Образ Киммерии — «гомеровой страны», будучи одной из главных тем лирики М. Волошина, является той почвой, на которой осуществился творческий синтез его деятельности поэта и художника.
Этот достаточно хорошо известный факт раскрывается не только в материале волошинских стихов и акварелей, но и в признаниях самого поэта, для которого лирическое претворение суровой красоты восточнокрымских пейзажей в героический образ гомеровой Киммерии было одним из определяющих моментов творческой биографии. Именно поэтому в изучении художественного наследия Волошина существенно важно ответить на вопросы о том, откуда пришла к нему тема Киммерии и как она получила воплощение в его поэтическом созерцании восточнокрымской земли, на которой он провел большую часть своей жизни и которую преданно и страстно любил.
Исходными моментами явления киммерийской темы были: пустынное величие коктебельских берегов, поразившее поэта еще в юности, а также исторические и легендарные сведения о Крыме и его древнейших насельниках, содержащиеся в произведениях древнегреческих авторов.
Среди исторических свидетельств основными являются показания историка Геродота (V в. до н. э.) и географа Страбона (начало I в. н. э.). Геродот впервые сообщил о том, что припонтийские земли, занятые в его время скифами, ранее принадлежали киммерийцам. «И теперь еще есть в Скифии Киммерийские укрепления Κιμμερια τειχεα, есть Киммерийская переправа πορυμηια Κιμμερια, есть и область, именуемая Киммерией, есть и так называемый Киммерийский Боспор»[52]. Страбон, рассказывая о Киммерийском Боспоре (ныне Керченский пролив. — А. Д.) и прилегающих к нему землях, упоминает о том, что «некогда киммерийцы обладали могуществом на Боспоре, почему он и получил название Киммерийского Боспора». Киммерийцы, говорит он далее, «это племя, которое тревожило своими набегами жителей внутренней части страны на правой стороне Понта вплоть до Ионии. Однако скифы вытеснили их из этой области, а последних — греки, которые основали Пантикапей и прочие города на Боспоре»[53]. Характеризуя таврическое побережье как «каменистое, гористое и подверженное сильным бурям с севера», Страбон называет гору Трапезунт (соврем. Чатыр-Даг) и добавляет, что вблизи этой же гористой области есть и другая гора — Киммерий[54]. Есть предположение, что гора Киммерион — это гора, называемая Агирмиш-Даг (близ Старого Крыма)[55].
Уже для Геродота, а тем более для Страбона, факт существования на северных берегах Эвксинского Понта народа киммерийцев был достоянием относительно далекой давности. Но о реальности этого исторического факта говорят сохранявшиеся в эпоху Боспорского царства (с V в. до н. э.) названия: Киммерийский Боспор, Киммерийский вал. Имя Киммерикон носили боспорские города, один из которых лежал в 45 км. южнее Керчи (древний Пантикапей), у горы Опук, а другой — на противоположной стороне пролива, близ выхода в Азовское море[56].
К более раннему времени относится легендарное сообщение о Киммерии, вплетенное в героико-мифологический сюжет странствий Одиссея. Гомеровская Киммерия — это мрачная страна, лежащая у входа в Аид, куда для встречи с тенями умерших приплывает на своем корабле Одиссей.
Там Киммериян печальная область, покрытая вечно
Влажным туманом и мглой облаков; никогда не являет
Оку людей там лица лучезарного Гелиос, землю ль
Он покидает, всходя на звездами обильное небо,
С неба ль, звездами обильного, сходит, к земле обращаясь;
Ночь безотрадная там искони окружает живущих.
(Одиссея XI, 14—19, пер. В. А. Жуковского)[57]
В более дословном прозаическом переводе: «Там народ и полис людей киммерийских, окутанные мглой и тучами; и никогда сияющее солнце не смотрит на них сверху лучами, ни когда восходит на звездное небо, ни когда с неба склоняется назад к земле, но губительная ночь распростерта над жалкими смертными»[58].
Страбон, комментируя эти знаменитые строки Одиссеи, отмечает, что Гомер «знает киммерийцев, которые в гомеровские времена или немного раньше опустошали набегами целую область от Боспора вплоть до Ионии»[59]. Он полагает, что «на основании реальных сведений о том, что киммерийцы жили у Киммерийского Боспора, в мрачной северной области, Гомер соответственно перенес их в какую-то мрачную область по соседству с Аидом, подходящую для мифических рассказов о странствованиях Одиссея»[60].
Прежде всего благодаря Гомеру имя давно исчезнувшего народа киммерийцев, жившего в далекие времена на северных берегах Эвксинского Понта, вошло в бессмертный фонд легенд и образов, унаследованных от античной культуры.
Для русской культуры интерес к античным воспоминаниям, овевающим крымскую землю, прослеживается уже с начала XIX века. Так, писатель Павел Сумароков, член Российской академии, в своей книге «Досуги крымского судьи или второе путешествие в Тавриду», изданной в 1803—1805 годах, напомнив о том, что «Киммеры более нежели за 1000 лет до Р. X. сделались властелинами Тавриды и острова Тамани» и что «от сего народа пролив получил название Киммерийского», пытался определить местоположение Киммериона и Киммерикона[61].
Элегически грустит о прошлом этой части античного мира сенатор И. М. Муравьев-Апостол, переводчик греческой и римской литературы, совершивший в 1820 году путешествие по Тавриде: «Вчера, когда вечерняя заря догорала на вершине Киммериона, я ходил в последний раз, при мерцании умирающего дня, проститься с прахом Пантикапея. Бродя в задумчивости по берегу Боспора, я вопрошал хладную персть: где скрылась слава? Где памятники? Где хотя один камень, обломок столпа того, на коем начертан был взаимный союз дружбы между Левконом и Афинами? Все исчезло!»[62].
Не удивительно, что этот интерес к историческому прошлому причерноморских земель, вошедших с XVIII века в состав Российской империи, очень скоро принял научное направление. Развернувшаяся с середины XIX века деятельность Петербургской Археологической комиссии имела в центре своего внимания раскопки греко-скифских древностей на юге России. Еще больших успехов в этом направлении русская наука достигла в XX столетии, особенно в советский период.
Время на рубеже XIX—XX веков, когда молодой М. Волошин впервые вступил на крымскую землю, было ознаменовано блестящими достижениями исторической науки, привлекавшими к себе внимание широких культурных кругов. В частности, к этому периоду относится издание фундаментального труда В. В. Латышева о Скифии и Кавказе, содержавшего полный корпус известий древнегреческих и римских авторов о древних народах на землях Северного Причерноморья[63].
М. Волошин, став певцом Киммерии, внес свою долю в процесс познавания исторического прошлого крымской земли. Включившись в эту уже столетнюю традицию русской культуры, он обогатил ее творческими прозрениями художника, увидевшего в самой природе восточного Крыма следы исторических наслоений прошедших эпох и воссоздавшего поэтический облик древней страны, хранящей память о минувших тысячелетиях.
Как в античных преданиях о Киммерии историческое соседствует с легендарным, так и в киммерийских стихотворениях Волошина можно проследить две линии: историческую, отразившую интерес и познания поэта в области истории и археологии крымской земли, и героико-мифологическую, связанную с творческим претворением гомеровской легенды о странствиях Одиссея. Эти две линии иногда разделяются и даже противопоставляются, но чаще они сливаются, образуя поэтический сплав, наделенный мощным зарядом эмоционального воздействия. Сила этого воздействия определяется самим характером таланта Волошина — художника и поэта, остро и лично увидевшего, познавшего и лирически воплотившего образ коктебельской земли, с ее складками холмов, хребтами скалистых гребней и величавой широтой залива, окаймленного извилистой линией берегов.
Для гомеровской темы ключевым является стихотворение 1907 года «Одиссей в Киммерии».
Уж много дней рекою Океаном
Навстречу дню, расправив паруса,
Мы бег стремим к неотвратимым странам.
Усталых волн все глуше голоса.
И слепнет день, мерцая оком рдяным.
И вот вдали синеет полоса
Ночной земли и, слитые с туманом,
Излоги гор и скудные леса.
Наш путь ведет к божницам Персефоны,
К глухим ключам, под сени скорбных рощ,
Раин и ив, где папоротник, хвощ
И черный тис одели леса склоны…
Туда идем, к закатам темных дней,
Во сретенье тоскующих теней.
Широко и патетически гомеровская тема развернута в поэме «Дом поэта»:
Доселе грезят берега мои
Смоленые ахейские ладьи.
И мертвых кличет голос Одиссея,
И киммерийская глухая мгла
На всех путях и долах залегла,
Провалами беспамятства чернея[64].
Но в этом же произведении с предельной четкостью представлен историко-реалистический план трактовки образа восточнокрымской земли, пережившей «борьбу племен и смену поколений». Перечисление археологических наслоений многих эпох, которыми насыщены «наносы рек на сажень глубины», заключается резко звучащим прозаизмом:
Каких последов в этой почве нет
Для археолога и нумизмата,
От римских блях и эллинских монет
До пуговицы русского солдата.
Здесь две линии постижения Киммерии намеренно расчленены и противопоставлены. Гомеровские воспоминания, а также строки о Карадаге, даны на уровне высокой патетики, а информация об археологической насыщенности почвы дана в виде перечня, напоминающего сухой отчет. Эта антитеза является одним из стержневых моментов поэтической структуры произведения «Дом поэта».
Однако такой пример намеренного обнажения, противопоставленности двух точек поэтического обзора является единичным в творчестве Волошина. Облик древней земли обычно выступает как синтез исторических и мифологических воспоминаний, облекающих суровые пейзажи Восточного Крыма, в поэтическом постижении которых проявляется высокая степень эмоциональной напряженности.
Здесь был священный лес. Божественный гонец
Ногой крылатою касался сих прогалин.
На месте городов ни камней, ни развалин.
По склонам бронзовым ползут стада овец.
Безлесны скаты гор. Зубчатый их венец
В зеленых сумерках таинственно печален.
Чьей древнею тоской мой вещий дух ужален?
Кто знает путь богов — начало и конец?
Размытых осыпей, как прежде, звонки щебни,
И море древнее, вздымая тяжко гребни,
Кипит по отмелям гудящих берегов.
И ночи звездные в слезах проходят мимо,
И лики темные отвергнутых богов
Глядят и требуют, зовут… неотвратимо.
Вершиной лирического постижения и воплощения духа коктебельского пейзажа в поэзии Волошина мне представляется заключительный сонет цикла «Киммерийские сумерки».
Над зыбкой рябью вод встает из глубины
Пустынный кряж земли: хребты скалистых гребней,
Обрывы черные, потоки красных щебней —
Пределы скорбные незнаемой страны.
Я вижу грустные, торжественные сны —
Заливы гулкие земли глухой и древней,
Где в поздних сумерках грустнее и напевней
Звучат пустынные гекзаметры волны.
И парус[65] в темноте, скользя по бездорожью,
Трепещет древнею, таинственною дрожью
Ветров тоскующих и дышащих зыбей.
Путем назначенным дерзанья и возмездья
Стремит мою ладью глухая дрожь морей.
И в небе теплится лампада Семизвездья.
Иногда говорят, что Волошин холодный, головной поэт. С этим трудно согласиться, особенно имея в виду его киммерийские циклы. Лирика человеческих взаимоотношений действительно занимает относительно мало места в поэзии Волошина. Эмоциональные заряды своей души он направлял, однако, на другие темы, и, в частности, в лирике природы раскрываются его глубоко личные переживания.
В этой связи возникает необходимость коснуться известного вопроса о влиянии, оказанном на М. Волошина поэзией французского поэта-парнасца X. М. Эредиа. В отношении формально-поэтических средств это влияние вполне очевидно. Как мастер сонета, умевший вложить в эту лаконичную форму значительное по смысловому объему содержание, Эредиа был образцом для молодого Волошина. Волошин блестяще перевел два сонета Эредиа («Бегство кентавров» и «Ponte Vecchio»); обращение к темам греческой мифологии также является моментом, сближающим творчество этих поэтов.
Однако воссоздание образов античности у Волошина является своим особым, оригинальным, непохожим на изысканно-холодные поэтические миниатюры Эредиа. Для Эредиа сюжеты античного мира, средневековья, Возрождения были литературным материалом, из которого он со вкусом выбирал темы для своей безукоризненно красивой, но бесстрастной поэзии. Воссоздавая в каждом из своих сонетов черты определенной эпохи, увиденные сквозь мимолетность и единичность выбранной ситуации, Эредиа всегда оставался наблюдающим извне. Отсутствие лирического «я» в его поэзии контрастирует с использованием такой традиционно-лирической формы, как сонеты. Этой контрастностью еще сильнее подчеркивается бесстрастная описательность его поэзии.
Совершенно иным был подход к древности у М. Волошина. В его пейзажной поэзии перед нами не многообразие сюжетов и мотивов, почерпнутые из сокровищницы античной культуры, но по существу только одна тема — тема Киммерии. И эта тема была для Волошина глубоко личной, внутренне пережитой и заново переживавшейся на протяжении всего творческого и жизненного пути. Образ древней Киммерии был создан им как сплав исторических и романтических представлений о далеком прошлом крымской земли с лирическим переживанием, порожденным необычайно острым эстетическим восприятием природы этой земли, земли, на которой он жил и с которой навсегда связал свою судьбу.
В образе Киммерии для Волошина органически сливались темы природы и истории с темой человека. И этим человеком были не какие-либо персонажи античной истории, но было его собственное лирическое «я» — «я» человека, жившего на земле, овеянной историческими воспоминаниями. Именно поэтому киммерийская поэзия Волошина глубоко лирична и эмоционально действенна.
Внутренним волнением пронизаны строфы стихотворения «Полынь», открывающего цикл «Киммерийские сумерки».
Костер мой догорал на берегу пустыни.
Шуршали шелесты струистого стекла.
И горькая душа тоскующей полыни
В истомной мгле качалась и текла.
До боли острое переживание единства с природой звучит в его обращениях к коктебельской земле, в холмах и скалах которой навеки застыли следы вулканических катаклизмов — «земли отверженной застывшие усилья»:
О мать-невольница! На грудь твоей пустыни
Склоняюсь я в полночной тишине…
И горький дым костра, и горький дух полыни,
И горечь волн останутся во мне.
Умиротворенной печалью и ощущением вечности проникнуты стихи о древней земле, о море, о рдяных закатах.
Моя земля хранит покой,
Как лик иконы изможденный.
Здесь каждый след сожжен тоской,
Здесь каждый холм — порыв стесненный.
Я вновь пришел к твоим ногам
Сложить дары своей печали,
Бродить по горьким берегам
И вопрошать морские дали.
Все так же пуст Эвксинский Понт,
И так же рдян закат суровый,
И виден тот же горизонт —
Текучий, гулкий и лиловый[66].
Лирическое «я» поэта, жившего на древней, земле, получало свои характерные черты в соответствии с его внутренними переживаниями, отражавшими движение жизни. То это был Одиссей, вызывавший тени прошлого. То это был юный варвар, наполненный радостью земного бытия:
Я, полуднем объятый,
Точно терпким вином,
Пахну солнцем и мятой,
И звериным руном.
Плоть моя осмуглела,
Стан мой крепок и туг,
Потом горького тела
Влажны мускулы рук.
То это путник, босыми ногами впитывающий в себя тепло и нежность степной земли:
Опять бреду я, босоногий,
По ветру лоснится ковыль.
Что может быть нежней, чем пыль
Степной, разъезженной дороги?
То, наконец, это сам поэт, каким он был в 20-е годы, мудрый и добрый хозяин дома, раскрытого «навстречу всех дорог». За окном этого светлого дома «расплавленное море горит парчой в лазоревом просторе», а в гостеприимно распахнутую дверь течет, не иссякая, человеческий поток.
Об органической слиянности своего творческого и человеческого «я» с любимой им восточнокрымской землей Волошин говорит в стихотворении «Коктебель»:
Так вся душа моя в твоих заливах,
О, Киммерии темная страна,
Заключена и преображена.
В этом стихотворении, имеющем характер поэтической автобиографии, Волошин раскрывает свое становление как процесс развития внутри поразившего его еще в юности образа Киммерии, образа, который он в своем творчестве далее претворил в определенно организованную и организующую семантическую систему.
С тех пор как отроком у молчаливых,
Торжественно-пустынных берегов
Очнулся я — душа моя разъялась
И мысль росла, лепилась и ваялась
По складкам гор, по выгибам холмов.
Огнь древних недр и дождевая влага
Двойным резцом ваяли облик твой —
И сих холмов однообразный строй,
И напряженный пафос Карадага,
Сосредоточенность и теснота
Зубчатых скал, а рядом широта
Степных равнин и мреющие дали
Стиху — разбег, а мысли — меру дали.
Моей мечтой с тех пор напоены
Предгорий героические сны
И Коктебеля каменная грива;
Его полынь хмельна моей тоской,
Мой стих поёт в строфах его прилива,
И на скале, замкнувшей зыбь залива,
Судьбой и ветрами изваян профиль мой.
Представляется возможным следующим образом интерпретировать творческий процесс развития киммерийской темы в поэзии Волошина. Поразившая поэта еще в юности пустынная красота Восточного Крыма была с самого начала поэтизирована им и осмыслена в свете гомеровского мифа и исторических преданий о киммерийцах. На этой основе Волошин построил поэтическую модель древней гомеровой страны. Дальнейший процесс постижения природы и смен исторической жизни восточнокрымской земли осуществлялся уже через призму этой модели. Углубление эстетического познания, получившее выход в киммерийских циклах волошинских стихов, вело к постоянному обогащению первоначальной модели новыми темами, новыми красками. К поэзии примкнула живопись.
Обогащенный и семантически усложненный образ Киммерии продолжал оказывать обратное моделирующее воздействие на внутреннюю жизнь поэта, на его художественное восприятие мира. И в этом постоянном взаимодействии поэтически осознанной природы и поэтического сознания образ Киммерии не только наделялся новыми признаками эстетического порядка, но подвергался также внутренним изменениям. Изменения эти естественно возникали благодаря тому, что лежавшая в основе этого поэтического образа восточнокрымская земля не прекращала своей исторической жизни на протяжении тысячелетий, и в особенности благодаря тому, что сам поэт жил на этой земле не в призрачном уединении, но среди людей, горячо переживая исторические судьбы родины. В таких стихотворениях 1918—1919 годов, как посвященная Феодосии «Молитва о городе» и «Плаванье»[67], любимая поэтом Киммерия предстает опаленная пламенем гражданской войны, и он заклинает о ее спасении. И наконец, как завершение поэтической эволюции киммерийской темы, звучат умиротворяющие аккорды заключительных строк поэмы «Дом поэта».
В киммерийских стихотворениях М. Волошина, которые можно рассматривать как единую поэтико-семантическую систему, характеризуемую внутренней связанностью и обусловленностью элементов, можно выделить несколько тематических центров. Такими центрами являются темы: земля, море, весна, вечера, полдни, гроза.
Древность коктебельской земли в поэтическом видении Волошина выходит далеко за временные пределы гомеровской легенды. «Напряженный пафос Карадага», в обрывах и скалах которого навеки застыла бурная динамика геологических катастроф, вдохновлял поэта на создание трагически-возвышенных образов, вызывал мысли об усилиях скованных титанов.
И над живыми зеркалами
Возникнет темная гора,
Как разметавшееся пламя
Окаменелого костра.
Из недр изверженным порывом,
Трагическим и горделивым,
Взметнулись вихри древних сил —
Так в буре складок, в свисте крыл,
В водовороте снов и бреда,
Прорвавшись сквозь упор веков,
Клубится мрамор всех ветров —
Самофракийская победа.
Поэтическим открытием является сравнение взметенных вулканической силой скал Карадага с застывшим вихревым движением знаменитой греческой статуи Победы — Ники Самофракийской. Волошин открывал трагическую патетику в беспорядочных нагромождениях скал, холмов, изрытых глубокими впадинами:
А груды валунов и глыбы голых скал
В размытых впадинах загадочны и хмуры.
В крылатых сумерках — намеки и фигуры…
Вот лапа тяжкая, вот челюсти оскал,
Вот холм сомнительный, подобный вздутым рёбрам.
Чей согнутый хребет порос, как шерстью, чобром?
Кто этих мест жилец: чудовище? титан?
Также были близки ему широкие просторы коктебельских предгорий и полынных лугов. Поэтическое восприятие Волошина с особенной остротой фиксировало облик сожженной солнцем земли, поросшей «клоками косматых трав», «ярые горны долин», в которых «медленно плавится зной». Он чувствовал душу трав, растущих среди камней:
Звонки стебли травы, и движенья зноя пахучи.
Горы, как рыжие львы, стали на страже пустынь.
В черно-синем огне расцветают медные тучи.
Горечью дышит полынь.
. . . . . . . . . . . . . . .
В зное полдней глухих мы пьянеем, горькие травы,
Млея по красным холмам, с иссиня-серых камней,
Душный шлем фимиам — благовонья сладкой отравы —
В море расплавленных дней.
И среди пустынь остатки древней жизни:
Безвестных стран разбитые заставы,
Могильники забытых городов,
Размывы, осыпи, развалины и травы
Изглоданных волною берегов.
Волошин знал о существовании древнего города на плоскогорье Тепсень, у подножия Карадага:
По картам здесь и город был, и порт.
Остатки мола видны под волнами.
Соседний холм насыщен черепками
Амфор и пифосов. Но город стерт,
Как мел с доски, разливом диких орд.
И мысль, читая смытое веками,
Подсказывает ночь, тревогу, пламя,
И рдяный блик в зрачках раскосых морд.
Черное море, Эвксинский Понт, поёт в стихах Волошина напевами гомеровской старины, оно «глухо шумит, развивая древние свитки вдоль по пустынным пескам». В базальтовых гротах Карадага, напоминающих вход в Аид, Волошину слышится «голос моря, безысходней, чем плач теней». Море говорит поэту:
Люби мой долгий гул и зыбких взводней змеи,
И в хорах волн моих напевы Одиссеи.
Вдохну в скитальный дух я власть дерзать и мочь.
И обоймут тебя в глухом моем просторе
И тысячами глаз взирающая Ночь,
И тысячами уст глаголющее Море.
Так же как в Одиссее Гомера, в стихах Волошина присутствие моря почти всегда ощущается мерным гулом волн. Это одна из семантических перекличек, сознательно вводимая поэтом как составной элемент «гомеровского» восприятия причерноморской земли. Но, вообще, для Волошина мало характерна стилизация, тем более формальная, под Гомера[68]. Он совершенно не пользуется приемом развернутых сравнений, не образует сложносоставных эпитетов, не пишет гекзаметром, сравнительно редко вплетает в стиховой текст мифологические имена. Главным для него были не внешние формальные признаки, но воссоздание внутренней семантики образов.
Одним из главных семантических центров волошинской Киммерии были вечера:
Заката алого заржа́вели лучи
По склонам рыжих гор… и облачной галеры
Погасли паруса. Без края и без меры
Растет ночная тень. Остановись… Молчи.
Каменья зноем дня во мраке горячи.
Луга полынные нагорий тускло серы…
И низко над холмом дрожащий серп Венеры,
Как пламя воздухом колеблемой свечи.
Перед закатом поэт проходил по полынным холмам, и его вечерний путь запечатлен в трогательных своей лирической простотой строках стихотворения «Вечернее»:
И будут огоньками роз
Цвести шиповники, алея,
И под ногами млеть откос
Лиловым запахом шалфея.
А в глубине мерцать залив
Чешуйным блеском хлябей сонных,
В седой оправе пенных грив
И в рыжей раме гор сожженных.
И ты с приподнятой рукой,
Не отрывая взгляд от взморья,
Пойдешь вечернею тропой
С молитвенного плоскогорья…
Минуешь овчий кош, овраг…
Тебя проводят до ограды
Коров задумчивые взгляды
И грустные глаза собак.
Крылом зубчатым вырастая,
Коснется моря тень вершин,
И ты изникнешь, млея, тая,
В полынном сумраке долин[69].
Умиротворению вечеров противопоставляется тревожная напряженность знойных полдней:
И этот тусклый зной, и горы в дымке мутной,
И запах душных трав, и камней отблеск ртутный,
И злобный крик цикад, и клекот хищных птиц —
Мутят сознание. И зной дрожит от крика…
В знойном полдне таится ожидание грозы, теснятся облака, наползающие на горные кряжи:
Влачился день по выжженным лугам.
Струился зной. Хребтов синели стены.
Шли облака, взметая клочья пены
На горный кряж…
И вот стихотворение «Гроза», содержащее, помимо эпиграфа, прямые переклички со знаменитыми строками «Слова о полку Игореве»: «Дивъ кличетъ връху древа, велитъ послушати земли незнаемѣ, Влъзѣ, И Поморию, и Посулию, и Сурожу…»
Запал багровый день. Над тусклою водой
Зарницы синие трепещут беглой дрожью.
Шуршит глухая степь сухим быльем и рожью,
Вся млеет травами, вся дышит душной мглой.
И тутнет гулкая. Див кличет пред бедой
Ардавде, Корсуню, Поморью, Посурожью —
Земле незнаемой разносит весть Стрибожью:
Птиц стоном убуди и вста звериный вой.
С туч ветр плеснул дождем и мечется с испугом
По бледным заводям, по ярам, по яругам…
Тьма прыщет молнии в зыбучее стекло…
То Землю древнюю тревожа долгим зовом,
Обида вещая раскинула крыло
Над гневным Сурожем и пенистым Азовом.
Обращение к поэтическим образам «Слова» обнаруживается и в других стихотворениях Волошина. Так, в «Киммерийских сумерках»: «Пределы скорбные незнаемой страны». Ср. также в тексте «Слова». «Въстала Обида въ силахъ Дажьбожа внука», у Волошина: «И сбросил Гнев тяжелый гром с плеча». Перед нами характерный прием персонификации абстрактного понятия, превращения его в мифологический образ.
Затронутый здесь вопрос о влиянии, оказанном на Волошина поэтикой «Слова», заслуживает специального исследования, так же как и вообще вся система поэтических средств, характерных для волошинской поэзии.
Однако не могу не заметить, что обращение Волошина к образам «Слова о полку Игореве» вряд ли было случайным. Это обращение должно было быть закономерным этапом на пути Волошина от темы гомеровской Киммерии к теме Руси, которая стала для поэта столь же глубоко личной, волнующей. Стихотворение «Гроза» датируется 1907 годом. В те же годы А. Блок создавал свой гениальный цикл «На поле Куликовом», в котором также отчетливо прозвучали поэтические мотивы «Слова». Над таким совпадением интересно задуматься.
Пока ясно одно. На протяжении всего творческого пути поэта его волновала тема родной земли, постепенно перераставшая из темы древней страны Киммерии — «незнаемой земли» в тему Родины, Руси. Сила эмоционального воздействия киммерийских циклов заключена не только в их чисто поэтических красотах — яркой образности, музыкальности, но прежде всего в их внутреннем пафосе любви к крымской земле, любви, которую разделяет весь наш народ. Поэзия Волошина, и в частности его стихи о Киммерии, это не предмет любования кучки эстетов, но драгоценное достояние русской поэзии.