Хью и Розали Маттон коллекционировали железные дороги, которые являются памятниками истории. Они уже прокатились и по Ромнийской, и по Хайтской, и по той, что в Димчерче, и по Рейвенгласской, и по всем веткам Уэльса, и многим другим. Маттонам нравились паровозы. Чтобы воспользоваться поездом на паровой тяге, Маттоны ехали на своем «форд-эскорте» за сотни миль. Они состояли в обществе охраны старинных железных дорог и паровозов. О ветке, по которой мы ехали, — Северной Норфолкской — они сказали: «Вроде линии в Шептон-Моллете».
Потом миссис Маттон спросила:
— А где же твой будничный пуловер?
— У меня же нет будничного пуловера коричневых тонов, вот так-то, — ответил мистер Маттон.
— А зачем ты сегодня оделся в коричневое?
— Не могу же я все время носить синее, вот так-то, — сказал Маттон.
Рода Гонтлетт — пассажирка, сидевшая у окна, заметила:
— Море тут миленькое. И лужайка тоже. О, да это поле для гольфа.
Мы уставились на поле для гольфа. Оказалось, это уже Шерингхэм. Время в пути пролетело незаметно.
— На поле для гольфа я бы заблудилась, — сказала миссис Маттон. — Это сколько же миль надо отмерить. А как узнаешь, куда идти?
В тот день в Великобритании ходил только этот поезд: пункт отправления — Уэйбурн, время в пути — пятнадцать минут. В Шерингхэме светило солнце. На песчаном пляже — тысяча человек, но в воде лишь двое. Из-за забастовки железнодорожников все отдыхающие добрались на машинах.
По Променаду шли три старушки. Выговор у них был провинциальный — должно быть, местные, из Норфолка. Я так и не научился отождествлять все эти специфические «бэрр» и «хау» с конкретными графствами.
— Фу, что ж я не надела шляпу!
— Воздух свежий, только глаза от него слезятся. — Выпьем чаю, а потом заглянем в «Вулворт».
Они выбрались к морю на день, а вечером их опять ждут коттеджи в Большом Храпинге. Они не чета другим отдыхающим: тем, кто приехал, чтобы посидеть, укрывшись от ветра за парусиновыми тентами («восемьдесят пенсов в день, в том числе неполный») и почитать о том, что «ЧЕТВЕРО ЗАДАВЛЕНЫ ГРУЗОВИКОМ БЕЗ ТОРМОЗОВ» или «ТРИ ГОДА ЗА ЖЕНОУБИЙСТВО» (он, мало зарабатывал, она над ним издевалась; он ахнул ее молотком по макушке с такой силой, что мозги разлетелись; «Вы и так много выстрадали», — постановил судья) или «В БЛАНДСТОНЕ ИЗБИВАЛИ РЕБЕНКА» (малыш в синяках, со сломанной ногой; «Упал со стула», — говорит мать; год тюрьмы, направлена на психиатрическую экспертизу). Они сутулились на бунах, дымя сигаретами.[23] Лежали на солнцепеке, не снимая плащей. Стояли в купальниках. Кожа у них была белесая, с проступающими жилками, точно оболочка невареных сосисок.
Благодаря отливу я дошел до Кромера по песку. Вдоль моря тянулись желтые холмы с крошащимися обрывистыми склонами. Казалось, идешь по каменоломне: стенки такие же высокие, выскобленные, рассеченные вертикальными бороздами — эрозия поработала. На полдороге между Шеривгхэмом и Кромером не было никого — англичане, как им велит натура, никогда не отходят далеко от своих автомобилей, и даже в самых популярных местах на побережье Англии есть безлюдные участки, соответствующие интервалам между автостоянками. Правда, одного человека я встретил, — Колли Уайли, коллекционера камней. Бродя по берегу, он вырубал из меловых глыб какие-то трубочки янтарного цвета. Белемниты, — сказал он. — Вот этому, например, пять-восемь миллионов лет.
На пляже мне попался дот. Когда-то он стоял на гребне обрыва, и мужчины из «Папиной армии»[24], сидя внутри, высматривали немцев: «Фрицы были бы рады застукать нас врасплох». Но рыхлый грунт мало-помалу сползал к морю, и дот, съехавший в котловину на сто футов, теперь медленно тонул в песке — симпатичный маленький артефакт военных времен, погрузившийся по самую амбразуру.
Я вошел в Кромер. На деревянной буне сидел старик в засаленном плаще и читал комикс о космической войне.
В «Театре Павильон», что стоял на дальнем конце кромерского пирса, шло «Приморское ревю-82». Программу давали все лето, с июля по сентябрь, ежедневно, кроме воскресенья, два дневных спектакля и один вечерний. Дотоле я ни разу не бывал в этих театрах на пирсах. Поскольку мое путешествие по береговой линии Великобритании завершалось — до точки, откуда я начал свой кольцевой маршрут, оставалось совсем недалеко, я решил посмотреть ревю и заночевать в Кромере. Я отыскал гостиницу. В Кромере было пустынно. Город отличался каким-то дистрофическим шармом: здания высокие, какие-то сутулые, в эдвардианском стиле. И жилые дома, и гостиницы тут были выстроены из красного кирпича. Кромерские чайки — самые громогласные в Норфолке.
В тот вечер в зале «Театра Павильон» находилось не больше тридцати зрителей — довольно унизительно для ревю, в котором участвовало девять человек. Но, посмотрев спектакль, я точно заглянул в тайную жизнь Англии: увидел ее тревогу, что скрывалась за неостроумными шутками, расслышал в старых песнях ее печаль.
— Поднимите-ка руки все, кто не работает, — велел один из комиков.
Взметнулись несколько рук — восемь или десять — но это признание далось нелегко, и руки опустились прежде чем я успел их толком сосчитать.
А комик уже заливался смехом.
— Пейте «Пилюли Бичема»[25], — заявил он. — Заработает все в момент!
Он отпустил еще несколько столь же безнадежно-тупых острот, а затем вышла певица и приятным голоском исполнила «Русского соловья»[26]. Запев следующую песню, она призвала слушателей подпевать, и в зале робко подхватили припев:
Пусть уйдет он или не уйдет,
Пусть утонет или поплывет,
До меня ему нет дела,
Ну, а мне нет дела до него.
Вернулись комики, уже в других костюмах. В первый раз они выходили в широкополых шляпах, а теперь надели котелки и вставили в петлицы специальные клоунские цветы — замаскированные водяные пистолеты.
— У нас в семье говорят, что от навоза ревень вкуснее.
— А у нас — что от патоки.
Никто не засмеялся.
— Спичек не найдется?
— Изволь: хорошие, британские.
— А как ты узнал, что британские?
— Чиркаешь, а они бастуют.
В первом ряду расплакался ребенок.
Вышли танцовщицы — девушки симпатичные, и танцевали хорошо. На афише они значились как «Наши Диско-Дивы». Танцовщиц сменил ансамбль певцов. Объявили, что будет исполнено «Приношение Элу Джолсону»: девять номеров в стиле «минстрел-шоу»[27]. Артисты были загримированы под негров — все, как положено по законам жанра. В Соединенных Штатах за такие штучки могли и из города выгнать; но Кромер аплодировал. Эла Джолсона в Англии вспоминали с нежностью, а песня «Мамми» в его версии занимала почетное место в репертуаре варьете. В Англии публика не пресытилась минстрел-шоу; на британском телевидении они продержались чуть ли не до середины 70-х.
С окончания Фолклендской войны не миновало и месяца, но во втором отделении «Приморского ревю» был сыгран комедийный скетч с участием аргентинского генерала — нескладного «итальяшки» в мешковатом мундире цвета хаки.
— Не сметь меня оскорблять! — кричал он.
Было слышно, как о железные сваи пирса колотится прибой.
— И приди, и разлейся по мне, — пел мужчина. Это была песня о любви. Зрители как-то сконфузились. Им больше понравились «Калифорния, я иду к тебе» и «Когда я буду слишком стар для грез с мечтаньями», исполненные неким Дериком из Йоханнесбурга. В программке сообщалось, что Дерик «выступал во всех лучших ночных заведениях Южной Африки и Родезии». Хм. Фраза «лучшее ночное заведение Зимбабве» ассоциировалась у меня скорее с там-тамами и густой листвой.
Вновь вышел один из комиков, которого я уже успел возненавидеть, и не без причины. Теперь он сыграл «Варшавский концерт»[28], попутно отпуская шуточки. — Завтра будет восемьдесят градусов, — сказал он. — С утра сорок и после полудня еще сорок!
Шутил он плоско, но музыка звучала приятная, а у певцов были отличные голоса. Они делали вид, что выступают перед полным залом, а вовсе не тремя десятками зрителей, тихо притаившихся в театре, по которому гуляло эхо. Исполнители делали вид, что играют и поют с искренним удовольствием. Но вряд ли им было радостно смотреть на все эти пустующие кресла. Кромер вообще был прескучным городком. Я предположил, что эти артисты получают гроши. Мне захотелось узнать о них побольше. Я подумывал послать за кулисы записку одной танцовщице. Я узнал ее имя из программки. Милли Плакетт, мастерица колыхать бедрами. — Милли, тебе письмо! А вдруг это твой шанс! «Жду вас после спектакля в Отель де Пари»…». Так действительно называлась моя гостиница — очаровательное кирпичное здание, украшенное лепниной. Но имидж у меня был неподходящий. Потертая кожаная куртка, рваные джинсы, лоснящиеся от жира туристские ботинки — наверно, Милли Плакетт неверно истолковала бы мои намерения.
Я посмотрел все ревю, в конце концов признавшись себе, что получаю удовольствие. В программе был номер из тех, под обаяние которых я всегда подпадаю, — выступление иллюзиониста-неумехи. Все его фокусы заканчивались неудачей: яйца в цилиндре разбивались, колода карт оказывалась не та. Сценарий был неизменен: прилежная трудоемкая подготовка и внезапное фиаско. — Престо! — возглашал он, и фокус не удавался. Но финальный трюк — единственный, казавшийся опасным для жизни фокусника — проходил без единого сбоя и оставался полной загадкой для публики.
Самую печальную песню артисты приберегли для финала. Она была о любви, но в этой обстановке казалась апологией национализма. Сентиментальная, слезливая, вселяющая надежды баллада Айвора Новелло[29] звучала на конце пирса, который подрагивал, сотрясаемый прибоем. Я уже слышал эту песню в других приморских городках. Она была далеко не нова, но в том году стала самым популярным шлягером на взморье:
И снова мы будем жасмин собирать по весне,
И по тенистой аллее пройдем мы рука в руке…