Глава 5 Проклятое село

30 сентября (12) октября 1812 г.

Безлюдное сельцо с утерянным названием в пятидесяти верстах от Москвы.


Очень и очень нескоро показалось придорожное село. Дождь прекратился, и острые рассветные лучи, пробившись в прорехи между тучами, косили вздымающиеся клубы тумана.

- J'ai un brouillard sur les yeux[54], – меланхолично пробормотал Толстой, кутаясь в плащ.

Когда приблизились к первым постройкам, Максим обратился к графу, который утверждал, что здешние места ему знакомы:

- Что за селение?

- Кто его разберёт? – ответил Фёдор беспечно. Крыжановский долго вертел потрёпанную карту, а затем молвил неуверенно:

- Вороново, вроде бы… Нет, не то. На карте сие место не обозначено.

Под копытами лошадей загрохотал деревянный настил моста через речушку, что текла на дне широкого оврага и делила деревню на две части. Верховые натянули поводья и остановились, настороженно оглядываясь. Беспокоило то, что вокруг – ни души, но ведь крестьяне обычно просыпаются ни свет, ни заря, стало быть, им уже пора появиться.

- Бабы-дети не орут, собаки не лают…, – процедил Толстой, – нет тут никого – всё живое разбежалось.

- Здесь могут быть французы! – напомнил Максим.

- Будет вам! Если и стоят в селе враги, то лишь небольшой отряд. Иначе в утренней тиши мы бы их уже услышали, – щёлкнул пальцами Толстой.

Ветер донёс запах пожарища. Казалось, огонь слегка затронул одну-единственную избу на краю деревни. Но, стоило только приблизиться, и картина прояснилась. Не изба это была, а церковь! А край деревни оказался её центром - просто, половина домов сгорела до основания.

Шагах в пятидесяти впереди раздался залихватский свист, а вслед за ним – пьяный хохот. Крыжановский рванул spornstreichs[55], как это прежде называл Мишель Телятьев. Звон подков служил полковнику кличем, внимание же всецело переключилось на руку, привычно выхватившую саблю.

За почерневшей, с завалившейся стеной церквушкой, шла забава. Встав кругом, человек пять мужиков в разномастной и драной одежонке швыряли друг другу почти бездыханного священника. В одном подряснике, простоволосого, с разметавшейся седенькой косицей и жиденькой бородёнкой.

- Ответствуй, поп, куды схоронил церковное серебро! – рычал какой-то рыжий детина.

- Не убоись тело убивающих, а устрашись на душу посягнувших, – тонко голосил несчастный батюшка.

Когда Крыжановский на всём скаку вылетел из-за угла, мужичьё замерло, а Максим с удивлением понял, что рядом нет Толстого.

«Где же ты, чёрт цыганский? Ни в жизнь не поверю, что…! Кто угодно, но не ты! Столько смертей повидать, чтоб теперь хамов испугаться!»

В толпу он врубился отчаянно и широко замахал саблей, не думая отводить чужие удары. Через минуту в живых остался лишь рыжий молодчик с медной серьгой в ухе, да батюшка, что кулем осел в углу.

Рыжий вынул из сапога багинет[56].

- Псина, душу вышибу! – сквозь зубы шикнул полковник.

Он замахнулся, но рука дрогнула, потому что сзади послышался злобный разноголосый рёв. Сабля завершила движение неровно: кусок щеки и ухо рыжего вместе с серьгой упали под копыта лошади.

Из незаметного, спрятанного в досках подпола выбирались разбойники (сомнений в том, кто это такие, теперь, не оставалось). Не меньше десятка, в руках – вилы, переделанные для боя косы остриями вверх, пара шпаг, попавших в лапы явно незаконно. Ни ружьишка, ни пистоля.

Лихие люди встали полукольцом, и вырваться Максиму можно было только тем же путем, каким пришел. «Ах, черт возьми!»

- Подлые fourrageures! – звонкий молодой голос раскрылся голубым куполом над черным пепелищем. – Прошу сложить оружие и сымать портки! Нынче великодушные господа будут вас пороть! Верно я решил, mon colonel?!

- Вполне верно, друг мой, – ответил Крыжановский облегчённо. От сердца отлегло: «Не ушел, не ушел, Американец! Тут он, вот стоит! Просто позицию для стрельбы выбирал, добрый король дикарей!»

Разбойники опешили. И прежде, чем успели на что-то решиться, грянули выстрелы. Семиствольный зверь проснулся и ринулся на охоту. Семь раз пули вкусили мясца, и семь тел бездыханными рухнули наземь. На ногах оставалось теперь только трое разбойников, да рыжий, ползая, пытался отыскать отрубленное ухо. Видно, дорожил серьгой.

- Не стреляйте, граф – позвольте прежде допросить этих бл…ей! – крикнул полковник и, глянув ненароком в сторону, обомлел: поодаль, у стены, лежали трупы - мужчина, три женщины и ребёнок.

- Ваши милости, не губите, Христа ради! – завыл, пресмыкаясь, рыжий. – Бес нас попутал, окаянных!

Остальные разбойники пали на колени и принялись вторить своему предводителю:

- Бес попутал!

Максим спрыгнул на землю и чеканной походкой двинулся к разбойникам.

- Чьих будете, трупоеды?

- Парчизаны мы… – проблеял рыжий.

- Кто-кто? – зло переспросил Крыжановский.

- Percnoptère[57], – невинно подсказал Толстой.

- Какие же вы партизаны!? Нехристи вы, коль посмели церковь спалить и поднять руку на батюшку! А этих несчастных - за что? – Максим указал на убитых крестьян.

Разбойники замолчали и потупились.

- Ну, что ж, придётся учинить кригсрехт[58]. Граф, у вас есть возражения? – полковник оглянулся на Толстого. Тот нарочито медленно заканчивал перезаряжать карабин. Эти действия содержали вполне однозначный ответ.

- Во исполнение приказа Главнокомандующего объединённой русской армией его высокопревосходительства генерал-фельдмаршала Голенищева-Кутузова сих разбойников и осквернителей святынь, пойманных на месте преступления, надлежит покарать смертью, – произнося эти безжалостные слова, Максим смотрел поверх голов осуждённых.

Рыжий зарычал:

- А ты, барин, сам кто таков будешь, что приговоры берёшься выносить?

- Офицер, дворянин…просто русский человек!

- Мало кровушки народной попили, проклятые, – кликушествовал рыжий. - Ничё-ничё, скоро хранцузы до вас доберутся, сатрапы! – голос бандита окреп и стал зловещим, – грядёт уже инператор Наполеон и несёт в Рассею волю вольную, свободу от рабских цепей. И восстанет простой люд, и прокричит славу освободителю, и скинет иго кровососов…

- Вон из церкви, твари, не оскверняйте смрадом освящённую землю, – Максим стукнул рыжего саблей плашмя, а затем брезгливо отёр лезвие о пожухлую траву.

Разбойники гуськом потянулись с церковного подворья.

- Разбегайся, робяты! – внезапно взвизгнул рыжий, и прыгнул на забор. На нём и повис, получив в спину цельный[59] выстрел от Американца.

За остальными пули тоже гонялись недолго.

«Все кончено… Все… кончено…» – вяло думал Максим. После лихой рубки и последующей расправы с негодяями мысли его вязли и текли еле-еле. Он не замечал, что уже минуту пялится на то, что при жизни было крестьянским дитём. Толстому же давно следовало окликнуть компаньона, но он сам пребывал в похожем состоянии. Только глядел не на останки несчастных, а поверх пожарища – на искрящееся мокрое солнце.

«Хорошо, что этих maraudeures оказалось немного! Иначе мы бы лежали разделанные и поджаренные не хуже вашей смаженины!» - подумал граф.

- Спасибо, добрые люди, – послышался голос священника. Был он теперь на ногах и смотрел с неподдельной благодарностью. – Я – отец Ксенофонт, пастырь местного прихода.

- А где же ваша паства, святой отец? – поинтересовался Толстой. – Отчего население не стало противиться разбойникам? Шайка-то оказалась малочисленной…

- Кто противился, тех убили. Уж седьмица минула как эти упыри пьют нашу кровушку. Жители в большинстве ушли из здешних мест, а Ходышевы, – святой отец кивнул на перебитую семью, – прятались у меня, в подполе…

Сокрушаясь, батюшка покачал седой головой, а затем продолжил:

- Храм и другие дома разбойники ещё третьего дня спалили, в отместку за то, что я оклады с икон и утварь им не выдал. А сегодня снова нагрянули, проклятые, и давай меня пытать: куда, дескать, подевал серебро. А маленький Никитка в подполе возьми и заплачь… Ивана сразу порешили, а над бабами ещё глумились. А потом и мальца… багинетом… чтоб прекратил кричать, – из глаз священника покатились слёзы.

- Послушайте, отче Ксенофонт, а откуда взялась та ересь, которую нёс рыжий мерзавец, будто Наполеон дарует волю-свободу? – спросил Крыжановский.

- Это Федька-ирод – тот, рыжий! Из дезертиров он. Появился в деревне, собрал таких же, как сам – без царя в голове, и давай народ смущать, против помещика местного настраивать. А он-то, помещик Сильвестров, душа-человек, в ополчении воюет. Его усадьбу разграбили первой. А ересь Федькина – от Антихриста. Федька – он ведь пришёл из французского плена, отпущенный.

- Наполеоне Бонапарте, что ли, Антихрист? – подал голос Толстой.

- Сын мой, вижу, что ты духовно слеп. Даже не спрашиваю, когда в последний раз посещал Храм Господень и когда слышал проповедь, – с суровостью ответствовал отец Ксенофонт. – Да будет тебе известно, что Православная церковь ещё пять лет назад с амвона провозгласила Наполеона не Антихристом, но предтечей его. Сегодня же об этом говорят повсеместно: Наполеон – Зверь о семи головах, на коих начертаны имена богохульные. И о десяти рогах, облечённый великой властию, как о нём написано в Откровении святого Иоанна Богослова. Наполеон – первый Зверь, что ведёт за собой другого зверя – того, чьё число 666. Ты бы хоть иногда голову задирал, да на небо поглядывал, раб Божий. А то не возьму в толк, как вышло не приметить вверху хвостатой звезды[60]. Сие ведь прямое знамение антихристова пришествия.

Американец ухмыльнулся, бросил взгляд на Крыжановского и снова спросил священника:

- А кто же тогда сам Антихрист?

- Того не ведаю, – опустил глаза священник. – Личность его пока сокрыта от мира. Если верить Откровению, это – некто тайный, действующий через первого Зверя и имеющий власть вместе с ним. Сдаётся мне, что Антихрист разносит идеи, выплавленные в адском горниле кровавой французской революции. Теперь эти идеи каким-то непостижимым образом оказались здесь, в центре России-матушки, на устах непутёвого крестьянского сына Федьки. И ведь не стал, вражина, каяться перед смертию - значит, не узрит теперь царствия небесного. Сам так выбрал, – отец Ксенофонт вздохнул и перекрестился.

- Не в Антихристе тут дело, и не в разбойнике, перед смертью нераскаявшемся, а в крепостном праве, – убеждённо заявил Американец, – крепостное право есть гнуснейший пережиток прошлого, совершенно неуместный в наш просвещённый девятнадцатый век. И пока сей пережиток будет существовать, речи о свободе легко сумеют отыскать путь к умам тёмных крестьян.

- А путь к этой свободе непременно должен быть усеян детскими трупами и сожжёнными церквями! – добавил Максим, продевая ногу в стремя.

- Куда вы теперь, отче? – грустно спросил он, оказавшись в седле.

- Не знаю, думаю, раз господь внял моим молитвам и в минуту смертельной опасности послал избавителей в вашем лице, то и дальше не позволит пропасть.

- Знаете, что? Отправляйтесь-ка в Тарутино: там наш кампамент[61], – предложил Максим. – Думаю, вам работа найдётся – очень много пришло молодых необстрелянных солдат, нуждающихся в укреплении духа. Ведь предстоят бои. Отправляйтесь, же, отче, подсобите полковым священникам!

- А что, и то – дело! Здесь меня ничто не держит. На дальнем подворье у разбойников – прекрасная тройка, запряжённая в помещичью коляску, да ещё телеги: будет, на чём доехать!

- Поезжайте прямо по дороге. Вёрст через тридцать сверните и двигайтесь просёлками к Калуге, чтоб не попасться французам. А там уж вас окликнут с наших аванпостов, – посоветовал Крыжановский.

- Так и сделаю, вот только погружу церковную утварь и, помолившись, тронусь.

- Может, помочь с погрузкой? – любезно предложил Американец.

- Пожалуй, не утруждайтесь, – усмехнулся отец Ксенофонт. – А вы сами-то, господа, куда путь держите?

Граф вскочил в седло, усмирил загарцевавшего было скакуна, и крикнул весело:

- В самое логово Антихриста, – ровный красивый палец указал на северо-восток, туда, где лежала растерзанная неприятелем Москва.

Когда всадники отъехали, отец Ксенофонт осенил их удаляющиеся спины крестным знамением и тихо сказал:

- Храни вас Господь!

Постоял, но вдруг спохватился и запричитал:

- Вот дурья голова - даже имён не спросил, за кого молиться-то…

Загрузка...