Не могу не описать сегодняшнего дня вообще. Это 18 июня 1933 г. С утра я собирался на этюд, у меня заранее было намечено поехать в Новодевичий монастырь написать собор XVI века, по архитектуре сродный Успенскому и Владимирскому — чисто византийский стиль.
Всякие дела, разговоры по телефону, в результате я выехал только в I ч. дня. Рисовать мне разрешили, и только под условием, что я сделаю это незаметно, я нарисовал со стен башни собор против солнца. Вышел эффектный этюд, как я и ожидал, но все же пейзаж города со всей декоративностью все более и более притупляет мой глаз. Хочется писать больше людей, лица, типы, женщин.
Вечером часов в восемь пошел я на выставку и видел свои вещи уже повешенными, вышло хорошо, только сама зала с перегороженной стеной меня не удовлетворяет. Мне нужно было встретить И. Е. Хвойника, а он все еще не приходил. По выставке мечется Эфрос, лениво позевывает добродушный М. П. Аркадьев… Все уже повешено, и неотлучно присутствует почему-то Ряжский. Он сидит в зале, где повешены его картины и картины его жены, и не отрываясь смотрит то на свои, то на ее картины. Вот скромный человек, средний художник, а искренне большого мнения о своих картинах и особенно о картинах своей жены. Впрочем, так бывает почти со всеми художниками, у которых жены занимаются искусством. Кузнецов в бешеном восторге от бездарной Бебутовой, Древин от Удальцовой, правда, не бездарной, а наоборот, более талантливой, чем он сам.
Явился Хвойник, и неожиданно для меня он против обыкновения сравнительно немного поболтал о выставке, и мы скоро пошли с ним в редакцию «Правды» <…>
По дороге мы зашли в ресторан, бывшее знаменитое кафе Филиппова, выпили две бутылки экспортного пива и два бокала крюшону, потом пошли в редакцию. Из редакции я вызвал жену, и мы поехали в Парк культуры и отдыха в ресторан-поплавок, устроенный наподобие волжских пароходов. В ресторане играл оркестр и хор пел цыганские песни и романсы. Хор состоял из 6–7 женщин, конечно, не цыганок. Спели две хоровые песни, а потом начались сольные выступления, о которых каждый раз предварительно оповещал конферансье. Сначала выступала довольно престарелая намазанная облеченная опытом и жизнью, видавшая всякие виды мамаша. Она визгливым голосом спела два романса с любезным выражением лица, как бы выпрашивая себе одобрение, или уже по старой привычке не умея это делать иначе. Дальше пели еще другие женщины романсы, с танцами. Ей также приходилось приплясывать, на манер цыганок трясти грудью. Выходило это комично, грузно и тяжело, и она каждый раз конфузилась, но ничего не попишешь — профессия. Пела она совсем мужским голосом на манер Вари Паниной. Пела одна не старая на вид, хорошо и со вкусом одетая, с шалью до полу, довольно изящная женщина. Но, о ужас, она запела прямо мужским пропитым голосом, хотя не без известной выразительности. Она пела известный цыганский романс «Еще раз» и, дойдя до любимого места «Эх, болит, что болит голова с похмелья», она обнаружила настоящий темперамент и на минуту овладела настроением. Она недурно пританцовывала, но когда ей пришлось выступать так час спустя, причем она вышла в другом черном платье (когда только успела переодеться), видно было, что она перехватила, и розоватая попудренная белизна ее лица, прикрывавшая ее лета, совсем сошла, и ее нельзя было узнать.
Это была заметно опьяневшая женщина, худощавость не лишала ее еще известной фации, но запела она уже совершенно осипшим голосом, и я заметил, что она спела уже не три куплета, а только два и, покачиваясь, правда, еще владея собой, сошла с эстрады почти без аплодисментов. Воображаю, как она налижется после своей вечерней службы.