Я познакомился с Анной Вас[ильевной] Бернштам в начале [конце] 19-г[о] века. Она была вдовой московского фабриканта Альберта Бернштама. Редко приходилось встречать такую молодую впечатлительность и способность глубоко проникать в суть жизни, как у этой вел[икой] женщины. Наше знакомство обратилось в глубокую дружбу, и мои письма к ней проникнуты искренней горячей привязанностью. Она платила мне тем же. Я не знал покойного мужа ее, но много слыхал о его любви к музыке и хорошей игре на рояле. Он любил играть в 4 р[уки], и одна из моих уч[ени]ц часто играла с ним. Как случилось, что мы никогда не встречались, мне стало ясно после более близкого знакомства с его вдовой. И тут замешался “еврейский вопрос”. Как могло случиться, что дочь Вольфа Тугенгольда, цензора евр[ейских] изданий в Вильне [343], друг[а] Фина, Лебенсона, Гинцбурга, преподавателя истории в вил[ьневском] раввинском училище [344], стала женою принявшего протестанство Бернштама, остается для меня загадкой.
Присматриваясь внимательно за два десятка лет нашей дружбы к душевной и духовной жизни этой прекрасной женщины, у меня создалось впечатление, что она точно постепенно оттаивала от предыдущей жизни. Какие — то отдаленные воспоминания детства чаще и чаще пробуждали в ее душе иные чувства, чем те, какими она жила до нашего знакомства. Все это происходило в ней постепенно и принимало характер упрощенного, углубленного и красивого отношения к жизни. И с каждым ее таким шагом вперед она становилась мне более и более дорогой, и дружба наша более и более крепла. Я глубже и лучше начал понимать ее по мере более близкого знакомства с немецким населением Москвы. Вряд ли где на свете немцам лучше жилось, чем в Москве и в Петербурге. Издавна — точно раз и навсегда — осталась на России неизгладимая печать фраза древнеклассического призвания варягов: “Земля наша велика и обильна, но прока в ней нет, да пойдите, княжите и володите нами”. Немцы проникали всюду: от царского престола до колонистов на Волге. Работники они были хорошие, и при условиях русской жизни проявлялись нередко и лучшие их стороны. В Москве немцы составляли автономное общество, они имели свой “немецкий клуб”, правда не очень высокого пошиба, свое певческое общ[ество] “Liedertafel”[345], в котором было много истинных любителей музыки. Их ежегодный концерт бывал обставлен с большой торжественностью. Лучшие артисты охотно принимали у них участие. Во всем этом участвовало “среднее сословие”.
Но было и “высшее” — немецкая аристократия, облюбовавшая т[ак] наз[ываемое] Воронцово поле, улица, соединявшая Покровский бульвар с Курским вокзалом. Отдельные особняки, прекрасно устроенные и красиво обставленные, принадлежали магнатам торговли и крупным негоциантам, как, например, Вогау [346], Марки [347], […], […][348] и др.
Замкнутые в своем кругу, они жили своей обособленной жизнью. Следующее (молодое) поколение их интересовалось искусством] и умело ценить его представителей. Я давал уроки дочери Вогау, в замужестве Марк — Лили Гуговне, — и она сумела оценить дарование Исая Добровейна, с кот[орым] сохранила теплые дружеские отношения до своей смерти. Целый сезон она собирала у себя большое общество, угощая музыкальными лекциями. И я должен сказать, что встретил в этой среде немало ценителей и даже знатоков музыки.
Муж Лили Гуговны — молодой Марк — много сделал для поддержки научных учреждений Москвы и отличался чрезвычайно благородным характером. Большинство этих немецких аристократов были европейского происхождения. Как контраст предыдущему являлись немецкие ремесленники, которых было много в Москве и которые отличались добросовестностью. Все ф[орте]п[ианное] мастерство России находилось в немецких руках. Крупнейшие фирмы — “Бек[к]ер”, “Шредер”, “Дидерихс”[349], “Мюльбах” и др[угие] принадлежали немцам. Много артистов немецких было в русских оркестрах, много учителей музыки в консерваториях, и в самой музыке немецкое влияние было очень сильно. В России умели ценить иностранных артистов. Москва
Бернштамы держались какой — то средней линии между аристократами Воронцова поля и московским Лидертафелем. Я никогда не встречал их ни там, ни тут. Здесь сказалось, быть может, настоящая культурность этой семьи. Объективно говоря, все немецкое население Москвы, за малым исключением, усвоив весь лоск европейской цивилизации, было далеко от того, что можно назвать культурностью.
Семья — не Бернштам, их родственники — например, знаменитый окулист Леонард Гиршман, кот[орому] Кони посвятил своего доктора Гааза, были действительно люди культуры. Вот чем можно объяснить, что Бернштам держался вдалеке и от немецких магнатов, за которыми он не считал нужным тянуться, и от лидертафельцев, интересы которых были ему чужды. От евр[ейской] общ[ины] его отдалило крещение. Не имея детей, Бернштамы воспитали двух приемышей. Я застал Анну Вас[ильевну] бабушкой от приемной дочери, к которой она относилась с большой любовью. Приемный сын оказался неудачником. Хороший по натуре, он был слабого характера и как — то не устроился в жизни. Мать его жалела, но помочь ему было трудно.
Вот условия, при которых я застал Ан[ну] Вас[ильевну] в конце 90[-х] г[одов] 19 ст[олетия]. Она жила на Мясницкой, против Мясницкого проезда к Красным ворогам [350], в небольшом особнячке своем, в кот[ором] она занимала нижнюю полуподвальную квартиру, куда редко проникало солнце. При жизни мужа она занимала верхнюю барскую квартиру, кот[орую] А[нна] В[асильевна] уступила дочери, у которой было много детей… Не раз я задумывался о том, как сложно сожительство двух людей и каким искусством надо обладать, чтобы не подавлять др[уг] друга. В таких случаях обыкновенно страдает тот, кто больше любит и мягче по натуре. На моих глазах, в течение мн[огих] лет нашей дружбы с Ан[ной] Вас[ильевной] я мог наблюдать, как расправлялись и вырастали крылья ее души, которые всегда у нее были, но как будто были сломаны, когда жизнью управлял кто — то более сильный, авторитету которого она подчинялась.
Впрочем, и условия жизни были вначале иные. Создавая фабрику, Бернштам естественно заботился о ее успехе, расширении, доходности, и, так как эта пора “стяжания” идет вразрез с высокими идеалами, успех предприятия покоится на эксплуатации труда. И как бы не был порядочен и честен фабрикант, избежать эксплуатации и соблазна стяжания почти невозможно. Оставшись вдовой, А[нна] В[асильевна] была обеспечена определенным — довольно крупным — дивидентом. То, что она ограничила свои расходы только одн[ой] нят[ой] часть[ю] своего дохода, а все остальное отдавала нуждающимся, в этом я не видел особенной заслуги. Но то, как она это делала, было трогательно. Точно виновная в том, что на ее долю выпадает возможность помочь, она тщательно избегала упоминания ее имени при этом, оставаясь всегда в тени. Надо помнить, что оказывать материальную помощь нуждающимся и при этом не вызвать почти враждебного протеста у бедного требует большого искусства. Этим искусством] А[нна] В[асильевна] обладала в совершенстве. Помощь приходила неизвестно откуда. Никакой благодарности не требовалось, и обе стороны были удовлетворены. Впрочем, дающая сторона никогда не была вполне удовлетворена…
Мне выпало на долю быть посредником во многих случаях, когда необходима была помощь А[нне] В[асильевне], и если кто проникался глубокой благодарностью к ней, то это был я, кот[орый] наблюдал в этот момент всю тонкую деликатность этой кроткой и благородной души. Вот почему, где бы я ни находился и что бы ни переживал, я находил возможным делиться с нею. Она сохраняла мои письма, и после ее смерти дочь ее передала их мне. Они полны любви и уважения к старому другу, кот[орый] так чутко на все откликался. Я мог писать ей: “С Вами у меня связано так много светлого, прекрасного, исходящего от Вас. Когда я думаю о Вас, то готов на все прекрасное…” и т[ому] п[одобное].
Трудно точно и подробно передать, что привязывает к чел[- ове]ку. Возможно, что подобно тому как Ан[на] Вас[ильевна] освобождалась от какой — то моральной опеки, мешавшей ей проявить себя всецело, и обнаруживала все больше и больше истинную сущность своей души, так и я переживал некое “освободительное движение”, о котором я уже упоминал. И это совпадение могло особенно содействовать нашей дружбе.
Я часто вечером после уроков заезжал к ней, чтобы поиграть. Она любила музыку и была горячей почитательницей нашего трио, концерты кот[орого] она не пропускала. Она участвовала в создании стипендии в 5000 р[ублей] Московского] трио при Московской] консерватории. Она знала мои планы о создании Бетх[овенской] академии, и, когда приблизилось время осуществления этой идеи, она, при трогательном письме, прислала мне билет Московского] земельного банка в 5000 рублей]… На это я ей писал ответил: “Что я могу ответить на Ваше письмо? Оно влило в меня столько энергии, я с такой бодростью смотрю на будущее, что это одно может хоть сколько — нибудь удовлетворить Вас, за бесконечно дорогое для меня отношение Ваше к моей идее. Итак, за работу! Я надеюсь осуществить кое — что хорошее. Да и стыдно было бы не сделать этого, имея таких друзей, как Вы!"
Билет я хранил, избегая воспользоваться им, с тайной мыслью, что он может когда — нибудь ей самой понадобиться. В этом я не ошибся.
Окт[ябрьская] революция подтвердила мое предположение, и наступило время, когда нужда постучалась в дверь мясницкого дома. Ждать долго не пришлось. 26/Х 1918 г[ода] я писал А[нне] В[асильевне]: “Сейчас такое положение вещей, что и Вы, всю жизнь помогавшая другим, можете иногда испытывать нужду в самом необходимом. Я получил на днях в долг довольно крупную сумму, и поделиться с Вами доставит мне большую радость… Дор[огая] Ан[на] Вас[ильевна], Вы меня по — хорошему поймете и не рассердитесь на мое предложение. Мысль о том, что Вы можете в чем — либо нуждаться, не дает мне покоя. Пишу об этом, т[ак] к[ак] сказать это мне гораздо труднее” (ее письмо[351]). Подобно тому как я охотно играл ей, так я охотно делился — как в разговоре, так и в письмах — своими заветными мыслями и чувствами. Она умела проявлять такой глубокий интерес и так как — то тепло и сердечно воспринимала то, что было дорого мне, что редко перед кем я так раскрывался. И как раз в это время я так много переживал и ко мн[огому] стремился. Читая свои письма к ней, я снова и снова переживаю тот душевный подъем, который так ценен и дорог одним тем, что он был. Вот письма этого времени: (письма[352]). Содержание моих писем больше чем что — либо может указать на то, кто была та, кому они адресованы. И никакая характеристика не даст лучшей картины душевной глубины этой скромной прекрасной женщины. Ее душа как зеркало отражала все то, о чем я ей писал. Причем всегда какой — то внутренний червячок — сомнение в себе — постоянно грыз ее.
Неужели это было сознание того, что ей пришлось когда — то перейти в стан “победителей”? Незадолго до смерти она пожелала посетить Вильну, где она родилась и где покоился прах ее родителей… Правы арийцы, ничто не в состоянии вытравить из евр[ейской] души еврейское происхождение..