Слишком много голов, господа, сносится ежегодно во Франции.
аньше головы рубили, как капусту», — скажет вельможа екатерининского времени. И у нас и за границей. В европейских странах, исключая французскую революцию, когда головы отрубали без всякой видимой причины, даже за одну только принадлежность к аристократической буржуазии, головы в основном рубились за покушение на монархов или за организацию заговора с целью свержения короля.
Английский король Генрих VIII головы рубил по любому поводу. Своим женам за прелюбодеяние, министрам за неусердие или за чрезмерное усердие, ученым за иную веру, чем англиканская. Это был весьма кровожадный король и чем больше пухли его ноги в невыносимой боли, тем больше он свирепел и тем больше голов слетало в английском королевстве.
Его дочь, Елизавета Великая, головы рубила своим любовникам, которые ее оскорбили. Такой вот молокосос Эссекс осмелился назвать ее старой воблой, в гневе, конечно, ибо их любовь была шальна, сложна и трудна, а также посмел семидесятилетнюю старуху Елизавету увидеть без всеоружия ее косметики и рыжего парика, ну и… Королевы не прощают своего вида жалкой седой старушки с высохшей шеей и руками и грудями, висевшими двумя жалкими плетями. Любовник Эссекс сделал непоправимую ошибку, в пыльных сапогах ворвавшись в спальню только что вставшей королевы. Ну, и отрубленная голова Эссекса больше года торчала на колу на Лондонской башне. Спустя год после расставания с телом голова молодого любовника служила грозным предзнаменованием предателям.
«Взгляните на голову этого человека, казненного в тридцать три года, — говорила семидесятилетняя королева иностранным послам. — Гордыня погубила его. Он считал себя незаменимым для короны и вот чего он достиг». Но эта жертва дорого стоила английской королеве. Она не в силах перенести ее тяжесть: она сама впадает в черную меланхолию, лишается рассудка и вскоре умирает. Непосильная ноша тяжелой и сложной любви!
Быстро падали в корзинку, окровавленную французской революцией, головы гражданина Капета, бывшего короля Людовика XVI, и гражданки Капет, бывшей королевы Марии-Антуанетты. И если короля революция не унизила ни плохо смазанной гильотиной, ни убогой каморкой, называемой тюремной камерой, то этого не избежала его супруга. Чем только не унижала ее Французская Революция! Механизм наказания «тиранов» действует вполне исправно: уничтожить личность, прежде чем послать ее на гильотину.
Вот в своем убогом платьице (это вам не Мария Стюарт) Мария-Антуанетта собирается в свой последний путь — на эшафот. А у нее дикое кровотечение, а за нею зорко следит дежурный офицер, и она жалко умоляет его отвернуться, чтобы сменить рубашку. Не отвернулся. Он достойно выполняет приказание начальства: не спускать глаз с гражданки Капет. Мария-Антуанетта просит свою служанку заслонить ее. Окровавленная рубашка, свернутая в тугой узел, падает в печку. Потом ее извлекут и задумаются: выставлять ее вместе с головой гильотизированной королевы на публичное обозрение или нет?
Полоскание грязного белья продолжается во время всех судебных заседаний революционного комитета. Члены его даже додумались до того, что обвинили Марию-Антуанетту в кровосмесительной связи со своим несовершеннолетним сыном. Когда обвинение столь чудовищно, что противоречит здравому рассудку, жертве наиболее трудно бороться. Мария-Антуанетта могла от обвинения только плакать и умолять бога простить преступников, посягающих на святое святых — материнскую любовь.
Три дня и три ночи длился процесс и все время Марии-Антуанетте приходилось бороться уж если не за свою жизнь, то за свою честь. «Молча, но твердо вышла она из суда. Она тщательно надела чепчик и нарядилась в белое платье. Сидя на своей кровати, обратилась к жандармам с вопросом: „Как вы думаете, даст ли мне народ доехать до эшафота или разорвет в клочки?“ Жандарм ответил: „Сударыня, вы доедете до эшафота и никто не сделает вам вреда“. Вошел палач Сансон. Он пришел заранее, чтобы обрезать волосы осужденной королеве. Но она это сделает сама. Лицо королевы было бледно, но взор ее был горд и походка тверда. Руки у нее были завязаны за спину, а концы веревки держал палач. У ворот стояла телега с узкою дощечкой для сидения».
Всего несколько секунд было в распоряжении художника Давида, чтобы сделать карандашный рисунок: Мария-Антуанетта на эшафоте. Всего два-три мощных штриха и перед нами бессмертное гениальное творение: космы плохо остриженных волос вылезают из-под чепчика. Гордое, презрительное выражение лица и вечно оттопыренная «габсбургская» нижняя губа.
Казненный девять месяцев назад ее муж король Людовик XVI скажет на эшафоте: «Умираю невинным. Прощаю моим убийцам, прошу Бога, да не падет кровь моя на Францию». Мария-Антуанетта не произнесет ни слова. Поднимаясь по ступенькам на эшафот, она на одной из ступенек споткнется и чуть не упадет, но быстро, поднимет голову вверх.
Через несколько месяцев на эшафоте погибнет родная сестра Людовика XVI Елизавета. В Темпле умрет ее сын. «От туберкулеза», — проинформировали стражники революции. Неловко было говорить, что от насильственной смерти. Выживет только одна дочь Марии-Антуанетты. Она выйдет замуж за сына графа д'Артуа, будущего короля Карла X и призрак монархини Франции уже совсем близок, ибо ее муж — наследник французского престола.
Но никогда не станет она королевой. Вместе с тестем и мужем убегут в Прагу во время июльской революции и здесь, никем не понятой и несчастливой с мужем-импотентом, умрет в 1856 году, пережив своего отца на целых шестьдесят лет.
Ваятель смерти — Давид — свою миссию видел в увековечивании гениальным карандашным штрихом последние минуты осужденных перед гильотиной.
На революции неплохо можно заработать. Дантон не дал ему «заработать». Уютно расположившемуся с неизменным альбомом и карандашом в оконной нише, мимо которой должен был проезжать, Дантон крикнул Давиду презрительное: «лакей».
Возок, на котором везли осужденных, стал легендарным. Почему его не сохранили как музейную редкость? Около трех тысяч человек привезли этим возком на гильотину, в их числе Мария-Антуанетта, Робеспьер и Дю Барри.
Якобинская диктатура бросила в тюрьмы в течение двух лет полмиллиона человек. Фараон террора Робеспьер бросил клич: убивать надо гуманно — быстро, конкретно и публично. Людей не унижали плохо смазанным механизмом. Но сколько из сорока тысяч гильотированных человек на том свете проклинает свои последние унижения. Старая Монтморенси, которую возраст согнул в три погибели, никак не умещалась в гильотине. Ей выпрямили позвоночник так, что хрустнули кости. Старая женщина пошла на тот свет не только с отрезанной головой, но с вполне «стройным» туловищем. Зрелище крови, беспрестанных убийств стало привычным. Более бы, наверно, народ тешился боем петухов, чем этой ежедневной, методичной и уже надоевшей, как прокисший суп, процедурой отрубления человеческих голов. Поражает, с какой методичностью, с каким скрупулезным соблюдением законности совершался процесс. Сначала осужденных приводили в революционный трибунал. Осужденных, привезенных из различных тюрем, вели в «Прихожую революции» — зал Свободы. (У якобинцев было изумительное чувство юмора.) На подиуме, находящемся в глубине зала, сидели судьи — вершители человеческих судеб. Собственно, вердикт был всегда один и тот же: смерть. Оправдательных приговоров не было. Публичный обвинитель поспешно зачитывал обвинение перед сидящими в ряд осужденными. Обвинение могло быть самое нелепое, могло его и вовсе не быть, достаточно быть аристократом и роялистом. Потом всех направляли в специальное помещение, формально разделенное на мужскую и женскую половины.
Здесь осужденные будут дожидаться своего смертного часа. То есть, когда войдет человек, одетый, подобно палачу, во все красное и из большой книги «вычитает» кому надо сейчас же ехать на эшафот. Неизменный возок готов. Человек прерывал игру в карты или чтение молитв, или поспешно заканчивал свои эротические игры, ибо «пир во время чумы» всегда способствует эротике. Дикой, болезненной, патологической. Человек рассуждал так: если завтра ему снесут голову, то забудем сегодня об этом и насладимся последними минутами. У кого были деньги — заказывали дорогие кушанья. Устрицы, вино и кровь — станут любимым блюдом французской революции. Вседозволенность сегодняшнего дня, лихорадочное желание еще на минуту продлить себе жизнь, насладиться этой минутой рождало дикие, ни с чем не сравнимые оргии. Женщины сходили с ума от безумия революции и наперебой предлагали себя. Иногда такую женщину с трудом отдирали от мужчины и волокли на возок. Если она сильно кричала, завязывали ей рот. Нечего пугать народ воплями. Смерть надо принимать достойно, таково предписание революции. Низменные инстинкты, глубоко скрытые в нормальной обстановке, бешеной лавой выплывали из безумного мозга и обезумевшего тела. Это относилось не только к жертвам, но и к зрителям. Кто был садистом в эмбриональном состоянии, становился хорошо развивающимся зародышем.
Некий Лебон идет с дамами в театр. Дело близится к вечеру. В этот день гильотинировали двадцать семь человек и через улицу течет кровавый ручеек, словно после дождя. Лебон останавливается, мочит в крови свой платок и, обращаясь к дамам и смотря на капающие капли, говорит в экстазе: «О боже, как же это красиво!»
Все элементарные понятия добродетели, добра и зла — перемололись в этом молохе революции, в этой мясорубке человеческих тел. Что добро, что зло? Людям предписывалось встречать свою смерть уж если не с улыбкой на устах, то вполне достойно. Не унижать революцию воплями и жалостливым видом. Робеспьер, посылающий тысячи людей на гильотину, это знал, конечно. Ни жестокими пытками, ни полуголодным содержанием в тюрьме у него не отнята эта гордость. Он с презрением смотрит на люд. Собственно, даже не смотрит, он закрыл глаза. И так будет ехать, с закрытыми глазами, через весь Париж на площадь Революции, где стоит гильотина. Он презирает люд и его проклятия и хвалы ему одинаково безразличны. На лбу у него окровавленные грязные бинты. Повязку давно не меняли. Робеспьер только стоя на эшафоте открыл глаза. Ни единого звука у него не вырвалось перед видом своего детища — гильотины. Он готовится смело, отважно, гордо и с презрением принять свою смерть. И вдруг палач срывает одним быстрым и «сухим» движением повязку с его лба. Дикий, нечеловеческий вопль огласил площадь. Так может рычать только смертельно раненый зверь. Замерла толпа народа на площади Революции. Триумф тирана превратился в жалкий волчий крик боли. Можно ли еще больше унизить человека?
Многие личности в истории мужественно и хладнокровно принимали свою смерть. Шарлотта Корде, убившая Марата, вошла в историю не только за этот «героизм», но также много говорилось о ее исключительном самообладании перед казнью. Уже ступив на эшафот, она с обворожительной улыбкой обратилась к палачу: «Подождите немного, сударь. Меня интересует механизм этой машины. Ведь я никогда не видела гильотины». После чего спокойно и с достоинством положила свою голову в круглое отверстие «механизма». Палач не простил этой силы, этого презрения к смерти, молодой девушки. Он вынул из корзины окровавленную голову Шарлотты (теперь ее называют Каролиной) и ударил по еще теплой щеке. Он лишился своей должности. Справедливый молох революции не предписывает унижать тело. Убивать — да, кощунствовать — нет. Таков человеческий гуманизм Французской революции. Не унижать!
Она готовилась дорого продать свою жизнь. Отдать ее монстру, чудовищу, прославиться на века. И какое чудовище увидела, когда ворвалась в его грязную квартиру на одной из парижских убогих улиц?
Несчастливый изболевшийся мужчина, весь покрытый струпьями и язвами какой-то аллергической болезни, сидел в грязной ванне и на обрюзглом лице его была написана дикая тоска и несчастливость личного существования. Грязная судомойка, именуемая женой, что-то виновато намыливала на его теле, на которое без отвращения невозможно было смотреть. Не из-за такого ничтожненького героя Шарлотта хотела расстаться с жизнью. Но было поздно раздумывать о превратности судьбы великих мира сего. Ее нож точно попал в сердце Марата.
«Вы что, изучали анатомию, что так точно попали в сердце?» — спросил Шарлотту следователь. «Сердце тирана видно и без изучения анатомии», — ответила она.
«Королевы поднимались на эшафот гордо», — прокомментирует лаконично один из историков. Да! Гордо восходили на свои подмостки и Анна Болейн, и Мария Стюарт. Но эшафот не принял их гордости. Он постарался унизить их в самую последнюю минуту. Одну тем, что не дал докончить ее язвительный демонский смех, другую тем, что заставил ее вопить недорезанной курицей, которую три раза ударяли топором по затылку.
Собрался было гордо взойти на эшафот Монмут, внебрачный сын английского короля Карла II. Он решил искупить все свои прежние злодеяния достойной, полной гордости и презрения смертью. Не дали. Тринадцать раз непрофессионал-палач лупил Монмута по затылку, не мог голову отделить от туловища. Тринадцать раз раздавались дикие вопли несчастливого бедного Монмута, которому не позволили гордо умереть.
Одни умирали на эшафоте достойно, другие жалко. Не каждому дано со спокойствием и достоинством принять насильственную смерть, что само по себе противоречит природным законам. Были среди осужденных и такие, которые, стыдясь своего малодушия, перед смертью маскировали это фальшивой дерзостью. Вот маршал Бирон, тот самый, который организовал заговор вместе с любовницей Генриха IV Генриеттой де Антраг против короля. Его приговорили к смерти через отсечение головы. На эшафоте маршал Бирон начал оказывать бешеное сопротивление палачу. Сначала он «по-человечески» объяснял ему бедственное положение своей беременной любовницы, которая после смерти любовника останется с младенцем без средств существования. Не помогло. Палач не реагировал и начал связывать ему руки. Тогда Бирон оттолкнул его и жалобно обратился к находящимся здесь солдатам: «Голубчики, прострелите мне голову, а?» «Голубчики» не шелохнулись. Тогда он начал бросаться из стороны в сторону, и палачи хотели связать ему не только руки, но и ноги. Он рявкнул: «Не сметь! Я не вор». К эшафоту подойти не захотел и сильно упирался. Два палача подталкивали его сзади. Палач подошел к нему с платком, чтобы завязать ему глаза. Он оттолкнул его и потребовал, чтобы вынули его собственный платок из кармана. Это было исполнено. Но вдруг он раздумал разрешать себе завязывать глаза. Его насильно поддержали. Но его собственный платок оказался коротким и пришлось послать за другим платком. Люди, собравшиеся во дворе тюремного двора смотреть на казнь любимца и когда-то близкого друга короля, раздражали его. «Что делает здесь вся эта сволочь?» — грозно он закричал и приказал людям немедленно разойтись. Палач попросил Бирона перестать командовать и начать читать молитву за упокой своей души. Но вдруг он перестал читать молитву и опять обратился к палачу с каким-то замечанием. Тому надоела вся эта волынка, он неожиданно подошел сзади и так треснул Бирона топором, что голова отлетела с одного маху, а он стоял на эшафоте обезглавленный, хватая руками воздух и упал, наконец, как подрубленное дерево.
Гордо умирали на эшафоте возлюбленные королев. Непременно с их именем на устах, даже если погибали по их повелению. Вот поэт Шателяр вынужден подняться на эшафот и подставить под топор свою голову за то, что осмелился прятаться в спальне королевы. Он умирает безупречной смертью, как и подобает рыцарю романтической королевы. Он отказался от духовного напутствия и с высоко поднятой головой восходит на эшафот. Вместо псалмов и молитв он громко декламирует стихи. Перед плахой он поднимает голову и восклицает: «О, жестокая дама и самая прекрасная из королев. Я умираю с твоим именем на устах!» Какой-то парадокс, дорогой читатель! Осужденные королем на эшафот умирали с его именем на устах и оправдывая столь кровожадное решение. Когда Кромвеля во время правления Генриха VIII осудили на эшафот, он предчувствовал, что это начало массовых экзекуций, сказав следующие слова: «Сильный вихрь сорвал мне шапку с головы, а вам пока еще ее оставил».
На эшафоте он славил своего короля и уверял всех присутствующих, что тот поступил правильно.
Иногда между палачами и осужденными происходят «философские» разговоры. Военачальник Торкил рубит головы пленным норвежцам. Между ним и одним из норвежцев происходит такой вот разговор: «Я охотно готов умереть и это мне даже приятно. Только прошу тебя отрубить мне голову как можно быстрее, потому что мы часто обсуждали вопрос, сохраняется ли у человека после того, как он обезглавлен, какое-нибудь чувство. Вот я возьму в руки нож: если, будучи обезглавленным, я подниму его на тебя, это будет служить признаком, что чувства я не вполне утратил. Если я его выроню — это будет доказывать обратное. Торкил поспешил отсечь ему голову и нож упал».
В 1926 году любовница Сергея Есенина Галина Бениславская, придя на Ваганьковское кладбище на могилу покончившего с собой Есенина, оставит такую вот записку: «Если я воткну нож глубоко в землю, значит, я не пожалела о своем поступке». «Поступок» ее заключался в том, что она сейчас прострелит себе голову из пистолета. Эксперты потом определят, что пять раз нажимала Галина Бениславская на спуск пистолета и все время была осечка. Только шестым выстрелом она прострелила себе голову. Нож в землю воткнут не был.
«Философские» разговоры между палачами и осужденными происходят и на тему, как сподручнее и грациознее, что ли, лечь на плаху. Такие люди, само по себе, глупые и малодушные, даже не подозревали, какую великую силу духа проявляют в этот момент. Вот четвертая жена Генриха VIII Катерина Говард, узнав о приговоре отрублением головы, просит принести ей в камеру тот самый пень, на котором два года тому назад сложила голову вторая жена этого короля Анна Болейн. Ей надо прорепетировать, чтобы изящно положить на плахе свою головку. И вот колоду, слегка отскребши от крови предыдущей королевы, тащат в камеру Катерины Говард. И там между слезами и молитвами она РЕПЕТИРУЕТ, чтобы не испугать английский, глазеющий на ее казнь, народ, недостойными конвульсиями своего тела. Это ли не мужество, достойное героев?
Вот бывший любовник Елизаветы английской сэр Уолтер, приговоренный к отрублению головы, покорно положил ее на плаху. Палач в красном колпаке сделал ему замечание, что голова его не так повернута. Сэр Уолтер улыбнулся и бодро сказал: «Не беда, была бы душа повернута правильно». Не успел он докончить фразы, как его голова покатилась по грязному эшафоту.
Гордо умирала четвертая жена Калигулы Цезония. Когда воин после убийства ее мужа приблизился к ней с мечом, она обнажила свою грудь и сказала: «Бей точно, не промахнись». Не пищала, не визжала, только молча подставила себя под меч и мать Нерона — Агриппина. Перед этим ее несколько раз Нерон пробовал лишить жизни. На разные лады и способы. И оловянный потолок с подрезанными балками над ее спальней строили, и корабль на две части перепиливали в надежде, что утонет. Но Агриппина, закаленная в житейских бурях на том острове, на который сослал ее брат Калигула нырять за морскими губками и этим кормить себя, великолепно плавала. И из воды, как говорится, «сухой вышла». Измучившись в бесцельных попытках извести мать, Нерон посылает воина с прямым заданием: воткнуть ей меч глубоко в сердце. Не испугалась. Как и Цезония, грудь обнажила и сказала: «Если ты с заданием от моего сына убить меня, то делай свое дело».
Разговор, который происходит между убийцем-палачом и осужденным мог бы стать психологическим исследованием. Почему-то осужденные не видели в палаче своего врага. Лозен, известный французский дон Жуан, воспитанный, по его собственным словам, «на коленях маркизы Помпадур», вот такой разговор ведет с палачом, пришедшим «пригласить» его на казнь: «В 31 декабря, под новый 1794 год пришел в его камеру палач, когда он спокойно ел очередную дюжину устриц, запивая это белым вином. „Гражданин, — обратился он к палачу, — разреши мне закончить ужин. Ну и выпей со мной стаканчик вина, ведь тебя ожидает трудное задание. Много мужества и спокойствия от тебя требуется, чтобы исполнить свою обязанность“».
Скушать ужин предложил бывшему любовнику Людовика XIII, а теперь осужденному на кару смерти за организацию заговора против Ришелье, Сен Мару. Людовик XIII меньше проявил мужества и хладнокровия, когда подписывал ему смертный приговор. Он попросту по-человечески будет плакать. Его раздирает дикое горе и абсурдность ситуации: король вынужден поступиться своими чувствами во имя государственного долга. Сен Мар приговор смертной казни через отрубание головы принял очень спокойно. Он пишет прощальное письмо матери, находит в нем две ошибки, тщательно их исправляет. Ему предлагают прощальный ужин. Он заявляет: «Нет, кушать не хочу. Но мне врачом предписаны слабительные таблетки, не забыть бы мне их перед смертью принять.
Томас Мор, положив голову на плаху, говорит палачу: „Подожди минутку, голубчик, я только откину бороду, ее резать не надо, она никогда не была государственным изменником“.
Кассий, убивший Калигулу, спрашивает солдата, которому приказали отрубить ему голову: „Браток, а опыт у тебя в этом деле есть?“ Тот отвечает: „Не очень. Ведь я раньше мясником был“. Кассий рассмеялся: „Тогда у меня к тебе просьба. Отруби мне голову вот этим, моим, хорошо отточенным мечом, я им Калигулу убил“. Тем же мечом, может еще теплым от крови Калигулы, палач рубит с одного маха голову Кассию. Его соратник Лупус проявил гораздо меньше стойкости в свой последний час. Когда его вели на отрубление головы, он в каком-то истерическом шоке все время то снимал, то надевал плащ, а когда палач приказал ему вытянуть шею, отшатнулся, и меч ударил его по лбу, раня. Палачу надо было несколько раз примериваться, прежде чем угодить ему точно в шею».
Да, бесстрастны писатели в описании жутких сцен снятия человеческих голов. Точно речь идет о курице, которую неумело, тупым ножом пытается зарезать хозяйка. Драмы истории научили писателей хладнокровно принимать сцены смерти. Привычка — вторая натура. Люд Парижа и Рима привык к виду отрубленных голов, почему бы и писателям не привыкнуть тоже?
С невозмутимым хладнокровием русские люди принимали свою смерть через отрубание головы.
Стрельцы, выступившие во главе с царевной Софьей против Петра I, были подвергнуты жестоким пыткам, а потом к отрублению голов. Один «добросовестный» стрелец не выдержал. Впрочем, нам поведает об этом Валентин Пикуль: «Когда Петр рубил стрельцам головы, то один из них, самый рослый и видный, сумрачно поглядывал, как отлетают с плахи головы его товарищей. А когда до него дошла очередь, он проворно тулупчик с плеча скинул и, примериваясь к плахе, объявил царю недовольно: „Эх, государь! Всем ты хорош, а вот башки снимать с плеч не умеешь. Кто же с двух раз сечет? Гляди, как надо“».
И высморкавшись, стрелец растолковал какой замах делать, под каким углом опускать лезвие на шею, показав себя мастером в этой науке. Потом сложил буйную голову на плахе: «Вот теперь секи, как я учил». Такое равнодушие к смерти поразило Петра. «Беги с площадки, покуда башка цела», — велел он стрельцу.
Французский король Людовик XI искренне возмущался, когда его подданные достойно принимали смерть через отрубание головы. Ему, придумавшему страшные железные клетки, в которых он десятилетиями держал бывших министров или неугодных духовных, как например аббата Верденского, мужество осужденных не нравилось, и он постарался вызвать ужас от этой казни уж если не у самого осужденного, то у членов его семьи. Приказал поставить возле эшафота малых детей графа Немурского так, чтобы брызги отцовской крови обагрили их лица и одежды. Потом престарелая мать будет держать на коленях и осыпать поцелуями его отрубленную голову.
Просто отрубить преступнику голову — это слишком просто, решили монархи, и придумали еще разнообразные пытки, на какие только способна человеческая фантазия. Мы уже не говорим о том, что законом предписывалось отрубать осужденному сначала руку, которая подняла меч на короля, а потом подвергать его самого жесточайшим мукам, включая колесование, литье на раны горячего олова и смолы, а также ампутацию гениталиев, а потом уже четвертование. С удивлением смотрел на свою отрубленную руку Равальяк, убийца Генриха IV, как ее «поленом» сжигают на огне. Муки его были так страшны, что приняли форму какого-то помешательства. Он дико хохотал и приказывал палачам еще сильнее его мучить. Но самую страшную в мире муку за самое ничтожное преступление испытал Дамьян, поднявший перочинный ножик на Людовика XV. И этот король, который всегда подвергал помилованию дворян, совершающих свои бесчинства в своих вотчинах, говоря: «Я его милую, но я помилую и его убийцу», по отношению к Дамьяну проявил непонятную, нечеловеческую жестокость, портя себе и без того уже испорченную характеристику в глазах потомков. Анатомию этого наказания мы решили, дорогой читатель, привести вам полностью, рискуя, конечно, поднять ваше кровяное давление.
Да, сцена не для слабонервных, но основана на исторических реальных фактах.
Пятого января 1757 года. Сильный мороз. Королевская семья хочет уехать в Трианон, который нагреть легче, чем Версаль. Людовик XV вернулся в Версаль к больной дочери Виктории, которая лежит в постели, больная гриппом. Потом он отъезжает в шесть часов. Сходит по лестнице, ведущей к его карете. Лакеи несут впереди факелы. Перед дворцом большой парк, пустой и понурый под снегом. Двойной ряд гвардейцев ведет до самой кареты, двери которой открыл камердинер. Наследник шагает рядом с отцом. Капитан гвардии стоит тут же, за королем. Вдруг какой-то мужчина протискивается между двумя гвардейцами, касается короля и отступает в темноту. На голове у него шляпа. Король качается на ногах и говорит: «О боже, сейчас кто-то ударил меня кулаком». Дотрагивается рукой до правого бока, рука оказывается в крови. «Разве меня укололи шпилькой?» Преступник, им оказался Дамьян, не пробует бежать и стоит неподалеку. Король говорит: «Я ранен, этот человек меня ударил». Стражники хватают Дамьяна. Король: «Арестуйте его, но не убивайте. Хорошо его сторожите».
Сорокадвухлетнего Дамьяна, высокого, худого брюнета с орлиным носом и с лицом, изборожденным оспой, забирают. У него находят перочинный ножик с рукояткой из черного рога. Острием всего в восемь сантиметров он ударил монарха. Дамьян кричит, что сообщников у него не было. Дамьяна ведут на пытки. Щипцы разогревают добела. Прижигают ему ступни ног. «Кто у тебя сообщник?» Он опять кричит, что сообщников нет. Людовик стонет: «Я из этого не выйду. Пришлите мне исповедника». Не хватает в Версале всего: простынь, рубашек, ибо король должен был ночевать в Трианоне. Завертывают его в халат и кладут в постель. Король в панике, хотя рана оказалась пустячной: он был только слегка поцарапан. Хирург успокаивает, что рана не опасная, если, конечно, острие перочинного ножа не отравлено. Бегут к Дамьяну, находящемуся в тюрьме в Версале. Он говорит, что острие отравлено не было.
Королю два раза пускают кровь, он совершенно ослабел, королева Мария Лещинская плачет, дочери падают в обмороки.
Король в предчувствии своей смерти просит королеву Марию простить его за плохое поведение и за любовные грешки. Маркиза Помпадур сидит в своей комнате и ждет своего падения: когда же ее выгонят из Версаля.
Врачи объявляют, что Дамьян фанатик, сумасшедший. Король в огромной депрессии. Лежит в темной комнате за плотно закрытыми шторами и стонет: «Рана моя более серьезная, чем вам кажется, доходит до самого сердца». Словом, не важен пустяк увечья, важен факт, что на монарха осмелились напасть, значит его правление «не идеальное». На восьмой день он приходит в себя, входит к маркизе Помпадур. Умная маркиза сумела убедить короля, как любит его народ и покушение не имеет ничего общего с его волей. Успокоенный и обрадованный король целует маркизу! Она победила и остается в Версале. Мария Лещинская прячет свою радостную улыбку при известии о скором падении Помпадур и напяливает траурный черный чепец. На двадцать шестое марта назначена казнь Дамьяна. Ему прочитали обвинение в камере. Он сказал только одну фразу: «Это будет тяжелый день». В три часа дня повозка, на которой везли Дамьяна, прибывает на Гревскую площадь. На площади темно от людей. Стоят, лежат, висят на деревьях и на крышах домов. Женщины и мужчины падают с крыш, раня несколько человек. Окна выкуплены все за огромную сумму. Сто ливров за окно заплатил тот, кто хотел вблизи увидеть казнь Дамьяна.
Прошло сто пятьдесят лет, а такой жестокой казни во Франции не было. Сейчас будут применены все возможные пытки: колесование, огонь, отрубление топором и вырывание тела щипцами. Где-то неподалеку стоит в толпе знаменитый циник и авантюрист Казанова, который вскоре будет не в силах выдержать кровавого зрелища, затыкая себе уши и закрыв глаза. Палач Сансон в сопровождении шести помощников приступает «к делу». Сначала Роберта Дамьяна положили на деревянном столе, туловище стиснули железными тисками обручей, оставляя свободными руки и ноги. Его правая ладонь привязана к металлической палке. В ладонь ему вложили малюсенький перочинный ножик, тот самый, которым он ранил короля. Сансон осторожно льет на ладонь расплавленную серную кислоту. Тело шипит и оголяется до кости. Дамьян дико кричит. Публика молчит. Приближается второй палач, неся огромные щипцы. Вырывает Дамьяну левый сосок. Помощник вливает в открытую рану жидкое расплавленное олово, смешанное с кипящим маслом, серой и горячим воском. То же самое проделано с правым соском, потом на плечах и на ногах. Дамьян уже не кричит, он хрипит. Изо рта идет розовая пена. После этой процедуры к Дамьяну подходят два ксендза и дают крест для целования. Теперь наступает следующая фаза пыток — четвертование. Запряжено четверо коней и от них идут веревки, привязанные к рукам и ногам Дамьяна. Кони трогаются в разных направлениях. Жилы напрягаются, но плечи и ноги выдерживают натиск и не отрываются от туловища. Стременные затягивают потуже коней. Снова попытка. Тот же результат. Тело не отрывается от конечностей. Стременные ругаются матом. Полуживой Дамьян шепчет: «Я не обижаюсь на вас». Приводят еще двух коней. Теперь шестеро запряженных коней тянут во все стороны, стараясь разорвать на куски тело Дамьяна. Безрезультатно. Кости трещат, конечности выходят из суставов, но туловище не отделяется. В толпе слышен глухой ропот. Два часа напрягаются кони, стараясь разорвать тело Дамьяна, — напрасно. Какой дьявол или высшая сила помогали Дамьяну — не знаем, но шестьдесят раз шестеро лошадей старались разорвать на куски его тело и не смогли это сделать. Сансон прерывает казнь и просит представителей парламента разрешить ему надрезать суставы, чтобы «облегчить коням их задачу». Члены парламента, усмотрев в этом акте облегчение мук несчастного, не соглашаются. Приближается ночь. Сансон в панике. Члены парламента, посоветовавшись, соглашаются. Палач Парижа и один из его сотоварищей подходят к Дамьяну с острыми ножами и почти до кости надрезают суставы. Не ограничившись только конечностями, разрезают глубоко и поясницу и подмышками. Дамьян внимательно полубезумными глазами смотрит на каждую часть своего тела, которые ему надрезают. Не сказал ни одного проклятия, молчал. Кони огромным рывком наконец-то вырывают ему плечи и ноги. Толпа ревет. Но оставшись обрубком — туловищем и головой, Дамьян еще жив. Его грудь поднимается, а губы что-то шепчут.
Палачи освобождают тело от железных обручей и дергающееся туловище бросают в костер. Вслед за телом в костер полетели оторванные руки и ноги Дамьяна. Скоро пепел разбросают на все четыре стороны. Правосудие совершено. Король может спать спокойно.
«Зачем нас пугать такими страшными сценами, — воскликнет недовольный читатель. — Было — прошло». Не прошло.
Жестокость давних времен перенесена в сегодняшний день и преследует нас повсюду: с экранов телевидения и кино, со страниц книг, с реальной улицы. Улицы, которая заменила аллею отрубленных голов. Информирует пресса, бьют в набат обеспокоенные психологи — мир становится жестоким, и в этом мире появляется жестокий человек. Насилие, узаконенное палачами давних времен, узаконило сейчас себя правом улицы. Что из того, что не выставляются длинной аллеей отрубленные и посаженные на кол головы времен Ричарда III и Петра I? Мертвые головы лежат в подворотнях. И этим «головам» не позволили гордо войти на эшафот. Их настигла шальная, не рассуждающая пуля. Она внезапна и беспощадна. Она, пуля, не уничтожает человеческого достоинства, свою жертву она просто человеком не считает, она хладнокровно делает свое смертоносное дело.
Вернемся к нашей Дю Барри.
По-видимому, она не ожидала смертного приговора. Это было для нее полной неожиданностью.
Слишком избалованная вниманием короля, своей неограниченной властью, она и сейчас, будучи в тисках палачей революции, надеялась на чудо, что ей удастся выжить. Друзья, едущие вместе с ней в одной повозке на эшафот, уговаривали ее достойно и спокойно расстаться с жизнью. Обезумевшая от ужаса женщина не желала их слушать! Она жалко цеплялась за жизнь! Когда ей приказали выйти из повозки, она начала дико кричать, обращаясь к замершей толпе: «Спасите, спасите меня!» Народ, пришедший огромной толпой на площадь Революции глазеть на радостное событие — казнь шлюхи короля, замер в ужасе. От радости и триумфа и следа не осталось. Народ видел несчастную женщину, насилуемую, беззащитную женщину. На эшафот она восходить не пожелала. Двое стражников несли ее туда на руках. Когда ее бросили на доску гильотины, она, высовывая из-под круглого отверстия голову, вдруг с умильной улыбкой и мягким голосом, смотря своими огромными голубыми глазами прямо в глаза палачу, попросила: «Еще минуточку, сударь! Еще минуточку!» Ей грубо связали руки. «О, подождите, сударь», — были последние ее слова, пока острый нож гильотины не врезался ей в шею! Умерла великая куртизанка! Где-то в своей Тулузе радуется рогатый супруг Дю Барри. Ей никогда не удалось официально взять с ним развод. Он с пеной у рта доказывал революционным властям, что ничего общего с гражданкой Ланж не имеет, вероятно, косо отводя взор от тех богатств, которые получил от этой гражданки. Ну что же! Удивляться особо не приходится. Поведение «рогоносцев» одинаково, в общем, будь они добровольные или вынужденные. И мы убедимся в этом на следующем примере французского короля Франциска I.