«Пустыня, лежащая между Анси и Хами — истинная «степь печальная и дикая»[46], первое, что поражает путешественника, — унылость однообразной, черной поверхности земли, усыпанной мелкими камнями». Так выразилась Милдред Кейбл.[47] За чтением записок Кейбл я вспомнил, что упускаю из виду одну из самых знаменитых точек этой провинции — Дуньхуанские пещеры (Будды, фрески, храмы в гротах — в общем, священный город посреди песков). Но я намеревался посмотреть кое-что получше — сойдя с поезда в Турфане, немедленно выехать в мертвый город Гаочан, также известный как Караходжа).
Я лег спать в необычно-долгих сумерках среди горных отрогов, а проснулся, медленно покачиваясь вместе с вагоном, на равнине, где были только песок да камни. Поодаль виднелись большие горбатые дюны; казалось, что они прилетели сюда с ветром, плавно перетекая по воздуху, так как в округе не были ничего им подобного. Дюны напоминали туповатых гигантских зверей — казалось, они бездумно бредут по пустыне, давя все на своем пути.
Вскоре мелькнул зеленый лоскуток — оазис. Когда-то — всего тридцать лет тому назад — здесь существовала лишь дорога, идущая от одного оазиса к другому. То был немощеный проселок, реликт Шелкового Пути. Нужно уточнить, что под «оазисами» я не подразумеваю кучку деревьев и пруд с затхлой водой. То были довольно большие города, хорошо орошаемые подземными ирригационными каналами; здесь выращивали много винограда и дынь. Днем поезд сделал остановку в Хами. Хамийские дыни славятся на весь Китай ароматом и сладостью, а сам Хами город неординарный, хотя от фруктоводческих коммун 50-60-х годов мало что сохранилось. У Хами величественная история. До начала 20 века там правил собственный хан. Город поочередно кто-нибудь завоевывал: то монголы, то уйгуры, то тибетцы, то джунгары. Китайцы покоряли Хами вновь и вновь, впервые — еще в 73 году н. э., во времена Поздней Хань. С 1698 года и по сей день Хами — китайский город. Но в нем ничто не напоминает о прошлом. Все, что пощадил мусульманский мятеж 1863–1873 годов, сровняла с землей «культурная революция». Китайцы умели обезличивать города в буквальном смысле слова — стирать все характерные черты, отнимать у него уникальность. Так сказать, отрубали ему нос. Теперь Хами известен лишь производством штыкового чугуна.
Горные вершины, видневшиеся за Хами и попадавшиеся нам на дальнейшем пути, были припорошены снегом — он лежал, точно попона на лошади, плоскими прямоугольными кусками. Но здесь, в низине, в вагонах поезда и в пустыне было очень жарко: даже в купе температура достигала сорока градусов. Солнце жгло песок и камни. Изредка попадались лощины. В самых старых и глубоких, затененных, можно было увидеть разве что сухое дерево утун[48], да кое-где пучки верблюжьей колючки — единственного растения, которое я смог опознать, если не считать серых шипообразных лишайников. Мы ехали к запыленной гряде холмов, над которой нависала синяя гряда гор, а за ближней цепочкой высились все новые горы, облепленные сияющими снежными заплатами, обледеневшие. Возможно, эти длинные переливающиеся язычки на их склонах были настоящими ледниками.
Так я впервые увидел Богда-Шань — Горы Бога. Они высоченные, крутобокие, но это мертвенный пейзаж, оживляемый лишь снегами. За Богда-Шанем — ничего, кроме пустыни, «степи печальной и дикой», которая сейчас, днем, была слишком ярко озарена солнцем — больно смотреть. Эта земля не знает, что такое дождь, а горы почти на всем своем протяжении кажутся какой-то громадной бесплодной массой — безжизненной грудой камней. Это мертвая точка Азии.
В этом странном освещении — солнечные лучи отражались и от песков, и от снегов — каменные склоны сделались красными и с обеих сторон понеслись на поезд. Вдали виднелась зеленая котловина — пятьсот футов ниже уровня моря, самая глубокая впадина в Китае, отличающаяся чрезвычайно жарким климатом. Это тоже оазис — город Турфан. Вокруг города в радиусе ста миль — ничего, кроме серо-черного гравия. Железнодорожная станция Турфан, на которой я сошел, находится от города в двадцати милях.
Турфан («одно из самых теплых мест на свете», как гласит путеводитель) четыре сотни лет тому назад был чрезвычайно популярным оазисом. Еще раньше этот город в пустыне захватывали волны кочевников, которые накатывались одна за другой: китайцы, тибетцы, уйгуры и монголы. Благодаря Шелковому Пути Турфан сделался стратегически-важным оазисом и торговым центром, но в дальнейшем — примерно с 16 века — судьба города неуклонно менялась к худшему. Когда же воинственные вожди племен и маньчжуры наконец-то оставили Турфан в покое, появились новые грабители — предприимчивые археологи, и последние фрески и статуи, оставшиеся на память о цивилизации, которая непрерывно развивалась на этом месте более двух тысячелетий, растащили и увезли в Токио, Берлин или Кэмбридж, штат Массачусетс.
Я рассудил, что такой город пропустить нельзя.
Станция Турфан находилась на краю впадины. Мне были видны только телеграфные столбы посреди каменистой пустыни, да громадный лиловато-красный хребет, который здесь называют Огненными горами. Город Турфан возник передо мной лишь в самый последний момент пути — еще немного, и я бы уткнулся в его стены носом. С первого же момента он показался мне каким-то не совсем китайским — скорее ближневосточным, сошедшим прямо со страниц Библии: ослики, мечети, увитые виноградом беседки, а жители смахивают на ливанцев — глаза серые, кожа бронзовая.
Пустыня выглядела невообразимо омерзительно — черная, со множеством валунов, без единого пятнышка зелени. При взгляде на камни казалось: ступив на них, непременно раздерешь в кровь ноги. К горизонту уходили отдельные полосы, покрытые чем-то вроде золы, усеянные кусками шлака и законченными камнями. На других участках, утопавших в пыли, там и сям попадались круглые курганы. Оказалось, это элементы ирригационной системы, именуемой karez, — сети подземных каналов и скважин, которая успешно используется со времен династии Западная Хань — уже примерно два тысячелетия. В пустыне вокруг Турфана есть также районы, где чувствуешь себя на морском дне, обнаженном каким-то роковым отливом. Эту пустыню все зовут gobi — безводное место. В Турфане не знают, что такое дождь.
В этой неглубокой зеленой долине посреди пустыни, где воду достают из-под земли, не было многоэтажных зданий в китайском стиле. Преобладали маленькие, кубические домики. Почти над всеми улицами нависали перголы, обвитые виноградными лозами. Они давали тень, а заодно украшали город. Турфанская впадина — главный центр выращивания винограда в Китае (в Турфане даже есть винодельня). Здесь растут тридцать сортов дынь. Все это дополнительно усиливает чувство облегчения после поездки по одной из самых диких пустынь планеты. Турфан — диаметральная противоположность всему, что его окружает: вода, тенистые улицы, свежесорванные фрукты.
В Турфане я купил местной кураги и изюма, сделанного из белого винограда (кстати, лучшего в Китае). Я сидел в номере, лакомился изюмом и абрикосами, пил зеленый чай «Колодец дракона» и делал заметки в дневнике, пока мой гид Фан и наш водитель подкреплялись в столовой. Затем мы выехали в путь по пыльным дорогам.
В Турфане часто бывает жарко, как в печке. Но утром в пасмурную погоду там было привольно: низкие облака, температура не выше каких-то 37 градусов. Город мне понравился. Изо всех мест, которые я успел повидать, он выглядел наименее китайским, а из всех городов — одним из самых маленьких и красивых. Автомобилей почти нет, тишина, архитектура — без единой вертикальной доминанты.
Это был уйгурский город — китайцев здесь жило немного. Ломимо уйгуров, на улицах попадались узбеки, казахи; таджики и тунгусы — кривоногие, в высоких сапогах наподобие монгольских. Кожа у них была выдублена солнцем, некоторые внешне походили на славян, другие на цыган, и почти все, казалось, завернули в этот оазис ненадолго, просто сбившись с дороги, и скоро вновь тронутся в путь. На турфанском базаре половина женщин смахивала на стереотипных гадалок, а остальные — на крестьянок из Средиземноморья. От жительниц других районов Китая они отличались кардинально. Эти сероглазые цыганистые женщины с темно-каштановыми волосами, порой пышного сложения, одетые в бархатные платья были весьма хороши собой, но отнюдь не дальневосточного типа. Запросто могли бы сойти за армянок или итальянок. Те же лица видишь в Палермо или в Уотертауне, штат Массачусетс.
Вдобавок турфанские женщины смотрели на меня пристально, подолгу разглядывали. Некоторые подходили, вытаскивали из-за пазухи — из ложбинки межу грудями, под бархатным платьем, пачки купюр и спрашивали: «Деньг менья?».
Совали мне в руки китайские деньги — еще теплые кредитки, сохранившие жар их тел. За доллар предлагали четыре юаня. Во рту у женщин сверкали золотые зубы. У некоторых лица были какие-то лисьи. Когда я говорил, что не хочу менять деньги, женщины недовольно шипели.
Рынок в Турфане был великолепен — здесь имелось все, чего стоит ожидать от базара в Центральной Азии. Торговали вышитыми седельными сумками, кожаной упряжью, самодельными складными ножами, корзинками, ремнями. В мясных рядах предлагались исключительно баранина и мясо ягненка — свиней в этом мусульманском городе не держат; имелись лотки с кебабами. Большую часть товаров составляли свежие фрукты, которыми хорошо известен Турфан — арбузы, хамийские дыни, мандарины. А сухофруктов я насчитал два десятка видов. Я купил изюма и кураги, миндаля и лесных орехов, и тут смекнул, что орехи и сухофрукты — пища караванщиков.
На турфанском рынке выступали акробаты и огнеглотатели. Один человек показывал фокусы, раскладывая карты на перевернутой тачке. В этом базаре было что-то средневековое: пыль, шатры, товары, артисты, публика: мужчины в маленьких облегающих шапочках, женщины в шалях, крикливые дети с растрепанными волосами и грязными ногами.
Ничто не дает столь трезвого представления о затеях и усилиях человечества, как разрушенный город. «Это была великая столица», — говорят люди, указывая на остатки стен, следы улиц и клубы пыли. И, стоя посреди тиши этого неживого города, вспоминаешь об Озимандии[49] — царе царей, чей истукан, засыпанный песками, был всеми забыт. Американцы созерцают подобные города с глубочайшим упоением, ибо на нашей родине пока нет ничего, сопоставимого с ними по масштабу. Города-призраки и третьестепенные поселки не сравнятся с монументальными трупами великих мегаполисов прошлого, имеющимися в остальном мире. Вероятно, оптимизм как черта национального американского характера обусловлен тем фактом, что в наших пределах не водится разрушенных крупных городов. Правда, погибшие мегаполисы навевают легкую усталость и уныние, но зато могут привить вам здоровое презрение к недвижимости.
Гаочан был идеальным примером разрушенности и запустения. Его имя гремело больше тысячи лет, а ныне обозначает запыленные руины глинобитных стен. Покамест судьба миловала его, ограждая от величайшего поругания — нашествия туристов, но однажды, когда «Железный петух» переродится в ультрасовременный поезд с обтекаемыми обводами, они отыщут даже это место в пустыне, в двадцати пяти милях восточнее Турфана. Город сменил полдюжины имен: Каракоджа, Хочо, Дакианус (в честь римского императора Деция), Апсус (переиначенное «Эфесус» — Эфес), Идукит-Шахри («город царя Идукита») и Эрбу («вторая стоянка»). Общепринятым стало название Гаочан, но это было уже неважно, так как от города почти ничего не осталось. Почти ничего, но достаточно, чтобы всякий уяснил: когда-то здесь стоял действительно огромный город, грандиозный мегаполис. Потому-то теперь он выглядел столь печально. Всем великим развалинам присуща меланхоличная пустынность.
От стен и укреплений мало что уцелело, но чувствовалось — крепость была добротная. Гаочан в древности был столицей своей области, в эпоху династии Тан — крупным городом, а затем крупным уйгурским городом, а затем был завоеван монголами. Уйгуры не хотели, чтобы их город разрушили; они сдались без боя и передали монголам власть. Собственно, монголы подчинили себе и весь остальной Китай. Во времена монгольского владычества — империи Юань 13–14 веков — по Китаю начали широко путешествовать первые западноевропейцы, в том числе Марко Поло.
К тому моменту Гаочан стал мусульманским — раньше его жители исповедовали буддизм. Кроме того, он был центром деятельности сектантов — сначала манихеев, а позднее несториан. Когда вдумываешься в эти еретические учения, нельзя не отказать им в определенной резонности. Манихеи, последователи персидского пророка Мани, полагали, что в каждом человеке есть два начала — доброе и злое, и жизнь — борьба этих взаимообусловленных противоположностей, света и тьмы, духа и плоти. Несториане — христиане, отлученные от ортодоксальной церкви за веру в то, что в Иисусе в его земном воплощении существовали два отдельных естества. Несториане отрицали, что Иисус был одновременно Бог и человек, а потому делали вывод, что Мария — либо Богородица, либо мать Иисуса-человека, но никак не то и другое сразу. После Эфесского собора (он состоялся в 431 году на территории нынешней Турции) несториан стали преследовать и ссылать за их учение. И вот в 7 веке несториане забрели сюда, в город на последнем отрезке Шелкового Пути, посреди Китая. Здесь-то в 638 году в Чанъане (Сиане) была заложена первая несторианская церковь.
Гаочан заворожил меня именно тем, что в нем ничего не осталось: ни церквей, ни еретиков, ни книг, ни картинок, ни города. Только солнце накаляло глиняные кирпичи и разрушенные стены, а вся религия, торговля, воинское дело, искусство, деньги, правительство и цивилизация обратились в прах. Но в огромности немых руин все равно было нечто величественное. Никак не удавалось отделаться от иллюзии; будто пустыня — дно былого океана, гигантский шельф, усыпанный галькой и всякой ерундой, которую волны выбрасывают на берег. Гаочан вполне вписывался в эту картину — он был словно песочный замок, почти размытый волнами.
Ни живой души, за исключением коз. Фрески и статуи украдены — и проданы либо каким-то иным путем переданы в музеи. Много зданий разобрали крестьяне, нуждавшиеся в кирпиче. Если местные находили горшки, вазы или амфоры (а амфоры были отличные, так как Гаочан развивался под древнегреческим и древнеримским влиянием), то пользовались ими у себя на кухне, чтобы не тратиться на новую посуду.
Я пошел в уйгурскую деревню неподалеку и стал расспрашивать, что тут знают о Гаочане. «Это старый город», — отвечали мне люди — мужчины с бронзовыми лицами и орлиными носами. Их селение не значилось ни на одной карте. У них были ослы, мечеть и небольшой рынок, но по-китайски и вообще ни на каком языке, кроме уйгурского, они не говорили. Место это называлось «Коммуна "Огненная Гора"», но никакой огненностью тут и не пахло — деревня была погружена в летаргический сон. На меня уставились женщины, закутанные в черные шали — только глаза видно; одна из них была точь-в-точь моя бабушка-итальянка.
Мой гид, господин Лю, не говорил по-уйгурски, хоть и прожил неподалеку двадцать лет. У меня сложилось впечатление, что уйгуры, жители пустыни, не воспринимают китайцев-ханьцев всерьез. Когда наша машина тронулась, о дверцу машины что-то ударилось, и водитель, затормозив, погнался за какими-то хохочущими мальчишками. Он закатил скандал, но никто не пришел к нему на помощь — даже слушать не стали. Затем ему нанесли еще одно оскорбление. Когда водитель остановился спросить дорогу к древнему кладбищу — некрополю в Астане и высунул голову из машины, двое детей засунули ему в уши какие-то стебли с метелками и начали щекотать. Водитель выскочил и начал ругаться, а мальчики убежали.
— Это ужасные дети, сказал Лю и сердито зыркнул на меня, заметив, что я смеюсь.
Тела в подземных гробницах Астаны, похороненные шестьсот лет назад, сохранились в идеальном состоянии: ухмыляясь, они лежали бок о бок на украшенном помосте.
— Хотите сфотографировать мертвых людей? — спросила смотрительница.
— У меня нет фотоаппарата.
Не слушая меня, она сказала:
— Десять юань. Один снимок.
Лю выпалил:
— Ненавижу смотреть на мертвые тела, — и помчался наверх по каменным ступенькам. Удрал из склепа.
Когда он ушел, смотрительница спросила:
— Деньг менья?