IX Юдифь и Олоферн

Не желая попадать в зависимость от сюрпризов и непредвиденных обстоятельств, способных вывести ее из равновесия, Хайди несколько раз проводила мысленную репетицию своего путешествия до Фединой квартиры, слов, которые она там произнесет, и необходимых действий. Она уже представляла себе, каково будет катить в такси по знакомым улицам и в сухую, холодную погоду, и в слякоть; что она предпримет, если у такси спустит колесо или они стукнутся о бампер другого автомобиля, что в Париже случалось постоянно. Она знала, насколько часто самые изощренные планы рушатся именно из-за таких мелких недоразумений. Например, если они стукнутся о другой автомобиль, полицейский может попросить у нее документы и увидеть в ее сумочке пистолет. Консьержка в Федином доме может получить от него инструкции не впускать ее. В этом случае ей предстоит рассмеяться, притвориться, будто она знает об этой Фединой шуточке, и одарить женщину чаевыми, чтобы она поверила в ее версию или сделала вид, что не заметила Хайди. Однако чаевые не должны быть ни слишком щедрыми, ни слишком скудными, и ей нельзя будет застенчиво комкать деньги в ладони; на этот случай в кармане у Хайди лежала наготове новенькая тысячефранковая купюра.

Не исключался также вариант, при котором Федя задерживается на работе; тогда она дождется его в маленьком кафе напротив. Он мог также появиться с кем-нибудь на пару; придется задержать его на лестнице и разделаться с ним прямо там. Все выглядело настолько просто, что она недоумевала, почему люди не стреляют друг в друга каждый день. Если разобраться, то каждый зависит от чьей-то милости. Она некоторое время размышляла на эту необычную тему, пока ее такси, описав круг по площади Конкорд в потоке других машин, выкатывалось на Елисейские поля. Потом ей пришло в голову, что ее положение все-таки можно считать исключительным, ибо ей не приходится заботиться о том, чтобы не быть найденной; совершить преступление втайне было бы гораздо труднее. Сразу после этого она почувствовала себя виноватой за такую привилегию по сравнению с остальными беднягами, вынужденными убивать втихую. Сообразив, что ей в голову лезет уже самая откровенная чушь, она нервно хохотнула и тут же испуганно подняла глаза на зеркальце заднего вида; водитель, к счастью, ничего не заметил.

И все же, когда такси затормозило перед указанным ею домом, она снова почувствовала себя виноватой: на это раз причина заключалась в том, что у нее все выходило слишком легко. Если бы она замышляла нормальное убийство, как обычно и поступают все прочие люди, ей пришлось бы вылезти из машины несколькими кварталами дальше и завесить лицо чем-то вроде вуали. На узкой улочке не было ни души; погода выдалась ни холодной, ни сухой, ни дождливой, ни слякотной; дул теплый ветерок, с неба падали редкие капли дождя, не способные рассеять поднимаемую ветром пыль. Такого варианта метеоусловий ее планы не предусматривали. Почему-то человек всегда ограничивается всего двумя предположениями, считая, что события могут разворачиваться либо одним, либо другим образом: война либо будет, либо нет, Европа либо погибнет, либо спасется; события же неизменно выбирают третий, непредусмотренный путь. Новая задачка на некоторое время отвлекла ее внимание, ибо Хайди смутно чувствовала, что она имеет прямое отношение к намеченному ею подвигу; забывшись, она принялась перебирать в сумочке деньги, хотя знала, что именно этого делать и не следует. Наконец, она нашла несколько скомканных стофранковых банкнот и, не пересчитывая, сунула их в протянутую руку шофера. Тот бросил на нее все тот же любопытный взгляд, который она замечала сегодня в глазах всех шоферов и всех барменов, хотя она знала, что чувствует себя вполне собранной и действует аналогичным образом. Как бы то ни было, скоро все будет кончено — чем скорее, тем лучше. Какую-то долю секунды она колебалась, не стоит ли пройтись взад-вперед по улице, чтобы успокоить дыхание, но быстро вспомнила, что приехала на такси и запыхаться никак не могла. Она надавила на звонок рядом с забранными стеклом чугунными дверями, вид которых всегда вызывал у нее отвращение. Раздался щелчок, дверь открылась. Теперь надо было поторапливаться.

Конура консьержки располагалась справа по проходу. Хайди знала, что в этом месте ей следует что-то сделать, но не помнила, что именно. В следующий момент она заметила, что, расплатившись с шофером такси, забыла захлопнуть сумочку. Исправляя оплошность, она вспомнила про тысячефранковую банкноту. Она вопросительно заглянула в окошечко и увидела мадам Бушон, консьержку, качающую на коленке своего мерзкого кота и чистящую картошку. Она тоже окинула Хайди любопытным взглядом и как будто собралась что-то ей сказать, но тут же передумала и, передернув плечами, вернулась к картошке.

Шагая к лифту с сумочкой наперевес, Хайди задавала себе вопрос, чем же собиралась ее огорошить консьержка. Кабина лифта стояла на четвертом этаже, где как раз и обитал Федя. Хайди нажала кнопку, но как только лифт пришел в движение, она переменила решение и шагнула к лестнице. Как-то раз, когда она явилась с большим опозданием, Федя признался, что уже полчаса прислушивался к шуму лифта, всякий раз надеясь, что едет она. Это была одна из самых очаровательных реплик, которые она когда-либо от него слышала. Подниматься к нему на лифте сейчас и слышать знакомое гудение — нет, она не смогла бы этого вынести; это выглядело бы так, словно она заявилась под каким-то фальшивым предлогом, под предательским гримом.

Как она ни торопилась, она заставила себя двигаться степенным шагом. Это потребовало титанических усилий, поскольку ей казалось, что в ее туфли залит свинец и что кто-то тянет ее назад. На втором этаже она услыхала, как где-то над головой хлопнула дверь, и то ли инстинкт, то ли что-то знакомое, послышавшееся в этом звуке, подсказало ей, что хлопнула именно Федина дверь. Сперва она подумала, что это сам Федя, и тут же обмякла, потому что не репетировала встречу с глазу на глаз прямо не лестнице и не знала, как действовать в этом случае. Однако паника улеглась почти мгновенно, ибо, замерев у перил, она с облегчением констатировала по звуку шагов, что это не Федя, а просто какая-то женщина; на притихшей лестнице неспешный стук высоких каблучков трудно было с чем-нибудь спутать. К ней вернулись силы; она знала теперь, что все пройдет гладко. Продолжив восхождение, она пожурила себя за паникерство. На третьем этаже стук каблучков стал еще слышнее; скоро ее взору предстала худенькая девушка в меховой шубке, неторопливо спускающаяся навстречу. На лице девушки застыло мечтательное выражение, рука рассеянно скользила по поручню. Хайди знала, что уже встречалась с ней на каком-то приеме, но не могла вспомнить ее имени. Скорее всего, они виделись у мсье Анатоля. Их глаза встретились, и девушка слегка опешила; казалось, она очнулась ото сна.

— О, — пробормотала она, — bonjour. Он у себя.

Она указала подбородком на Федину дверь одним маршем выше, но осталась стоять на ступеньке, потерянно чертя указательным пальцем по пыльному поручню. Хайди остановилась на несколько ступенек ниже нее. Она яростно уговаривала себя, что эта встреча ничего не значит и что ей нет никакого дела до того, что ее заметили; однако ее репетиции не предусматривали подобной случайности, поэтому было вполне естественно, что она не сразу сообразила, как следует действовать. Она все так же нерешительно переминалась на своей ступеньке, теребя сумочку, зная, как сейчас важно хоть что-нибудь сказать, дабы доказать, насколько она собрана и спокойна.

— Мы, кажется, где-то встречались? — беззаботно пропела она, силясь изобразить неопределенную светскую улыбку.

— У мсье Анатоля, — ответила девушка, рассматривая след, оставляемый ее пальцем в пыли. — Я — племянница отца Милле.

— Ах, да, конечно, — сообразила Хайди. Она собралась было назвать себя, но тут же решила, что в этом нет нужды. Потом она поняла, что раз племянница отца Милле только что покинула Федину квартиру, то она, скорее всего, состоит теперь у него в любовницах, а раз так, то должна испытывать к ней ревность и обиду, бедняжка. Важно было рассеять это недоразумение и вселить в нее уверенность. С другой стороны, ей нужно было поторапливаться. Кстати, раз консьержка знает, кто к кому пришел, то это служит объяснением сомнительного взгляда, которым она проводила Хайди. Что ж, от непредвиденных осложнений никуда не денешься; жалко только, что она не отрепетировала встречу на лестнице с очередной Фединой любовницей.

— Ну… Приятно было вас повидать, — протянула она наконец. — Надеюсь, мы еще встретимся.

Она постаралась, чтобы ее голос прозвучал как можно теплее, дабы, услышав столь верно выбранный тон, девушка окончательно успокоилась. Растянув рот в подобии лучезарной улыбки, она сделала шаг, все так же вцепившись в сумочку. Однако девушка не двигалась с места, не на шутку увлекшись узорами в пыли.

— Я хотела бы кое о чем вас спросить, — молвила она с обычным надутым выражением на лице.

Хайди уже почти поравнялась с ней, однако была только рада возможности постоять еще: ее ноги снова налились свинцом.

— О, пожалуйста, — утомленно откликнулась она.

— Кто-то говорил, что вы раньше жили в монастыре, — продолжала девушка, не поднимая глаз.

— Да, только очень давно.

Девушка все так же разглядывала свою руку, лежащую на поручне.

— Это очень трудно? — спросила она. Хайди задумалась над ответом.

— Трудно? Нет… Не трудно, если верить. Девушка рассеянно кивнула, словно слова Хайди

подтвердили ее давнее убеждение. Еще немного помедлив, она сказала: «До свидания» и стала спускаться. Ее каблуки возобновили цоканье, рука все так же волочилась по поручню. Обернувшись, Хайди наблюдала, как она удаляется от нее, вспомнив с легкой завистью слова мсье Анатоля об ее «восхитительной задней части». Но немного погодя, когда девушка повернулась к ней как будто заспанным лицом, чтобы начать спускаться по следующему маршу, она поняла, что микроб вожделения не пощадил даже племянницу отца Милле.

Теперь от Фединой двери Хайди отделял всего один лестничный пролет. Она остановилась, извлекла на свет пудреницу и привела в порядок лицо. Из крохотного зеркальца на нее смотрело бледное, но спокойное личико. Впору было удивиться; но разве она ожидала хоть что-нибудь на нем прочесть? Она бросила пудреницу обратно в сумочку, где она снова брякнула о пистолет; на этот раз сухой металлический звук заставил ее поежиться от пробежавших по ее спине мурашек, словно она вновь превратилась в ребенка, готового залезть под парту, когда кто-то проводил ногтем по классной доске. Захлопнув застежку сумки, она бегом преодолела оставшиеся ступеньки и, не давая себе времени на новые колебания, нажала звонок у Фединой двери. Еще не отняв пальца от кнопки, она автоматически приказала лицу принять радостное выражение, как делала всегда, ожидая, когда распахнется дверь. В квартире зазвучал знакомый звонок; казалось, прошло целое столетие с тех пор, когда она слышала его в последний раз, хотя это было всего-то неделю тому назад.

Федя сидел в кресле в новом халате и слушал радио. Он обрадовался, что его новая любовница так быстро собралась восвояси, потому что ему предстояло кое-что обдумать. Он обратил внимание на некоторую холодность в отношении к нему Громина — Громин был его новым начальником, недавно присланным с родины, и это беспокоило его. Громин был угрюмым, неразговорчивым, некультурным мужланом, никогда прежде не бывавшим за границей, что само по себе кое-что да значило. Раз они прислали сюда такого типа, не знающего ни языка, ни элементарных обычаев страны, то это свидетельствовало о поднимающейся в недрах Службы новой волне недоверия к тем, кто слишком надолго задержался в Капуе. Громин и выглядел, и вел себя так, словно возглавлял дезинфекционный взвод. Не то чтобы он особенно придирался именно к Феде, — нет, Громин старался не давать спуску буквально никому, и старые работники чувствовали себя так, словно все они стали прокаженными. Но нечто новенькое, промелькнувшее в их отношениях в последние дни, — то ли взгляд, то ли замечания, отпускаемые Громиным в его адрес, — заставило Федю взволноваться. Раньше этого нюанса не было, или же Федя просто не обращал на него внимания. Он понял, что что-то не так, только после ссоры с Хайди, когда его на пару дней покинула обычная самоуверенность, и он стал относиться к окружающим еще подозрительнее, чем обычно.

Однако не исключено, что все это было просто игрой воображения, взбудораженного угрызениями совести. Лежащий у него на душе камень тоже был открытием последних дней. Он, разумеется, не мог упрекнуть себя в чем-то конкретном, что Громин или кто-нибудь еще мог бы поставить ему в вину. Однако Федя прошел достаточно качественную подготовку, чтобы понимать: первая стадия заражения протекает без видимых симптомов. Он знал, что для гражданина Содружества жизнь за границей равна по опасности пребыванию в лепрозории. Любой контакт с другим человеком, самый воздух, которым ему приходится здесь дышать, означает постоянную подверженность инфекции. Первые сигналы легко проморгать, потом же, когда яд просочится в кровь, становится слишком поздно. Когда это происходит, жертва, естественно, отсылается за Полярный круг, где есть возможность подышать чистым, морозным воздухом и нет опасности заразить других.

Федя знал, что всему виной — то испорченное, гнилое создание, оплакивавшее свой монастырь и поступавшее наподобие шлюхи. Короче говоря, типичный продукт своей цивилизации и класса, переносчица инфекции. Это она приучила его сентиментально, по-буржуазному любить бистро; поглядывать свысока на Громина, прошедшего Гражданскую войну, только потому, что он запивает устрицы красным вином; отдавать предпочтение упадническим импрессионистам, а не реалистичной, здоровой батальной живописи художников Содружества. Хуже того, временами Федя даже стыдился, что он — сын самой развитой и культурной цивилизации в истории человечества, и испытывал унизительное, предательское восхищение перед разлагающимся миром, который представляла она. Конечно, так бывало нечасто и длилось недолго, и ему не могли предъявить никаких конкретных, веских обвинений — и все-таки Федя знал, что это все равно предательство, и если его призовут к ответу, он со всей искренностью признает себя виновным и примет положенную кару. К счастью, теперь эта связь осталась в прошлом, хотя она и была по-своему ценным жизненным опытом. Теперь он, по крайней мере, знал, что они собой представляют, — болезненные, изнеженные воспитанницы разлагающегося класса.

Пока племянница отца Милле находилась в ванной, приводя себя в порядок перед уходом, Федя включил радио погромче и налил себе виски. Его мысли вернулись к Баку, к Черному городу. Если у братьев Нобеле, владевших в свое время нефтеперегонным заводом, были жены и дочери, то, наверное, как раз такие, как Хайди. Да, полезный опыт, хорошо только, что все так вовремя закончилось. Удачно и то, что он подцепил новую девушку, заполнившую собой образовавшуюся пустоту. От нее, по крайней мере, не приходилось ожидать осложнений. Казалось, она спит на ходу; даже когда он овладевал ею, она сохраняла пассивность и вела себя так, словно это занятие вызывало у нее одно отвращение, — гораздо более естественная и пристойная реакция, чем бесстыдные выходки Хайди. Федя сам недоумевал, как он умудрился пробыть с ней почти четыре месяца.

Он допил рюмку и неуверенно улыбнулся, поймав себя на не очень-то приятной мысли. Получалось так, будто он якшался с Хайди скорее из доброты и жалости, чем повинуясь желанию. Именно так и происходит проникновение инфекции. Позабавиться с распутной девкой из лагеря противника — вполне понятный образ действий, сродни разорению прилавков в отбитом у врага городе. Поддаться мелкобуржуазным сантиментам — вот что самое опасное… Что ж, теперь с этим покончено; скоро все будет вообще кончено — раз и навсегда. Капуя перезрела и готова свалиться с ветки. Тогда уж все соблазны и источники заразы будут навечно уничтожены. В зоне заражения начнет подниматься новая, чистая, конструктивная жизнь. И все же Федя помимо собственной воли ощущал нечто вроде сожаления; реакция была несильной, но не поддающейся контролю, и это его беспокоило. Ведь, вне всякого сомнения, холодность, демонстрируемая Громиным, имеет под собой почву. Говорят, животное чует человеческий страх; вот и Хайди однажды заявила, что святые чуяли запах греха. Все это, разумеется, дурацкие суеверия, если только не существует химической подоплеки, секреции желез и тому подобного. Но, с другой стороны, громины — современный вариант святых, о которых твердила Хайди; так разве нельзя предположить, что им удается учуять испускаемый тобой запах заразы — даже при отсутствии осязаемых признаков?

Да, пора кончать с вероломной Капуей, пора превращать мир в безопасное для жизни место. Единственное, о чем он сейчас сожалел, — это разноцветные рыбки в подсвеченном аквариуме. Аквариум неминуемо разлетится вдребезги, а бар превратится в рабочую столовую. Так тому и быть; непонятно только, почему мысль об этом рождала в нем то самое странное чувство сожаления…

Федя слышал, как племянница отца Милле вышла из квартиры — не попрощавшись, как было у нее заведено. Звуки ее шагов быстро стихли. Стремясь вывести свои мысли из порочного круга, он снова наполнил стакан и взял с полки над койкой один из пяти-шести стоявших на ней томиков. Это была «Классовая борьба во Франции» Маркса, которую он не читал с университетских времен. Он пролистал предисловие Энгельса, и его внимание привлек заключительный абзац:


«Почти ровно 1600 лет назад в Римской империи тоже действовала опасная партия переворота. Она подрывала религию и все основы государства, она прямо-таки отрицала, что воля императора — высший закон, она не имела отечества, была интернациональной; она распространилась по всем провинциям империи, от Галлии до Азии, и проникла за ее пределы. Долгое время она действовала скрыто, вела тайную работу, но в течение довольно уже продолжительного времени она чувствовала себя достаточно сильной, чтобы выступить открыто. Эта партия переворота, известная под именем христиан, имела много сторонников и в войсках; целые легионы были христианскими. Когда их посылали присутствовать на торжествах языческой господствующей церкви для оказания там воинских почестей, солдаты, принадлежавшие к партии переворота, имели дерзость прикреплять в виде протеста к своим шлемам особые знаки — кресты. Даже обычные в казармах притеснения со стороны начальников оставались безрезультатными. Император Диоклетиан не мог более спокойно смотреть, как подрывались в его войсках порядок, послушание и дисциплина. Он принял энергичные меры, пока время еще не ушло. Он издал закон против социалистов, — то бишь против христиан. Собрания ниспровергателей были запрещены, места их собраний были закрыты или даже разрушены, христианские знаки — кресты и т.п. — были запрещены, как в Саксонии запрещены красные носовые платки. Христиане были лишены права занимать государственные должности, они не могли быть даже ефрейторами. Так как в то время еще не было судей, как следует выдрессированных по части „лицеприятия“, судей, наличие которых предполагает внесенный г-ном Келлером законопроект о предотвращении государственного переворота, то христианам было просто-напросто запрещено искать защиты в суде. Но и этот исключительный закон остался безрезультатным. Христиане в насмешку срывали текст закона со стен и даже, говорят, подожгли в Никомедии дворец, в котором находился в это время император. Тогда он отомстил массовым гонением на христиан в 303 г. нашего летоисчисления. Это было последнее из гонений последнего рода. И оно оказало настолько сильное действие, что через семнадцать лет подавляющее большинство армии состояло из христиан, а следующий самодержец всей Римской империи, Константин, прозванный церковниками Великим, провозгласил христианство государственной религией.

Ф. Энгельс Лондон, 6 марта 1895 г.»


Федя удовлетворенно вздохнул. Вот это то, что надо, — ни тебе баров, ни экзотических рыбешек, ни сентиментальных бистро, ни взбалмошных американских наследниц. Твердость, перспектива, правда. Он перевернул страничку и приступил к тексту самого Маркса:


«После июльской революции 1848 года либеральный банкир мсье Лаффитт, триумфально водворивший своего крестного отца, герцога Орлеанского, в городской ратуше, небрежно бросил: „Теперь будут править банкиры“. Лаффитт выдал секрет буржуазной революции…»


До его слуха долетел длинный звонок в дверь, и Федя внезапно понял, что слышит его уже давно. Он выругался, недоумевая, кто бы это мог быть, и пошел открывать. Когда он обнаружил за дверью Хайди, лучезарно улыбающуюся ему и одновременно прикусившую губу, первым его побуждением было захлопнуть дверь перед самым ее носом и снова засесть за книгу. Однако это было бы некультурно, поэтому он, посторонившись, чтобы впустить ее, сказал как можно вежливее:

— Ага, вернулась…

— Я уж думала, что ты никогда не откроешь, но, зная, что ты дома, решила дождаться, — сказала Хайди, следуя за ним по пятам в гостиную.

— Откуда тебе было знать? Я мог пойти поужинать.

— Я встретила на лестнице племянницу отца Милле, — беззаботно объяснила Хайди.

Федя бросил на нее подозрительный взгляд, опасаясь сцены ревности. В свое время ему закатила подобную сцену одна темпераментная комсомолка, и все закончилось тем, что она разбила о стену самое его драгоценное достояние — стеклянное пресс-папье с картинкой, изображавшей расстрел коммунаров на кладбище Пер-Лашез. Это воспоминание заставило его занять позицию перед радиоприемником с хромированными ручками, дабы защитить излюбленную вещицу от возможных вспышек гнева вновь прибывшей. Но по виду Хайди нельзя было сказать, что вспышка неизбежна; ее лицо было бледным, почти белым, и она все время кусала губу и смотрела на него странным, задумчивым взглядом, словно видела впервые в жизни и пыталась понять, что он за человек. Оба остались стоять, и это действовало Феде на нервы, потому что она была чуть выше его ростом; когда они шли рядом по улице, это не имело значения, но от стояния с ней лицом к лицу ему сделалось не по себе. Ему не осталось ничего другого, кроме как предложить ей сесть, рискуя спровоцировать тем самым бесполезный и тоскливый разговор, чреватый упреками, а то и слезами. Но он в любом случае был готов дать ей ясно понять, что с их связью покончено и возврата к прошлому быть не может.

Однако Хайди отказалась от предложенного стула, медленно, как во сне, покачав головой, и все так же сонно спросила:

— Не помню этого халата — он новый?

Сама того не желая, она задела его за живое, потому что в своем теперешнем состоянии, переполненный угрызениями совести, Федя рассматривал приобретение шелкового халата как очередное свидетельство губительного влияния Капуи. Неужели она явилась, чтобы еще больше растравить ему душу и порадоваться его слабости? Если так, то она просчиталась, потому что при первой же неподобающей реплике он без всяких церемоний выставит ее вон.

— Старый порвался, — сухо ответил он. — Ты пришла посмотреть, какой на мне халат — или кто меня навещает?

Хайди уставилась на него непонимающим, бессмысленным взглядом, — как слепая, подумалось Феде, чувствовавшему себя под этим взглядом не слишком уютно; потом, когда смысл его слов проник через окутывающий ее туман, она внезапно зарделась.

— Нет, нет, — забормотала она, — мне это как-то все равно.

— Тогда зачем ты вернулась? — спросил он, с трудом сдерживая нетерпение.

Хайди снова посмотрела на него отсутствующим взглядом.

— Затем, чтобы… — начала она и неловким движением трясущихся пальцев расстегнула сумочку. Несмотря на отчаянные попытки взять себя в руки, ей не удавалось вымолвить ни слова из заготовленной фразы и извлечь наружу пистолет. Вместо этого, решив выиграть время, она вынула пудру, чего Федя, собственно, и ожидал. Она знала об этом, как и о том, что ее мания каждые пять минут заниматься своим лицом выводила его из себя. Она снова увидела себя как бы его глазами, в которых отражались, как в зеркале, не только все ее движения, но и мысли. Однако у нее не было сил вести себя иначе, чем он ожидал от нее; кроме того, у нее тряслись коленки, а пол под подошвами туфелек казался таким зыбким, словно Федина квартира вознеслась на семидесятый этаж небоскреба. Ей пришлось опуститься в кресло; сделав это, она с облегчением почувствовала под собой твердую опору и принялась пудрить носик, улыбаясь ему поверх крохотного зеркальца.

— Затем, что… — услыхала она собственный голос, — мне захотелось выпить…

Не говоря ни слова, Федя развернулся на каблуках, взял бутылку со стаканом и налил ей на самое донышко.

— Еще, — сказала Хайди. — Раньше ты не был таким скупым.

— Если ты выпьешь, то снова закатишь сцену, — сказал Федя. — Через десять минут мне надо идти.

— Еще капельку, — заупрямилась Хайди.

Он бросил на нее холодный взгляд, в котором сквозило вежливое осуждение, и добавил еще несколько капель. Хайди жадно осушила рюмку. Она совершила ошибку, ограничившись в баре всего двумя мартини. В итоге она безнадежно увязла в сумятице зеркал, халатов, пудрениц и трясущихся коленок. Ей никак не удавалось продекламировать заготовленную фразу, тем более вытащить пистолет — увязнув не только руками и ногами, но и мыслями в болоте банальности, она безумно боялась абсурдности отрепетированных слов и жестов. Где взять сил, чтобы вновь воспарить в царство вдохновения, где абсурд кажется разумным и логичным? В ее сознании неожиданно пронеслась строка из стихов: «Онемел соловушка, ангела не жди».

— Если тебе нехорошо, я отвезу тебя домой на такси, — предложил Федя.

В его голове зародилось ужасное подозрение: а вдруг она беременна и явилась сообщить ему об этом? Догадка отразилась на его лице настолько отчетливо, что, не подумав, стоит ли это делать, Хайди выпалила:

— Что, если я действительно беременна?

Она увидела, как сузились его глаза, и не только тон его голоса, но и все его крепкое, жилистое тело обрело твердость и подтянутость, как у полицейского на дороге, который, остановив водителя за безобидное превышение скорости, обнаруживает, что тот катит на угнанной машине.

— Если так, то мне нет до этого дела, — четко выговорил он.

— Нет дела? Неужели?

Она больше и не пыталась думать: разговор развивался по собственной логике.

— Нет. Откуда мне знать, сколько у тебя мужчин?

— О, — сказала Хайди, — действительно, откуда?

Он заметил, что она улыбается и что оскорбление ничуть ее не задело. Она распахнула сумочку, положила туда пудреницу и прикоснулась пальцами к пистолету. Прикосновение было твердым и дружеским, но что-то у нее внутри приказало: «Сейчас». Она положила руку на пистолет и увидела, что Федя впился в ее сумочку глазами, цвет которых начал меняться. «Сейчас» было подобно физической силе, подействовавшей на мускулы ее пальцев, и в то же мгновение ее посетило забавное ощущение, словно центр ее сознания покинул телесную оболочку и наблюдает теперь за ней с почтительного расстояния. Это он, сторонний наблюдатель, почувствовал под пальцами твердый металл, это ему в запястье врезалась застежка сумочки. Однако в его власти было овладеть ситуацией и передать ей немой приказ: «Нет, не сейчас. Не в гневе». Приказ был странным, потому что она чувствовала себя несокрушимо спокойной. Оставалось предположить, что какие-то черты ее внешности все-таки указывают на нервозность. В ее ушах раздался Федин голос, прозвучавший как бесплотное эхо, преодолевшее огромное пространство:

— Пожалуйста, только без глупостей.

Он медленно шагнул к ней, как водолаз, передвигающийся по морскому дну, но вынужден был остановиться, увидев направленный на него пистолет. Если не считать изменившегося цвета его глаз, на его лице насупленного мальчишки не отразилось ни беспокойства, ни каких-нибудь других чувств. Он снова возобновил движение, и та, отрешенная часть сознания Хайди с любопытством отметила, что его приближение наполняет ее тело физическим отвращением. Она медленно и едва заметно покачала головой, однако хватило и этого, чтобы он замер на месте. Тот же эффект, как от приподнятого пальца в баре. Это почему-то показалось ей забавным, но она не успела понять, почему именно, так как Федин голос оборвал ее мысли:

— Почему ты хочешь это сделать?

Голос был вполне обыкновенным, только каким-то далеким и приглушенным, словно ее уши были заткнуты ватой. Столь же нереально прозвучал и ее собственный голос:

— Ты сам знаешь.

Ее рассудок не принимал никакого участия в этой беседе водолазов, еле отдирающих ноги от морского дна, несмотря на то, что вода делала их во много раз легче. Рассудок оставался на поверхности моря и с трудом различал водолазов сквозь толщу воды, вслушиваясь в искаженные голоса.

— Потому что ты беременна?

— Нет. Ты сам знаешь. Из-за твоих списков.

Федя внезапно все понял. На его лице не осталось и следа прежнего мальчишеского выражения — теперь это было серое, усталое лицо измученного жизнью фабричного рабочего средних лет. Его мышцы обмякли. Он облизнул губы и выдавил блеклым голосом:

— Вот оно что. Тогда нам надо поговорить. Но сперва выпьем.

Она снова чуть заметно покачала головой, и он опять застыл на месте. Потом он пожал плечами, отвернулся, вернулся к койке и сел.

— Ты хотел поговорить, — услыхала Хайди собственный голос. Она увидела, как он тянется к стакану, стоящему на столе рядом с радиоприемником, медленно выпивает его содержимое, ставит его обратно и выключает радио. Внезапно навалившаяся на уши тишина подсказала ей, что все это время из включенного приемника доносилась танцевальная музыка.

— Почему тебе не страшно? — прозвучал в тишине ее вопрос.


…До чего же глупо, думал Федя, выключая радио. Бывает еще, что человек губит свою карьеру или идет на предательство из-за любви к женщине. Он никогда не был влюблен в эту девушку, и все же она разрушила все его будущее. Она никогда не выстрелит из этого своего смехотворного пистолетика, но она все знает, все разболтает, устроит скандал. Пусть даже ничего этого и не случится, но одного факта, что она знает, было достаточно, чтобы он стал непригоден для Службы. У него был всего один достойный, правильный выход: признаться во всем Громину. За этим последует разжалование и ссылка в лагеря — либо заключенным, либо охранником. В обоих случаях на его карьере будет поставлен крест. Мысль об этом вызвала у него одновременно горечь и облегчение. В его ноздри ударил колючий, морозный, чистый воздух, пропитанный запахом меха, снега, древесины. Ему предстоит либо самому валить лес, либо охранять заключенных лесорубов. В обоих случаях лес станут сплавлять вниз по реке, потом из него сделают древесную стружку, идущую на настил для корабельной палубы, или стропила, поддерживающие крышу над головами рабочей семьи. Неплохое лечение для человека, надышавшегося гнилостным воздухом Капуи, неплохая участь для сына Григория Никитина.

— Почему тебе не страшно? — спросила его Хайди этим своим сонным голосом, от которого впору спятить. Никто и никогда не вызывал в нем такой ненависти, как она сейчас. И как его угораздило хотеть эту девушку с неуклюжими ногами, как он мог польститься на ее внешность? Разве не глупость, что она или любая женщина на ее месте в состоянии обречь его на гибель? В этот момент ему в голову пришла новая мысль, от которой его глаза зажглись огнем, как бывало всегда, когда находилось решение загадки. Вдруг это — не просто глупое совпадение, вдруг эта девушка — орудие в руках судьбы? Она доказала, что ему трудно устоять перед соблазнами — но разве не оказались все эти соблазны до предела избитыми? Он усмехнулся и сказал в ответ на ее вопрос:

— Что толку объяснять… Ты этого никогда не поймешь…

Она не подала виду, что услыхала его слова, и он подумал: вдруг она находится в гипнотическом трансе? Он вспомнил, что как только она вошла к нему в комнату, он испугался, что она расколотит его бесценное радио. Он улыбнулся, потянулся за приборчиком цвета слоновой кости, ласково провел рукой по его гладкой поверхности, поиграл с кнопками настройки, сказал: «Гляди, вот почему…» и швырнул его об стену. Раздался треск, крепления выскочили из пазов, и корпус раскололся; в наступившей тишине Федя с горькой улыбкой обозревал дело своих рук.

— Зачем ты это сделал? — спросила Хайди, спокойно, без малейшего удивления следя за его движениями.

— Чтобы ответить на твой вопрос. Я любил это радио — но это неважно. Я люблю этот халат, но и это неважно, и, уезжая, я сожгу его или, может быть, подарю консьержке. Мы любим эти вещи, как любите их вы, но для вас они — все, а для нас — ничто. Как игрушки — сначала с ними играешь, потом выбрасываешь. Все неважно — кроме будущего. Поэтому мне и не страшно.

Он встал.

— Мы достаточно поговорили, теперь тебе лучше уйти, — сказал он, направляясь к ней в надежде, что она тоже встанет, и он отберет у нее этот дурацкий пистолет, лежащий на ручке кресла. Но она в который раз покачала головой, и инстинкт подсказал ему, что не стоит и пытаться, иначе результат будет тем же, как если бы он попытался отнять у собаки облюбованную кость. Он не очень-то беспокоился, что она застрелит его, тем более что она, скорее всего, все равно промахнется. Но в интересах Службы было избежать скандала, поэтому ему не оставалось ничего другого, кроме как потакать ей, дождаться, чтобы она пришла в нормальное состояние, и выпроводить за дверь. Он наполнил свой стакан и присел на край койки, размышляя, с чего начать. Но она опередила его:

— Что случилось с Леонтьевым?

Ему захотелось помечтать о Заполярье, о безмолвии необъятных заснеженных просторов, о ритмичных ударах топоров по стволам, словно в девственный лес слетелась стая огромных дятлов… Совсем неплохой вариант.

— Его вышлют, — безразлично ответил он.

— За что?

— Выяснилось, что он наделал гадостей перед отъездом — присвоил чужие деньги, донес полиции на невинных людей. Его жена покончила с собой от стыда.

Снова наступила тишина. Потом Хайди тихонько вздохнула и спросила странным, отчужденным голосом, холодным и жалостливым одновременно:

— Ты сам-то знаешь, когда лжешь, Федя, или уже нет?

Федя ни разу в жизни не бил женщин по лицу, но в эту минуту был ближе к этому, чем когда-либо раньше. Его удержал не ее идиотский пистолет, а необходимость избежать скандала. Избежать во что бы то ни стало! Он собрал в кулак все свое терпение и самодисциплину для последней попытки привести ее в чувство. Он постарался, чтобы его голос звучал как можно мягче, — и уже после первых слов успокоился сам и даже почувствовал нечто вроде жалости к этой несчастной девушке с толстыми ногами.

— Послушай, пожалуйста, — говорил он. — Мы обсуждали это и раньше. Тебе не нравятся наши научные опыты на людях, подобные павловским. Тебе не нравится революционная бдительность, списки социально благонадежных, дисциплина, исправительные лагеря. Ты считаешь меня смехотворным, некультурным грубияном. Тогда почему тебе так нравилось заниматься со мной любовью?…


…Та часть сознания Хайди, которая вела себя, подобно стороннему наблюдателю, отметила неподдельную искренность Фединого тона. Помимо этого, она зафиксировала в нем тихое отступление, словно он расстался с долго лелеянной надеждой, словно в нем лопнула важная пружина; кроме того, в результате столь долгого сидения на одном месте с неестественно выпрямленной спиной у нее чудовищно затекли ноги.

Федя тем временем продолжал:

— …Конечно, в моей стране происходит немало отвратительного. Неужели ты считаешь, что я этого не знаю? Знаю, знаю лучше, чем ты. Но что проку от сентиментальности? Она не помогает, а только совращает. И разве через сотню лет хоть кто-нибудь вспомнит о том, что сегодня выглядит отвратительно? Такие вещи происходили во все времена. Зато через сто лет ничего этого не будет — одно всемирное бесклассовое государство свободных людей. Не будет больше ни войн, ни детей, рождающихся в черном городе с огромными животами и залепленными мухами глазами. Не будет и детей буржуазии с изуродованным разлагающимся обществом характером… Вот ты несчастна. Почему ты несчастна? Почему ты все время тоскуешь по монастырю? Потому что ни родители, ни учителя не смогли предложить тебе ничего взамен всех этих суеверий. В вашем мире все несчастны. Все здесь поражено несчастьем. Поэтому этот мир должен быть спален дотла, подобно пропитанной заразой трущобе, на месте которой будет возведен новый дом. Через сто лет у человечества будет новый дом — чистый, здоровый. Но для этого нам надо бороться и побеждать, борьба же всегда отвратительна… Вот я некрасив, но тебя влекло ко мне, потому что ты знаешь, что мы выиграем, что для нас это только начало, — вы же проиграете, потому что достигли края. Ты чувствуешь это, потому что знаешь, что у нас есть план, у вас же нет ни своего плана, ни чего-то такого, что можно было бы противопоставить нашему… Поэтому я и не боюсь твоего пистолетика: тебе не хватит отваги, чтобы выстрелить в меня. Чтобы убивать, надо верить. Будь ты беременна, ты, может быть, смогла бы меня убить. Но ты не сможешь сделать этого из-за какой-то политики, из-за идеологии, потому что у тебя всего этого нет. Поэтому я могу убивать, а ты не можешь…

Он осекся, сообразив, что несет совсем не то, что собирался сказать. Он услыхал голос Хайди:

— Почему тебе так хочется, чтобы я тебя убила?

Он уставился на нее ничего не понимающим взглядом. Ее рука легла на пистолет, выражение лица изменилось: она выглядела так, словно только что очнулась от сна. Она простилась со сторонним наблюдателем. Сцена переместилась с глубокого дна на поверхность, в комнате уже не царила тишина, она слышала свое и его дыхание, голоса сделались скрипучими; ее сердце снова тяжело ухало в грудной клетке, ноги снова пронзали бесчисленные иголочки. Прикосновение к пистолету придало ей храбрости, спрятанная в нем сила перетекла в ее руку, и снова что-то внутри подсказало ей: «Сейчас».

— О, Федя… — прошептала она и нажала на курок, думая: «Сейчас, не в гневе». Но ничего не произошло: она забыла снять предохранитель. Пока она судорожно исправляла оплошность, Федя прыгнул, и пуля настигла его в полете. Оглушенный выстрелом и предсмертной болью, он свалился, подобно огромной набитой соломой кукле, у самого ее кресла. Высвободив из-под тела ноги, она захромала к двери, морщась от тысяч уколов.

Оказавшись на лестничной площадке, она вызвала лифт. Сначала стояла тишина, но потом кабина лифта отозвалась на ее зов и поползла вверх, издавая знакомый пронзительный писк. Она дожидалась ее, ни о чем не думая.

Проходя мимо конуры консьержки, она заметила табличку: «Вышла. Буду через 10 минут». Жуткий котище мадам Бушон потерся спиной об ее ноги, бесстыдно задирая лохматый хвост. Она окликнула такси и назвала шоферу свой адрес. В машине у нее разболелась голова, и она вспомнила об отце и поняла, что с радостью вытерпела бы любую пытку, лишь бы исправить уже совершенную ошибку. Однако еще через мгновение она почувствовала себя необыкновенно счастливой от сознания, что совершила единственный осмысленный поступок в жизни. Эта уверенность моментально улетучилась, словно ее и не было, и она снова погрузилась в бездонное отчаяние, какое, казалось, не в силах вместить человеческая душа.

Загрузка...