Брак Маргариты Валуа и Генриха Наваррского был не единственным союзом, пострадавшим в результате резни, учиненной католиками в ночь св. Варфоломея. Это событие существенным образом повлияло на развитие англофранцузских отношений и планы предполагаемого брака между Елизаветой I и одним из принцев дома Валуа, вынашивавшиеся в течение многих лет Екатериной Медичи.
В 70-е годы XVI в. протестантская Англия и католическая Франция, старые соперники на международной арене, вновь ощутили насущную потребность в сближении, возникавшую всякий раз, когда на континенте слишком усиливалась позиция Испании. Антигабсбургские интересы были единственной основой, на которой могли сплотиться две державы. Когда в 60-е годы в Нидерландах началось национально-освободительное движение, а испанцы ввели туда армию, Екатерина Медичи усмотрела в этом опасность, поскольку присутствие значительного испанского контингента не только ограничивало французское влияние в Нидерландах, но и подогревало амбиции партии Гизов, оппозиционной дому Валуа в самой Франции. В этих обстоятельствах протестантская Англия, негласно поддерживавшая мятежников-кальвинистов, с точки зрения королевы-матери могла послужить сдерживающим фактором для испанской экспансии. Те же соображения поддержания баланса сил на континенте подталкивали и Англию к союзу с католической Францией.
Идея англо-французского альянса нашла воплощение в переговорах о браке между братом Карла IX герцогом Анжуйским и Елизаветой I, начавшихся по инициативе Екатерины Медичи. В 1571 г. ее личный представитель Г. Кавальканти, прибыв в Лондон, провел секретные консультации с У. Берли и другими членами Тайного совета об условиях, на которых могла бы совершиться подобная сделка. Переговоры были трудными, поскольку ни один из предполагаемых супругов не собирался в действительности вступать в этот брак, а следовательно, и идти на уступки в главном вопросе, который предстояло урегулировать, — конфессиональном. Герцог Анжуйский не намеревался отрекаться от католической веры, а Елизавета не соглашалась допустить даже частного отправления католического культа ее консортом. Но, несмотря на то что на этот раз достичь соглашения не удалось, обе стороны считали сам ход переговорного процесса чрезвычайно плодотворным, поскольку в результате его в апреле 1572 г. Франция и Англия подписали в Блуа договор об оборонительном союзе и взаимопомощи.
Чтобы закрепить достигнутый успех и продолжить диалог, Екатерина Медичи предложила Елизавете новую брачную партию, своего младшего сына, герцога Алансонского, специальный посол которого Ла Моль прибыл в Лондон и начал вести галантные ухаживания за английской королевой от имени своего господина; за ними последовал обмен письмами между Елизаветой и герцогом, изображавшим пылкую страсть. Однако их «роман» в письмах оказался внезапно прерван событием, заставившим содрогнуться весь протестантский мир, — массовым избиением гугенотов в Варфоломеевскую ночь.
Известия о трагических событиях во Франции достигли Англии 29 августа. По сообщению испанского посла де Гуары, два курьера — английский и французский — прибыли из Парижа и, минуя столицу, отправились ко двору, который находился в летней поездке по стране, но Лондон недолго пребывал в неведении благодаря толпам эмигрантов, начавших прибывать в Англию. Они, по словам испанца, принесли вести о «невероятном событии, случившемся в Париже. Восемь тысяч гугенотов были преданы смерти, вся их секта вместе с человеком, которого они называют королем Наваррским, принцем Конде и адмиралом Франции, а также все значительные персоны, собравшиеся на брачном пиру Наваррца»[84]. Как мы видим, первоначальная информация была неточна, и к жертвам были причислены уцелевшие политические фигуры. Все ждали официального подтверждения этих известий и уточнений, англичане — с ужасом, де Гуара — с надеждой. По словам последнего, «люди здесь охвачены паникой… и если все это действительно правда, королева и Совет будут тоже весьма встревожены»[85]. В первые дни сентября французские события оставались единственной новостью, которую обсуждали в Англии: «Изумление столь велико, что ни о чем больше не говорят, и каждый день из Парижа прибывают курьеры с новыми подробностями», вызывавшими при дворе ощущение подавленности[86]. Тайный совет заседал ежедневно, обсуждая необходимые меры безопасности, по тревоге было поднято ополчение всех графств, смотры которого не прекращались всю осень.
Пребывая в состоянии шока, англичане тем не менее не забыли о своих соотечественниках во Франции: до тех пор, пока их судьба оставалась невыясненной, французскому послу Фенелону Ла Моту было запрещено покидать резиденцию. Его освободили из-под домашнего ареста лишь после того, как выяснилось, что и английский посол в Париже Ф. Уолсингем, и его зять Ф. Сидни, и другие англичане не пострадали во время резни.
Среди первоочередных мер, принятых правящим кабинетом, была активизация контактов с шотландскими протестантами. Регента графа Мара предостерегали относительно угрозы со стороны французов, которые, по мнению английских министров, могли попытаться совершить в Шотландии такую же резню с помощью местных католиков. Англичан, разумеется, в первую очередь заботила проблема собственной безопасности, поскольку успех прокатолической партии в Шотландии и потенциальный мятеж в пользу Марии Стюарт на севере Англии при поддержке французов создавали реальную угрозу того, что страна окажется в полукольце врагов.
Англичане, похоже, внезапно вспомнили, что ставшие с недавних пор их союзниками французы — такие же католики, как и испанцы, и могут представлять собой не меньшую опасность. Де Гуара констатировал, что в Англии царит страх перед Испанией и Францией[87].
Кровавая французская свадьба резко нарушила благостное течение дружественных англо-французских отношений, прежде всего сделав невозможным продолжение переговоров о браке. Поначалу ужас англичан от содеянного «вероломными Валуа» был столь велик, что, казалось, это приведет к полному разрыву англо-французского альянса, на что и надеялся испанский посол, доносивший явно преждевременно: «Союз с Францией публично объявлен аннулированным»[88]. Этого тем не менее не произошло, хотя королева Елизавета недвусмысленно дала понять «своему дорогому брату Карлу» и его матери Екатерине Медичи, что она поражена и негодует, предприняв несколько демаршей.
Первым почувствовал на себе изменение отношения к Франции постоянный посол Карла IX Фенелон Ла Мот, некогда любимец английского двора. Де Гуара злорадно подмечал, что того, «кого так высоко ставили», бесконечно звали на застолья, теперь все избегают, «никто не осмеливается взглянуть на него или заговорить с ним после происшествия в Париже»[89]. Посол Франции подвергся домашнему аресту и не был допущен ко двору в течение недели, а потому не мог дать официальные разъяснения от имени своего короля, в то время как «провинившиеся» Валуа всеми силами стремились как можно скорее восстановить внезапно оборвавшийся контакт с Лондоном. Для этого Карлу IX пришлось использовать неофициального посла Ла Моля, направленного в Англию исключительно для ведения брачных переговоров. Он оставался единственным каналом сношений с Елизаветой, поскольку не был лишен ее милости. Трижды за первую неделю сентября к Ла Молю прибывали курьеры короля с письмами для Елизаветы, в которых он делал различные заманчивые политические предложения, пытаясь подтолкнуть Англию к открытому конфликту с Испанией, обещая в виде помощи 200 тыс. дукатов в случае начала войны и ни словом не упоминая о трагических событиях, которые могли смутить его союзников-англичан[90].
Реакция английской королевы была демонстративно-холодной: она устроила настоящий разнос и дипломату, и самому Карлу IX за ту «манеру, в которой они пытались вести с ней дела», за посылку неофициальных писем, написанных не рукой самого короля, в чем она усмотрела оскорбление, и потребовала от него личного послания, скрепленного собственной подписью, без которой любые слова и обещания оставались в ее глазах пустым звуком. Французская сторона продолжала заискивать, словно не замечая отчужденности англичан. Уолсингем сообщал из Парижа, что его пестуют и обхаживают при дворе, как никогда прежде. Карл отпустил несколько английских судов, задержанных за пиратство в проливах, и продолжал энергично заверять Елизавету в братских чувствах и своих надеждах на продолжение «лиги» между ними.
Наконец, 8 сентября новый чрезвычайный посол Франции удостоился аудиенции и представил Елизавете письмо короля с изложением официальной версии произошедшего в ночь св. Варфоломея, согласно которой погибший адмирал Колиньи и прочие гугеноты были участниками заговора против законного монарха. При этом король Франции настаивал на своем неотъемлемом праве распоряжаться жизнями своих неверных подданных. По сообщениям очевидцев, в середине чтения этого послания Елизавета обернулась к дипломату «без малейшего признака любезности на лице» и заявила, что весь ее опыт не позволяет ей доверять этим объяснениям, «но если все произошло именно так, как утверждает король, и заговорщики были справедливо наказаны, она желала бы знать, в чем повинны женщины и дети, которых убили?»[91]. Это было «туше», выражаясь языком, принятым в фехтовании, укол, который было невозможно парировать, и Елизавета еще несколько раз повторила его, ясно демонстрируя Валуа, что им не удастся ввести ее в заблуждение и что в ее глазах они — организаторы массовой резни ни в чем не повинных людей, единственный проступок которых состоял в том, что те исповедовали протестантскую веру.
В декабре 1572 г. Елизавета вновь предписала своему послу в Париже Уолсингему напомнить королю о его позорном деянии: «Великая резня во Франции знатных людей и дворян без суда и следствия… как нам кажется, настолько затрагивает честь нашего доброго брата, что мы не можем без слез и сердечного сокрушения слышать этого о государе, столь близком и союзном нам и связанном с нами цепью нерасторжимой любви, альянсом и клятвой… Их не привели отвечать перед судом, прежде чем казнили… и нам было в высшей степени странно и неприятно слышать об этом как об ужасном и опасном прецеденте. Мы сожалеем, что наш брат, чью натуру мы считали мягкой и благородной, столь легко склонился к такому решению, в особенности когда мы узнали, что женщин, подростков, девиц, детей и младенцев, еще сосущих грудь, убивали и сбрасывали в реку и что право на убийство было дано самой грубой и подлой черни… По всему видно, что эта ярость была направлена только против тех, кто исповедовал реформированную религию, несмотря на то, участвовали ли они в каком бы то ни было заговоре или нет, и вопреки эдикту об умиротворении, столь часто подтверждавшемуся, они были вынуждены либо бежать, либо погибнуть, либо отказаться от своей веры, либо лишиться своих должностей»[92]. Все это, по мнению Елизаветы, доказывало, что намерением «ее доброго брата» было искоренение той самой веры, которую исповедовала и она.
Тем не менее, продемонстрировав ясное понимание ситуации, Елизавета оставалась слишком прагматичным политиком, чтобы дать эмоциям возобладать над чувством политической целесообразности. Как и Валуа, она не была намерена разрушать с таким трудом созданный союз. Королева неоднократно подчеркивала, что уважает право любого монарха принуждать и наказывать своих подданных (какой бы веры они ни придерживались) за их проступки и не намерена вмешиваться в дела, происходящие на территории другого государства и в пределах чужой юрисдикции. В очередной раз устами Уолсингема выговорив Карлу за то, что он грубо попрал закон, она тем не менее вскоре подтвердила, что со своей стороны не видит угрозы англо-французской дружбе и не собирается предпринимать шагов для расторжения альянса, — а это было все, чего хотели Валуа. Почувствовав, что угроза миновала, Карл IX пригласил Елизавету стать крестной матерью его новорожденной дочери. И хотя королева попривередничала, деланно изумляясь, как это могло прийти ему в голову, — ведь она исповедует ту самую веру, которую он искореняет в своем королевстве, — в конце концов она согласилась и отправила во Францию корабль с подарками и графа Вустера, который должен был представлять ее самое. К великому удовлетворению английских протестантов, возмущенных этим шагом государыни, судно было ограблено пиратами в Ла-Манше и Валуа не получили ожидаемых даров.
Карл IX и королева-мать настаивали и на продолжении брачных переговоров, но поскольку английское общественное мнение резко отрицательно относилось к этой идее, Елизавета с легкостью отказалась от нее, заявив, что в данных обстоятельствах не верит в возможность того, что между ней и Алансоном «разгорится привязанность и истинная супружеская любовь»[93]. Общественное умонастроение, действительно, резко контрастировало с прагматизмом государыни. Страна бурлила от негодования, подогреваемого толпами все новых беженцев из Франции. Именно в это время в Англии начало складываться представление о «жаждущих крови Валуа», а также коварных Гизах, повинных в смерти тысяч гугенотов, о вероломстве французов-католиков, которое наложилось на негативный образ этой нации, и без того бытовавший в английском историческом сознании.
Радикальные протестантские проповедники взывали к отмщению. По информации испанского посла, первый министр лорд Берли был вынужден спешно прибыть в Лондон, «чтобы умиротворить город, ибо после событий во Франции сектанты, которых здесь большинство, проводят сходки и демонстрируют свое намерение предпринять что-нибудь против католиков в отместку за то, что сделали с гугенотами. Они зашли так далеко, что некоторые проповедники без колебаний призывают с кафедр начать такую акцию во имя мира и спокойствия» страны[94]. При этом сам Берли разделял если не их порывы, то недовольство французами и, к радости де Гуары, в разговоре с ним «сказал о французах больше плохого», чем это мог сделать сам посол Испании. Неожиданным следствием франкофобии, захлестнувшей страну, стало внезапное смягчение ненависти к испанцам: де Гуару теперь приветствовали те, «кто прежде был готов забросать его камнями»[95].
Продолжение борьбы между гугенотами и католиками во Франции еще более укрепило антивалуаские настроения англичан, которые активно поддерживали кальвинистский юг, посылая в Ля Рошель порох, оружие и продовольствие, разумеется, не без санкции королевы и Тайного совета, которые в данных обстоятельствах были не против подбросить топлива в пожар, полыхающий у соседей[96].
Что же касается официальной дипломатии, то в этой сфере Елизавета продолжала поддерживать иллюзию возможного альянса и даже брака с герцогом Алансоном. Последний впал в немилость за связи с гугенотами и был подвергнут аресту своим царственным братом, и именно заступничество английской королевы, намекнувшей Екатерине Медичи, что она все еще раздумывает над брачным предложением, но не может выйти за узника в кандалах, помогло ему обрести свободу. Однако когда в 1573 г. Карл IX в очередной раз стал предлагать ей руку своего брата, Елизавета прямо ответила, что это отвратит от нее сердца ее добрых подданных, которые теперь питают «новую ревность и нелюбовь» к предполагаемому браку[97]. Тем не менее переговоры продолжали вяло тянуться и в 1574 г. до самой смерти французского короля.
Брачные хлопоты неожиданно оживились во второй половине 70-х годов в изменившихся политических обстоятельствах. В это время осложнилась ситуация в Нидерландах. Верная своему принципу закулисной поддержки протестантов на континенте, Елизавета оказывала помощь кальвинистам Северных Нидерландов в их борьбе против испанцев, в то время как Южные Нидерланды в поисках политических союзников обратились к ее нареченному «жениху» Алансону, унаследовавшему к тому времени титул герцога Анжуйского. Новоиспеченный герцог Анжуйский был весьма активным авантюристом, охотно ввязывавшимся в любые аферы, сулившие ему обретение собственного престола. Его прельщала идея создать из Южных Нидерландов самостоятельное герцогство, удобно расположенное на границе с Францией, однако для осуществления этого замысла ему не хватало средств. Елизавета I была менее всего заинтересована в усилении французского влияния в Нидерландах, поэтому ей пришлось привлечь герцога и даже посулить финансовую поддержку, чтобы удержать его под своим контролем. Переговоры о браке вновь стали удобной формой продолжения англо-французского диалога, вне зависимости от истинных целей и намерений обеих сторон.
В 1578 г. их возобновил новый французский посол Симьер, представший при английском дворе как воплощение истинно французской галантности, живости и остроумия (за что получил от королевы шутливое прозвище «Обезьяна»). Его миссия продвигалась весьма успешно, поскольку королева, казалось, демонстрировала серьезные намерения выйти замуж. В августе 1579 г. герцог Анжуйский прибыл инкогнито на смотрины в Англию и был принят при дворе с такими знаками внимания, что многие даже в ближайшем окружении королевы поверили в возможность заключения этого брака. Реальность такой перспективы вызвала озабоченность и протесты самых разных кругов английского общества: от придворных фаворитов — графа Лейстера, К. Хэттона, до патриотически настроенного дворянства и пуританских проповедников. Вновь ожили ксенофобские настроения, и, разумеется, апелляция к парижским событиям 1572 г. стала одним из веских аргументов антифранцузской пропаганды. Память о трагической ночи св. Варфоломея не стерлась за прошедшие шесть лет, и мысль о том, что королева-протестантка может сочетаться браком с принцем из вероломного дома Валуа, оказалась невыносимой для убежденных сторонников англиканства.
Одним из первых негативное отношение английского общественного мнения к этой перспективе высказал Ф. Сидни — молодой аристократ, обещавший стать блестящим дипломатом, родственник Лейстера и зять Ф. Уолсингема. Волею судьбы он оказался в Париже в 1572 г. и чудом избежал гибели в ночь св. Варфоломея, навсегда сохранив недоверие к правящему королевскому дому Франции. Сидни взял на себя смелость высказать королеве мнение о нецелесообразности «французского брака», широко распространенное в придворных кругах: в августе 1579 г. он обратился к ней с письмом, в котором убеждал Елизавету в том, что такой консорт «сильно уменьшит любовь, которую истинные верующие питают к ней». «Как будут саднить их сердца», писал он, «когда они увидят, что вы берете в мужья француза и паписта… Все люди хорошо знают, что он — сын Иезавели нашего века, что его брат устроил заклание из свадьбы своей сестры, дабы легче было организовать истребление людей обоих полов, что он сам, вопреки обещанию и благодарности, обретя свободу и свои основные владения главным образом благодаря гугенотам, разграбил Ла Шарите и совершенно уничтожил Иссуар»[98]. Присутствие такого человека в Англии, население которой расколото на две религиозные партии, как и во Франции, по мнению Сидни, воодушевит папистов и «охладит любящие сердца» протестантов. Амбиции самого герцога, непостоянного, «влекомого любым ветром, дающим ему надежду», могут подтолкнуть его к попытке реставрации католической религии. Сидни считает это практически неизбежным не только потому, что герцог — «папист», но и потому, что, будучи молодым мужчиной, занимающим второе по положению место в государстве, он захочет, чтобы «все разделяли его убеждения», и постарается навязать их силой. Эту силу не следовало недооценивать, «ибо он сам — принц, имеющий большие доходы, происходящий из самой многочисленной нации в мире, поставляющей множество солдат, к тому же привыкших служить без жалованья, поэтому их может привлечь грабеж; и, без сомнения, в этом случае его брат будет готов помочь ему… чтобы не позволить ему растревожить Францию»[99]. Не только темперамент и религиозные расхождения, но и патриотические чувства не позволят супругам по-настоящему сблизиться в таком браке, их интересы в публичных делах всегда будут подобны параллельным линиям, которые никогда не смогут пересечься, «ибо он француз и мечтает сделать Францию великой», а королева — англичанка, «созидательница и защитница» истинной веры, «единственное солнце, которое слепит им [католикам. — О.Д.] глаза», «чья цель — величие Англии»[100]. Письмо Ф. Сидни получило большой резонанс при дворе: как явствует из его слов, адресованных другу, оно распространялось в списках и снискало автору широкую популярность, хотя после обращения к королеве он попал в опалу и был вынужден на время удалиться в свое поместье. Впрочем, Елизавета скоро вернула ему свое расположение.
В сентябре 1579 г. эстафету у придворно-аристократической оппозиции англо-французскому альянсу подхватили протестантские проповедники. Один из ревностных патриотов, Дж. Стеббс, выпустил в свет памфлет с устрашающе пророческим названием: «Зияющий зев, который поглотит Англию благодаря новой французской свадьбе». Уже само заглавие немедленно вызывало у английского читателя ассоциации с печальной памяти свадьбой в Париже. Рассуждения Стеббса о политической нецелесообразности англо-французского брака во многом перекликаются со сходными положениями у Ф. Сидни; весьма вероятно, что он был знаком с текстом вышеупомянутого письма, циркулировавшего в копиях. Однако сам жанр его произведения, адресованного более широкой аудитории и призванного заставить ее содрогнуться от ужаса перед лицом французской угрозы, заставляет Стеббса использовать иную аргументацию (основывавшуюся преимущественно на библейских текстах и примерах) и стилистику; в отличие от Сидни, соблюдавшего политическую корректность, Стеббс отнюдь не воздерживался от личных выпадов в адрес членов дома Валуа, а постоянное возвращение к леденящим кровь картинам парижской резни стало для него самым выигрышным художественным приемом и сильным антифранцузским аргументом. «Порочные» и «испорченные» правители Франции, предлагая брак с герцогом, направили, по его словам, «к нам сюда древнего змея в образе человека, во рту которого жало и каковой задумал соблазнить нашу Еву, чтобы она и мы с нею утратили наш английский Рай»[101].
Стеббс решительно ополчается против тех, кто пытается искать политических выгод в союзе с Францией, «подставляет плечи и тянет канаты», чтобы помочь пристать к английскому берегу «кораблю, с несчастливым грузом». В итоге «происков змея» «французы подведут подкоп под самое основание нашего государства, а добрую королеву Елизавету (я дрожу, говоря об этом), ослепленную, поведут на бойню, как несчастного агнца»[102]. Недомыслием кажется ему вера некоторых англичан в то, что англо-французский брак поможет распространить «истинную религию» во Франции и гарантирует безопасность гугенотов; напротив, Англия, как младенец, будет отдана жестокой кормилице, Франция и Рим мягко обовьют ее руками, но, сдавив в объятиях, исподволь нанесут смертельный укус, как уже сделали с истинной церковью во Франции. «Ради этого отпрыск французской короны собирается жениться на коронованной нимфе Англии…его приезд потрясет английскую церковь — как же он сможет утверждать веру во Франции? Что есть Франция для Божьей церкви и для Англии в деле религии? Франция — это дом жестокости, в особенности по отношению к христианам, главная подпорка шатающегося дома Антихристова»[103]. Она видится Стеббсу «вертепом идолопоклонства», «царством тьмы», где почитают Ваала. Противопоставляемая же ей Англия — «королевство света, исповедующее Христа», ее государыня — «храм Святого Духа», поэтому союз между двумя странами попросту невозможен, и, по мнению Стеббса, «громовой раскат божьего гнева поразит всех политиков», выступающих за такой альянс[104].
Немало места отводит Стеббс теоретическому обоснованию порочности смешанных браков между представителями разных конфессий, апеллируя к текстам Ветхого Завета, предписывающим равенство партнеров в браке: ангелы не должны соединяться с сыновьями и дщерями людскими, а верующие в истинного Бога — с идолопоклонниками. «Великий грех и нарушение Божьего закона для нас, которые в своих церквах говорят на языке Ханаана, объединяться с теми, кто во время мессы бормочет на чуждом языке Рима, соединять Божью дщерь с одним из сыновей людских», связывать христианку с «послушным сыном Рима, этой праматерью антихристовой»[105]. Безбожный брак запятнает дом, «и добрая жена Англии, и дети, и слуги», все окажутся подвержены опасности развращения и утраты веры[106].
В этом пророческом контексте пример несчастного брака, заключенного между лидером гугенотов и католической принцессой из дома Валуа, становится одним из самых убедительных «exempla» Стеббса, по выражению которого «само упоминание парижской свадьбы должно отвратить любого англичанина или французского протестанта от ожидания какого бы то ни было блага, которое могло бы последовать за совершением зла… И если бы адмирал и сто тысяч человек, женщин и детей, чья невинная кровь освятила тот брак, могли бы восстать из мертвых… они бы из своей небесной любви к земной церкви Христовой живо и горячо отговаривали бы нас от подобной свадьбы; они бы показали вред от этого брака с таким воодушевлением и страстностью, что их раны снова закровоточили бы, а их обезглавленные тела заговорили бы, взывая к вам»[107]. По логике Стеббса, если французы проявили такую жестокость по отношению к соотечественникам, ничто не удержит их от коварных происков в Англии, тем более что две эти страны — не только давние соседи, но и вечные соперницы. Здесь Стеббс дает выход давним франкофобским настроениям, ссылаясь на исторический опыт, Столетнюю войну, неудачные последствия всех прежних англо-французских браков, интриги Франции с извечными врагами англичан — шотландцами и т. д. В его представлении вражда французов к его нации постоянна, а их дружба временна и фальшива, французы ненадежны и «хуже мавров, ибо те держат обещания, данные людям другой веры, а французы — нет», и не дело искать среди них брачных партнеров[108]. «Если в потоках крови, пролитой в Париже, они обагрили свои пальцы, то в английскую кровь они погрузятся до локтей», — пророчит Стеббс, поэтому даже простой англичанин должен сказать: «Timeo gallos, а именно Valesios nuptios ambientes», особенно настойчиво предлагающих такие смешанные браки, которые противны нашей совести"[109].
По глубокому убеждению английского проповедника, за кровавыми деяниями Франции стоял Рим, доказательством чего были шумные торжества в столице католического мира по поводу истребления гугенотов в Варфоломеевскую ночь. "Дабы сослужить службу римской синагоге, французы превозносили как прекрасные добродетели свою ложь, предательства, отравления, резню и то, что они перевернули все королевство вверх дном. И чтобы вознаградить их за смелую ночную вылазку в Париже, в их честь тотчас устроили триумфальный проезд колесниц у врат Рима. Весь мир был свидетелем панегириков в их честь и торжественных молебнов… а также множества праздничных фейерверков в честь этой варварской, не-мужской и предательской победы над благородным адмиралом…"[110].
Рассуждая о происках Рима, Стеббс обращает свое гневное красноречие против "итальянской колдуньи", королевы-матери Екатерины Медичи, которую он выводит в образе зловещего "зомби", управляемого папой. Но в то же время флорентийка и сама искусно манипулирует французским двором. "Она — душа, которая движет телами короля, монсеньора, их сестры Маргариты и всех высокопоставленных людей во Франции, как тысячью рук, чтобы добиваться своих целей. И когда мы говорим о королеве-матери, мы должны немедленно представить себе не что иное, как тело или сосуд, в котором папа движет ее душой… подобно тому, как некроманты… приводят мертвое тело в движение с помощью нечистой силы. И эта душа Франции, самым яростным образом настроенная против церкви Христовой,, была самой опасной интриганкой в брачных делах (dangerous ргасticer in marriages)"[111]. И хотя в организации брака своей первой дочери она, по мнению Стеббса, не слишком преуспела, "поскольку в нем Церковь не совершила прегрешения (ибо они объединяли под одним ярмом своих собственных ослов и ослиц), то в союзе сестры последней с королем Наварры ей повезло больше, ибо наши грехи добавились к ее, поскольку мы соединили одного из наших волов с одной из ее ослиц. В этой трагедии она, естественно, сыграла свою роль…"[112]. Эта роль, в глазах Стеббса, была ключевой, поскольку Екатерина Медичи стала главным инициатором и режиссером страшного ночного действа в Париже. "Ее дочь послужила приманкой, чтобы завлечь и прельстить тех, кто в противном случае воспарил бы и улетел прочь, став недосягаемым; ее сын, тогдашний король, должен был со всей поспешностью стать "отцом" адмиралу и тем, кто исповедовал [истинную] веру. Тот, кто тогда был монсеньором, а теперь король, принял фальшивое обличье, притворяясь, будто он ужасно недоволен браком и расположением, которое король проявлял к адмиралу и остальным людям веры. Нынешний монсеньор играл детскую, или плаксивую роль… в то время как мать — постановщик этого откровенного спектакля — стояла с книгой в руках на сцене (так оно и было) и диктовала детям и всем остальным актерам, что им следует говорить; последний акт был очень печальным. Король нарушил свою клятву; свадьба королевской дочери была запятнана кровью; король убивал своих подданных; со множеством благородных и честных дворян поступили постыдно; трусы неожиданно настигали смелых в их постелях, невинных предавали смерти, женщин и детей безжалостно поднимали на алебарды, выбрасывали из окон и швыряли в реки; ученых мужей убивали варвары-солдаты; божьих святых целый день и всю неделю волокли на бойню подлые crocheteurs или носильщики; Церковь Христова была разрушена до основания,, и, что хуже всего, тех, кто остался в живых, принудили отречься от их Господа, и младенцы, крещенные перед ликом Христа, теперь снова предались Антихристу. Посему тот, кто любит Церковь, не может не видеть, что эта свадьба не обещала процветания Божьей церкви во Франции… И даст Бог, мы не согласимся на брак с нынешним французским королем и его братом"[113].
Влияние Екатерины Медичи, по мнению Стеббса, роковым образом сказалось на судьбах дома Валуа, поскольку все потомство Генриха II, рожденное от флорентийки, "было обречено противостоять Евангелию", став ненавистным людям. Впрочем, автор не был снисходителен и к предшественникам Генриха II на французском престоле, но все же главным грехом Валуа, превосходившим любые недостатки прежних королей, в его глазах была борьба с "истинной верой", которую "наихристианнейшие" государи Франции вели "с жестокостью турок". Они — отступники, подобные Юлиану, "их Новый Завет — Макиавелли"[114].
Не без удовлетворения Стеббс перечислил симптомы божьего проклятия, тяготевшего над родом Валуа, убеждая читателей, что череда смертей в этом семействе есть не что иное, как зловещее предостережение, подобное надписи, начертанной огненным перстом на стене в чертоге Валтасара — "Мене, текел, упрасин". Генрих II узрел свое "мене", погибнув от удара копьем в глаз, прежде чем смог увидеть, как сгорит на костре протестантская проповедница Анна де Бург, осужденная им на смерть (а король поклялся, что это произойдет у него на глазах). Его сыну Франциску II проклятие, "текел", было послано в виде болезней, гнойного нарыва в ухе (видимо, выдуманного Стеббсом) и скорой смерти. Что же касается Карла IX, виновника Варфоломеевской ночи, его "упрасин" — кровавый пот, мучивший его накануне смерти. "Проклятием отмечена каждая пора его тела", и, поскольку он пролил христианскую кровь, подобно Юлиану Отступнику, "он должен набрать в горсть собственной крови и сказать вместе с Юлианом: "Ты победил, галилеянин!"" "Кто не содрогнется, встретившись с таким семейством, отмеченным гневом господним", — риторически вопрошает Стеббс, напоминая, что Англия тем не менее готова к союзу с ним[115].
Автор "Зияющего зева" живописует отталкивающие портреты Валуа исключительно на фоне событий Варфоломеевской ночи. Карл IX — это клятвопреступник, разыгравший из себя покровителя гугенотов и друга адмирала Колиньи, "король, навещавший у постели больного, жизнь которого вскоре намеревался отнять, запятнавший себя кровью подданных, поверивших его слову"[116]. Генрих III (герцог Анжуйский в 1572 г.) — один из "волков Валуа", участник резни невинных агнцев. В назидание англичанам Стеббс рассказывает о том, какой холодный прием оказали ему протестантские князья Германии, когда герцог, будучи избран королем Польши, проезжал в свои новые владения: его повсюду поносили, называя "королем мясников", а курфюст Пфальцский демонстративно повесил в апартаментах, отведенных герцогу, большую картину, изображавшую Варфоломеевскую ночь в Париже. В этом отношении, по мнению Стеббса, англичанам следовало брать пример с немцев — "мужественной нации"[117].
Наконец, очередь доходит и до младшего из принцев дома Валуа, жениха английской королевы, которого, в отличие от куртуазного Сидни, Стеббс не собирался щадить. Для него герцог — папист, запятнанный кровью мучеников-гугенотов не меньше, чем остальные члены семьи. "Что же касается принца, предлагаемого нынче для брака нашей Церкви, если он и отставал от других в их дурных делах, не забывайте, что он был еще молод и не имел возможности (не обладая властью над королевством) проявить свою врожденную злонамеренность по отношению к Церкви… Тем не менее в той мере, в какой его положение позволяло, его использовали, чтобы послужить Риму и нанести ущерб Церкви… Во время кровавой свадьбы он был еще недостаточно зрел, чтобы стать исполнителем, но был посажен своей матерью плакать и сокрушаться о жестокостях, чтобы, демонстрируя таким образом недовольство ими, спасти свою репутацию для другого такого же безрассудного брака, поскольку репутации всех остальных — тогдашнего короля, его матери, брата и сестры — были слишком испорчены и не могли прикрыть совершенное злодеяние"[118]. Истинную же свою сущность монсеньор обнаружил позднее, когда из-за разногласий с братом-королем стал заигрывать с гугенотами, однако это было не более чем притворством: "Он был согласен, чтобы его использовали, дабы выманить города из рук протестантов, а во время войн против них (а именно против Ла Шарите и Иссуара)… он совершил такие отвратительные жестокости и зверские безобразия, что трудно поверить, будто дурными руками этого человека может быть заложен хоть один камень [в здание] Божьей Церкви". Все дальнейшие размолвки герцога с братом, его побеги от двора и примирения Стеббс клеймит как "французскую легковесность и лживость, свойственные всем папистам этой нации"[119].
После всех приведенных доказательств коварства Валуа, восклицает английский проповедник, ничто не может удержать доброго подданного от страха перед теми, "кто пожирал божьих людей, как хлеб, пил кровь благородных дворян". Тем самым был довершен коллективный портрет французских королей как каннибалов и человеконенавистников.
Рассуждая об отсутствии каких бы то ни было гарантий безопасности для королевы и Англии в случае "французского брака", Стеббс еще раз возвращается к парижской свадьбе и событиям, предшествовавшим ей, в частности к таинственной смерти Жанны д’Альбре — матери Генриха Бурбона, наступившей, как полагали, из-за пропитанных ядом перчаток, полученных от Екатерины Медичи. "Жемчужина среди государынь, добрая королева Наваррская" избегла варфоломеевской резни лишь потому, что уже успела вдохнуть аромат отравленных перчаток и перенеслась в мир иной, "не воспользовавшись гарантиями безопасности… которые они, Валуа, не скупясь дают"[120]. "О том, какие личные гарантии этот брак дал доброму и истинно благородному адмиралу, мир будет вспоминать и рассказывать до конца света, чтобы упрекать французов за их обещания. А сам жених, король Наваррский, какие гарантии его безопасности обрел он в этом браке? Он сменил радостную свободу на страшную темницу, ощутил пистоль, приставленную к его груди, лишился верной и надежной дружбы многих тысяч людей и попал в руки смертельного врага"[121].
Королева Елизавета весьма резко отреагировала на антифранцузскую пропаганду и попытки общественного мнения повлиять на ее сложные политические интриги, издав прокламацию[122], запрещавшую под страхом смерти хранить и распространять памфлет Стеббса, копии которого разыскивали и конфисковывали по всему Лондону, тем более что близилось начало парламентской сессии, во время которой радикальные протестанты без труда сумели бы развернуть свою агитацию в палате общин. Сам Стеббс, его печатник и издатель были схвачены и приговорены к отсечению правой руки. Печатника все же помиловали, но двое других понесли суровое наказание, которое свершилось при большом стечении народа. Стеббс прокричал при этом: "Боже, храни королеву", а издатель сказал: "Здесь я оставил руку истинного англичанина". Но ни прокламация, ни расправа со Стеббсом не положили конца брожению умов. Испанский посол Мендоса сообщал: "Народ в целом очень недоволен; в дополнение к опубликованной книге на дверях дома лорда-мэра появились два пасквиля с очень резкими высказываниями по поводу брака, в частности о том, что, если свадьба произойдет, сорок тысяч человек соберутся и будут готовы помешать ей"[123]. Прокламация же, "вместо того чтобы умерить всеобщую ненависть к Франции, лишь возбудила ее и раздула пламя". В результате появилась еще одна книга, повторявшая аргументы Стеббса, а при дворе и в городе распространялось множество копий различных посланий к королеве, отговаривавших ее от брака и доказывавших, что французы — старые и вероломные враги, а народ Англии "не захочет жить с врагами у ворот, которые могут захватить их страну"[124]. По мнению испанского посла, все эти письма и воззвания были инспирированы главными противниками брака — Лейстером и Хеттоном.
К числу полемических антифранцузских произведений того времени можно отнести еще один любопытный памятник, вышедший из-под пера известного поэта Э. Спенсера, близкого кругу Ф. Сидни. Речь идет о его "Просопопойе, или Сказке матушки Хабберд". Эта небольшая сатирическая поэма была впервые опубликована Спенсером в 1591 г., однако, как полагают исследователи его творчества, она была написана во второй половине 70-х годов и содержала явные аллюзии на визит герцога Анжуйского в Лондон и его брачные планы.
Написанная в форме традиционной средневековой аллегории, "Сказка" повествует о проделках двух ловких мошенников — Лиса и Обезьяны. С одной стороны, образ Лиса, безусловно, был призван напомнить о его знаменитом предшественнике из "Романа о Лисе", с другой — этим нарицательным именем в Англии нередко именовали герцога Анжуйского за его настойчивость и изворотливость (в частности, такое сравнение встречалось и у Стеббса). Что же до Обезьяны, то здесь без колебаний можно было усмотреть намек на Симьера, известного под этим прозвищем при дворе. У Спенсера двое хитрецов покидают родные места, чтобы снискать себе богатство и высокое положение в чужих краях. Они бесконечно переодеваются, меняют обличья, выдавая себя за тех, кем не являются. Кульминацией их авантюр становится попытка присвоить себе престол и власть над чужим лесом и его обитателями. Заметив, что царь зверей Лев уснул, они похищают его регалии и водворяются в королевском дворце, изображая из себя Льва и его советника. (Отметим попутно, что Лев бьш не только аллегорией королевской власти, но и геральдическим символом Англии, более того, в одной из строф Спенсер применяет ко Льву местоимение "она", укрепляя уверенность своего читателя в том, что речь идет либо об аллегории потерявшей бдительность страны, либо о ее государыне.)[125]
Описание бесчинств мошенников Лиса и Обезьяны представляет собой не что иное, как перечень традиционных страхов английских придворных и дворянства, возникавших при мысли о чужеземном владыке на престоле: мнимый Лев не слушает ничьих советов и никого к себе не допускает, окружая свою особу "воинственным отрядом иноземных зверей, происходящих не из этого леса", странными чудовищами — грифонами, минотаврами, крокодилами, драконами, кентаврами. С такой "гвардией" узурпатор может никого не бояться, "он правит и тиранит всех, как хочет", местных благородных зверей превращает в своих вассалов и, грабя их, увеличивает свои богатства[126]. Правосудием и доводами разума здесь пренебрегают, умеренность забыта, повсюду правят жестокость и высокомерие. Новый король бесконтрольно распоряжается всеми доходами, пожалованиями, грабит церкви, и нет ни одного статута или обычая, которые бы он не нарушил. Его презрение к местной знати приводит к тому, что она хиреет, древние замки приходят в упадок и рушатся, да и сам дворец вот-вот падет. Однако финал "Сказки" выглядел оптимистично: наблюдавший за кознями самозванцев с небес Юпитер посылает Меркурия, чтобы разбудить спящего Льва; грозный владыка леса быстро наводит порядок, изгоняя проходимцев и возвращая свои регалии.
Результатом пропагандистской кампании против французов и дома Валуа, а также отсутствия у самой королевы искренних намерений выходить за герцога Анжуйского стал его отъезд из Англии под радостные крики толпы, попытавшейся напасть на него. Вослед ему Елизавета направила послание с извинениями, которое свидетельствовало о накале страстей в Лондоне. "Я уверяю Вас, что крайне недовольна тем, что это неблагодарное сборище, эта толпа так оскорбила такого принца"[127]. Однако спустя год и сама королева солидаризировалась с толпой, ее возмущению герцогом не было предела, поскольку в августе 1580 г. депутация Штатов предложила ему стать правителем Нидерландов. В одно мгновение ее "жених" мог завладеть ими и превратить в католическую страну, которая к тому же была бы удобным плацдармом для броска через проливы и возможного захвата Англии. Тень Варфоломеевской ночи снова нависла над островом, старые страхи ожили.
Чтобы нейтрализовать неожиданного соперника, Елизавета в очередной раз возобновила брачные переговоры, как обычно, не собираясь идти в них до конца. Основанием для ее уклонения от окончательного решения снова стало английское общественное мнение и неприятие идеи этого союза. Королева писала: "Невозможно, чтобы наш брачный пир сопровождался ограблением наших подданных [буквально: "был сдобрен соусом из богатств наших подданных"]. Что они подумают обо мне, погубившей ради своей собственной славы свою землю?.. Неужели случится, что королева Елизавета благословит Англию на вечное зло ради заманчивого брака с Франсуа, французским наследным принцем? Нет, нет, этого никогда не случится"[128]. Этого и не произошло. Она продолжала свою искусную игру с герцогом в течение еще четырех лет, снабжая его деньгами, но удерживая на расстоянии до самого дня его смерти, после чего королева выступила в роли скорбящей и безутешной "вдовы", обещавшей Екатерине Медичи оплакивать ее сына до конца своих дней.
Безусловно, ее политика в отношении "французского брака" определялась исключительно соображениями целесообразности, однако английское общественное мнение всегда было составляющей, которую Елизавета I принимала во внимание. Историческая память о недавнем грехе Валуа, обагривших руки кровью протестантов, разумеется, сыграла свою роль в подрыве доверия к французам и дала ей козырную карту на тот случай, если бы она захотела ею воспользоваться. Королева прибегала к ней всякий раз, когда требовалось затормозить ход переговоров и удержать французов на расстоянии, ссылаясь на "глас народа". Тень Варфоломеевской ночи, таким образом, сделала невозможным англо-французское сближение, в котором, впрочем, английская сторона никогда не собиралась идти до конца.