С. С. Гречишкин, А. В. Лавров МАКСИМИЛИАН ВОЛОШИН И АНДРЕЙ БЕЛЫЙ

В одном из вариантов автобиографии, составлявшемся в 1920-е годы, Волошин писал о поре своего духовного становления: «Доживался последний год постылого XIX века: 1900 год был годом „Трех разговоров“ Владимира Соловьева и его „письма о конце Всемирной Истории“, годом Боксерского восстания в Китае, годом, когда явственно стали прорастать побеги новой культурной эпохи, когда в разных концах России несколько русских мальчиков, ставших потом поэтами и носителями ее духа, явственно и конкретно переживали сдвиги времен. То же, что Блок в Шахматовских болотах, а Белый у стен Новодевичьего монастыря, я по-своему переживал в те же дни в степях и пустынях Туркестана, где водил караваны верблюдов»[135].

Вступление Андрея Белого и Волошина в литературу было почти одновременным, но особенно примечательной была их синхронность во внутреннем смысле, в сходстве первоначальных творческих импульсов. «Безбрежное ринулось в берега старой жизни; а вечное показало себя среди времени, — характеризовал Белый свои ощущения рубежа веков, — это вторжение вечного ощутили мы в 1898 и 1899 годах землетрясением жизни»[136]. Волошин и Андрей Белый — не только представители одного писательского круга, но и духовные спутники, «сочувственники» и «совопросники». Переживание нового века как новой эры, неопределенные ожидания кардинального переворота во всем жизненном устройстве, предчувствия обновленного, духовно преображенного мира и одновременно происходящая ломка художественных вкусов и пристрастий, попытки выразить «новое» мироощущение через «новое» искусство, раздвинуть пределы художественного видения, — все это роднит А. Блока, А. Белого, М. Волошина и других представителей того поколения, которое обычно определяется как вторая волна русского символизма. Примечательно, что, отвечая на анкету Е. Я. Архиппова (30 июня 1932 г.), и в частности на вопрос «Взаимоотношения (непосредственные и заочные) с какими поэтами и писателями Вы считаете для себя ценными (на протяжении всей жизни)», — Волошин назвал шесть имен, и среди них — А. Белого. В ответе на другой вопрос анкеты — «Любите ли прозу А. Белого?» — Волошин иронически отозвался о «Петербурге» и заметил, что «Серебряного голубя» «пытался перечитывать и не смог»[137]. Белый был близок Волошину прежде всего как личность, как ярчайший выразитель символистского миросозерцания, и отношения их, по-видимому, наиболее целесообразно рассматривать в историко-биографическом аспекте.

Первая встреча М. Волошина с А. Белым состоялась в 1903 г. Тогда Волошин, после длительного пребывания за границей, отправился на родину, «снабженный пачкой рекомендательных писем ко всем представителям тогдашней молодой литературы»[138]. «Податель сего письма, Макс Волошин, да внидет в дом Ваш приветствуемый и сопровождаемый моею тенью», — писал К. Д. Бальмонт в рекомендательном письме к В. Я. Брюсову[139]. 31 января 1903 г. Брюсов сообщал жене в Москву из Петербурга, где он встретился с Волошиным: «Видаю Макса Волошина, интересный господин: познакомься с ним во вторник — скиталец и поэт (познакомься через Бальмонта)»[140]. В доме Брюсова в один из февральских вечеров Волошин и познакомился с Андреем Белым. «<…> Когда я вошел, — вспоминал Белый о первой встрече с Волошиным, — нас представили; он подал мне руку, с приятным расплывом лица, — преширокого, розового, моложавого (он называл в эти годы себя „молодою душой“); умно меня выслушал; выслушавши, свое мнение высказал: с тактом. Понравился мне»[141].

«Просторы всех веков и стран» — одна из основных тем Волошина, сказавшего о себе: «Я странник и поэт, мечтатель и прохожий»[142]. Любовь к миру и безусловное его приятие всегда были связаны у Волошина со стремлением к постижению чужих культур, а тема странствий, — «по лицу земли» и по историческим эпохам — была одной из важнейших в его лирике. «Всемирная отзывчивость», широта знаний, тонкость проникновения в самые различные исторические и культурные сферы отличают ранние стихи Волошина, выразительные, изысканные, мастерски исполненные и в целом характерные для символистского поколения. В вечер встречи с Андреем Белым Волошин читал свое стихотворение «В вагоне» («Снова дорога. И с силой магической…»)[143], как бы суммирующее впечатления от его многолетних скитаний; стихотворение поразило ритмическими перебоями и пленило Белого.

В это время в Москве разворачивалась широкая борьба за самоопределение символистской поэзии. Волошин, по словам Белого, «всюду был вхож». «Волошин, „спец“ литературы французской, изъездил Европу, обегал музеи; он с первого взгляда пленял независимостью, широтой, большим вкусом», — позже передавал Белый свои первые впечатления от знакомства с Волошиным. Обаятельный собеседник, отзывчивый на все новые веяния в искусстве, умевший «блестяще открыть свой багаж впечатлений, с отчетливо в нем упакованными мелочами»[144], Волошин сразу стал своим в среде московских символистов. Весной 1903 г. Волошин появляется и в доме Андрея Белого, которому тогда же посвятил стихотворение «В цирке» («Клоун в огненном кольце…»)[145]. В мемуарах «Начало века» Белый дал блестящий литературный портрет Волошина той поры — утонченного русского парижанина, убежденного радикала, культурного «коммивояжера». И Волошин в рецензии на «Нечаянную радость» Блока (1907) мимоходом запечатлел выразительный облик Белого («Глаза его <…> неестественно и безумно сдвинуты к переносице. Нижние веки прищурены, а верхние широко открыты. На узком и высоком лбу тремя клоками дыбом стоят длинные волосы, образуя прическу „a la Antichristie“»)[146], а в статье «Голоса поэтов» — голос Белого — «срывающийся в экстатических взвизгах фальцет»[147].

Последующие встречи на протяжении десятилетия были эпизодическими и достаточно внешними: Волошин в это время для Белого, по его признанию, — не «субъект общенья», а только «объект разгляда»: «заезжий Волошин (с цилиндром)»[148]. Помимо чисто внешних обстоятельств здесь важно и то, что, при общности многих художественных представлений, в конкретных творческих симпатиях Белый и Волошин тяготели к различным культурным полюсам. «Он казался мне в эти годы весьма европейцем, весьма французом, — вспоминал Белый о Волошине. — Моя же культурная ориентация меня более связывала с философской, музыкальной и поэтической культурой Германии начала прошлого века. Но во всех согласиях и несогласиях меня пленяла в покойном широта интересов, пытливость ума, многосторонняя начитанность, умение выслушать собеседника и удивительно мягкий подход к человеку»[149]. Несколько раз Волошин виделся с Белым в Москве в 1907 г., к этому времени относится и стихотворение Белого к «Зима» («Снега синей, снега туманней…»)[150], посвященное Волошину. Тогда внутри символизма происходила борьба, порожденная полемикой вокруг так называемого «мистического анархизма» — попытки обновления философии и эстетики «нового» искусства. Она осложнила отношения писателей: Волошин во второй половине 1900-х гг. стоял гораздо ближе к «обновителям» символизма — петербургским литераторам во главе с Вячеславом Ивановым, — чем к московской, «брюсовской», «ортодоксальной» группе, деятельным участником которой был Андрей Белый. И хотя Волошин старался держаться в стороне от вспыхнувшей литературной полемики и быть беспристрастным, Белый обращал упреки и в его адрес. Но и в этой ситуации Белый отмечал поэтические достоинства стихов Волошина. Среди немногих произведений альманаха «Цветник Ор», возглавлявшегося Вяч. Ивановым, Белый положительно оценил стихотворения Волошина[151].

Важная для обоих писателей встреча произошла в 1914 г. А. Белый, глубоко увлеченный антропософским учением Рудольфа Штейнера, жил тогда в швейцарском селении Дорнахе и участвовал в строительстве «Гетеанума» (или «Johannes-bau») — «храма-театра», воздвигавшегося членами Антропософского общества. Волошин, знакомый со Штейнером и его трудами с 1904 г., прибыл в Дорнах 31 июля, накануне объявления войны. «<…> Какою-то бурею появился в Дорнахе Макс Волошин, заявивший, что он едва успел проскочить в Швейцарию через Австрию и теперь является последним нечистым животным, которое в дни европейского потопа должно быть принято на ковчег „Bau“; так он скоро зажил в нашей дорнахской группе; скоро его можно было видеть вооруженным молотком и идущим на работу: он стал членом Общества», — вспоминал Белый[152].

И я, как запоздалый зверь,

Вошел последним внутрь ковчега, —

писал и сам Волошин[153]. В Дорнахе он прожил вплоть до 1915 г., постоянно общался с Белым и участвовал в постройке «Гетеанума», для которого подготовил эскиз занавеса, отделяющего сцену от зрительного зала. «Часто вижусь с Андреем Белым, — сообщал М. Волошин А. М. Петровой вскоре по приезде в Швейцарию. — Он совсем преображенный и пламенеющий. Он читает мне часто свои записи и много рассказывает. В его речах все преображается и одевается в подобающую одежду слов. Говоря с ним, совсем не чувствуешь той преграды суконных слов и обесцвеченных записей (даже стенографических), что так мучили прошлую зиму»[154].

И Белый, и Волошин восприняли начало войны как величайшую мировую катастрофу, чреватую неисчислимыми бедами для человечества. Занятая ими твердая антивоенная, пацифистская позиция резко контрастировала с шовинистическими настроениями, вспыхнувшими среди русских писателей самых различных ориентаций. «Война застала меня в Базеле, куда я приехал работать над постройкой Гетеанума, — писал Волошин в автобиографии 1925 г. — Эта работа бок о бок с представителями всех враждующих наций и в нескольких километрах от первых битв войны была трудной и прекрасной школой глубокого человеческого и беспристрастного отношения к войне <…>»[155]. Работу в Дорнахе, объединившую немцев и русских, австрийцев и англичан, и Андрей Белый осознавал как знак международной солидарности, противостоявшей национальной розни, которую разжигали правительства воюющих стран, как победу творческого духа над силами зла и уничтожения. Волошин воспринимал трагические события мировой войны сквозь призму апокалипсических пророчеств. Сборник «Anno mundi ardentis» включал посвященное Андрею Белому стихотворение «Пролог», в котором «начальный год Великой Брани» знаменует исполнение конечных земных судеб[156].

Однако и совместная жизнь в Дорнахе еще не дала Белому возможности постичь Волошина во всем его своеобразии и значительности. Цельный и неповторимый облик поэта по-настоящему открылся Белому в 1924 г. в Коктебеле. В марте этого года Волошин был в Москве и встречался с Белым; 1 июня Белый вместе со своей женой К. Н. Васильевой приехал в Коктебель и остановился в доме Волошина. В мастерской Волошина Белый в июне трижды выступал с чтением драмы «Петербург» — только что осуществленной им инсценировки одноименного романа, в июле — с лекцией «Философия конкретного знания», в августе — с чтением поэмы «Первое свидание» и рефератом о Блоке. В каждодневном бытовом общении, в постоянных беседах о стихах, о новой поэзии, о собственных творческих задачах давнее знакомство писателей перешло в прочную дружбу. «Жизнь в Коктебеле чудесная, — писал в начале июля Белый своему другу, литератору П. Н. Зайцеву. — И „Макс“ в этой жизни — неповторяем; я все более и более начинаю любить его и Марью Степановну, его жену»[157]. И несколькими днями спустя в письме к Иванову-Разумнику от 17 июля: «Я не узнаю Макс<имилиана> Алек<сандровича>. За пять лет революции он удивительно изменился, много и серьезно пережил: и теперь естественно перекликается в темах России со мною; с изумлением вижу, что „Макс“ Волошин стал „Максимилианом“; и хотя все еще элементы „латинской культуры искусств“ разделяют нас с ним, но в точках любви к совр<еменной> России мы встречаемся, о чем свидетельствуют его изумительные стихи. Вот еще „старик“ от эпохи символизма, который оказался моложе многих „молодых“»[158].

Примечательно, что Белый подчеркивает родство с Волошиным в переживании важнейшей для него темы — темы России. В миросозерцании Белого этой поры, оформившемся под определяющим воздействием событий мировой войны и революции, Россия — «жерло, через которое бьет свет заданий грядущего человечества»[159]. Приятие революционной России было обусловлено у Белого и тем, что он ощущал в событиях, совершающихся у него на глазах, предвестия духовного обновления и преображения мира, грядущей «революции духа». Сходным образом, хотя и более сложно и неоднозначно, отнесся к революции и Волошин. Он не мог оправдать революционного насилия, в событиях гражданской войны видел прежде всего разгул стихийных сил, воскресивший дух Разина и Пугачева, — впрочем, как и многие другие литераторы в те годы — от символистов до молодых советских писателей. Россия, какою она предстает в поэтическом сознании Волошина и его историософских построениях, объединяет в себе святость и святотатство, величие и низость, дурное наследие сотен лет «тупых и зверских пыток» — и стремление к идеалу, гармоническому мироустройству. В конечном счете путь революции, по убеждению Волошина, закономерен, неизбежен и необходим, только через современные потрясения возможно грядущее преображение России:

Из крови, пролитой в боях,

Из праха обращенных в прах,

Из мук казненных поколений,

Из душ, крестившихся в крови,

Из ненавидящей любви,

Из преступлений, исступлений —

Возникнет праведная Русь[160].

Осмысливая разворачивающиеся вокруг катастрофические события, Волошин действительно был убежден, что «в каждом Стеньке — Святой Серафим»[161], — за конкретными историческими действиями он узнавал провиденциальное действо, неотвратимый «замысел предвечный», и этой твердой позиции оставался верен в самых сложных и опасных политических условиях. «Те, кто знали его в эпоху гражданской войны, смены правительств, длившейся в Крыму три с лишком года, верно запомнили, как чужд он был метания, перепуга, кратковременных политических восторгов»[162], — вспоминала Е. К. Герцык, постоянно общавшаяся с Волошиным в то время. В стихах революционной поры Волошин провидел за жестокой реальностью гражданской войны, террора, разрухи возрождение новой, прекрасной России: «России нет — она себя сожгла, Но Славия воссветится из пепла!»; «Истлей, Россия, И царством духа расцвети!»[163]. Волошин мог познакомить Белого и с фрагментами своей поэмы «Россия», над которой он работал в 1923—1924 гг. В ней поэт прослеживает основные вехи русской истории, обнажает приметы многовекового российского деспотизма, пытается высказать

Мучительно-бесформенное чувство

Безмерное и смутное — Россия…[164]

Три с половиной месяца в Коктебеле[165] были для Андрея Белого временем хорошего отдыха и плодотворного общения с писателями, учеными, деятелями искусства, жившими в доме Волошина. Известно множество колоритных эпизодов коктебельской жизни этого лета. Белый участвовал в различных литературных «играх», в стихотворных конкурсах: он возглавлял жюри, определявшее лучшее стихотворение из написанных на заданную тему, в конкурсах участвовали Волошин, Брюсов (за несколько месяцев до смерти гостивший в Коктебеле), Шервинский, Адалис и другие. 17 августа, в день именин Волошина, Белый и Брюсов устроили юмористическое представление — «кинематограф». В письме к Иванову-Разумнику от 8 дек. 1924 г. Белый писал о коктебельских досугах: «В общем жизнь была — напряженная, хотя и было нечто, на чем все отдыхали: купанье, игра в мяч и всякие дурачества (танцевали фокстрот, устраивали джаз-банд) — вплоть… до…: коллективного кинематографа (в день рождения Макса) с инсценировкой Шервинского, в которой Валерий Яковлевич (покойник) блистательно сыграл „капитэна“ Пистолэ-де-Флобера, начальника Африканской французской фортеции (в Сахаре); я играл роль полубомбиста, полумошенника Барабулли; и В. Я., исполняя роль наших жизненных отношений, с большим пафосом меня арестовал и посадил в тюрьму»[166].

Вдова Белого К. И. Бугаева вспоминала о его коктебельских играх вместе с Волошиным: «Б. Н. <Бугаев — Андрей Белый> с таким увлечением и мастерством играл в мяч, что на него приходили смотреть. Составилась даже особая партия: Б. Н. и М. А. Волошин. Контраст их фигур был так поразителен, так подчеркнуто живописен, что не только окружающие, но и сами они, как художники, живо чувствовали его, восхищаясь яркостью этого сопоставления, и любили играть свою „партию“, от души веселясь, точно дети. Кто-то так и зарисовал их на этой площадке, с перелетающим между ними мячом: широкий, неповоротливый, но по-своему ловкий Макс, как бы живое олицетворение массы и веса; и Б. Н., преувеличенно длиннорукий и длинноногий, — всякое отсутствие массы и веса»[167]. В Доме поэта сохранился набросок неизвестного художника, на котором шаржированно изображены Волошин и Белый, играющие в мяч.

Белый уехал из Коктебеля в Москву 12 сент. На прощание Волошин подарил ему и К. Н. Бугаевой (Васильевой) две акварели с видами Коктебеля. На одной из них, выполненной 16 июля 1924 г., он написал: «Дорогая Клодя, мне бы хотелось, чтобы это небо, запечатленное на коктебельском камне, вновь привело вас сюда. Макс. Коктебель. 10.IX.1924»; на другой: «Милый Боря, мне бы хотелось, чтобы эта моя земля стала и твоей землей. Вернись в Коктебель. Макс. 11.IX.1924. Коктебель» (дата окончания работы и дарительной подписи совпадают)[168]. Два месяца спустя, 15 нояб. 1924 г. Волошин писал Белому: «Коктебель рано опустел и наступила ранняя зима. В доме тихо, тепло, уютно. Отъединено от всего мира. Если тебе нужно полной тишины и уединение для большой работы, то приезжай. <…> К концу лета я чувствовал себя смертельно усталым от того непрерывного потока людей, который шел через меня с февраля месяца (моего отъезда на север), но теперь с глубоким чувством вспоминаю все, что было. Особенно наши вечерние беседы в самом начале лета, когда еще было не так людно»[169]. «Милый Боря, не забывай, что Коктебель тебя ждет всегда», — писал Волошин Белому полтора года спустя, 6 янв. 1926 г., на своей акварели[170].

Вновь попасть в Коктебель Белому удалось лишь в 1930 г. Лето этого года он вместе с женой проводил в Судаке. 25 июня, вскоре после приезда, он писал Волошину: «Сердечное спасибо за открытки и за добрый зов в Коктебель; извиняюсь, что только теперь отвечаю из Судака; у меня была бешеная работа (срочная): заканчивал 2 том „Москвы“, работал по 12 часов <…>. Мы живем недалеко от Тебя: в Судаке; этим летом у меня опять-таки срочная работа „ЗИФу“ (заказанный том, 2-й, воспоминаний: первый том „На рубеже“; второй — „Начало века“). Когда работаю, то живу отшельником-анахоретом. Поэтому мы с К. Н. не воспользовались Твоим добрым приглашением в Коктебель, который так нам говорит. У Тебя народ; а я на народе умею лишь балагурить, а когда работаю, то избегаю людей; да и: после 8-месячной упорной работы мне отдых — молчание у моря <…>. Очень хотелось бы повидаться: ведь прошло 6 лет со времени последней нашей встречи, вернее жизни вместе в Коктебеле»[171]. Волошин незамедлительно ответил: «Дорогой Боря, твоему письму и будущему приезду очень радуюсь. Чем раньше ты соберешься, тем лучше. Место для ночлега всегда будет: мой кабинет в мастерской. Но чем ближе к августу, тем больше народу и усталости, мне бы хотелось с тобой поговорить, не будучи утомленным людьми до полусмерти <…>. Страшно рвусь прочесть „На рубеже“, которую знаю лишь по отрывкам, напечатанным в „Новом мире“. Но книга никак не дается в руки. Маруся и я шлем тебе и Кл<авдии> Ник<олаевне> свой привет и ожидание. Желаю тебе тишины и плодотворной работы. Чем надольше приедешь, тем будет радостнее»[172]. Однако из-за всевозможных житейских неурядиц и необходимости срочного исполнения литературных обязательств Белый смог попасть в Коктебель лишь незадолго до отъезда из Крыма: он гостил у Волошина 9—11 сент. Это была последняя встреча писателей. В эти дни состоялся разговор о стихотворной технике, свидетелем которого оказался Всеволод Рождественский. Белый рассказывал Волошину о своих занятиях стихом Пушкина, о принципах вычисления «кривой» стихотворного ритма, изложенных им в исследовании «Ритм как диалектика и „Медный Всадник“». Волошин с недоверием отнесся к его изысканиям[173]. Шесть дней спустя после отъезда Белого из Коктебеля Вс. А. Рождественский писал: «Здесь несколько дней гостил Андрей Белый, поразивший меня огненной молодостью своего духа, необычайной внешней оживленностью, парадоксальностью суждений и голубым пламенем совершенно юношеских, немного раскосо поставленных глаз. Рассказывая о своем пребывании на Кавказе, спорил с М<аксимилианом> А<лександровичем> о своей книге „Ритм как диалектика“, делился отрывками воспоминаний. От всей его личности веет и безумием и гениальностью. Давно уже, со времен Блока, не встречал я человека с такой яркой, взвихренной костром, душой. Эпоха Великого Символизма в последний раз наяву прошла перед моими глазами, опалив своим дыханием мои легкие, уже привыкшие к воздуху низин»[174].

Волошин умер 11 авг. 1932 г. Летом 1933 г. Белый с женой были в Коктебеле и прожили там с 19 мая по 29 июля[175]. В лето после смерти Волошина Коктебель был очень немноголюден. «Из литераторов здесь кроме нас да Мандельштамов не было никого», — сообщал Белый 7 июня П. Н. Зайцеву[176]. О. Мандельштам читал Белому свой только что законченный «Разговор о Данте», Белый горячо откликнулся на это произведение и в ответ рассказывал Мандельштаму об исследовании «Мастерство Гоголя», которое он тогда подготовил к печати[177]. Белый навещал вдову Волошина Марию Степановну, знакомился с архивом поэта. В середине июля он заболел и последние две недели провел в так называемой «музыкальной комнате» — самой большой комнате волошинского дома, в которой ранее собирались шумные и веселые гости[178].

12—14 июля 1933 г. Белый написал по просьбе вдовы поэта небольшой мемуарный очерк «Дом-музей М. А. Волошина». Рассказывая о знакомстве с Волошиным, Белый особенно вдохновенно пишет о Коктебеле. Волошин и Коктебель в его представлении — нечленимы: они взаимообусловливают, взаимодополняют друг друга. Для Волошина любимая им «Киммерии печальная область» воплощает связь современности с античностью, ее горы, холмы, море дают почувствовать дыхание доисторической древности, являют собою символ мироздания. Для Андрея Белого «сам Волошин, как поэт, художник кисти, мудрец, вынувший стиль своей жизни из легких очерков коктебельских камушков, стоит <…> в воспоминании как воплощение идеи Коктебеля. И сама могила его, взлетевшая на вершину горы, есть как бы расширение в космос себя преображающей личности». И столь же целостным и гармоничным образом остается для Андрея Белого Дом поэта, превращенный в музей, — «целое единственной жизни»: «поэт Волошин, Волошин-художник, Волошин-парижанин, Волошин — коктебельский мудрец и краевед, — даны в Волошине, творце быта <…>. И дом Волошина — гипсовый слепок с его живого, прекрасного человеческого лица, вечная живая память о нем; ее не заменят монументы»[179].

Загрузка...