не он, а Кадуаллон сделался центром всеобщего внимания; на него устремились все взоры; его, точно оракула, слушали все собравшиеся.

— Не надо нам браков с чужеземцами, — пел бард. — В подобный брак вступил некогда Вортигерн, отсюда и пришла в Британию первая беда. Мечом сражены были ее вожди, молнией сожжены их чертоги. Не надо нам браков с порабощенными саксами; благородный и свободный олень не ищет себе подругу среди телок, чья шея натерта ярмом. Не надо нам браков и с алчными норманнами; благородный гончий пес не ищет себе подругу в стае хищных волков. С каких пор потомки Брута, истинные дети прекрасной бриттской земли, ограблены, угнетены, бесправны и оскорбляемы в последних своих убежищах? С тех самых пор, как протянули руку дружбы чужеземцу и заключили в свои объятия дочерей саксов. Который из двух более грозен? Пересыхающий летний ручей или бурный зимний поток? Высохший летний ручей шутя переходит девушка, но в зимние воды боится вступить даже боевой конь со своим седоком. Станьте же грозным зимним потоком, мужи Матравеля и Поуиса! Гуенуин, сын Киверлиока! Пусть твой белый султан будет самой высокой из его волн!

Все помыслы о мире, сами по себе чуждые сердцам воинственных бриттов, исчезли после песни Кадуаллона, словно прах, сметенный ураганом. Собравшиеся дружными возгласами потребовали немедленно начать войну. Сам князь ничего не сказал, лишь гордо огляделся вокруг и взмахнул рукой, точно ведя своих воинов в бой.

Священник, если бы осмелился, мог напомнить Гуенуину, что знак креста, возложенный им на себя, означает обет сражаться за Гроб Господень и запрещает участие в войнах за мирские цели. Но для этого у отца Эйниона недоставало храбрости, и он удалился в свой монастырь. Карадок, чей краткий миг успеха миновал, также удалился, смиренный и понурый, но, уходя, бросил злобный взгляд на счастливого соперника, который столь мудро приберег свое искусство, чтобы прославить войну — предмет, который всегда пользовался у его слушателей самым большим успехом.

Вожди снова заняли свои места за столами, но уже не затем, чтобы пировать, а чтобы с обычной для этих неутомимых воителей поспешностью решать, где именно надлежит собрать войско, которое в подобных случаях включало почти всех мужчин, способных носить оружие, — ибо воинами были все, за исключением священников и бардов, — и откуда начать опустошительный набег на область Марки, где они намеревались, разоряя все на своем пути, мстить оскорбителям, отвергнувшим сватовство их господина.

Загрузка...