Бесконечно многогранная, всемирно отзывчивая личность, поэт, художник и мыслитель, действительно открытый «навстречу всех дорог», Волошин глубоко значителен и интересен в общении с писателями, художниками, учеными своего времени. Справедливы слова М. Цветаевой, что подлинным призванием Волошина было «сводить людей, творить встречи и судьбы»[180]. Взаимоотношения эти были многообразными — от случайных, необязательных знакомств до глубинных духовных связей, оказавших большое воздействие на творческую судьбу Волошина и тех, с кем ему приходилось встречаться. И хотя Волошин и Ремизов не были связаны ни особенно длительным общением, ни близкой дружбой, их отношения все же образуют особый сюжет, проследив за которым, можно обнаружить немаловажные штрихи в писательском облике каждого из них.
Несходство творческих индивидуальностей Волошина и Ремизова особенно бросается в глаза, если вспомнить про обилие совпадений в их судьбах. Волошин и Ремизов — ровесники: первый родился 28 мая, второй — 6 июля 1877 года; их детская и юношеская биографии во многом параллельны, хотя знакомство писателей состоялось в годы, когда они достигли творческой зрелости. Ремизов — москвич, Волошин родился в Киеве, но в четырехлетнем возрасте был привезен в Москву. Детство писателей прошло на окраинных улицах Москвы. И Волошин, и Ремизов учились в московских гимназиях, но курса не кончили. Годы учения в Московском университете — время их активного участия в студенческом движении.
В 1895 г. Ремизов был зачислен на физико-математический факультет, но одновременно посещал лекции и на юридическом факультете, куда Волошин поступил в 1897 г. Встретиться в университете им не пришлось. 18 ноября 1896 г. Ремизов был арестован как «агитатор» за участие в социал-демократической демонстрации и выслан после полуторамесячного тюремного заключения на два года под гласный надзор полиции в Пензу, где он вел социалистическую пропаганду среди рабочих, печатал прокламации, за что вновь был арестован, судим и по этапу отправлен на север, в Усть-Сысольск, а через год переведен в Вологду. Лишь в феврале 1905 г. Ремизову удалось переехать в Петербург, где он стал заведующим конторой журнала «Вопросы жизни»[181].
Волошин также в пору учения в университете оказался среди «неблагонадежных». За участие в беспорядках, вызванных первой всероссийской студенческой забастовкой, в феврале 1899 г. он был исключен из университета и выслан в Феодосию. Попытка восстановиться в университете была перечеркнута: летом 1900 г. как член студенческого исполнительного комитета Московского университета Волошин был арестован. После двухнедельного тюремного заключения, не дожидаясь ссылки, Волошин уехал в Туркестан, а затем надолго поселился во Франции[182].
Творческое становление писателей, юношеские судьбы которых оказались столь родственными, было обусловлено, однако, резко отличающимися жизненными условиями и обстоятельствами. Политический ссыльный Ремизов сидел в тюрьмах, несколько тысяч верст прошел по этапу в кандалах, долго скитался по глухим провинциям и из собственного жизненного опыта вынес представление о самых отвратительных сторонах тогдашней русской жизни. Эти впечатления явились благодарным материалом для его ранних произведений, которые, как позднее подметит Волошин в статье о книге Ремизова «Посолонь», переполнены картинами «невыразимо мучительных издевательств над человеческой душой». Волошин, живший в те годы в Париже, обязан своим творческим становлением прежде всего французской «школе» — новейшей французской поэзии, художникам-импрессионистам. В русской литературной среде он воспринимался как «русский парижанин», информирующий читателя о французской литературной и художественной жизни.
Знакомство Волошина с Ремизовым произошло в октябре — декабре 1906 г., когда Волошин был в Петербурге, в январе — феврале 1907 г. началась переписка.
Начав печататься в 1900—1902 гг., Волошин и Ремизов к середине 1900-х годов уже составили себе определенное имя в литературе. В декабре 1906 г. Ремизов (успевший опубликовать в журналах и альманахах ряд произведений, сюжетом для которых послужила реальная российская действительность) выпустил в издательстве журнала «Золотое руно» свою первую книгу «Посолонь» — сборник стилизованных в фольклорном духе сказок и стихотворений в прозе, обративший на себя внимание в символистском писательском кругу. «Мне очень нравится „Посолонь“. Ваше творчество явно растет», — писал Брюсов Ремизову 20 нояб. 1906 г.[183]. «Мы очень счастливы иметь наконец в руках Вашу дивную „Посолонь“ и сердечно благодарим Вас, — сообщал Ремизову Вяч. Иванов 8 янв. 1907 г. по получении книги. — Для меня же „Посолонь“ — одна из светлых страниц жизни: такое значение придаю я Вам и Вашей книге /…/»[184]. Книга Ремизова привлекла и Волошина. В одном из писем 1907 г. к А. М. Петровой он писал: «/…/ как захватывающе интересна сейчас литературная жизнь в России — те, которые еще не дошли до публики: напр[имер] Кузмин, Городецкий, Ремизов»[185].
В самом конце 1906 г. Волошин работал над рецензией на «Посолонь». В письме от 1 янв. 1907 г. он сообщает Петровой о подготовке серии критических портретов: «Теперь я пишу о Ремизове, потом о Сологубе и Брюсове. /…/ Я хочу сделать потом общую книгу об современных поэтах» (ИРЛИ, ф. 562).
Статья Волошина о книге Ремизова была опубликована, в газете «Русь» 5 апреля 1907 г. (№ 95, с. 3). Волошин очень высоко оценил «Посолонь», и прежде всего языковое мастерство Ремизова-стилизатора: «„Посолонь“ — книга народных мифов и детских сказок. Главная драгоценность ее — это ее язык. Старинный ларец из резной кости, наполненный драгоценными камнями. Сокровища слов, собранных с глубокой любовью. /…/ В „Посолонь“ целыми пригоршнями кинуты эти животворящие семена слова, и они встают буйными степными травами и цветами, пряными, терпкими, смолистыми… Язык этой книги, как весенняя степь, как благоухание, птичий гомон и пение ручейков сливаются в один многочисленный оркестр»[186].
Как правило, во всех статьях, написанных в жанре «ликов творчества», Волошин изображает внешний облик анализируемого писателя, пытаясь провести аналогии между своими впечатлениями и его творчеством, дать одну определяющую черту. Личное знакомство с писателем обычно является для Волошина ключом к пониманию его произведений, непременным условием воссоздания цельного, «стереоскопического» писательского портрета. Так, в статьях Волошина 1906—1907 гг. С. Городецкий в его восприятии предстает «фавном», М. Кузмин — древним александрийцем, Вяч. Иванов — последователем Платона. Столь же выразителен и портрет автора «Посолони», возникающий по ходу анализа: «Сам Ремизов напоминает своей наружностью какого-то стихийного духа, сказочное существо, выползшее на свет из темной щели. Наружностью он похож на тех чертей, которые неожиданно выскакивают из игрушечных коробочек, приводя в ужас маленьких детей.
Нос, брови, волосы — все одним взмахом поднялось вверх и стало дыбом.
Он по самые уши закутан в дырявом вязаном платке.
Маленькая сутуловатая фигура, бледное лицо, выставленное из старого коричневого платка, круглые близорукие глаза, темные, точно дыры, брови вразлет и маленькая складка, мучительно-дрожащая над левой бровью, острая бородка, по-мефистофельски заканчивающая это круглое грустное лицо, огромный трагический рот и волосы, подымающиеся дыбом с затылка — все это парадоксальное сочетание линий придает его лицу нечто мучительное и притягательное, от чего нельзя избавиться, как от загадки, которую необходимо разрешить.
Когда он сидит задумавшись, то лицо его становится величественно, строго и прекрасно. Такое лицо бывало, вероятно, у „Человека, который смеется“, в те мгновения, когда он нечеловеческим усилием заставлял сократиться и застыть искалеченные мускулы своего лица.
/…/ Голос его обладает теми тайнами изгибов, которые делают чтение его нераздельным с сущностью его произведений. Только те могут вполне оценить их, кому приходилось их слышать в его собственном чтении. В печати это только мертвые знаки нот. О таких цветах, распускающихся в столетие раз, память хранит воспоминания более священные, чем о книгах, которые всегда можно перечесть снова»[187].
Волошин все время выходит за те рамки, в которых его статья могла бы восприниматься как обычная рецензия. В «Ликах творчества» он — и рассказчик, и репортер, и интервьюер, и мемуарист. Для создания синтетического портрета писателя он не ограничивается разбираемым текстом, ему необходимы и знакомые лишь в интимном общении биографические реалии, бытовые подробности. Едва ли не первым он говорит об излюбленной страсти Ремизова к старинному каллиграфическому письму: «Как Лев Николаевич Мышкин, Ремизов любит почерк. Он ценит, собирает и копирует старинные манускрипты и пишет рукописи свои полууставом, иллюминируя заглавные буквы, что придает внешности их не меньшую художественную ценность, чем их стилю». Такое письмо — поздравление с днем рождения — Ремизов направил 19 янв. 1907 г. М. В. Сабашниковой — жене Волошина (ИРЛИ, ф. 562).
Особое внимание Волошин уделяет ремизовским игрушкам, о которых говорит, имитируя стиль «Посолони»: «Его письменный стол и полки с книгами уставлены детскими игрушками: <…> Белая мышка-хвостатка <…>, белки-мохнатки <…>, глиняная курица с глупым и растерянным лицом <…>, Зайчик-Иваныч <…>.
А вот это Наташин медведь — Наташа-то уехала, он и голову опустил. А раньше он все с ней был и в ванне с ней вместе купался. Лапы-то у него передние и отмокли <…>.
У домашнего очага Ремизова эти грубо сделанные игрушки <…>, действительно, остаются богами, сохранившими свою древнюю власть над миром явлений, и от них возникают его художественные произведения <…>.
И сам Ремизов напоминает всем существом своим такого загнанного бога, ставшего детской игрушкой».
Любопытная подробность, дополнительно иллюстрирующая эту интимно-биографическую сторону статьи: игрушечного медведя дочери Ремизова Наташе подарил Волошин. 7 янв. 1907 г. Ремизов писал Волошину: «Недавно вернулись от Наташи <…>. Вашего медведя кормит окурками: положит туда, знаете, — и ждет, когда съест. И ей всегда кажется, что он съел» (ИРЛИ, ф. 562).
Представление о родстве сказок Ремизова с детскими игрушками, теплым уютом, человеческим очагом с его «домашними ларами и пенатами» оказалось устойчивым в сознании Волошина. В 1909 г., рецензируя «Сорочьи сказки» А. Н. Толстого, Волошин сопоставляет их тематику и стиль с опытами в этом жанре Сологуба и Ремизова, мир ремизовских сказок для него — это «мир и уютной, и беспокойной, и жуткой комнатной фантастики»[188].
Свою статью о «Посолони» Волошин заканчивает предсказанием писательской судьбы Ремизова, которому поразительным образом суждено было воплотиться в последующие десятилетия: «Призвание Ремизова быть сказочником-сказителем, ходить по домам, как делают это теперь уже многие сказочники в Англии и Америке, и, кутаясь в свой вязаный платок, рассказывать детям и взрослым своим таинственным, вкрадчивым голосом бесконечные фантастические истории про забытых и наивных человеческих богов. Его книги будут важны и ценны в русской литературе и без этого, но если он не станет настоящим бродячим сказителем своих историй, то он не последует своему истинному призванию».
В статье Волошина о «Посолони» ощутимо обилие впечатлений от личного общения с автором. Даже дарительная надпись Ремизова Волошину на этой книге, стилизованная в духе сказок «Посолони», вобрала в себя подробности их встреч: «Максимилиану Александровичу Волошину Медведю лесному и Царевне Капчушке Маргарите Васильевне Сабашниковой А. Ремизов, С.-Петербург, 16 генваря 1907 года у М. А. в новой его комнате перед обедом и сам он нелюдимый такой, страшно»[189]. Осенью 1906 г. и зимой 1906—1907 г. Волошин безвыездно жил в Петербурге. Как можно заключить из переписки и других источников, он часто встречался с Ремизовым в его доме, на «башне» Вяч. Иванова и в других литературных салонах, на поэтических вечерах и чтениях. Интенсивно общались они и в январе — мае 1908 г., когда Волошин снова оказался в Петербурге. Они ездили в Юрьев (Дерпт), где 14 февраля 1908 г. участвовали в «Вечере новой поэзии и музыки». В середине мая 1908 г. Волошин уехал в Париж, посоветовав затем Ремизову провести лето в Коктебеле, но эта поездка не осуществилась[190]. 12 июля 1908 г. Волошин писал Ремизову о встречах с Бальмонтом, о парижской жизни: «Теперь я у себя: устроил свою раковину. У меня мастерская светлая, большая. В углу Царевна Таиах стоит, ткани индусские и все мои книги и велосипед в углу. Во все окна зелень глядит. Сам себе обед готовлю. Никого не вижу. Сижу и работаю. А иногда езжу далеко за город. Иль де Франс — самая красивая страна: леса и хлебные поля, замки с парками, и старинные городки совсем пустынные, сплошь из камня сложенные и аллеи по дорогам. Весь воздух свежей лесной прелью проникнут»[191]. Ремизов в ответных письмах сообщал Волошину о петербургских новостях.
При всей доброжелательности и глубоком взаимном уважении отношения Волошина с Ремизовым не были творческим содружеством: слишком различны истоки их литературной деятельности, художественные пристрастия, характер писательской работы. Творческий диалог между Волошиным и Ремизовым состоялся лишь по поводу трактовки образа Иуды. Оба писателя искали его истолкование за пределами канонических церковных представлений.
В 1903 г. Ремизов написал поэму «Иуда», в которой пытался объяснить действия Иуды изнутри, вскрыть трагедию его неотвратимого предательства. Нетрадиционное понимание Иуды как «из верных верного», избранного среди учеников, чтобы «оклеветать виденье ясное, предать, любя», идущего на величайшее злодеяние во имя «победы горней», грозило преследованиями за «святотатство» со стороны духовной цензуры и осложнило печатную судьбу поэмы[192]. Волошин впервые подошел к этой теме в статье «Некто в сером» (1907), где анализировал нашумевшие произведения Леонида Андреева — «Жизнь Человека» и «Иуда Искариот и др.»[193].
«Иуда Искариот» расценивался подавляющим большинством как выдающееся художественное достижение Андреева. Мнение Волошина об этом произведении противоречило общепринятым оценкам. «Леонида Андреева никак нельзя отнести к художникам утонченным, — писал Волошин, — но в рассказе „Иуда“ его нетонкость перешла все дозволенные границы. <…> Мысль читателя, в которой строго запечатлена гармония евангельских величин, поминутно проваливается в какие-то пустоты, которые в сущности являются невинными, но неуместными изобретениями беллетристической фантазии автора. Кощунственность Иуды художественная, а не религиозная». При этом «кощунственность» предпринятого Андреевым тщательного психологического анализа акта прёдательства заключается не в разрушении общепринятых, церковных представлений, а в бесцеремонном, неуважительном, с точки зрения Волошина, отношении к первоисточнику, к символике евангельского текста, к его философским и моральным постулатам. Произвольное обращение недопустимо, ибо «каждый евангельский эпизод и каждый характер являются для нас как бы алгебраическими формулами, в которых все части так глубоко связаны между собой, что малейшее изменение в соотношении их в итоге равняется космическому перевороту». И Иуда Леонида Андреева неубедителен для Волошина, так как «внутреннее равновесие» Евангелия писателем нарушено и смысл образа утрачивается; это только писательское прозрение, но никак не разрешение поднятого вопроса.
Считая, что Андреев прошел мимо того круга проблем, с которыми связан этот евангельский образ, Волошин определил две традиции в толковании предательства Иуды. Иуда в ортодоксальном церковном понимании — «символ всего безобразного, подлого и преступного в человечестве»; и рядом с ним иной Иуда, сохраненный в еретических преданиях, — «образ человека, достигшего высшей чистоты и святости», поскольку «только самый посвященный из апостолов может принять на себя бремя заклания — предательства». Ко второму пониманию Иуды склонялся Волошин.
Такой Иуда глубоко занимал его сознание и осмыслялся в одном ряду с титанами человеческого духа — Прометеем и Фаустом[194].
В 1908 г. Волошин работал над статьей «Евангелие от Иуды», оставшейся незаконченной (ИРЛИ, ф. 562). Сохранился ее набросок-конспект, а также выписки из источников, указания литературы, пересказы апокрифических сказаний и средневековых легенд. В набросках к «Евангелию от Иуды» Волошин еще более резко отзывается о повести Андреева, чем в статье «Некто в сером»: «Недавно Леонид Андреев в своей повести „Иуда Искариот и др.“ бессознательным провидением тоже подошел к вопросу об Иуде, но исказил и изуродовал строгий образ самого сильного и посвященного из апостолов, созданный галлюцинирующей верой христианских еретиков». Волошин предполагал использовать раннехристианские еретические учения и апокрифические сказания об Иуде. В предварительных набросках к статье он дает обобщенное представление о них:
«Человечество в лице своих самых беспокойных и ищущих представителей во все времена подходило с разных сторон к вопросу об Иуде Искариотском и старалось разгадать его.
В то время как ортодоксальное каноническое предание осуждало и вечному поруганию предавало Иуду, беспокойная, в христианских ересях кипевшая мысль возвеличивала и возводила его на престол небесный, одесную Христа.
По учениям офитов, каинитов, манихеев Иуда является самым чистым и самым посвященным из всех учеников Христа.
Агнец должен быть принесен в жертву твердой и чистой рукой первосвященника, и из всех апостолов Христос для этого подвига избрал Иуду.
Подвиг Иуды безвестен, и, облекаясь в свое страшное священство, он принимает всемирный позор и поругание. Причастившись за Тайной Вечерей тела и крови Христовой отдельно от других апостолов, принимает он из рук Христа причастие соли, горькое причастие, обрекающее его жречеству предательства: „Лучше бы человеку тому и не родиться на свет“».
Опираясь на легендарные свидетельства о том, что в числе утраченных апокрифических евангелий было Евангелие от Иуды Искариота, Волошин создает свою реконструкцию повествования о Тайной Вечере как одной из ключевых глав Евангелия от Иуды. Волошин стремится соблюсти «внутреннее равновесие» с каноническим сводом и строго придерживается стиля и словесного строя Четвероевангелия. Текст этого повествования явился прообразом позднейшего стихотворения Волошина «Иуда Апостол» (1919), где также изображается Тайная Вечеря и Иуда предстает как «самый старший и верный ученик», который «на себя принял бремя всех грехов и позора мира»:
Все двенадцать вина и хлеба вкусили,
Причастившись плоти и крови Христовой,
А один из них земле причастился —
Солью и хлебом.
И никто из одиннадцати не понял,
Что сказал Иисус,
Какой он подвиг возложил на Иуду
Горьким причастьем.
(ИРЛИ, ф. 562)
В 1908 году, когда Волошин работал над «Евангелием от Иуды», Ремизов написал свою «Трагедию о Иуде принце Искариотском»[195]. В основе сюжета — апокрифическое «Сказание о Иуде предателе», найденное в Курской губернии[196]. Вероятно, в первой половине 1908 г., когда Волошин и Ремизов жили в Петербурге и постоянно общались, они обсуждали занимавший их сюжет. 8/21 сент. 1908 г. Ремизов писал Волошину в Париж: «Просьба к Вам: пришлите мне составленное Вами из Евангелия — евангелие Иудино. Рукопись Вашу хранить буду. Я написал представление Иуда принц Искариотский. Сейчас кое-что дополняю, но в этом месяце исполню. Очень хотелось бы сесть с Вами и прочитать. При печатании в примечании я приложу апокриф, но я не знаю этому апокрифу источник. Не свалился же он с неба в г. Путивль Курск[ой] губ[ернии]? Надумаю послать Вам еще до печати и представление и апокриф» (ИРЛИ, ф. 562). Живо заинтересованный в завершении волошинского опыта интерпретации истории Иуды, Ремизов совершил мистификацию в своем духе — информировал газетных хроникеров, будто бы Волошин закончил «рассказ об Иуде». 28 сент. 1908 г. он сообщал Волошину: «В „Руси“ и в „Эпохе“ написано, что Вы написали рассказ об Иуде. Не сердитесь, что пустил такой слух про Вас. Но ведь Ваш Иуда должен быть написан» (ИРЛИ, ф. 562). Ремизов дорожил мнением Волошина и, не дожидаясь публикации, выслал в Париж для ознакомления машинописную копию своей «трагедии». «Завтра посылаю Вам заказн[ой] бандеролью „Трагедию о Иуде принце Искариотском“, в рукопись вкладываю листки апокрифа, — писал он Волошину 26 окт. / 8 нояб. 1908 г. — Напишите мне Ваше, суждение. Если по душе придется, может быть дадите заметку в „Русь“ или в „3[олотое] Р[уно]“» (ИРЛИ, ф. 562).
В основе сюжета пьесы Ремизова — легендарная история рождения и молодости Иуды, история, которую собирался использовать в своей работе и Волошин, составивший ее краткое изложение. Иуда родился от брака мытаря Рубена и тринадцатилетней Сибореи. «На девятом месяце, — записывает Волошин, — она видела сон: из чрева ее вышел змей. Когда он полз, то земля под ним дымилась и вода вспыхивала белым пламенем. Змей вполз в дом, и дом их сгорел. Так, она узнала, что тот, кто родится от нее, будет великим злодеем. Поэтому, когда ребенок родился, отец положил его в засмоленную корзинку и пустил ее по морю. Волны пригнали корзину к берегам города Искариота, и дочь иудейского царя, выйдя купаться, увидала корзину, пожалела ребенка и приняла его. Ему дали царственное имя Иуды». Впоследствии Иуда, выросший как царский сын, оказался в Иерусалиме и, подобно Эдипу, стал невольным убийцей своего отца и мужем свой матери. Эту историю Волошин также записывает в подробностях, заканчивая ее прозрением Иуды, которое непосредственно связывается с евангельским сюжетом: «Тогда мать послала его к Иисусу просить отпустить ему грехи».
«Трагедия» Ремизова, по существу, разрабатывает только эту вариацию мифа об Эдипе. Построенная по образцу средневековых мистерий[197], она представляет собой парадоксальный симбиоз драматического действа, приуроченного к временам «Ирода царя» и происходящего на острове Искариоте и в Иерусалиме, с русскими народными песнями, заговорами, причитаниями, присловьями, диалектизмами, подчеркивающими бытование использованного апокрифического сюжета в крестьянской среде. Травестийная история «принца Искариотского», аранжированная реалиями фольклорной Руси, совмещающая трагические эпизоды с шутовскими, образует у Ремизова своеобразный художественно-целостный мир. О грядущей участи Иуды в пьесе говорится как о высоком трагическом избрании. Иуда признается Пилату в своих навязчивых предчувствиях: «Вот остановился он на распутье у трех дорог. Он ждет к себе другого… и такой должен прийти к нему, измученный, нигде не находя себе утешения, готовый принять на себя последнюю и самую тяжкую вину, чтобы своим последним грехом переполнить грех и жертвою своею открыть ему путь /…/. Последний грех, последняя вина… она заполнит все сердце, она охватит всю душу, она обнимет тебя с ног до головы. Люди в ужасе отшатнутся от тебя, силы небесные с воплем отлетят прочь, выскользнет земля из-под твоих ног, и ты останешься один, — повиснешь в воздухе и будешь висеть один между землей и небом» (с. 46). Однако евангельская история фактически остается за пределами «трагедии», и эго вызвало недоумение Волошина. Ответное письмо Ремизову из Парижа он отправил только 19 янв. 1909 г., через два месяца после получения пьесы.
«/…/ Мне очень трудно было писать о Вашем Иуде, — сообщал Волошин Ремизову. — Вы знаете, насколько у меня личные отношения к нему, и мне очень трудно принять иное, чем мое, отношение к нему. Вы понимаете его иначе, чем я. И мне очень трудно отрешиться от своего взгляда и быть объективным.
Я очень люблю Вашего „Иуду“ как произведение апокрифическое и бытовое. Разговоры Орифа и Зифа все великолепны. Это настоящий хороший Ремизов. Но по своему художественному значению — они, а не Иуда являются срединным в произведении. Я очень люблю ту легенду об Иуде-кровосмесивце, которую Вы приняли как основу. Но для меня она неизбежно связуется с предательством. Предательство в этих событиях прошлой жизни Иуды должно находить свое подготовление или оправдание.
Но как бы то ни было, что бы ни писалось об Иуде, и логически и психологически центром действия об Иуде является Тайная Вечеря и предательство.
Вы этого совсем не касаетесь, и потому Ваш Иуда почти совсем не Иуда. Это Эдип, а не Иуда.
И упоминание о Христе, оно кажется ненужным и лишним. Даже почти как и самое имя Иуды.
Это мои личные возражения. Они очень субъективны, потому что я ждал от Вас того „главного“ об Иуде, и мне трудно привыкнуть к этому, частичному пониманию его.
Иуда мне представляется темой, равной Каину и Фаусту. И хочется, чтобы каждый написал своего Иуду. Как каждый должен написать своего Прометея, своего Фауста»[198].
Неудовлетворенность «трагедией» Ремизова, которую испытал Волошин, наглядно подчеркивает принципиальные различия в художественных пристрастиях писателей. Для Волошина интерпретация истории Иуды обретает свой смысл тогда, когда она, прямо или косвенно, связывается с вселенскими универсалиями, с представлениями о судьбах мира и уделе человека, когда в ней, в конечном счете, воплощается философия всеединства. При всей своей эстетической отзывчивости (которую зачастую принимали за «всеядность») Волошин воспринимает Иуду лишь в ряду с героями-богоборцами, символизирующими пределы человеческих возможностей и человеческого дерзновения, и недоумевает перед «принцем Искариотским», столь во всех отношениях обделенным в сравнении с ними. Для Ремизова же апокрифическое сказание — материал для полуфольклорной стилизации с выходами в священную историю, эксперимент по созданию заведомо условного «русско-палестинского» культурного и бытового ареала, игрового представления в духе скоморошьих зрелищ. Вопрос о главной жизненной миссии «проклятого принца» Иуды Ремизов затрагивает лишь опосредованно, ибо для его творческого задания гораздо более выигрышными оказываются периферийные элементы апокрифического сюжета, определяющие действие пьесы, чем его философское ядро. Апокрифический сюжет Ремизов расцвечивает множеством собственных фантастических фабульных ходов. Так, в «трагедии» помимо Иуды и Пилата — евангельских персонажей, матери Иуды — Сибореи (в апокрифе: Цибории) действуют вымышленные Ремизовым Стратим, Ункрада, Зиф, Ориф, Кадиджа и «обезьяний царь Асыка Первый»[199].
Последующее общение писателей не породило новых, заслуживающих специального внимания проблем. В 1910-е годы их личные контакты прекратились: Ремизов жил в основном в Петербурге, Волошин — в Париже и в Коктебеле. 5 авг. 1921 г. Ремизов покинул родину, Волошин остался в России. Долгая жизнь Ремизова за границей (он пережил Волошина на 25 лет) прошла, по его словам, «с глазами на Россию»[200]. Волошин остался в памяти Ремизова прежде всего как «парижанин», «восторженный антропософский маг»[201]. В мемуарной книге «Иверень»[202] (1940-е гг.) Ремизов, размышляя о судьбах писателей своего поколения, вспоминает Волошина в ряду своих «спутников жизни».