Я созвал, выражаясь словами журналистов из отделов светской хроники, «видных представителей нашей интеллигенции», — обратился Жюльен к гостям, собравшимся в его кабинете, — ибо будет непростительной глупостью, если мы уподобимся стаду овец, которых гонят на бой-ню. Предлагаю по крайней мере немного поблеять, хотя готов признаться, что испытываю скептицизм в отношении результатов. Однако пессимизм — удел философов, активному же гуманисту надлежит надеяться, даже когда дело совершенно безнадежно. Упрек в пасмурном отчаянии, пребывании во мраке обреченности, который мы столь часто слышим в свой адрес, проистекает, помоему, из недостаточно ясного представления о двух па-раллельных плоскостях нашего сознания: одна занята отрешенным созерцанием бесконечности, другая же действует во имя неких этических императивов. Приходится признавать их неизбывное противоречие. Достаточно согласиться с моральной ущербностью пораженчества и отчаяния, пусть они и оправданы с точки зрения логики, — и тогда активное сопротивление превратится в моральную необходимость при своей логической абсурдности. Перед нами откроются новые подходы к гуманистической диалектике…
Отец Милле, восседавший в кресле у окна, издал болезненный стон, словно кто-то резво наступил ему на мозоль.
— Вот это самое слово… — пожаловался он. — Без него никак нельзя?
— Не вижу в этом слове ничего дурного, — вставил профессор Понтье. — В конце концов…
— Pax vobis [20], — сказал отец Милле. — Возражение снимается.
Жюльен, привалившись спиной к книжному шкафу, оглядел лица семерых гостей, стараясь побороть враждебное к ним отношение. В конце концов, каждый век освещается теми огнями, которые есть в наличии. Вблизи звезды других веков тоже казались тусклыми. Отец Милле при всех своих скорее располагающих слабостях, а возможно, именно благодаря им, оставался главным авторитетом среди интеллектуалов с религиозными наклонностями; его недавняя статья о Юнге стала заключительным росчерком пера в священном союзе между Психиатрией и Церковью, что произвело подобающее впечатление; раздались даже шуточки о неизбежной теперь канонизации доктора Зигмунда Фрейда. Что касается профессора Понтье, то он оставался излюбленным философом молодого поколения, питавшего симпатию к его трудам из-за ясности их стиля и полной невнятности смысла. Однако после скандала с Богаренко профессор Понтье вышел из Движения за мир и прогресс и подписал манифест, взывавший о финансовом содействии беженцам из Кроличьей республики; ввиду этого он был заклеймен прессой Содружества как «сифилитичный паук» — «кровожадные гиены» вышли из моды после воцарения Социалистического Сарказма.
Кроме того, здесь находился Дюпремон, романист, недавно разразившийся новым бестселлером, имевшим головокружительный успех. Он оставался одним из немногих, кто еще был в состоянии писать, тогда как большинство писателей не могли выжать из себя ни словечка, и вся панорама литературы и искусства все больше напоминала спущенный детский мячик. Он был, видимо, самым наивным из всех, и именно эта наивность помогала ему держаться на плаву, когда остальные благополучно шли ко дну. В его последнем романе был один особенно неожиданный поворот: герой, молодой священник, умудрился до конца пробыть праведником, несмотря на самые заманчивые соблазны, описываемые с ни с чем не сравнимыми богатыми подробностями. Именно в этих соблазнах и заключалась мораль: читатель, идентифицируя себя с героем, давал волю собственному воображению, оставаясь в то же время переполненным сознанием своей возвышенной добродетели. Был здесь и Леонтьев, от которого ждали практических пояснений на предмет возможности движения сопротивления в культуре, и Борис, недавно выписавшийся из больницы и больше обычного походящий на труп; Жюльен пригласил его главным образом для того, чтобы попытаться вывести из состояния углубляющейся апатии. В кабинете было еще двое мужчин: издатель наиболее читаемой парижской ежедневной газеты и представитель размытой, но довольно влиятельной категории литераторов, не упускающих возможности фигурировать среди членов разнообразных комитетов и советов, отстаивающих благородные идеалы. Приглашен был также Сент-Иллер, но он, по своему обыкновению, опаздывал.
Получилась не внушающая особых надежд компания. Но, не уставал повторять про себя Жюльен, члены Якобинского клуба или ленинского эмигрантского кружка тоже в свое время набивались в прокуренные помещения и не являли собой многообещающей картины.
— Предлагаю, — объявил он, — чтобы каждый из нас по очереди изложил в течение нескольких минут свои мысли о том, что предпринять в случае войны и новой оккупации. Знаю, это звучит по-мальчишески наивно, но тот факт, что вы приняли мое приглашение, свидетельствует о том, что вы тоже ощущаете потребность в обмене мыслями — или их отсутствие, если так вам больше нравится.
Из его рта не торчала сигарета, следовательно, это был необычный Жюльен. Возможно, причиной стала новость об открытии большого веноградского процесса по делу о шпионаже «профессора Варди и его сообщников», а может быть — преследующее каждого из них предчувствие неминуемой катастрофы. Его циничное равнодушие пропало без следа — по крайней мере, на время; он был почти жалок, умоляя всех этих людей собраться, хотя при такой неоднородности состава встреча была обречена на провал. Некоторые из гостей чувствовали смущение, ибо едва знали хозяина. На протяжении последних лет его литературная репутация неуклонно убывала. Он никогда не посещал литературных салонов и премьер, а изредка публикуемые им статьи были пропитаны до того горькой и откровенной безнадежностью, что читатели, знакомясь с ними, всякий раз ощущали неудобство. В конце концов, критики пришли к молчаливому согласию, что часто случается по отношению к писателям, долгое время служившим объектами яростных споров: на него наклеили ярлык «пророка гибели», и утвердилось мнение, будто его пораженчество находится в деликатной психологической связи с увечьем, заработанным на испанской войне, — хромота и изуродованное лицо уязвляли, видимо, его мужскую гордость и заставляли взирать на мир исключительно пессимистически. Ходили также слухи, что он с недавних пор попал под влияние отца Милле и вот-вот переметнется под длань Церкви — шаг, совершенный раньше многими его бывшими коллегами по революционному движению. Как бы то ни было, его голос звучал в телефонной трубке до того настойчиво, что потенциальные гости не нашли в себе сил отклонить столь необычное приглашение — хотя бы по той причине, что это обеспечивало им алиби перед собственной совестью. Тем временем стало очевидно, что и для Жюльена основным мотивом всей затеи был отчаянный поиск алиби.
Слова самого Жюльена, что ничего серьезного от встречи и не ожидается, позволили присутствующим несколько расслабиться. Издатель влиятельной газеты выразил всеобщий настрой, когда сказал, обращаясь к присутствующим:
— Нам обязательно нужно поговорить! Должен сознаться, что, получив любезное приглашение нашего друга господина Делаттра, я был сперва несколько растерян и не догадывался, в чем же истинное назначение встречи. Но, думаю, теперь я все понял: уже тот факт, что мы представляем самые различные подходы к жизни и политические тенденции, может помочь выработке нового подхода к стоящим перед нами проблемам. Согласен, что никогда не следует оставлять попыток преодолеть бессмысленные раздоры, разделяющие политические партии; нужно пробовать новые направления мысли и приходить к оригинальным решениям. Но возможно ли решение как таковое? И не предпочтительнее ли в определенных условиях усвоить эластичный, положительный подход к событиям на шахматной доске Истории, тем более если они предстают в виде фатальной неизбежности, нежели накликивать новые страдания и битвы, жестко отказываясь от сотрудничества и учиняя безответственные провокации? Вот какой предварительный вопрос хотелось бы мне задать…
Мсье Турэн умолк. Он был полным господином чрезвычайно преуспевающего вида с золотыми запонками на манжетах и жемчужной булавкой в скромном галстуке. Благодаря назойливости журналистов светской хроники, для публики не было секретом, что он приобрел дом в Марокко вблизи Касабланки и частный самолет, который доставит его туда вместе с семьей в случае необходимости. Это, видимо, позволяло ему сохранять спокойствие и беспристрастность.
После его короткого выступления воцарилась тишина. Отец Милле, раскинувшийся в плетеном кресле, выклянченном Жюльеном у консьержки, пренебрежительно хмыкнул. Жюльен нехотя заговорил снова:
— Меня всегда удивляло, почему в присутствии более чем четырех человек так трудно говорить очевидные вещи. Все присутствующие знают, что мы доживаем последние дни Помпеи — но, в отличие от жителей Помпеи, мы предупреждены об этом загодя. Пусть мы не можем предвидеть, когда именно произойдет взрыв и в какой конкретно форме, мы знаем в общем и целом, что должно случиться. В момент возникновения конфликта у нас начнется гражданская война. Через несколько дней мы будем оккупированы — либо открыто, либо под каким-нибудь удобным предлогом или прикрытием — и включены в состав Содружества Свободолюбивых Народов…
Его слова были встречены негодующим рокотом. Жюльен, демонстрируя гостям изуродованную половину своего лица, продолжал нарочито небрежно:
— Вот я и говорю — мы будем оккупированы. Извините меня за голые факты, среди интеллигентов это считается дурным тоном. Однако когда это случится, у армии Французской Республики не окажется, как вам известно, ни технической возможности, ни желания сражаться…
— Са alors! [21] — не выдержал мсье Турэн. — Вы заходите слишком далеко, вам не кажется? — Он огляделся в поиске поддержки, но на всех лицах, не считая литератора, издававшего возмущенное бурчание, застыло каменное, непроницаемое выражение.
— …ни желания сражаться, — повторил Жюльен. — Не говоря уже о таких общеизвестных фактах, как разница в количестве дивизий и стратегическая неспособность американцев удержать в Европе хоть одну линию фронта по нашу сторону Пиренеев…
— Не согласен! — прервал его Дюпремон, перекрыв нарастающий ропот. — Не знаю, к чему вы клоните. Я протестую…
— Бога ради, дайте ему договорить! — вмешался отец Милле. Он фыркнул и со вздохом присовокупил в наступившей тишине: — Будьте же честны, господа! Делаттр всего лишь повторяет то, что мы все и так знаем наизусть.
— Через несколько дней после оккупации, — продолжил Жюльен, — начнется большая гигиеническая операция. Вся французская нация, все ее политические и культурные институты, библиотеки, традиции, обычаи, идеи — все будет загружено вперемешку с грязным бельем в большую стиральную машину для обработки горячим паром. Большая часть всего этого не выдержит такого обращения. Выживут лишь самые грубые ткани. Но и они выйдут на свет искрошенными, укороченными, задубевшими от крахмала, стерилизованными, неузнаваемыми. После этой операции мир в его теперешнем виде прекратит существование.
Mсье Турэн кашлянул.
— Позвольте спросить, — сказал он, поглядывая на часы, — с какой целью нам предлагается выслушивать эту проповедь о всеобщей гибели?
Жюльен пожалел, что пригласил его. Он-то надеялся, что присутствие влиятельной персоны создаст менее суетную атмосферу, выведет встречу за рамки чисто «интеллигентского» собрания. Он набрался терпения и заговорил снова:
— А потому, что, как известно, даже такие неофициальные собрания станут в будущем невозможными. Люди, жившие при этом режиме, внутри этой чудовищной стерилизующей машины, говорили мне, что отдали бы полжизни за привилегию всего часок поговорить так же свободно, как мы говорим здесь, в этой комнате… — Он бросил взгляд на Леонтьева; но тот, не отрываясь, смотрел в окно. — Через неделю, месяц, три месяца мы тоже утратим эту привилегию. Вот когда каждый из нас почувствует, что охотно пойдет на любую жертву, лишь бы вновь обрести вот такую возможность обсуждать с другими людьми свои планы на будущее. Но такой возможности больше не представится…
Гости в замешательстве заерзали. Дюпремон открыл было рот, но передумал и ничего не сказал. Следующим оратором оказался профессор Понтье.
Нельзя не понять, сказал он, беспокойства Делаттра перед лицом критической ситуации в мире, однако он считает, что беспокойство это чрезмерно. Если даже допустить, всего лишь для дискуссии, что предсказанное Делаттром возможно, из этого никак не следует, что последующие события должны рисоваться одними черными красками. Ведь сам Делаттр обмолвился, что невозможно предвидеть конкретных обстоятельств, при которых возможное превратится в реальное, — сам же он вовсе не уверен, что такого развития нельзя избежать. А поскольку любое развитие событий обязательно определяется конкретными обстоятельствами, трудно, не зная этих обстоятельств, принимать решения и даже вести плодотворную дискуссию. Одновременно он готов согласиться, что было бы ошибкой дожидаться катастрофы в позе фаталиста, и что для защиты мира, демократии и интересов всех угнетенных наций и классов требуется крайняя бдительность…
Он особо выделил последнюю фразу и неожиданно умолк, дабы присутствующие прониклись значением сказанного. Действительно, единственной интерпретацией того обстоятельства, что он поставил «угнетенные нации» перед «классами», могла быть догадка, что он таким образом намекает на положение в восточноевропейских странах. Профессор Понтье по-своему дошел до предела возможного, стараясь не отстать от требований момента. Никто, однако, не счел возможным подметить это, кроме мсье Турэна, который с неожиданным энтузиазмом выкрикнул: «Слушайте, слушайте!» и даже привстал со стула. Снова посмотрев на часы — на них вместо второй стрелки красовался счетчик Гейгера, — он подошел к Жюльену:
— Думаю, — произнес он с примирительной улыбкой, — профессор Понтье внес полную ясность в ситуацию, и на теперешнем этапе к этому вряд ли можно что-либо добавить. Прошу извинить меня, господа…
Жюльен вежливо проводил его до двери. Выйдя в коридор, мсье Турэн внезапно смутился.
— Если совсем откровенно, mon cher, — объяснил он извиняющимся тоном, — когда вы позвонили мне, у меня сложилось ошибочное впечатление, что речь пойдет о каком-нибудь издательском проекте — литературном журнале или о чем-то еще в этом роде. Если у вас есть какие-нибудь планы в этом направлении, звоните мне не колеблясь. Пока же, если позволите, я дам вам дружеский совет: не поддавайтесь мрачному пессимизму. Культ обреченности — плачевный симптом нашего времени. — Крепко зажав под мышкой противорадиационный зонтик, он помахал Жюльену ручкой и стал осторожно спускаться по скрипучим ступенькам.
Закрыв входную дверь, Жюльен обнаружил, что литератор, не сказавший за все время ни одного слова, тоже собрался уходить. Это был невысокий пожилой господин в элегантном костюме и старомодных гетрах.
— Сожалею, — молвил он, — видимо, я неверно понял цель собрания. Если здесь образуется какой-то комитет, прошу вас не вписывать в него моего имени. — Поколебавшись, он все же добавил, забирая шляпу и перчатки: — Во всяком случае, не на данной стадии. Посмотрим, кто еще в него войдет. Не будете ли вы так добры направить мне список спонсоров, почетных членов и так далее…
Вернувшись в кабинет, Жюльен застал там изрядно разрядившуюся атмосферу. Понтье и Дюпремон затеяли спор, отец Милле погрузился в беседу с Леонтьевым. Один лишь Борис, устроившийся на подоконнике, разглядывал улицу в полнейшей апатии. За целый час, минувший с момента его появления, он не изменил позы ни на миллиметр.
Отец Милле встретил Жюльена недоуменным взглядом.
— Чего ради было приглашать на такое собрание этих людей? — поинтересовался он.
Жюльен пожал плечами.
— Я никогда не питал к ним симпатии, вот и подумал, не пригласить ли их. Искупление за гордыню ума, говоря вашим языком… — Он запрыгал к своему излюбленному местечку в углу комнаты и с облегчением оперся о книжный шкаф. — Не знаю, понимает ли хоть кто-нибудь, зачем я созвал это идиотское собрание. Наверное, это попытка облегчить совесть. В предыдущих войнах интеллигенция оказывалась такой жалкой и презренной! Я всегда считал, что для нас худший грех — совершить оплошность. Опять-таки, пользуясь вашим языком.
Полюбовавшись, как Жюльен трется позвоночником о шкаф, подобно зверю, страдающему от чесотки, отец Милле вполголоса сказал:
— Не означает ли это, что вы созрели для того, чтобы всерьез перейти на наш язык? — Он сдобрил свой вопрос доброй порцией раблезианского смеха, но глаза его смотрели все так же проницательно.
— Я проглотил бы непорочное зачатие и все остальные догмы, как блюдо с устрицами, если бы вы знали, как быть со стиральной машиной. Но, да благословит Господь ваше невинное сердце, вы знаете не больше, чем Турэн…
Жюльен и отец Милле были однокашниками, и их все еще связывали воспоминания о былой тесной дружбе. Отец Милле собрался было ответить, когда Борис внезапно соскочил с подоконника, как ожившая статуя. Выпрямившись во весь свой сухопарый рост, он простер руку в сторону Понтье в осуждающем жесте. Все затаили дыхание.
— Почему вы не избавитесь и от него? — пронзительно выкрикнул Борис. — Он предатель!
Жюльен запрыгал к нему, надеясь успокоить. Понтье резко встал, возмущенно подыскивая слова. Остальные трое присутствующих хранили молчание.
— Не обращайте внимания, профессор, — заторопился Жюльен. — Мой друг очень возбудим: опыт пребывания в гуще свободолюбивого народа и так далее…
Понтье по-прежнему беззвучно открывал рот; его голова дрожала. Отец Милле и Дюпремон шептали ему примирительные слова. Однако Борис расслышал их негромкие голоса и прокричал еще более пронзительно:
— Он предатель!
После этого он посмотрел на Понтье в упор и неожиданно спокойно проговорил:
— Вы предатель, хотя сами и не подозреваете об этом. Уходите отсюда.
В комнате вновь зазвучали примирительные голоса; даже Леонтьев, казалось, очнулся от своих дум и с любопытством воззрился на соседей. Понтье наконец-то набрал в легкие достаточно воздуху.
— Как вы смеете, мсье! — повторил он несколько раз, причем с нарастающим чувством собственного достоинства. Казалось, еще немного — и он швырнет обидчику свою визитную карточку и вызовет его на дуэль в Булонском лесу. Такая возможность и впрямь пришла ему в голову, вместе со всеми мыслимыми последствиями: грандиозной рекламой неонигилистскому движению и изысканной статейкой, оправдывающей возрождение древнего рыцарского обычая, который, пусть с оговорками, можно рассматривать как символ неизбежного появления индивидуалистской антитезы коллективистским тенденциям в обществе.
Он уже предвкушал удовольствие, как вдруг вспомнил, что не захватил с собой визитной карточки; без карточки же или хотя бы перчатки, которую можно было бы бросить в лицо сопернику, красивый жест будет выглядеть не слишком убедительно.
— Боюсь, если ваш друг не извинится, то одному из нас придется покинуть собрание, — сказал он Жюльену, чувствуя, что у него снова начинает дрожать голова. Жюльен кивнул и сказал:
— Да, и я боюсь, что так будет лучше всего. — Но вместо того, чтобы выпроводить Бориса, Жюльен, бросая Понтье новое оскорбление, спокойно присовокупил: — Пойдемте, я вас провожу. Я вам все объясню.
В кабинете снова повисла тишина. Чувствуя на себе взгляды всех присутствующих, Понтье опять стал задыхаться. Потом голосом, которому полагалось выражать благородное самообладание, но в котором на самом деле прозвучала всего лишь мальчишеская бравада, он выкрикнул:
— Спасибо, я сам найду выход!
Выглядел он довольно жалко. Жюльен заковылял за ним и, глядя как Понтье забирает свою одежду, с кривой усмешкой произнес:
— Кажется, вечер оказался не очень-то успешным.
Понтье ожидал извинений, но Жюльен всего лишь открыл ему дверь в притворном удручении.
— Позвольте указать вам, — сказал Понтье, — что я нахожу ваше поведение воистину непростительным. — Он все еще ждал разъяснений, униженно застыв в дверях. Жюльену пришлось сделать над собой усилие.
— Конечно, — утомленно произнес он, — поскольку оскорбление нанес Борис, то я должен был попросить удалиться именно его. Но, как я сказал, он слишком много перенес…
— Это не извиняет его поступка. Как и вашего, — заметил Понтье, все еще стоя в дверях с трясущейся головой.
— В данном случае — извиняет, — сказал Жюльен более твердо.
— Даже то, что он назвал меня предателем? — воскликнул Понтье раздраженным голосом недоросля, которому никогда не суждено повзрослеть.
— Он сказал, что вы предатель, хотя сами этого не сознаете… — Жюльен не стал продолжать. Но, несмотря на его молчание и выразительную позу у распахнутой двери, Понтье никак не мог заставить себя уйти.
— И какой же принцип или ценность я предал? — осведомился он все тем же раздраженным голоском.
— Господи! — не выдержал Жюльен. — Я вам не судья и не исповедник.
— Но это… это же неслыханно! — взмолился Понтье. Казалось, он вот-вот разрыдается. Жюльен знал, что стоит позвать его назад, и он охотно вернется, забыв про оскорбления. Он тоже искал алиби перед собственной совестью, пока трубы Судного дня не призвали его к ответу. Но если позволить ему возвратиться, он примется за старое и заговорит в прежнем тоне. Жюльену пришло в голову, что Понтье страдает своеобразной, но довольно распространенной формой помешательства.
— Лучше уж идите, профессор, — мягко произнес он и захлопнул дверь у него перед носом.
Войдя в кабинет, Жюльен застал Дюпремона и отца Милле погруженными в негромкую беседу. Борис нетерпеливо расхаживал взад-вперед.
— Вот и ты! — вскричал Борис. — Теперь, когда ты выставил этого предателя, мы можем вернуться к делу.
— Валяй! — безрадостно буркнул Жюльен. Борис тоже походил на безумца, только страдающего иной манией. Остальные трое гостей взирали на него с любопытством.
— Теперь всем должно быть ясно, — начал Борис, все так же меряя комнату шагами, — что всех нас облапошили и заставили уверовать, что Он — обычный человек, теперь же мы, наконец, открыли для себя очевидную истину, что Он — Антихрист. Не знаю, как можно было столь долго оставаться слепцами. Конечно, нас специально заставляли думать, что враг — это страна, партия или что-нибудь еще. Но следовало давным-давно понять, что ни одна страна или партия не способна на то, что вытворяет этот враг… Да, да… — Он отмел нетерпеливым жестом воображаемые возражения и улыбнулся отцу Милле, остановившись перед ним. — Да, ваши инквизиторы делали в свое время большие гадости, но все они — детские игры по сравнению с этим. Возможно, то была репетиция… — Он умолк, пораженный этой мыслью, пришедшейся ему по вкусу. — Да, наверное, это и была репетиция! — торжественно произнес он. — Но на этот раз с репетициями покончено, теперь Он дает собственно представление. Женщин и детей угоняют в пустыню и обрекают на смерть. Мужчин увозят в заполярную ночь, где они через короткое время превращаются в зверей. Других подвергают пыткам, впрыскивают им в вены отраву, чтобы они засвидетельствовали Его триумф. Сыновей учат выдавать отцов, солдат — изменять своей стране, идеалистов — служить Ему в героическом самоотречении. Мы-то полагали, что это просто массовое помешательство, тогда как на самом деле речь идет о волшебстве. Даже слова начинают значить нечто противоположное их кажущемуся смыслу; даже их заставляют стоять на голове, подобно чертям на Черной мессе.
Конечно, мы давно знаем обо всем этом, но неведомой оставалась причина. Теперь, открыв причину, мы знаем и метод борьбы: Его надлежит убить, распяв вверх ногами. Остается немало технических трудностей: паспорта, дорогие авиабилеты, бесчисленная стража и так далее. У нас осталось немного времени. Но раз мы пришли к согласию насчет метода, трудности преодолимы… — Он обернулся к Жюльену с улыбкой на костлявом лице и добавил со старомодной учтивостью: — Простите, что я столь долго распространялся о таких очевидных вещах. Просто никто из присутствующих господ не решался начать.
В наступившей тишине раздался спокойный голос Жюльена:
— О ком ты говоришь, Борис?
Борис удивился, что слышит такой излишний вопрос.
— Конечно об Антихристе, — ответил он с ноткой нетерпения в голосе.
— Да, но под чьей человеческой личиной?
— Усыпанный оспой и с глазами убийцы, естественно.
— Ты хоть понимаешь, Борис, что этот умер три месяца назад?
Борис снисходительно улыбнулся.
— Ну, да… Я так глуп, что запамятовал об этой их байке. Вот уж не подумал бы, что ты можешь на нее купиться! Естественно, им пришлось ее выдумать, чтобы
защитить его.
Его нервный подъем внезапно улетучился. Он подозрительно оглядел слушателей.
— Вижу, что вы не лучше остальных. Не хотите видеть фактов. Наверное, я неверно понял назначение этой встречи. Приходится все делать самому… — Он ненадолго замер в центре комнаты, подобно одинокому пленнику воцарившегося молчания.
— Выпей, Борис, — предложил Жюльен, делая вид, будто ничего не произошло.
Борис на секунду уставился на него невидящим взглядом и как будто очнулся.
— Нет, я пойду, — проговорил он, медленно качая головой. — Никто из вас не понимает, что на самом деле происходит. Вы думаете, что я сумасшедший. Я понял это по вашим глазам. Если вам так удобнее, можете продолжать думать в том же духе. Но ведь я говорю вам: миллионы гибнут от дизентерии. Они валяются под открытым небом, подобно узлам с тряпьем, утопая в собственных экскрементах…
Он распахнул дверь и странной скованной походкой вышел в коридор. Отец Милле вопросительно взглянул на Жюльена. Тот пожал плечами:
— Ничего не поделаешь. То проходит, то опять начинается. Врачи утверждают, что это не опасно и что сотни таких же больных бродят по улицам. Если бы я навестил его дома, это только подстегнуло бы его подозрительность и ухудшило дело.
Он запрыгал следом за Борисом, чтобы проводить его к выходу.
Борис поджидал его на лестничной площадке.
— Я снова съехал с катушек? — виновато спросил он с судорожной усмешкой.
— Слегка. Тебе надо держать себя в руках, Борис, — сказал Жюльен.
— Я знаю. Стоит сказать им лишнего — и они воображают, что ты безумец.
— Ты снова за старое?
— Они арестовали этого дурня Варди, — сообщил Борис, продолжая усмехаться.
— Знаю. Суд начался несколько дней назад. Ты что, не читаешь газет?
— Вот кто безумец, — пробормотал Борис, нерешительно переминаясь с ноги на ногу.
— Может, вернешься? Выпьем по рюмочке. Борис покачал головой.
— Нет. Меня ждет работа.
Он продолжал мяться, когда к ним присоединился Дюпремон.
— Боюсь, мне тоже пора, — сказал он, надевая свою черную фетровую шляпу и глядя на них косыми глазами. Неуверенно потрогав свои стриженные усики, он добавил: — Очень поучительная встреча.
— Сейчас и вы скажете, что ошиблись насчет ее цели, — предположил Жюльен.
— Нет, — ответил Дюпремон. — Кажется, я вас прекрасно понимаю. — Только видите ли…
Он нервно скользнул по ним глазами. Если бы не это легкое косоглазие, он производил бы весьма благоприятное впечатление. Жюльену никогда прежде не приходило в голову, что Дюпремон, при всех своих светских манерах и ауре творца мистически-эротических бестселлеров, просто очень застенчивый человек.
— Видите ли, — растерянно повторил Дюпремон, — то, что вы задумали — либо уже поздно, либо еще слишком рано…
Он снова прикоснулся к узкой полоске у себя над губой и повернулся к Борису:
— Может быть, вас подвезти? У меня внизу машина… — Он сказал это извиняющимся тоном, словно и впрямь смущался того обстоятельства, что у него есть машина. К удивлению Жюльена, Борис, никогда раньше не видевший Дюпремона в глаза, тут же отвесил вежливый поклон, выражавший согласие. Оба зашагали по лестнице к выходу.
В кабинете остались только Леонтьев и отец Милле.
— С вашим собранием творится нечто, подобное истории о десяти негритятах, — молвил отец Милле вернувшемуся к ним Жюльену, вооружившемуся бутылкой бренди и захваченными на кухне рюмками. — Ага, выпить как раз не помешает.
Леонтьев тоже оживился при виде рюмок. На протяжении последнего получаса он считал минуты, отделявшие его от того момента, когда он войдет в бар «Кронштадта». Он ничего не говорил во время спора, ибо ему нечего было сказать. И все же он чувствовал, что эта заведомо бессмысленная встреча кое-чему его научила, объяснила кое-что, изумлявшее его с того самого времени, как он «ушел в Капую». Это вновь обретенное понимание, пусть и негативного свойства, казалось ему очень важным. Оно знаменовало конец его иллюзий на предмет способности Капуи к сопротивлению. Теперь, сам не зная каким образом, он получил в руки ключ к бесчисленным загадкам, водившим вокруг него хоровод со времени памятной встречи с парочкой американских радикалов и стремительного гигиеничного акта, ставшего ее кульминацией. Наконец-то он стоял лицом к лицу с необозримой пустотой, которая, подобно тщательно охраняемой тайне, была сердцевиной всего сущего. Это была голая, горькая пустота — не простенькое «ничего» былых дней, а лаконичное pues nada, окончательное nihil, ничто.
— Вы сегодня не слишком разговорчивы, мсье Леонтьев, — ввернул отец Милле.
Леонтьев смерил его ледяным взглядом, припоминая их первый спор у мсье Анатоля.
— Для дискуссии не представилось возможности, — сказал он.
— Не представилось, — согласился отец Милле. — Но теперь мы одни; мне всегда казалось, что трое — оптимальное число для компании, при том, разумеется, условии, что никто из троицы не принадлежит к противоположному полу… — Он снова огласил кабинет своим раблезианским смехом; отец Милле обладал редким даром от души посмеяться в одиночку, не ожидая, чтобы к нему присоединились другие. — Наш друг Жюльен выглядит столь удрученным, что я задам за него вопрос, который он хотел с нами обговорить и на который вы один способны дать ответ — а именно, верите ли вы в возможность организованного интеллектуального сопротивления при столь хорошо знакомом вам режиме? Я имею в виду духовное, а не политическое сопротивление, ибо именно это, если я не ошибаюсь, Жюльен и хотел поставить на обсуждение.
Леонтьев заподозрил, что отец Милле смеется над ним. Эти люди только болтают, но ничего не знают. Они болтают о тирании и угнетении — но что известно им о таком ползучем ужасе, как усталость синапсов? Глядя не мигая прямо в багровое лицо отца Милле, он безразлично ответил:
— Не знаю, что вы имеете в виду под «организованным интеллектуальным сопротивлением».
— Вопрос всего-навсего в том, верите ли вы в какую-нибудь альтернативу пассивному подчинению?
— Мало кто пассивно дожидается конца, — проговорил Леонтьев и чуть заметно улыбнулся. — Вы увидите, что большинство ваших друзей проявят величайшую активность, доказывая свою лояльность и донося друг на друга. Кое-кто, возможно, отважится на протестующий жест, после чего исчезнет. Кто-то еще станет, как вы предлагаете, плести заговоры и тоже исчезнет. Классические методы конспирации невозможны, да и вышли из моды.
— А вам известен более современный метод? Леонтьев вежливо повел плечами и поднялся.
— Есть люди… секта, пробующая иной путь. Но не думаю, чтобы в вашей стране у нее нашлось много последователей. Возможно, уже слишком поздно.
Он шагнул к двери: настала пора «Кронштадта».
— Или слишком рано?… — крикнул ему вдогонку Жюльен.
Леонтьев оглянулся с безразличным видом.
— Может, и слишком рано. — Он снова пожал плечами. — Если вы предпочитаете придерживаться этой версии.
Не успел Жюльен запереть за Леонтьевым дверь, как раздался настойчивый звонок, и в квартиру ворвался Сент-Иллер. С радостно скорченной физиономией он потряс руки Жюльену и отцу Милле и, отказавшись от предложенного кресла, немедленно перешел к сути:
— Привет, друзья, — приветствовал он их, — хотя число ваше сильно сократилось из-за раздоров и трусливого дезертирства, которые легко было предсказать, что и служит объяснением моего намеренного опоздания и того обстоятельства, что внизу меня дожидается такси со щелкающим с неумолимой символичностью счетчиком. Короче говоря, вы ни к чему не пришли.
— Ни к чему, — подтвердил Жюльен. — Тем больше у вас причин отослать неумолимое такси и вселить в нас уверенность.
— Оба ваши предложения, хотя и высказанные одним махом, находятся в совершенно ложной логической связи, — резко ответствовал Сент-Иллер, — выдающей заблуждения так называемого здравого смысла. Простейший эксперимент убедил бы вас, что куда экономичнее продержать такси на протяжении необходимых пяти минут, чем платить за посадку во второе такси, не говоря уже об удвоении и без того обильных чаевых — так. Столь же очевидно, что уверенность, которой вы жаждете, можно вселить искрометно — или никак. Тщательность — гибель искусства, а наша насущная проблема как раз заключается в искусстве умирать, которое, при кажущемся родстве с политикой, на самом деле является проблемой чисто эстетического свойства.
На этот раз его слова звучали менее туманно, чем обычно, и в голосе его звучал непривычный пыл, сопровождаемый спазмами лицевых мускулов. К удивлению отца Милле, Жюльен, внимавший речам Сент-Иллера с куда большим вниманием, чем чьим-либо еще до него, неуверенно проговорил:
— Мне становится близка ваша точка зрения.
— Вот и отлично, — одобрил Сент-Иллер, — хотя и не удивительно, учитывая сходство наших аксиоматичных убеждений. Нет нужды напоминать, что разница во взглядах у людей с одинаковыми аксиомами всегда может быть отнесена на счет языковых и грамматических отличий; в периоды же кризиса они до того стираются, что семантический Вавилон заменяется откровенным языком трагедии. Ведь человек получает вызов судьбы, выражаемый простейшими предложениями, так что и ответ должен иметь форму утверждения, без всяких условных наклонений. В языке судьбы существительное — всегда утвердительный символ, глагол же — вечный протестующий жест. Вот и все — детали обсудим позднее.
Сент-Иллер ринулся к двери. Перед лестницей он еще раз обернулся, и Жюльен обнаружил, что его лицо иногда может быть вполне спокойным.
— Будьте уверены: надлежащий сигнал дойдет до вас, когда пробьет срок.
Он помчался вниз по лестнице, неуклюже размахивая руками и перепрыгивая через три ступеньки, и мгновенно исчез из виду.
Отец Милле встретил Жюльена снисходительной улыбкой.
— Не могу понять, — посетовал он, — как вы или любой другой можете принимать его всерьез.
Жюльен налил себе полную рюмку и присел на подоконник. Он чувствовал опустошение и страдал от ощущения нереальности происходящего, охватывавшего его теперь все чаще и чаще. В маленьком отеле на другой стороне улицы в нескольких окнах уже горел свет. За занавесками, как всегда по вечерам, сновали тени, отчего узкая улочка становилась мирной и совсем домашней. Из заведенного кем-то граммофона неслась самая популярная песенка сезона «Моя радиоактивная малышка». На этой улице даже угроза Апокалипсиса начинала казаться сморщенной и нестрашной: когда в небесах появятся четыре коня, жители квартала заторопятся в букмекерские конторы, чтобы успеть сделать ставки.
Вспомнив вопрос отца Милле, Жюльен сказал:
— Он как раз заслуживает, чтобы его принимали всерьез.
Отец Милле добродушно посмеялся и тоже встал.
— Очень полезная встреча, — пророкотал он, — просто очень. Надеюсь, как-нибудь в другой раз мы возобновим начатый разговор.
— Пока я еще не слышал вашего ответа, — спохватился Жюльен.
— Все по-старому, мой милый друг, все по-старому: старый символ, старый жест, как выражается ваш старый знакомый.
Он уже ушел, а по кабинету все еще перекатывалось эхо его бодрого смеха.
Жюльен снова уселся на подоконник. Улица полнилась шаркающими шагами вечерней толпы, боящейся опоздать к ужину. По мостовой метался продавец газет, выкрикивая последние новости с процесса в Венограде; по всей видимости, профессор Варди и его сообщники признали свою вину и осуждены на казнь через повешение. Жюльен глотнул бренди с чувством облегчения: встреча прошла примерно так, как он ожидал: он сделал все, что мог, и заручился алиби перед собственной совестью. Достаточно было всего лишь тени надвигающихся событий — и от последней стяжки, удерживающей фактуру гибнущей цивилизации, не осталось и следа. Дюпремон прав: слишком поздно — или слишком рано. Или и то, и другое.