Глава 1

Гусак был серый, огромный. Он страшно вытягивал шею, пригибал ее к самой траве и, разинув клюв, предостерегающе шипел. Мальчик занес пухлый кулачок, в котором крепко держал оловянную кружку, и сосредоточенно смотрел на гусака. Братишка, прячась за его спину, дергал его сзади за плечо и повторял:

— Пошли, Мико! Слышишь, пошли! Ну его…

Если не знать, что в рыбацких семьях все мальчишки лет до семи ходят в коротеньких красных юбках, то со стороны их можно было принять за двух маленьких девочек. Оба были светлые и кудрявые. На обоих поверх развевающихся юбчонок были надеты фуфайки. Босые ножки прочно — не сдвинешь — стояли на низенькой зеленой-зеленой траве, сплошь усеянной гусиным пометом.

Высоко над ними сияло солнце. Ярким светом озаряло оно тихие воды залива, лежавшего в стороне, траву у них под ногами, ослепительно отсвечивало от стен белых, крытых соломой домиков. На некоторых домиках красовались коричневые рыболовные сети, развешанные на деревянных колышках. Пейзаж был великолепный и вполне мирный… если бы не гусак.

Гусак ясно дал понять, что Мико ему не нравится, и тотчас же все стадо белоснежных гусынь, всегда готовых поддержать своего гусака, выстроилось в шеренгу и зашипело, пригибая головы к земле.

— Пошли, Мико! — сказал мальчик повыше, подпрыгивая на траве и дергая братишку за упрямое плечо. — Он щипается, он вчера Паднина О’Мира ущипнул.

— Вот тебе! — И Мико, прицелившись, швырнул оловянную кружку.

Кружка попала гусаку прямо в мозжечок. Мальчик, что повыше, даже перестал дергать Мико за плечо и как зачарованный уставился на гусака. Длинная шея опустилась еще ниже, скользнула по траве и свернулась на сторону, а вслед за этим повалился на траву и сам гусак, перекатился на спину и застыл, несуразно задрав кверху перепончатые лапы.

— Ты что ж наделал? — сказал высокий мальчик. — Ты его убил. Теперь мамка тебе задаст!..

— Дохлая утка! — сказал Мико, указывая маленьким пухлым пальцем. — Дохлая утка! — и рассмеялся тоненьким, булькающим смешком, от которого так и распирало его пятилетнюю грудь.

— Ой, что нам теперь будет… — сказал его брат, испуганно озираясь по сторонам.

Ничто, однако, опасности не предвещало. Прямо перед ними за болотом виднелся ряд беленьких домиков, обращенных к морю, от которого их отделял зеленый луг. Еще дальше ряды таких же домиков взбегали вверх по склону Фэйр-Хилл, и отсюда видны были только их соломенные кровли да еще синий отсвет неба в узеньких окошках тех, что стояли повыше. Но в дверях не было ни души. На огромном зеленом просторе они были совсем одни. Вокруг стояло горячее солнечное безмолвие. Да, они были бы совсем одни, если бы не судорожно подергивающийся гусак и не притихшие гусыни. Но гусыни притихли ненадолго: организованно, как на маневрах, они пошли в наступление. Сначала все они зашипели, потом — за исключением четверых, оставшихся караулить сраженного гусака, — кинулись на мальчиков. Глаза их сверкали недобрым огнем, из клювов неслось зловещее шипенье. Они были исполнены решимости.

— Пошли вон! — сказал Мико, замахиваясь на них.

Они продолжали наступать.

— Пошли вон! — повторил он и выставил вперед босую ногу.

Но гусыни все наступали. Мальчик, что повыше, перестал дергать Мико за плечо. Он попятился.

— Ой, они же нас съедят! — пролепетал он, отступая.

Мико не терял присутствия духа. Он брыкнул ногой, но гусыня, оказавшаяся ближе других, злобно ущипнула его. Мико не пикнул, хоть и было больно, и тоже попятился.

— Пошла вон! — сказал он снова, все еще не отчаиваясь, но гусыни уже заметили, что мальчик начинает сдавать, и двинулись на него с еще большей решимостью, шипя еще громче. Теперь они расправили крылья, отчего сразу же показалось, что их размеры и количество увеличились вдвое, и сплошной стеной пошли на Мико.

Мико повернулся и бросился бежать. Его маленькие толстые ножки так и замелькали над травой; гусыни погнались за ним. Теперь они уже не шипели, а торжествующе гоготали. Луг кончился, и Мико выбежал на дорогу. Там он было в отчаянии остановился, но победоносно гоготавшие гусыни не прекращали преследования. Тогда он перебежал дорогу и выскочил к самой набережной, растерянно высматривая брата. Кругом никого не было, и только откуда-то снизу, из-за причала, выглядывали два перепуганных глаза. Он стоял на каменной лестнице, ведущей к воде. Мико в один миг очутился рядом с ним, и они стали смотреть, как приближаются гусыни. Потом они взглянули вниз на плескавшуюся воду. Был прилив. Море вытеснило реку из устья и лизало теперь нижние ступеньки. Гусыни надвигались. Мико хотел было спрятаться за брата, но тому пришла в голову та же мысль; он повернулся, чтобы протиснуться сзади Мико, и не успел оглянуться, как крошечная фигурка братишки полетела в воду. Он увидел, как схватило его море…

Красная юбчонка на некоторое время задержала Мико на поверхности, потом он погрузился в воду.

Больше старший ждать не стал. Он разинул рот, заорал так, что даже столпившиеся наверху гусыни пришли в замешательство, и кинулся вверх по ступеням, забыв о своем страхе перед врагами. Те при его появлении поспешно разлетелись в разные стороны, совершенно потеряв чувство собственного достоинства. Добежав до луга, он помчался во весь дух к домику, стоявшему почти в центре длинного ряда одинаковых белых домиков.

Он бежал, вытянув вперед руки, и кричал:

— Мамочка, мамочка, Мико упал в море! Ой, мамочка, мамочка, Мико упал в море!

Мико снова появился на поверхности. Он подумал, что в воде было бы вовсе недурно, если бы только можно было встать на ноги, но оказалось, что опереться в воде совсем не на что. Он видел, как вздымались волны там, где река встречалась с морем между пристанью Ниммо и доками. Ему видны были домики на другом берегу реки, выходившие на улицу Лонг-Уок, такие беленькие, весело расцвеченные одеялами, простынями и полотенцами, которые вывесили в верхних окнах для просушки. И еще он видел на дальнем берегу реки гниющие на солнце остовы больших парусных кораблей, совершенно побелевшие от помета чаек. Вода вокруг него была зеленая и мягкая, а внизу под ним поблескивало солнце, отражаясь в ржавых консервных банках и в старых ночных горшках, в погнутых велосипедных колесах и в прочем хламе, сваливаемом сюда жителями всего поселка.

Потом Мико снова начал погружаться и подумал, что будет очень неприятно хлебнуть этой мерзкой воды.

И ничего подобного! Голова его так под воду и не попала, потому что кто-то высунулся рядом с ним из лодки и, протянув длинный багор с крюком на конце, подцепил Мико снизу и задержал его на поверхности. Теперь Мико оказался верхом на крюке. Он обхватил ручонками гладкое дерево, взгляд его скользнул вверх и уперся в коричневые скрюченные пальцы, державшие багор, потом поднялся выше до синих рукавов фуфайки и, наконец, добрался до устремленных на него спокойных голубых с искринкой смеха глаз.

— Держись, Мико! — сказал старик.

По глубоко запавшим голубым глазам, выглядывавшим из-под черной широкополой шляпы, Мико узнал своего деда и, как всегда, когда тот бывал поблизости, почувствовал, что теперь уж все будет в порядке.

— Деда, — сказал он тогда сквозь смех, — а я гусака пришиб.

— Бог мой! — ответил дед. — Ну и бесово же ты отродье, Мико! Теперь твоя мамка тебя насмерть забьет.

Мысль о матери отрезвила Мико.

«Понаделал делов…» — думал про себя дед.

— А ну, держись крепко, Мико, я тебя сейчас на лодку втащу.

Мико так вцепился ручонками в багор, что суставы побелели. Мокрые светлые кудряшки прилипли к голове, подчеркнув еще больше все безобразие родимого пятна, почти полностью закрывавшего одну сторону его лица. Ужасное это было пятно. Оно начиналось ото лба, задевало часть левого века, распространялось на всю половину лица и плоским темно-лиловым пальцем уходило за ворот фуфайки. При виде этого пятна деду всегда становилось грустно.

Перст Божий, так обычно говорили про пятно. Это в тех случаях, когда не говорили чего-нибудь похуже.

Он медленно подтащил его к круто вздымавшемуся борту черного баркаса, на котором свежий вар отсвечивал зеленым, отражая освещенную солнцем воду. Вода тихонько ударяла об лодку. Высокая мачта с просмоленными снастями покачнулась, когда он, нагнувшись, подхватил ребенка за подол юбки и достал из воды. Он держал его на вытянутых руках и смеялся, а с того ручьями лилась вода.

— Спусти меня, деда, спусти меня! — сказал Мико.

Дед втащил его в лодку и поставил рядом с собой, а с Мико так и бежала вода, прямо на гладкие плитки известняка, которыми было выложено для балласта дно баркаса.

— Ну, — сказал он, — скидывай-ка мокрую одежонку. — И ловким движением стащил с него фуфайку, а потом снял через голову юбку на белом холщовом лифчике, и Мико так и остался — крепкий, маленький человечек с еще не совсем разгладившимися младенческими складками над коленками и с уже начинающим выравниваться животом.

Ножонки у него загорели чуть повыше колен, а руки, шея и все остальное были белые, как внутренняя сторона яичной скорлупки.

— Попрыгай-ка тут, — сказал дед, — а я пока поищу, чем бы тебя вытереть.

Он вскарабкался на нос лодки, лег плашмя, заглянул в люк и достал оттуда какую-то тряпку.

— Не слишком-то чистая, — сказал дед, осматривая ее. — А что нам, верно, Мико? — И он подошел к мальчику, сел перед ним на корточки и начал растирать его. На тряпке было только несколько пятен дегтя, так что действительно это никому повредить не могло.

Мико прикрывал ручонками грудь.

— Не щекоти меня, — едва выговорил он сквозь смешок.

— Вот еще беда какая, — сказал старик. — А ну-ка, поворачивайся, подставляй спину. — И он повернул его и заработал тряпкой. — А теперь айда наверх, посушись на солнышке. Будь у нас здесь бельевая веревка, мы бы тебя живо развесили, как пару штанов. — Он поднял его на палубу, а потом собрал мокрое платье и сильными руками выжал досуха через борт.

— Деда, а ты когда-нибудь был маленьким? — спросил Мико.

— А как же? — возмутился дед.

— Совсем как я? — спросил Мико.

— Точь-в-точь как ты, — сказал дед.

— А почему тогда у меня нет бороды, деда, как у тебя? — не унимался Мико.

— Да потому, — ответил дед, глубокомысленно покачивая головой, — что она выдается только старым рыбакам, вроде меня.

— А если я стану рыбаком, у меня тоже будет такая? — спросил Мико.

— Уж в чем, в чем, а в этом можешь не сомневаться, — сказал дед.

— Тогда я буду рыбаком, — сказал Мико убежденно и потянулся к лежавшему рядом ярусу, и тут же острый крючок вонзился ему в палец. Он завопил.

— Бог мой, Мико! — сказал дед. — Вечно с тобой какая-нибудь беда стрясется. Прямо бес какой-то в тебе сидит, — и со страдальческим видом пошел к нему на помощь.

— Я только хотел посмотреть, какой он острый, — сказал Мико.

— Не шевелись ты, сатана, — сказал дед, — а то загонишь в палец так, что потом не вытащишь. — Он осторожно приподнял ярус, распустил немного коричневую леску и стал рассматривать палец. Оказалось, что крючок не успел войти глубоко. — Теперь сиди смирно, слышишь ты? Я его вытащу, только смотри не дергайся.

— А Бидди Би меня убьет, а, деда, за то, что я ее гуся пришиб? — спросил Мико.

И тут над ними разразилась буря.

Испуганно загоготали гуси. Прямо над их головами раздался топот ног и крикливые женские голоса, и голос брата Мико, повышенный немного истерически, немного притворно, и к нему примешивались другие детские голоса, и когда Мико с дедом подняли головы, то увидели целое море лиц, смотревших на них сверху. «Странно, — подумал дед, глядя на вытянутые тела, — какими люди кажутся большими, если смотреть на них снизу, и какие у них тогда чудные лица».

Он без большого труда различил лицо своей невестки. Волосы у нее были каштановые, зачесанные назад от узкого лица и собранные на затылке в узел. «Узкое лицо и вдруг ни с того ни с сего квадратный подбородок», — подумал он. Нос орлиный, брови прямые. Она была высокая и держалась прямо. На голове у нее не проглядывало ни одного седого волоска, и ни вылинявшая коричневая блуза, заткнутая в грубую красную юбку, ни парусиновый передник, надетый поверх всего этого, не могли скрыть ее стройной фигуры. «Еще успеет поседеть», — подумал дед.

— Так вот ты где! — сказала она, и дед подумал, что голос у нее пренеприятный. Она давно утратила легкую картавость, свойственную мягкому коннемарскому[1] говору.

— Да вот он, целехонек, — сказал дед. — Я увидел, как он свалился, и вытащил его.

— Могли бы покричать, — сказала она. — Могли бы покричать, тогда бы мы хоть знали, что он цел. А я-то бежала высунув язык и все боялась, что прибегу, а он уж утоп. А Томми-то! Томми-то как перепугался! У него прямо сердечко вот-вот выскочит. Вы посмотрите, он прямо как смерть бледный, — проговорила она, прижимая к своему переднику рукой, испорченной бесконечной стиркой, шмыгавшего носом сынишку.

— Еще бы не напугался, когда он сам его и спихнул.

— Не-е, мама, это не я, — заверещал Томми, — я его не пихал. Он стукнул гусака, и гуси за нами погнались, и мы вместе побежали по лестнице, а Мико поскользнулся на этом, как его… ну, на зеленом, и свалился вниз.

— Правда, — сказал стоявший с ним рядом мальчишка, — мы с Туаки видели, как за ними гуси гнались. Ой-е, и здорово же они их!

— Ну ладно, выходи-ка, — сказала мать Мико голосом, не предвещавшим ничего хорошего. — Я тебе покажу!

— А мой гусак? — раздался сзади них скрипучий голос.

Опираясь о кривую палку, вся согнувшись, женщина проталкивалась вперед. Заметно было, как столпившиеся ребятишки почтительно расступились перед ней, потому что кто же не знал, что она ведьма? У нее был нос крючком. Красный платок она завязывала под подбородком.

— А мой гусак? — повторила она. — Одна была у меня, у несчастной вдовы, опора, так и то не пожалели. И лежит он теперь, протянув ноженьки, как покойничек, и что же будут делать мои бедные гусыни без своего вожака, коли он околеет? А я-то как проживу без своих гусей, и где мне достать другого гусака? Ах ты, бесово отродье, ах ты, поганец, вот погоди, доберусь я до тебя, перетяну тебя как следует палкой по заднице, и никакая мамка тебя не спасет!

— Ну ладно, вылазь, Мико, хватит этого, — сказала мать.

Мико стоял и поглядывал на них исподлобья, заложив руки за спину. Лоб у него был низкий, брови, уже темные и густые, резко вырисовывались над глазами. Карие это были глаза, только сейчас от растерянности он опустил их, так что не видно было, какие они милые. Волосенки начали просыхать и поднялись пушистым ореолом. Родимое пятно резко выделялось на белой коже.

— Я только стукнул гусака, потому что он хотел щипаться, — сказал Мико.

— Эй, Бидди Би, Бидди Би! — загалдели ребятишки. — Смотри, гусак-то очухался!

Это отвлекло всеобщее внимание от баркаса. Все головы повернулись в сторону луга.

— Ох, слава тебе Господи, и впрямь ведь! — сказала Бидди Би, поднимая руку, в которой держала палку. — Поднялся-таки мой гусак. Только ты не думай, я про тебя не забыла, — повернулась она снова к Мико, — ты, малолетний убийца! Да чего от тебя ожидать-то? Что из тебя могло хорошего получиться? Кто твои родители? Мать твоя — какая-то пришлая девка из Коннемары, а отец? Подумаешь тоже, житель Кладдаха[2] выискался. Да давно ли его дед сюда приехал?

— А ну, заткни свой поганый рот! — сказала мать Мико воинственно.

— И не подумаю! — взвизгнула Бидди Би. — И держитесь-ка вы лучше подальше от меня и от моего имущества, слышите? А то прокляну я вас всех своим вдовьим проклятьем. И если это ваше отродье еще подойдет к моим гусям ближе чем на сто метров, я из него кишки выпущу. Помяните мое слово. — И с последними словами она удалилась.

Лицо матери Мико покраснело от подавленного гнева. Она нагнулась и в сердцах оттрепала за ухо какого-то сопливого мальчишку.

— Подслушиваешь? А ну, пошли вон! — рассердилась она. — Всюду вам обязательно нос свой совать, прямо шагу из дому ступить нельзя. Все-то вам надо поглядеть, все подслушать, а потом докладывать. Пошли вон, пока у меня терпенье не лопнуло!

И ребятишки стремительно отступили, а пострадавший взвизгнул, как недорезанный поросенок, и, взметнув подолом красной юбки, опрометью помчался к своему дому, оглашая окрестности душераздирающими воплями.

— Вылазь сейчас же, Мико! — Она опять нагнулась к нему.

— Ступай, Делия, — сказал дед спокойным голосом. — Сейчас я его сам приведу. Говорю тебе, никакого вреда ему не приключилось. Я его вытер, а сейчас он еще на солнышке погреется, и я его приведу.

Он спокойно взглянул вверх на злое, встревоженное лицо. В глазах у него светилась решимость: при случае дед мог быть очень тверд.

— Только это его не спасет! — бросила она, уходя. — Я его проучу, как нас позорить и пугать брата до полусмерти.

И вот она ушла, и все они ушли, и снова на берегу воцарился мир.

— Она меня будет бить, деда? — нарушил тишину Мико.

— Кто знает, Мико, — сказал дед. — Может, мы еще как-нибудь и отбрехаемся. Пока что дадим ей время поостыть немного. — И он подмигнул ребенку ярким голубым глазом.

Мико широко улыбнулся ему в ответ.

«Какая жалость, что пятно его так портит. Если бы не это, он тоже был бы парень хоть куда. И глаза-то у него карие, хорошие, и скуластому лицу материнский подбородок идет куда больше, чем ей самой. Нос, правда, слегка подгулял». Дед находил, что нос у Мико в общем похож на отцовский — тоже большой, только на нем будто кто-то посидел. Но потом решил, что такому большому лицу, как у Мико, пожалуй, как раз подходит приплюснутый нос. «В отца будет, рослый», — решил он. «Хорошо, что глаза у него спокойные, — еще подумал он. — Потому что ему понадобится большой запас спокойствия к тому времени, как он начнет смотреться в зеркало. Да уж, неисповедимы пути Господни, — размышлял он, сворачивая у кормы баркаса толстый просмоленный канат. — Чего он только с людьми не делает! И зачем ему понадобилось посадить такое страшное пятно на лицо ребенка?»

Горячие доски жгли голое тело, и Мико ерзал в радостном исступлении. До чего же хорошо было сидеть вот так, в чем мать родила, и ощущать всем своим существом солнышко! А оно ослепительно сверкало, отражаясь в волнах прилива, тихонько покачивавших баркас. Мико считал, что это чудесный баркас. Он много раз видел, как тот возвращается после рыбной ловли, и никогда не спутал бы его ни с какой другой лодкой. Он как будто был частицей дома, перенесенной сюда, к причалу. Нос его, внушительный, крепкий, переходил в налитую черную грудь, потом в широкие борта, и, наконец, все заканчивалось плоской кормой. «Совсем как ладьи викингов[3] в старину, — сказал ему как-то дед. — Так вот они их и строили, только те подлиннее были. И в Кладдахе жили тоже викинги. Много тысяч лет назад пришли они сюда с холодного севера из-за далеких черных морей. И поселились они здесь, когда этого вонючего городишка еще и в помине не было». Говоря это, дед пренебрежительно указывал через плечо большим пальцем в сторону Голуэя[4], расположенного по ту сторону реки. «Мы пришли сюда первые, — говорил всегда он. — Кладдах — самый старый город в Ирландии, и построили его мы, а потом объявились Бог знает откуда эти выскочки и устроились на другом берегу реки, прямо напротив нас, и с чего-то вдруг начали смотреть на нас сверху вниз. Тоже еще воображают что-то. Да любой из нас стоит пятнадцати таких».

Дед все еще был крепок, хоть и было ему уже за пятьдесят. Не слишком высокий, ладно скроенный, он был прям, как темная мачта, что возвышалась над баркасом. Синяя фуфайка сидела на нем как литая, и под грубой материей черных штанов проступали крепкие мускулы ног. Что выдавало его годы, так это руки. Хоть и сильные они были, но уж больно жилистые. Борода его старила, потому что была она совсем седая, и к тому же он сам подстригал ее ножницами, так что напоминал моряка, изображенного на обертке сигарет «Плэйере», или, вернее, того моряка в старости. Лицо у него было почти черное, до того оно загорело и обветрилось, а от уголков глаз расходилось множество мелких морщинок, оттого что ему вечно приходилось щуриться, глядя на ослепительно сверкающее море. Он был смирный и добрый, и если кому случалось попасть в беду, то более подходящего человека, чем дед, с кем бы поделиться горем, во всем Кладдахе было не сыскать. Житейская мудрость, накопленная за сорок лет, проведенных на море, светилась у него в глазах.

Отец Мико, Микиль, был в него.

«Микиль Мор — да это же большая рохля! — говорили про него. — Микиль Мор — вот уж действительно большой, да дурной». Но говорили это любя и даже частенько прямо ему в лицо. Собственно, он был так велик, что прямо в лицо говорить ему не могли — для этого приходилось задирать вверх голову. Он был самый рослый человек на весь Коннот, вот что. Не во всякую дверь мог войти не согнувшись Большой Микиль. Так что можете себе представить, каких он был размеров. И смех у него был соответственный. Летним вечером, спокойным и тихим, когда все звуки слышны далеко-далеко и солнце, уходя на покой в воды залива, освещает сзади темные силуэты возвращающихся домой рыбачьих лодок, люди, поджидающие их на пристани, могли всегда сказать заранее, что лодки идут, потому что смех Микиля был слышен еще за маяком.

— А мой папка скоро придет, деда? — спросил Мико. — Когда мой папка придет домой?

— Да уж пусть лучше он поторапливается, а то мы и наловить-то ничего не успеем, — сказал дед, поднимаясь на ноги и вглядываясь через парапет туда, где недалеко от моста, ведущего в город, стояла пивнушка.

— Гляди, деда, — сказал Мико, указывая пальцем в сторону устья, — гляди, гуси! Ой, какие у них шеи длиннущие!

— Это, Мико, лебеди, — сказал дед.

Лебедей было два, а сзади торопливо загребали неумелыми лапками их три безобразных отпрыска, неудачно подражавших своим исполненным достоинства родителям.

— Совсем как лодка, правда, деда? — сказал Мико.

— Верно, Мико, — сказал дед. — Совсем как лодка. Только они — белые лебеди, а лодка — старый черный лебедь.

Мико засмеялся.

— Лодка не лебедь, деда, — сказал он.

— Эх ты, темнота, да что ты понимаешь? — сказал дед и прислонился к борту; изо рта у него торчала почерневшая трубка, сделанная из кукурузного початка, в жестких пальцах он держал нож, которым старался отрезать квадратик прессованного табака. — Давным-давно, — продолжал он, — когда в Ирландии были принцы, да настоящие, а не какие-нибудь оборотистые торгаши, так вот, когда были у нас настоящие принцы и когда кто-нибудь из них помирал, его укладывали в лодку, совсем такую, как вот эта, построенную в форме лебедя, и отправляли его в море и поджигали, и знаешь, Мико, что потом было?

— Что, деда? — спросил Мико затаив дыхание.

— Все как вспыхнет! Как пойдет на дно морское! А из воды прямо к небу взлетал белый лебедь. Ей-ей! Каждый лебедь — это умерший принц. Вот потому-то нельзя лебедей трогать, Мико. Ты смотри, не вздумай когда-нибудь швырнуть в лебедя оловянной кружкой, как в гусака.

— Ей-бо, деда, — сказал Мико, — я лебедю никогда так не сделаю. Он принц, да?

— Именно, принц, — сказал дед. — Ну а те, что кладут яйца, те — принцессы. Это, пожалуй, занятие посерьезнее того, чем некоторые наши девки теперь балуют. Ты слышал когда-нибудь, Мико, как лебеди летят?

— Ага, — сказал Мико. — Они так делают: «В-жж, в-жж», вроде, ну, вроде как если крутить банку на веревке.

— Вот-вот, — сказал дед. — А когда наша лодка в море распустит парус и идет в бейдевинд[5], ветер в снастях вот точно так же свистит: «в-жж, в-жж». И плывет она, Мико, точно лебедь.

Он поднял голову и посмотрел на мачту. Обычно скрытая фуфайкой часть шеи по сравнению с загорелым лицом казалась белой-белой.

— Ой, деда! — сказал Мико. — Ой, как мне охота! Можно мне, деда, а, дедушка! Когда мне можно с вами в море?

— Скоро, Мико. Вот погоди, подрастешь еще чуток, да не будет сон тебя смаривать, чуть только смеркаться начнет. А пока ты как следует и не прочувствуешь. Нет, куда там!

— Ой, кабы мне сейчас быть большим, деда! — сказал Мико, захлебываясь. — Кабы я был большой, как дом!

— Ну, полезай наверх, — сказал дед, смачно шлепнув его по голой заднице. — Одежонку я захвачу.

Мико проворно выбрался из лодки и побежал вверх по гладким стертым ступеням, ведущим к пристани. От прямоугольника пристани, поросшего зеленой травкой, в море выдавался указательным пальцем мол. Вдоль берега одна за другой шли три такие пристани, между их выступами находили себе приют рыбачьи лодки. По мере того как бесцеремонный морской прилив поднимал воду в реке, мачты вырастали все выше и выше над краем пристани. К тому же на набережных стало заметно оживленнее. Кое-кто из рыбаков собирал темные сети, разложенные на траве для просушки. Из белых домиков то и дело появлялись черные фигурки людей с ящиками на плечах и ящиками под мышкой, и в чреве баркасов постепенно исчезали груды веревок и сетей, верши для ловли омаров, а кое-где над лодками уже вились голубые дымки угольных жаровен, которые разжигали под палубой.

Мико стоял на набережной совершенно голый и то посматривал на лебедей, то, задрав голову, следил за полетом крупных чаек, которые с криками лениво вились над устьем, то взмывая ввысь, то ныряя. Потом к нему неторопливо подошел дед, и мальчик сунул ручонку в его мозолистую руку, и они перешли через дорогу и побрели по траве к домику, что стоял в центре длинного ряда одинаковых белых домиков, и при виде мирно пощипывавших в стороне траву гусынь и серого гусака, время от времени поднимавшего голову, чтобы оглядеться вокруг, Мико вспомнил все, что случилось с ним полчаса тому назад, и сердчишко его застучало.

«Может, она меня все-таки не будет бить, — думал он, — а если и будет, то, может, не сильно?»

Трава приминалась под босыми ногами и щекотала пальцы. Они были уже почти у самой двери дома, когда сзади раздался голос.

Они остановились и повернули головы. Со стороны дороги появилась фигура Микиля. Он обогнул домики и тяжелой, развалистой походкой шел к ним прямо по траве.

— Эгэй! — крикнул он.

Мико бросил деда и побежал к нему. Увидев приближающегося голыша, Микиль остановился и, вглядевшись, закинул назад голову и захохотал, ударяя ручищами по коленям, и Мико тоже захохотал, подбегая к нему с расставленными руками, а Микиль Мор нагнулся и сгреб его, и прижал на минутку к груди, и вдруг подкинул его высоко в воздух, так что Мико завизжал от неожиданности, а потом, когда отец подхватил его, снова засмеялся, уткнувшись в грубую шерсть рукавов.

— Ну, молодец, рассказывай, что случилось, — сказал Микиль, осматривая голое тельце, барахтавшееся у него в руках. — Я как услышал, что ты утоп, так даже полпинты[6] портера бросил на прилавке, так и не пригубивши, а ты, оказывается, жив-живехонек.

— Я свалился, — сказал Мико, — а деда меня вытащил, а мамка ой как рассердилась, а Бидди Би говорит, она меня проклянет, потому что я ее гусака кружкой пришиб…

— О Господи, — сказал Микиль, сажая его к себе на плечо, и пошел навстречу деду. — Стоит тебя с глаз спустить, как ты сразу влезешь в какую-нибудь историю!

— Этот раз я не виноват, — сказал Мико. Он непрерывно вертелся, потому что грубая синяя шерсть отцовской куртки щекотала его. — Это все гусак. — И пухлой ручонкой он обнял отца за голову.

Голова была большая. Из-под козырька кепки выглядывало очень загорелое лицо, украшенное коротко подстриженными черными усами. На плече рядом с Мико мог бы свободно усесться и его брат, а на другом плече хватило бы места еще для двух мальчиков или для одного взрослого.

«А мой папка больше всех на свете», — всегда мог козырнуть Мико, когда ребятишки начинали хвастать друг перед другом.

— Что ж, в конце концов, случилось, отец? — спросил Микиль деда, подходя к нему.

Он всегда звал его «отец». Он был с дедом очень почтителен. Так уж его воспитали, в почитании родителей и прародителей. Таков уж был обычай в те времена, только среди взрослых он теперь быстро исчезал. В старину так всегда было, это всем известно, пока не начали писать разные там книжки да показывать фильмы, где всем напоказ осмеивается любовь к родителям, так что просто удивляться надо, что до сих пор еще не выискался кто-нибудь, кто бы начал кампанию за то, чтобы топить всех стариков, как только они достигнут пятидесятилетнего возраста.

Но Микиль очень любил своего отца. Бывали, конечно, случаи, когда он с ним не соглашался. Когда он женился, например, дед был недоволен. Или иногда на рыбную ловлю у них бывали разные взгляды. Но он никогда ему не возражал и ни в чем не перечил. Просто без лишнего шума поступал по-своему, вот и все.

— Ну, кажется, не зря Мико тонул, — сказал дед. — По крайней мере это известие помогло вытащить тебя из пивнушки, а то рыбачить бы нам сегодня при свечах. Чего ты так запропастился-то? Ты что, не видишь, что все лодки уже вот-вот отчалят, а мы до сих пор не ели, не пили, и ничего у нас не готово, когда надо бы нам уже парус поднимать да выходить в море?

— Да ну, — сказал Микиль, ткнув сына пальцем в бок, отчего тот совсем съежился и начал давиться смехом. — Да разве в такой отличной лодке, да мы, двое молодцов, не обставим кого угодно в Кладдахе, стоит нам только захотеть? А ему-то не сделалось какого вреда?

— Черта с два! — сказал дед. — Он сам таких делов наделал. Делия на него ой как зла. Обещалась прибить. Вот мы и выжидали.

— Напугалась она, вот что, — сказал Микиль. — Я и сам-то чуть было со страху не обмер. Ты бы посмотрел, как этот маленький Туаки примчался. «Эй, — кричит, — Микиль, Мико в море свалился, потому что его гусак закусал, а Бидди Би его колотит, а Микова мать Паднину О’Мира дала по соплям!» Все одним духом выпалил. Я прямо не помню, как из пивнушки-то выскочил, ей-богу. А он, оказывается, целехонек, а, Мико? — И он снял его с плеча и шлепнул по спине.

Теперь они были перед домом.

Хоть и стоял он в центре ряда совершенно одинаковых домиков, а все-таки был не совсем такой, как все. Соломенная крыша казалась чуть желтее, а белые стены чуть белее, и стекла в узеньких окошках отливали синевой. На подоконниках стояли горшки герани в цвету, розовой с красными прожилками. Микиль вошел. Мико трусил сзади, прячась за его спину.

— Привет хозяйке дома, — беспечным голосом сказал Микиль Мор, входя.

Ему пришлось сильно пригнуться в дверях, и когда он выпрямился, то оказалось, что он головой достает почти до потолка. Потолок совсем почернел от дыма открытого очага, топившегося торфом. В очаге весело горел огонь. Делия, склонившаяся над каким-то горшком, выпрямилась при их появлении и откинула назад прядь волос, упавшую на лицо.

— Ты слышал, что Мико опять натворил? — спросила она. — Слышал ты что-либо подобное? Он чем дальше, тем хуже становится.

— Он ведь нечаянно, — сказал Микиль Мор. — Ребята же постоянно падают в море. Ну в чем тут его вина? Не удержался, вот и все.

— А что в гусака кружкой бросил, тоже не его вина? — раздраженно сказала Делия. — Тут-то он мог удержаться. Опозорил нас. Думаешь, приятно было слушать, как Бидди Би нас честила на весь Кладдах?

— Ну, будет, Делия, — сказал Микиль Мор, стаскивая синюю куртку и открывая обтянутую фуфайкой грудь. — Напрасно ты так это переживаешь. Слава тебе Господи, радоваться надо, что он жив остался.

— А может, лучше было б для него да и для нас, если бы он утоп, — сказала Делия сдавленным голосом.

Все смолкли. Микиль, все еще с тужуркой в руках, смотрел на нее, и лицо у него было встревоженное и нахмуренное. Мико стоял в открытых дверях, заложив руки за спину и насупившись. Сзади него стоял дед, придерживаясь за притолоку. Даже Томми, евший в уголке у очага кусок хлеба с вареньем, перестал жевать, подавленный всеобщим молчанием.

Да, все было далеко не так просто.

«Ох, как не просто! — думала Делия. — Но, Господи, что же это я?» Она многое дала бы, чтобы вернуть свои слова. Они ровно ничего не значили, просто сболтнула сгоряча, не подумав. Она никак не могла забыть, как трудно дался ей Мико. «Неужели же из-за этого я так с ним?» Стоило ей взглянуть на него, как в памяти вспыхивала жгучая боль, которую ей пришлось перенести во время родов. Он оказался слишком велик, слишком беспокоен и неповоротлив. Он родился только через сорок восемь часов после начала схваток. Сорок восемь часов! Пот, льющий ручьями по всему телу. В кровь изгрызенные губы. Потные, скрюченные руки, хватающиеся за приделанные к кровати ремни. А как увидела она, что он меченый, так и подумала, уж не черт ли надсмеялся над ней, а то, может, Господь наказал за какие-то тайные грехи?

Ее первенец был высокий и пряменький, и носик у него был тонкий, и ручки узенькие и гибкие, и лобик большой и широкий. А какой он был сообразительный! Чего-чего он только не умел в том возрасте, когда Мико только начал понимать, что к чему. Старший был высок и строен, а меньшой какой-то коротышка. Ну разве может быть красивым приземистый крепыш? Что уж тут говорить о красоте при такой-то отметине на лице?

— Мы сейчас чайку попьем, — сказал, не повышая голоса, Микиль и повесил тужурку на кухонный шкаф.

Она отвернулась к очагу и высморкалась в подол передника.

— Пойди сюда, Мико, — сказала она, — давай-ка я тебя одену. Что это вы привели его в таком виде, папа? Что люди скажут?

— А мне наплевать, что они скажут, — ответил дед. — Подумаешь, невидаль какая — что, они сами иначе устроены, что ли?

Он сел к столу, спиной к двери. Выскобленный добела стол стоял у окна. Вокруг него были расставлены стулья, деревянные, прочные, с сиденьями, выскобленными не хуже, чем стол. Дед кинул шляпу на подоконник рядом с цветочным горшком, потянулся вилкой за картофелиной, подцепил ее и начал чистить. Посередине стола дымилось с полпуда картошки, мучнистой массой выпиравшей из лопнувшей кожуры.

Микиль Мор, вздохнув, пошел на свое место во главе стола, по другую сторону окна.

— Ну, Томми, — сказал он, — садись-ка пить чай. — Он достал вилкой картофелину и, обдирая с нее кожуру, стал рассматривать своего старшего сына.

«Мальчик хоть куда, — размышлял он. — Плечи широкие… Фу… да о чем это я? Я же люблю своего сына Томми и люблю своего сына Мико. Только своего сына Мико я люблю больше, потому что Господь его обидел. Но ведь это же понятно». Он смутно догадывался о том, как тяжко Делии пришлось, когда она рожала Мико, а с недавних пор он с беспокойством стал замечать, что Мико ей неприятен. «Мать Пресвятая Богородица, да с чего мне такое в голову лезет? Что-то очень уж у меня фантазия нынче разыгралась. Голову июньским солнцем напекло, что ли? Она испугалась, оттого что он упал в море. Известно, у женщин ведь все не как у людей: уж если они напугаются, так обязательно должны это на ком-нибудь из близких сорвать. Да куда мне, дураку, рассуждать о таких вещах, — решил он в конце концов, — ну их».

— Надо было мамке налупить тебя как следует, Мико, — сказал он, повернувшись к очагу, где Делия натягивала мальчику через голову сухую юбку. — Слышишь ты? И чтоб не смел больше впутываться во всякие истории. И в море падать не смей!

— Да, папа, — сказал Мико, вытаращив глаза.

— Смотри у меня, — сказал Микиль Мор строго, как только мог.

И вдруг — так уж странно устроена человеческая натура — Делия погладила Мико по голове, растрепала ему волосенки и сказала:

— Да разве ж он виноват? Он ведь не нарочно! Ну, иди, милый, попей чайку.

И, подойдя к очагу, нагнулась к большой тарелке, прикрытой крышкой от жестяной банки, сняла крышку и поставила перед ними тарелку вареной сайды. И тут Мико снова растерялся, да и Микиль тоже, и они оба взглянули на нее и принялись за свою картошку, а Делия подошла к столу, уселась между своими двумя сыновьями, наклонила голову и прочла молитву, а затем разложила им на тарелки дымящуюся рыбу.

— А все-таки, — сказала она, — придется его отдать в школу, и лучше всего прямо завтра. Пусть теперь учитель с ним управляется, раз нам не под силу.

— Не рановато ли ему еще в школу? — спросил с набитым ртом Микиль.

— Надо с ним что-то делать, — сказала она тоном, не допускающим возражений.

— Школа, — сказал дед с отвращением. — Тоже школа!

— Уж раз я так решила, значит, он и пойдет, и все тут. Завтра утром обряжу его в штаны, и пусть отправляется вместе с братом.

«Штаны… — размышлял Мико. — Что ж, это не так уж плохо». С недавних пор он подумывал о паре штанов: красные юбки начинали выходить из моды даже среди малышей. Теперь уже и в Кладдахе некоторые совсем не одевали мальчишек в красные юбки, а запихивали их прямо из пеленок в штаны, совсем как горожане, которые Бог знает что о себе воображают. «Штаны — это неплохо, — думал Мико, — только школа — это совсем нехорошо».

Мальчишки в Кладдахе были в большинстве своем очень здоровые, несмотря на нищенские жилищные условия, на опасный труд и неопределенные заработки их родителей, всецело зависевших от прихотей моря. А здоровые мальчишки — это, как известно, сущая чума. Во всем Кладдахе был только один человек, который мог держать их в повиновении взглядом или словом, а то и взмахом своей трости. Это был учитель. Даже маленький Мико воспитывался на легендах о нем. И сознание, что он когда-нибудь попадет к учителю в лапы, заставляло Мико останавливаться и молча наблюдать, как проходил мимо низенький человечек с короткой торчащей бороденкой, в волосатых брюках — так здесь называли пестрый коннемарский твид[7], из которого был сшит костюм учителя. «Вот страху-то!» — подумал Мико, представив, как это он окажется с ним в одной комнате.

— Ну что ж, — сказал Микиль, — когда-нибудь все равно придется идти в школу. Время-то бежит, а? И как еще быстро. Помню, как я первый раз пошел в школу. Папаша уже был там. Такой молоденький, еще даже без усов. Вот уж не думал я тогда, что дождусь того дня, когда мой младший сын пойдет в школу. Смотри у меня, Мико, веди себя хорошо в школе. Слышишь? Лучше не хулигань, не озоруй. Там уж тебя никто не выручит.

— Хорошо, — сказал Мико.

— Эх ты, горе мое! — сказал дед. — И на кой эти школы? В наше время только и нужно было, что уметь немного считать да знать несколько букв, чтобы уметь расписаться. А что еще рыбаку надо? Будто Господь Бог Сам не преподаст нам Свои науки в открытом море? У них там университет есть — школа такая большая. И знаешь что? Во всем этом самом университете нет ни одного человека, который бы знал столько, сколько я знаю, а я и не учился-то нигде. Вот то-то!

Микиль Мор захохотал.

— Все может быть, отец, — сказал он. — Только времена меняются. Может, Мико и не захочет быть рыбаком. Может, он профессором в колледже пожелает стать.

— Я хочу быть рыбаком, — сказал Мико тоненьким, не своим голосом.

Микиль с удивлением посмотрел на него. Глаза у него потеплели, потом он принялся за следующую картофелину.

— Посмотрим, Мико, посмотрим, — сказал Микиль, но он был рад словам сына и подмигнул деду.

— Ищи не ищи, а никого ты не сыщешь, — сказал дед, — кто б любил море больше, чем Мико. Ты посмотри, стоит его с глаз спустить, он сейчас к морю бежит.

— У него еще хватит времени над этим подумать, — сказала Делия. — Пей чай, Томми.

На этом разговор закончился, и они принялись есть, ничем уже больше не отвлекаясь. Оба мужчины знали, что Делия до смерти боится моря. Оно уже отняло у нее брата там, в Коннемаре. Микиль и дед до сих пор помнили, как шесть лет тому назад кормила она своего первенца: усядется, бывало, возле очага, глядя на ребенка, сует ему грудь в жадный рот и то и дело повторяет им полушутя, полусерьезно (лицо тогда у нее не было такое суровое, как теперь): «Никогда, никогда не пойдет мой малыш в море».

Они ели быстро и сосредоточенно, пока наконец дед не отодвинул стул и не взялся за шляпу.

— Если ты хочешь сегодня поймать хоть одну селедку, мистер Микиль Мор, — сказал он, — то давай-ка лучше поторапливайся, а то, пожалуй, весь твой улов можно будет в одну консервную банку засунуть.

— Ладно, отец, — сказал Микиль. — После такого денька уйти в море будет одно удовольствие.

Вскоре они уже шли по направлению к набережной.

Животы у них были набиты картошкой, рыбой и чаем, который они пили кружка за кружкой, заедая толстыми кусками чудесной горячей лепешки, приятной тяжестью ложившейся на желудок. Пеклась эта лепешка сначала на треугольнике, положенном на горячие торфяные угли, которые выгребали из очага, а потом ее клали в чугунную сковородку и накрывали сверху горшком на трех ножках, в который тоже насыпали угли, так что сверху получалась замечательная золотистая корочка, и масло таяло на ней, не успеешь намазать. Микиль шагал впереди, навьючив на себя с полтонны всякого снаряжения. Отвечал он на вопросы встречных и сам к ним обращался громовым голосом, да и смех у него был не тише, а встречных было много, потому что теперь, с наступлением вечера, в поселке началось общее оживление.

За ним шел дед с тяжелым ящиком на плече, который он придерживал одной рукой. За другую руку держался Мико.

Он заметил, что Мико настроен серьезно.

— Деда, — сказал он наконец. — А мне в школе понравится?

— Может, да, а может, и нет, — сказал дед. — Только лучше ничего хорошего не жди. Я тебе сейчас расскажу, Мико, что с тобой будет. Запрут тебя теперь на целых десять лет в маленькую комнатушку вместе с кучей других ребятишек, и сердитый дяденька с большущей палкой будет стараться вбить вам в башки науку, от которой тебе толку ни на грош не прибудет, хоть бы ты ее наизусть выучил. А ты знаешь, что сделай, Мико?

— Что, деда? — спросил он, когда они переходили через улицу к набережной.

— Когда пойдешь завтра в школу, ты себе скажи: «Ну что ж, в тюрьму так в тюрьму. А зато, когда я отбуду свой срок, только поглядите, что меня ждет!»

— А что?

— Небо, Мико. А под небом ты сам, а под тобой лодка, а над лодкой мачта поскрипывает, а на конце лески живая рыба дергается, а ты вольный человек. И будешь ты сам себе хозяин. Только подумай, Мико! Ты в своей тюрьме старайся, чтобы поскорее вырваться, и послать ее ко всем чертям, и выйти на вольную волю. Вот так и смотри на это дело, так-то оно лучше будет.

— Я не хочу в тюрьму, деда, — сказал Мико.

— От тюрьмы, Мико, все равно не уйдешь, — сказал дед задумчиво, — так что лучше уж сразу отмучиться, тогда, может, в старости туда не попадешь.

На набережной работа кипела. Некоторые баркасы уже отчалили и, сделав широкий разворот, плыли по течению. Солнце клонилось к Аранским островам[8], и кто-то уже прошелся розовой кистью по облакам, столпившимся на горизонте. Громоздившийся по ту сторону реки город вдруг ожил от вспыхнувших на окнах алмазов, которые швырнуло в него угасающее солнце, а холодный серый камень его зданий утратил свою суровость и похорошел. Даже в черной громаде фабрики искусственных удобрений, освещенной лучами заходящего солнца, появилась какая-то мрачная красота. В будничном оперении чаек каким-то чудом проступила экзотика тропиков, а суетливые морские ласточки превратились в расплывчатые белые пятна, нырявшие в спокойную гладь воды.

На набережной то и дело кто-то что-то кричал, ему кричали в ответ; то тут, то там слышался раскатистый смех, кругом, по-видимому, стояла неразбериха. Но только по-видимому, потому что люди, которые собирались идти в море, ходили в море с незапамятных времен, когда города по ту сторону реки даже и в помине еще не было. Наваленную грудами оснастку убирали; с кнехтов[9] снимали толстые канаты.

Мико стоял наверху и наблюдал, как его дед спускается вниз по ступеням. Видел, как тот залез в узкую кладовку на лодке, в которой хранились скоропортящиеся продукты, а потом появился опять, и пошел к корме, где были аккуратно разложены сети и свернутые канаты, и уселся там поудобнее, и, вытащив из кармана свою старенькую трубку, засунул ее в рот. А в это время отец Мико спокойно, не торопясь, отпустил узел крепкого каната, которым был подвязан парус, и, освободив его, нацепил легкий треугольный парус, а потом залез на рубку, поплевал на руки и, подмигнув Мико, начал тянуть канат, и тяжелое полотнище с мелодичным поскрипыванием поползло вверх по мачте, нехотя уступая его силе. Парус все полз и полз, пока не поднялся высоко над набережной, и тогда ветер налетел на него и раздул, и он похлопал немного, пока не натянулся как следует, и Микиль Мор закрепил его, а потом, взбежав прыжками вверх по лестнице, снял канат с кнехта и стоял, сдерживая одной рукой прыгающий баркас, как будто это был резвый жеребец, а другой наскоро подхватил Мико и потерся усами об его лицо.

— Ну, прощай, Мико, — сказал он. — Завтра увидимся.

— Мне бы с вами! — сказал Мико.

— Еще успеешь, будет время, — сказал Микиль Мор.

И вот он уже спустился вниз по ступенькам и сначала закинул канат, а потом и сам прыгнул в баркас, и попутный ветер сразу же подхватил парус и погнал лодку от причала к середине реки, и дед навалился всем телом на румпель[10], стараясь справиться с лодкой, и, попрыгав немного на волнах, лодка выправилась и послушно пошла по направлению к устью. Тогда он на минутку оторвался от своего дела и помахал маленькой фигурке, стоявшей на берегу, и снова занялся лодкой, управление которой требовало верного глаза и большого опыта, а посмотреть со стороны, так кажется, чего тут особенного.

Они прошли устье, и он повернул лодку, чтобы обойти маяк с южной стороны. Перед ними развернулась вся флотилия рыбачьих судов, неторопливо продвигавшихся вперед по заливу, и тут Микиль обернулся, и они посмотрели друг другу в глаза и улыбнулись, и Микиль уселся на крышку люка и, вздохнув, стал раскуривать трубку.

«Да, хорошо, — говорил этот вздох. — Хорошо оставить позади землю, и женщин, и даже детей, потому что здесь ты от всего этого отрезан. Здесь ты становишься частью чего-то огромного, тебе уже ни к чему тратить время на размышление о женщинах, и детях, и о том, почему твоя жена недолюбливает одного из твоих сыновей, и почему лицо у нее стало такое суровое, и почему с ней надо держать ухо востро, хотя и бывают еще случаи, когда она снова превращается в смуглую девчонку, которую он знал когда-то, со сверкающими зубами и бесшабашным взглядом, пылкой любовью отвечавшую на его любовь, девчонку, с которой они не могли дня друг без друга прожить, как не могут дня прожить друг без друга река и море».

Дед думал приблизительно то же самое: «До чего ж хорошо, когда снова кругом зеленая водная гладь, цвета кожуры молодого яблочка, да запах воды, что ветер принес издалека, с самого Атлантического океана».

И казалось ему, что совсем еще недавно уходил он в море, в этой самой лодке, оставляя позади, там, на набережной, крепенького, маленького паренька. А теперь этот вот здоровенный детина, что сидит тут с ним, как бы стал он хохотать, если бы дед взял да и сказал ему: «Помню время, когда я уходил в лодке, вот как сейчас, а ты был ростом с Мико и тоже стоял там, на набережной, и говорил мне: „Мне бы с тобою“, и ходил ты, как и он, в красной юбке».

— Лов нынче должен быть хороший, — сказал Микиль Мор через плечо.

— Да, — ответил дед, поднимая голову и подставляя лицо ветерку. — Да, еще бы! Только, смотри, ветер-то бурю сулит.

Загрузка...