Глава 12

Три острова загораживают вход в Голуэйский залив — это и есть острова Аран: Большой, Средний и Южный. Они тянутся длинной ломаной линией почти от самого Коннемарского побережья до Мохорских утесов Клэра. Очевидно, когда-то давным-давно они не были островами, а составляли часть материка и, может быть, даже назывались Голуэем. Но море — лютый враг суши, оно вгрызалось в нее с боков и посередине и, сломив сопротивление, залило ее. Так и получился Голуэйский залив и острова, жалкие остатки того, что раньше было сушей, и в твердости их грунта можно не сомневаться, если даже ненасытному Атлантическому океану они оказались не по зубам!

Каменистая здесь почва, местами обманчиво зеленая, на самом же деле это самые настоящие скалы, присыпанные тонким слоем земли. Растет здесь низенькая травка — прекрасный корм для овец, и живут здесь сильные духом люди. Естественно, они должны быть сильными и смелыми, иначе как бы они смогли существовать в этой открытой всем ветрам каменной цитадели?

Пароходик подходит к пристани на главном острове. Если вы сойдете на берег и, миновав деревню Килронан, пойдете по горной дороге, то справа откроется неплохой вид — золотистые песчаные пляжи, например, где тихо плещется море, конечно, если оно в духе. А то можно свернуть в противоположную сторону от длинного желтого пляжа, отвернуться от виднеющегося в туманной дали Коннемарского побережья и от скользящей по водной глади шлюпки, в которой гребут двое рыбаков, останавливаясь время от времени, чтобы вытащить из моря верши для ловли омаров, спрятанные между скалами, и тогда вам придется карабкаться вверх по пологому склону горы, каменистому и обнаженному, только кое-где поросшему травой; овцы здесь будут смотреть на вас без тени робости, а бараны так просто нагло; тут же будут бродить тощие коровенки; и станете вы взбираться все выше и выше, пока совсем не запыхаетесь, если со здоровьем у вас неважно, и остановитесь, и посмотрите вокруг, и тут-то вы и увидите каменный форт Дэн-Энгус у себя над головой. Он стоит почти не изменившийся с тех пор, как его построили тысячу лет тому назад сказочные воины, появившиеся здесь из-за моря и удерживавшие его против натисков всех пришельцев. Вы начинаете петлять среди крепостных укреплений — острых, положенных вкось камней, которые торчат тут вам на погибель или, во всяком случае, для того, чтобы задержать вас, и выбираетесь наконец из лабиринта внешнего крепостного вала. И тут вам приходится снова карабкаться на следующий вал — высокий и очень широкий, и затем вы одолеваете второе кольцо укреплений, и вдруг среди всего этого нагромождения камня натыкаетесь на прелестную зеленую лужайку. Камень окружает ее со всех сторон, и только рядом со скалой есть местечко, где, перегнувшись, можно увидеть далеко-далеко на сотни футов внизу море, набегающее на скалы и разбивающееся о них белой пеной. А чайки сверху кажутся совсем маленькими. И если поднять глаза, то можно, если кому-нибудь это вообще может быть интересно, увидеть Америку. Вон она, как раз там, в нескольких тысячах миль отсюда.

Питер отступил от обрыва и растянулся на траве. Над головой стояли белые облака, и казалось, будто небо только что оштукатурили. Не было слышно ни звука. Испуганные его появлением кролики прыснули во все стороны, так что он успел заметить только мелькнувшие куцые хвосты. Заметил он и свежий помет жаворонка, обиженно взмывшего ввысь и теперь заливавшегося в небе песней.

Питер был бледен, очень бледен, и от этого веснушки на лице выступили еще резче. Пока он поднимался сюда, погруженный в свои запутанные мысли, он раза два замечал, как встречные исподтишка крестились при виде его рыжих волос и бледного лица. «Может, — подумал он, — это дурная примета встретить под вечер рыжего».

— О Господи, до чего я устал, — сказал он вслух и в изнеможении раскинул на траве руки. Трава оказалась приятно прохладной.

Костюм на нем был сильно помят. Он очень смутно представлял себе, как провел последние сутки. Где он был? Пожалуй, можно было бы и вспомнить, если бы как следует сосредоточиться, но, сжимая лоб худыми пальцами, он почувствовал, что ему не хочется думать.

Впервые он испугался, именно когда заметил, что ему трудно думать. Это ему-то трудно думать! Ему! Когда вся беда его была в том, что у него слишком много мыслей, так что он не успевал в них как следует разобраться.

«Вероятно, удар по голове оказался сильнее, чем я думал», — решил тогда он, но задумываться над этим не стал.

Не задумывался до тех пор, пока не начал замечать, что с ним творится что-то неладное, а что именно, он не знал.

Что же такое творилось с ним, от чего в глазах матери появлялось выражение ужаса и безграничной жалости? Он знал только, что иногда у него начинался какой-то упорный звон в ушах, от которого невозможно отделаться, как будто в глубоком ущелье зловеще ревела какая-то труба, и этот звук все нарастал, и он прислушивался к нему, а когда звон наконец прекращался, он ловил в глазах матери все то же выражение страха и жалости, или видел отца, красного и растерянного, или лицо Джо, строгое, с непроницаемым взглядом, или Мико, большого славного Мико, смотревшего на него глазами преданного пса, который спешит лизнуть руку попавшему в беду хозяину.

«Значит, что-то со мной происходит, — решил он. — Но что? У меня бывает звон в ушах, и, когда он проходит, все как-то странно смотрят на меня. Даже прохожие на улице, люди, которых я вовсе не знаю. А бывает и так, что мои близкие стараются не смотреть мне в глаза. Отсюда следует, что, когда у меня начинается звон в ушах, я делаю или говорю странные вещи, иначе никто не стал бы обращать на меня внимание или бы в крайнем случае мне просто предлагали бы аспирин от головной боли. До сих пор все ясно». И тогда он сосредоточил все свои силы на том, чтобы выяснить, что же это такое. В конце концов даже в разгаре приступов он начал чувствовать, пока что только подсознательно, что его настоящее «я» как бы стоит у него за спиной, наблюдая и собирая улики, чтобы разобраться в них потом, когда пройдет приступ. И вот однажды, почувствовав, что звон прекратился, он увидел рядом с собой Джо, у которой в глазах стояли слезы, и окружавшую их толпу незнакомых людей, обутых в башмаки, измазанные навозом, с короткими бичами и палками в руках, у себя же в руке он заметил замусоленную свистульку. Кругом стоял запах навоза и слышалось мычанье коров. И он повернул за Джо и пошел с ней к реке, прикидываясь, что звон в ушах еще не прошел, а потом поднял голову и сказал: «Что мы здесь делаем, Джо?» — так чтобы она не догадалась, что он наконец все понял.

После этого случая он стал избегать Джо и решил еще внимательнее наблюдать за собой, и наблюдения эти дали такие неожиданные результаты, что теперь он старался держаться поближе к дому, и, почувствовав приближение приступа, уходил к себе в комнату, закрывал дверь, и поворачивал ключ, и сидел так, запершись: пусть, мол, теперь со мной делается что угодно, и приходил в себя под отчаянные крики родителей, ломившихся в дверь: «Впусти нас, Питер! Питер, впусти нас, пожалуйста!» И он впускал, и видел их лица, и думал: «Значит, и в комнате мне не скрыться, потому что все равно я каждый раз пугаю их».

А приступы все учащались.

И вот он вспомнил вчерашний вечер. Вчера это было, что ли? Джо собиралась за ним зайти, и он молил: «О Господи, только бы этого не случилось сегодня, когда должна прийти Джо». Но стоит нарушить законы природы, и тут уже никакой Бог не поможет, и незадолго до прихода Джо он почувствовал, что его мозг начинает сковывать столь знакомая ему тишина, обычно предшествующая приступам. Тогда он вышел из дому по черному ходу, перелез через забор, и побежал по дороге за город, и бежал, пока не очутился среди большого поля, где, как он знал, никого обычно не встретишь. И он бросился навзничь на траву, и тогда начался звон в ушах и продолжался, вероятно, долго, потому что пришел он в себя только на рассвете. Может, он и уснул, обессилев после приступа. Во всяком случае, когда он открыл глаза, было светло и овцы столпились кольцом вокруг и смотрели на него, склонив голову набок, совсем как смышленые колли. Тогда он поднялся на ноги, и вначале ноги его не слушались, так что он пошатывался, и сказал: «Нет, так больше продолжаться не может, надо принимать какое-то решение…» — и пошел через сонный город.

Проходивший мимо гвардеец с любопытством покосился на него, и он обратился к нему и сказал: «Утро какое сегодня хорошее!» И пошел дальше, и почему он оказался у доков, он и сам не знал — просто пошел по Лонг-Уок и вспомнил день, когда познакомился с Мико, ну и свернул к докам. А там аранский пароходик разводил пары, и он подумал, что, может, тут как раз и кроется выход. Он хорошо помнил острова еще по прежним поездкам и это место, где он сейчас лежал, тоже помнил. Помнил, как пустынно здесь бывает в это время года, когда кончается туристский сезон. Можно просидеть тут еще шесть месяцев, и никто тебя, кроме животных, не потревожит.

На пароходе было трудно. Он знал матросов, и ему пришлось быть с ними неприветливым, чтобы держаться от всех подальше. Спасибо еще, что в кармане оказались деньги на проезд.

Он видел, как возвращались домой кладдахские рыбаки. Видел лодку Мико. Мико всегда можно было узнать по его родимому пятну, освещенному первыми утренними лучами, да к тому же за ним стоял его гигант-отец, а у кормы примостился сгорбленный старик. И он уже чуть было не поднял руку, чтобы помахать, но вовремя опомнился и нырнул в толпу в надежде, что острый глаз Мико не уловил его поспешного отступления.

Когда пароход был на полпути, пришлось бороться с приступом. Он вернулся на корму и встал там, прижавшись грудью к дереву и металлу. Он прижимался все крепче и крепче и твердил: «Не смей уходить отсюда. Ты должен стоять здесь все время, пока это не пройдет», — и смотрел в зеленовато-белый след от пароходного винта, и дождался конца приступа.

Приступ уже миновал, когда пароход подходил к пристани, так что он засунул руки в карманы и пробормотал что-то, обращаясь к кому-то из команды, о том, что не вернется с этим рейсом, и пошел по камням, не замечая прохожих, погруженный в свои мысли, отчетливые, ясные мысли, в которых была вся его жизнь, пока не случилось с ним это несчастье.

«Значит, я схожу с ума», — подумал он.

«Ну и что?»

— Почему, Господи, ну почему это должно было случиться именно со мной? — спрашивал он вслух равнодушное небо.

«Столько надо сделать, столько узнать, столько передумать! Итак, что же ждет тебя, если ты спятишь? Не знаешь разве? Запрут тебя в четырехэтажном каменном доме за городом, и будут тебя окружать до конца дней твоих железные решетки. И в периоды просветления будешь ты ходить взад и вперед, отсюда и досюда, отдаваясь грандиозным мечтам о том, что бы ты мог осуществить, пока и эти мечты не затеряются в пучине возвращающегося безумия.

Ну вот, все ясно как день. Не быть тебе сумасшедшим! Ты можешь стать идиотом по Божьему велению, но не по своему хотенью. Если у меня отнимают разум, я не могу с этим согласиться.

Я так и вижу маму, мою милую, беспомощную, забывчивую маму, и при мысли о ней у меня сердце сжимается. Можно подумать, что это она ребенок, а я отец. Да что там, я ведь ее даже на колени к себе часто сажал. А разве не любил он своего обветренного, загорелого отца? Этого убежденного охотника, который так гордился умом своего сына, так хвастался его успехами, стреляя уток, или вытаскивая острогой форель, или попивая портер в маленькой прокуренной пивнушке на берегу озера? Будь у меня такие простые запросы, как у отца, например, может, я и не возражал бы, если б у меня отняли разум. Или будь я Мико, может быть, я тоже не возражал бы. Потому что у Мико на десятерых хватит духовных сил, которые он черпает из какого-то внутреннего источника мудрости. И, Господи, на что я, слабоумный, Джо?»

Джо с ее спокойным, аналитическим умом была крепостью, которую он взял штурмом, пустив в ход все неистовство своей блестящей мысли.

«К чему мне это небо, если я могу на него только смотреть, все равно что фотографический аппарат без пленки? К чему мне море, или небо, или мои друзья и мои чувства, когда я вижу хилых детей с голодными лицами и усталых, изнуренных людей на бирже безработных, о которых никто не желает позаботиться? Смотреть на все это и быть не в состоянии хоть что-то исправить! Да разве стоит тогда вообще жить?» Теперь он больше ничего никогда не придумает. Голова его станет подобна пустой жестянке, в которой катается горошина. Кому какая от этого польза? И все равно никто никогда не узнает. Мог же произойти несчастный случай. Всегда остается эта возможность, что бы там ни говорили, полной уверенности у них никогда не будет. Никто не сможет ни доказать, ни опровергнуть.

Когда после затишья в ушах снова начался звон, он закрыл лицо руками, стараясь отогнать остатки мыслей. Не думать о Джо. «Не думать о ней, когда она смотрит на меня серьезными глазами или когда глаза у нее крепко зажмурены, как тот раз, когда я ее целовал, нежная и недоступная, прямо будто святая, которая, улучив минутку, снизошла до земной любви. Вот ее легкая фигурка с протянутыми руками. Нет, мимо! Только бы не помешали слезы в материнских глазах, встревоженный взгляд отца, большой Мико со своим родимым пятном, Мико, которого не согнут ни нищета, ни невзгоды, ни каторжная жизнь. Прочь все мысли, раз и навсегда, навсегда… навсегда…»

И он покатился со скалы вниз.

Падая, он прикрывал руками голову. Тело его перевернулось раз, и еще раз, и еще, всего три раза, пока не ударилось о черный камень, оттолкнулось от него и, описав дугу, медленно погрузилось в море, и его светло-серый костюм почернел, как только море жадно схватило его, а молодой парень, удивший рыбу на берегу по ту сторону скалы, вскочил на ноги, заорал благим матом и побежал прочь, все продолжая кричать. А там, где упало его тело, потревоженные чайки возмущенно поднялись, криками выражая свой протест против такого грубого вторжения в их царство.

Небо было красное-красное, и солнце исступленно пылало над Атлантическим океаном.

Загрузка...