Стенограмма воспоминаний А. В. Лентулова о В. В. Маяковском

(Беседа с В. О. Перцовым[325] от 6.01.39 года)

A. В. Лентулов. Очень интересный момент, который происходит сейчас в искусстве, это служение общественному делу, социализму и проч., то, что идет под лозунгом «Перековать искусство в орудие борьбы против интервентов» и т. п. В этой области всякая революция большой эпохи, особенно такого масштаба, как Октябрьская революция, конечно, обязана наполнить искусство, привлечь его к участию в этом строительстве.

В истории все большие мастера, которых заставала революция, возьмем хотя бы Францию, там Давид, Курбе и целый ряд других художников, — они не ставили совершенно вопрос в дискуссионном порядке — нужно ли? А они шли на это с большим пафосом, совершенно не дожидаясь директив от своего правительства. А есть художники и писатели, вообще люди искусства, которые просто спекулируют на революции. Можно ли им предъявить какие-нибудь обвинения? Юридически это очень трудно, раз налицо нет вины; но в то же время очень интересно найти людей, которые по-настоящему революционно настроены, — из художников и других работников искусства. Что в этом интересно? Интересно найти не тех, кто не отвечает, кто настроен отрицательно, а интересно найти по-настоящему революционно настроенных людей, искусство которых свидетельствует об этом.

Что касается Маяковского, это для меня фигура совершенно определенная. Чем это подтверждается, такое мое отношение к Маяковскому, что он родился для революции, что он действительно трибун-поэт? Это подтверждается, во-первых, его неистовой борьбой с предреволюционной, как бы это сказать, интеллигентской неопределенностью, анархичной и буржуазно-богемствующей, с какими-то вкусами, в отношении которых Маяковский был прав, когда он громил эти вкусы.

Мне приходилось с этим сталкиваться. И каждое его выступление мне было близко и доходило до меня, как самая свежая и интересная для меня новость.

А лично к этому можно прибавить: я помню, что при каждой встрече у меня было ощущение какой-то обрадованности, всегда как будто бы что-то с его приходом произошло в лучшую сторону в смысле общественного поворота, заварухи той, скажем, потому что в то время нельзя было бросить упрек, особенно художникам и поэтам, в том, что они не шли так четко по линии революции, как шли те товарищи, которые возглавляли революцию.

Так что настроение всегда было революционное и всегда недовольное тем, что по этой общественной линии делается.

Я помню, Маяковский как-то с величайшей радостью возвещал, — вероятно, тут присутствовали пресловутые Бурлюки, которые, конечно, пользовались многим от его славы и таланта, — но не будем сплетничать, а будем говорить дальше, — так вот, он возвещал о том, что произошло в Турции. Это была турецкая революция, младотурки, свержение их паши. Он ходил и радовался, говорил, что у нас вообще черт знает что, посмотрите, что турки делают. Я помню, сказал: «Ну да, турки!» Он с яростью, с пеной у рта доказывал, что ты ничего не понимаешь, что турки теперь уже не те, что Турция делает чудеса, начинает новую жизнь. Кажется, Кемаль-паша уже был в это время. Его это очень радовало.

Это интересно как настоящий его позыв к революции. Собственно, Маяковский не находил себе той арены или того рупора, — это слово всегда напрашивается, когда говоришь о Маяковском, и не только у меня, — с которой он мог бы с силой вещать свои мысли в дореволюционный период. Поэтому он рвался неистово туда, где можно было крикнуть во все горло то, что у него было на душе.

И в доказательство того, что Маяковский не попутчик и не примазчик к революции, а настоящий создатель ее, — не знаю, участвовал ли он в ней, но внутри себя он участвовал, он о революции мечтал, он ее ждал, он предшествовал ей своей поэзией, — доказательство — это революционные лубки, в которых он принимал сам стопроцентное участие, которые издавал некий Городецкий, кажется, брат Сергея Городецкого[326]. Это 1914–1915 гг., начало войны до 1916 года включительно.

B. О. Перцов. Тут был и патриотический душок.

A. В. Лентулов. Но была и определенная революционная поступь.

Он не радовался победам царских войск и вообще наших солдат, которые там гибли, а он чувствовал, мне кажется, что что-то приближается. И это в его стихотворениях, — я не специалист, вам это лучше видно, — но я чувствовал это всегда.

Ведь патриотизм в чем выражается? Он сметает грани классовой вражды, тут нивелируются границы вашего личного настроения с этим общим подъемом. А у него этого не было, он самым хамским образом продолжал костить царя и т. д., занимаясь этими плакатами. Причем вы это чувствовали не потому, что он печатал на плакатах: «Долой царя!», этого не позволили бы, а потому, что с его стороны все это подвергалось настоящей критике, это несомненно, и с такой яростью, как это мог делать именно Маяковский.

Это внутреннее его состояние мне лично ясно. Я считаю, что так думать о нем — это значит не делать ошибки.

Кроме того, Маяковский не мог удовлетвориться одним внутренним, личным, замкнутым миром, поэзией грез. Ну, вот вам антиподы Маяковский и Есенин, который, наоборот, уходил, которому никакого дела не было до царя и до революции, а было дело до личных погибающих, утопающих где-то поэзий. Маяковский всегда глумился над этим, ненавидел это, хотя бы потому, что это скучно. Он для такой жизни существовать не мог, как бы вы ни пели ее на разные цыганские лады. А ему хотелось с трибуны вещать что-то, с трибуны что-то проповедовать.

Поэтому кто его знает с этой стороны, кто с ним встречался, с этой вечно бушующей фигурой, которая не только в стихах, но и в самой жизни прошла в бурных столкновениях с разными неприятными людьми из этого ненавистного ему мира, — тому видно, что здесь он проводил линию всегда совершенно четко.

Всегда был такой протест. Вот он любил в карты играть и на биллиарде играть, но он тогда, кажется, не играл с Арцыбашевым[327].

Он его видеть не мог, он не мог с ним играть. Если Маяковский и играл с Арцыбашевым, он играл как воин, потому что и тот и другой были чемпионами биллиарда, они оба играли первоклассно, исключительно играли. И как будто на этой почве было соревнование. Маяковский на это пошел — разбить врага. А иначе он не стал бы играть. И в карты не сядет играть с кем попало, а у него всегда были излюбленные друзья, приятели.

Я помню, он с Гурвиц-Гурским[328] играл. Я того видел раза два в жизни. Очень способный был человек — художник, инженер. Я сам в этой компании не вращался. Мы, художники «Бубнового валета», в то время были иначе настроены. Потом я к этому перейду.

Все, что я сейчас говорил, я говорил, чтобы сказать, что мне совершенно понятно, как Маяковский встретил революцию. Маяковский встретил революцию со страшной любовью к Ленину.

B. О. Перцов. В 1917 году вы встречались?

A. В. Лентулов. В это время нет, я его отношения в эти годы не знаю. Мы встречались в первые годы «Бубнового валета» — 1910–1911–1912 и, пожалуй, 1913 гг. А с начала войны, кроме нескольких встреч с этими лубками, других встреч не было. А потом встречи уличные были, потому что у меня он уже не бывал. Но мы всегда были по-приятельски настроены, никаких расхождений у нас не было. Мне известно, что он очень хорошо ко мне относился, а я, конечно, относился к нему так же. Потом уже случайно встречались, во время революции, словом, до самой смерти.

Перед его смертью, месяца за два-три, я встретил его на Советской площади. Поздоровались, два-три слова сказали, он куда-то торопился.

Но я говорю о его любви к Ленину по тем произведениям, которые я уже потом читал. Мне кажется, что для Маяковского Ленин был, конечно, как та самая цель его существования, к которой он стремился. Она очень ярко была выражена в области В. И. Ленина, несмотря на то, что — насколько нам известно — Владимир Ильич не особенно разделял это чувство, он относил это к левым течениям[329].

В. О. Перцов. А потом он ведь похвалил его.

A. В. Лентулов. Он относился к нему как к поэту революции.

И за этой уже настоящей деятельностью, активной, неустанной до самой смерти, шло логическое обоснование. Тут не было никаких сомнений в том, что Маяковский хоть в чем-нибудь покривил душой, а это просто поэт революции.

Как нам известно, лучшие его стихотворения, наиболее мудрые и зрелые, конечно, были написаны во время революции, т. е. вопрос для него был окончательно решен. Внутренне у него не было никаких сомнений, он черпал все свое мастерство из участия в деле революции, и он не проявлял никаких капризов, колебаний и борьбы с переключением на революцию, он не дожидался никаких подсказов, ничего. Для него вопрос о том, что скажут о нем, совершенно не существовал, он просто в конце концов был убежден в душе, что вы стоите значительно ниже, если вы так рассуждаете. Он даже не считал нужным на эту тему долго говорить. Наоборот, для него было совершенно непозволительно скучно то состояние, с которым умер Есенин, и состояние других его друзей. Я помню его выражение: «Аморфная масса». Он не понимал, как можно сомневаться и не черпать отсюда.

Я считаю, что Маяковский, к великому сожалению, очень рано умер, что он дал ту настоящую линию искусства, к которой у нас сейчас стремятся. В этом смысле он, конечно, не имел права покончить с собой. Это он погорячился. Если бы он немного подумал, он бы этого не сделал.

B. О. Перцов. А теперь давайте исторически. Как вы познакомились, в какой обстановке и т. д.

A. В. Лентулов. Я не помню точно даты, когда я познакомился с Маяковским, Володей, как я его звал впоследствии, да кажется, с самого начала, впрочем. Он меня Аристархом звал, а больше «деточка», «птичка». Это его любимые выражения.

Помню фигуру уже в желтой кофте. Причем желтая — это неверно, желто-оранжевая как будто. Цвет надо точно установить, тем более что эта желтая кофта не была какой-нибудь эмблемой или каким-нибудь знаком, а это был просто такой наряд, который был ему к лицу и который выделял его из этой серой толпы — для его яркого глаза.

Если Маяковского перевести на цвет, это было бы то, что я в свое время давал на «Бубновом валете». И он меня признавал, конечно. Даже о его постоянном признании меня я потом расскажу в одном эпизоде, где придется упоминать некоторые другие фамилии.

Но вот насчет встречи, значит, в желто-оранжевой кофте. Кажется, это было, когда Северянин писал «Парень в желтой кофте». Это можно проверить по И. Северянину.

Как произошло знакомство? Он сидел в кафе. В каком — не помню. Перед ним был бокал с какой-то водой и с соломинкой. Кто тут еще был, я не знаю. Кто мог быть, я предполагаю. Наверно, В. В. Каменский — «мать футуризма». Это уж такое очень тонкое остроумие футуристическое — «мать футуризма».

B. О. Перцов. Его так кто-нибудь называл?

A. В. Лентулов. Нет, кажется, это не привилось; как сам Василий Васильевич ни старался и ни ратовал за это почетное место, но в историю он все-таки не вошел. Бурлюк занял это место.

Так вот, я вспоминаю, как будто с натуры представляю. Наверно, куда-то пошли, может быть, даже на биллиарде играть или просто по улице ходить. Много по улицам ходили в компании.

B. О. Перцов. А на выставке «Бубнового валета» встреча была?

A. В. Лентулов. Эта встреча ознаменовалась стычкой с Кончаловским, председателем «Бубнового валета» и его создателем.

Кончаловский не любил вернисажи и прессу, все, что выносит наружу то, что он делает, в противовес мне — я всегда боролся за то, чтобы делать грандиозные бесплатные вернисажи, рассылать до 6 тысяч билетов (часть платных и часть бесплатных). В этом смысле я занимал левый фланг в «Бубновом валете» и одной ногой был очень дружен со всей этой футуристической компанией, с Ларионовым, с Бурлюками. Правда, никогда не любил Бурлюков: все эти эксперименты и все, что мы возводили в степень искусства, в руках Бурлюков вызывало всегда у меня самое отталкивающее впечатление.

B. О. Перцов. Вы не считаете Бурлюка одаренным человеком?

A. В. Лентулов. Совершенно неодаренным. Как живописец он отвратительный, этакой ловкач, со всей провинциальной развязностью, какую он привез сюда из запорожских степей. И этот дух его не оставлял никогда. А в Америке он уж совсем стал махровый. Здесь все-таки он был на фоне людей, которые его одергивали. Отношение к Бурлюку всем было известное. Я, собственно, не знаю человека искусства, который мог бы о Бурлюке как-нибудь выразиться эпически.

Так вот, встреча с Кончаловским. Произошла ссора между Владимиром Владимировичем и Кончаловским, которая окончилась тем, что Кончаловский издал непозволительный указ для «Бубнового валета» и его членов: не пускать Маяковского на выставку.

B. О. Перцов. А в какой же это форме?

A. В. Лентулов. Очевидно, распоряжение было дано капельдинерам.

B. О. Перцов. А поссорились на какой почве?

A. В. Лентулов. На почве критики. Маяковский критиковал произведения Кончаловского[330]. Для Кончаловского эта критика была критикой представителя футуризма.

B. О. Перцов. А что Маяковский говорил?

A. В. Лентулов. Это трудно вспомнить. Во всяком случае он не был в восторге, а Кончаловский не мог дружелюбно относиться ко всем, кто посягал на его искусство.

В общем, это явление совершенно частного порядка; и все-таки любопытно, окончилась эта история все-таки тем, что Маяковский тем не менее был на вернисаже «Бубнового валета». Он, очевидно, встал выше этой глупой сцены и пришел на выставку.

B. О. Перцов. Где это происходило?

A. В. Лентулов. Большей частью на Б. Дмитровке, в доме Левиссона, против Козихинского переулка.

На этом же вернисаже у Маяковского было еще одно любопытное столкновение, тоже с представителем такого эстетствующего, капризно-буржуазного склада критиков — с Тугендхольдом. Дело в том, что Маяковский, хотя и обладал определенными вкусами, он вел себя всегда деликатно, считал нужным поздороваться при встрече и т. д. И вот как-то, поздоровавшись с Тугендхольдом, ему показалось, что Тугендхольд очень по-генеральски с ним поздоровался. Я помню такую сцену: Маяковский держит два пальца, которые тот ему подал, вышвыривает их из своей руки и заявляет: «Ведь вы не Ротшильд, а только Тугендхольд».

В. О. Перцов. А Тугендхольд хотел что-то подчеркнуть этим?

A. В. Лентулов. Очевидно, да. А Маяковскому это не понравилось. Причем Тугендхольд не растерялся, он после секундной паузы обращается к Маяковскому и говорит: «В таком случае я прошу вас со мной совсем не здороваться». Что-то Маяковский ему ответил сногсшибательное, после чего не хватило у того уже пороха ответить еще раз. Что-то вроде: «Наконец-то, я удовлетворен», «наконец-то вы поняли, что мне нужно», «наконец-то вы догадались, чего я хотел», — в этом роде что-то.

Вообще поведение Маяковского всегда отличалось этакой эпатирующей враждой с представителями всего устоявшегося в живописи, с «Миром искусства», который он совершенно не переваривал, как яркое выражение интеллигентской стилизации, искусство эстетского порядка, не имеющее никакой связи с окружающим миром, с той реальной подсознательной сферой, в которой находился Маяковский. Маяковского всегда волновала улица, жизнь, люди. В этом смысле он был живое подлинное существо, недаром так любившее схватываться с тысячной аудиторией, отвечать на вопросы, всегда остроумно и талантливо, вплоть до того, что когда человека припирали и он не находил выхода, он говорил: «Раз уж я так сказал — и никаких гвоздей!» Тем более что часто задавали вопросы просто ерундовые, на которые не стоило и отвечать. И всегда он отвечал, никогда не капризничал — победа до конца! — всегда она оставалась за ним.

B. О. Перцов. После вернисажа по какому поводу вам приходилось встречаться с ним?

A. В. Лентулов. Вот у меня как раз и дрогнула рука. Когда я с вами сговаривался, мне казалось, что очень много, а на самом деле встреч-то не так много было, даже почти не встречались. Бывал он у меня иногда, в карты играли.

B. О. Перцов. А какое участие вы принимали в подготовке трагедии «Маяковский»[331]?

A. В. Лентулов. Маяковский шел навстречу театру, принимал какие-то меры для связи с театром. Об этом есть у Мгеброва в «Воспоминаниях»[332]. Затем он хотел свою вещь поставить в театре, где была Оперетта. Мой эскиз определен для этой постановки. Это, кажется, 1914 год.

B. О. Перцов. А как этот эскиз возник?

A. В. Лентулов. Эскиз этот возник по соответствующему заказу. Владимир Владимирович сговорился о постановке своей вещи в театре Евелинова (где теперь Театр Революции). Евелинов — это опереточный антрепренер и руководитель. И он пошел на то, чтобы поставить «Трагедию», очевидно, рассчитывая получить какое-нибудь фарсовое зрелище.

Словом, переговоры шли, Евелинов приходил ко мне по этому поводу. Был первый эскиз, а это уже второй вариант эскиза, окончательно утвержденный Владимиром Владимировичем. Он его очень одобрил, он ему очень понравился. Почему это дело не состоялось — это мне уже неизвестно.

B. О. Перцов. А подготовительные шаги какие-нибудь были — с режиссурой, с актерами?

A. В. Лентулов. Ничего не знаю. Но мне кажется, это было в самой первоначальной стадии организации. Это должна была быть основная декорация. Имелась в виду просто площадь города. Но так как у него не указано было, где это происходит, в каком периоде, начиная от ледникового и до нашего, то мы взяли вот этот город.

Ему очень понравилось. Понравилось в смысле игровом. Тут навес, где должен был стоять поэт. Отсюда он пойдет, направляясь к этому городу, который изображен в нескольких планах. Это площадка, на которой он стоит, а это навес, стеклянный или слюдяной, прозрачный.

Все это хотелось построить на световых эффектах, все это только контуры, — это должно было быть светом. Наконец, лобовое освещение распространяется по цвету меняющимся прожекторным освещением, которое соответствовало духу и эмоциональному чувству — как мог зритель воспринять эту «Трагедию».

Это, кажется, один из наиболее понравившихся ему вариантов.

B. О. Перцов. Перед тем, как вы начали работать, он никаких объяснений вам не давал?

A. В. Лентулов. Он мне читал эту вещь. Читал обыкновенным своим громовым голосом. Кажется, я к нему приходил. А он жил как будто в то время в доме Нирнзее[333]. Это было специально устроенное совещание по этому поводу. Читка произвела на меня сногсшибательное впечатление, я прилетел домой и стал сочинять.

Эта вещь построена больше на монологе. Он должен был сам играть поэта. Это специфическая острая форма литературного творчества, которая не имеет никакой аналогии в мировой литературе. Только, пожалуй, можно параллель тут провести с фантастами. Это то, что у нас был социализм утопический перед переходом к реализму, какая-то мечта о новой жизни. Поэтому город представлялся не просто благоустроенным учреждением, а почти фантастической картиной. Ну что же, это как миф: слово рождает дело. И это была правильная дорога, по которой Маяковский шел определенной, верной поступью до самых последних своих литературных работ.

B. О. Перцов. А приходилось вам с ним беседовать на живописные темы в ту пору?

A. В. Лентулов. Приходилось. Точно вспомнить его выражений я не могу, но некоторая ирония у него звучала всегда и по отношению к «Бубновому валету».

B. О. Перцов. Хотя из групп того времени он больше всего симпатизировал «Бубновому валету», какая-то дистанция все-таки была?

A. В. Лентулов. Нет, я вам больше скажу. Если не сфорсировать тут событий, я бы мог сказать, что он все-таки не без иронии относился ко всем этим острым левым течениям.

Видите ли, Маяковский всегда занимал позицию не активного участия в той или иной линии живописи.

Между прочим, из его уст никто не знал, что он был художником. При разговоре с друзьями он никогда об этом не говорил.

B. О. Перцов. Не афишировал.

A. В. Лентулов. Может быть, даже не любил вспоминать, как некую неудачу. Все-таки это же не вышло у него, ведь мечтал-то он быть художником. Помню, он говорил: «Ну, птичка, хорошо, довольно! Вы о себе говорите больше», когда я просил его нарисовать что-нибудь. На эту тему не любил говорить, устранялся.

А искусство любил всегда.

А может быть, как профессионал, как мастер, как личность, которая признавала только высокую сферу профессионализма в деле, он всякое дилетантство ненавидел всеми фибрами души и среди художников не любил говорить об этом.

Все я никак не могу вспомнить. Об искусстве он говорил всегда так: он всегда вышучивал два спорящих настроения, он всегда занимал позицию задирщиков: «Ну что вы, душечка! У вас же в „Бубновом валете“ всякие передвижники, разные Кончаловские. Ну какого вы черта! Все же это старые штуки. Поезжайте в Париж, там на Монмартре давно уж все это показано».

Это точное почти его выражение.

Мы, конечно, признавали французскую живопись последней формации, Сезанн с его реалистическим упором был для нас близок. Маяковский прекрасно понимал Сезанна. Вспоминается, что, когда мы были в доме М. Нирнзее, где присутствовали Бурлюки и многие другие, было много разговоров об искусстве. И здесь Маяковский определял все эти фигуры, — все-таки как он живописца ни скрывал в себе, он очень любил живопись, ориентировался очень верно. И Сезанна прекрасно понимал, его слова, что, оторвавшись от зрителя и от современной критики, он стал одним из дерзателей, которые окончательно порвали все отношения с существующим обществом в Париже. И в целях достижения тончайших переходов от ощущения цвета с натурой (а известно, что без натуры Сезанн ничего не мог сделать, кроме эскизов купальщиц) за счет этих достижений, которые Сезанну были нужны, он не брезговал и глаз срезать и нос скосить и все что хотите. Для него это не представляло предмета горького страдания. Поэтому он грешил в области анатомии и всяких премудростей.

Я знаю, что Владимир Владимирович это понимал.

Правда, Сезанна развенчали, главным образом, в последние годы революции, когда потребовалось искусство для масс. В официальных школах о Сезанне сейчас не говорят, это неудобно, потому что школы требуют реалистической формы; в школах не приводятся сейчас какие-нибудь ссылки на искусство не для масс, а для утонченного зрителя. Но ведь Сезанна, Матисса, особенно Пикассо признавали небольшие кружки, которые больше половины себе внушали из того, что на самом деле есть. И потом отвратительную роль сыграла скупка всех новейших французских художников американскими новаторами с толстой мошной, гурманами, которые скупали все вещи.

Это сыграло роль в смысле некоторого застоя, — левое искусство просуществовало значительно дольше, чем оно имело на это право.

B. О. Перцов. Неужели вы считаете, что этот эксперимент не мог быть использован и реалистами?

A. В. Лентулов. Мне лично пришлось бы в этой области очень много вскрывать, ведь я родился стопроцентным реалистом. И та дань, которую я отдал эксперименту, — это была вера в то, что какие-то еще элементы должны быть в искусстве, непройденные художником. Как в эпоху XV — начала XVI века: не знали перспективы, не знали анатомии; у них искусство было очень высокое, но оно было лишено этого до следующей эпохи. После этой эпохи был переход к анатомии, к перспективе с указанием на связь с натурой, отказ от классических форм в пейзаже, отказ от антики. Ведь все искусство до этого существовало на основе греческих образцов. Это вторая крупная эпоха в искусстве доимпрессионистического периода.

Импрессионисты перешли к воздуху, к свету, они отказались от предшествующего периода — от барбизонцев, от пленэризма — и стали писать воздух и свет.

И четвертая эпоха, которую пережили художники. Что-то было скорее от их сознания, в форме какого-то мифа, какое-то существо в искусстве — черт его знает! Вот оно выражалось в крайне субъективных экспериментах разрушительного порядка — в смысле борьбы с академическими устоями и т. д. То, что современные художники делали это своей целью в искусстве, — это не верно.

B. О. Перцов. В то время, когда они это делали изолированно.

A. В. Лентулов. Да вообще! Вот Сезанн, Пикассо, в России — «Бубновый валет», который быстро повернул к реализму еще до революции. Неверно, что только революция нас заставила. Мы шли по пути к реализму, но пройдя через ряд экспериментов, которые мы у себя в мастерских творили и показывали обществу и даже вешали в Третьяковской галерее.

Я вам сказал, что у меня есть основание верить, что Маяковский не был разочарован в моем творчестве до конца.

На одной из выставок в АХРР, кажется, в 1926 г., в Парке культуры и отдыха[334], был Владимир Владимирович. Выставка была по своим масштабам колоссальное стечение народа, потому что она была бесплатная. Экскурсии приводили и военные, и рабочие организации, все.

На вернисаже был Владимир Владимирович. И вот после обзора этой выставки я ухом так слышал, при выходе, где курили, разговор. Стоял Владимир Владимирович и спорил с Богородским. Какой-то ожесточенный спор был. Помню фигуру Володи — на голову выше всех, толпа их окружила: «Маяковский разговаривает с Богородским!»

Был очень горячий спор, который окончился тем, что Владимир Владимирович (мне хотелось бы думать, что он меня не видел) говорит: «Но все-таки вам Лентулова никогда не переплюнуть. До свиданья!» И ушел.

У меня все основания есть думать, что он меня не видел.

B. О. Перцов. Если бы и видел, это дела не меняет.

A. В. Лентулов. Конечно. Это основание, которое дает мне право так думать об его ко мне отношении.

B. О. Перцов. А он с вами о каких-то конкретных ваших работах говорил?

A. В. Лентулов. Не могу вам сказать. Наверно, было что-нибудь, но не запомнилось.

B. О. Перцов. О своей учебе, как живописца, ничего не говорил?

A. В. Лентулов. Нет, никогда не слышал. Единственно, что могло быть, это нечто в таком роде: «Ну, ладно, птичка, довольно вам! Переменим тему разговора!»

В разговорах, адресуясь ко мне лично, он всегда обращался так: «птичка», «деточка». «Ну, довольно, давайте лучше на биллиарде играть».

B. О. Перцов. А вы с ним играли?

A. В. Лентулов. И очень много. Это нельзя отнести к встречам, специально организованным. Иногда он звонил по телефону: «Приходите на биллиарде играть!» то на «вы», то на «ты», тон всегда так менялся.

На биллиарде он играл изумительно[335], я гораздо хуже. Он мне всегда давал 15 очков вперед. Это очень много. Там всего 71 очко. В процентном отношении это не так много, а фактически вы берете со стола два крупных шара и оставляете ему одну мелюзгу, с которой очень уже трудно действовать.

Я не так плохо играл, чтобы пользоваться этим благом, это только объясняется его темпераментом и бескорыстностью в этом смысле или, вернее, самонадеянностью, потому что он играл действительно блестяще и с напором.

B. О. Перцов. Он правой рукой играл!

A. В. Лентулов. Левой. Что меня всегда удивляло в его игре?

Это то, что у него кий никогда ровно не шел. Ведь кий как смычок работает. И меня всегда удивляло, как он может таким образом класть шары. Но он их совершенно феноменально клал. У него, очевидно, фиксация была очень здоровая.

Он же играл с лучшими игроками Москвы. Встречались и играли чаще всего в «Литературном кружке», где теперь МК партии[336]. Там же была и «Свободная эстетика»[337]. Это 1913, 1914 годы.

Довольно часто я его обставлял при таких условиях. Причем когда я сам говорил: «Володя, давайте мне десять» — «Нет, ну что там!» И бывало, что он несколько партий проигрывал. Страшно нервничал, кипятился, но это не отражалось на игре. Вообще у него волевая основа была очень сильная, окружающий на него не действовал.

B. О. Перцов. Играли на деньги?

A. В. Лентулов. Без денег он не признавал игры.

Что же еще вспомнить? Вот встречи с Игорем Северяниным. Он с ним как будто дружил, но совершенно его отвергал, критиковал такие вещи, и «крем де ваниль» он совершенно ненавидел. А если еще вспомнить его внешность, он просто отплевывался и ругал, как только мог. Но при встречах всегда считал необходимым проводить время вместе, на поэзоконцерты ездил часто.

Вот я помню, после одного такого концерта они приехали ко мне сюда, в эту квартиру — и Игорь Северянин, и Маяковский. Приехали очень поздно, выпивши и все такое, а я еще, конечно, подбавил, угощал. С Игорем была какая-то дама, — не помню кто, Маяковский, Каменский и еще несколько человек, чуть ли не Пастернак. В общем много людей, человек 12–15.

Маяковский всегда был очень активен, очень любил приставать к Игорю, чтобы он прочитал стихи, где про него, про Маяковского, написано. Причем Игорь ломался, делал вид, что он очень устал. И Маяковский говорил: «Дай я прочту сам». И читал с приподнятым таким настроением. А потом переходил к своим стихам, и весь вечер так и шел и кончался произведениями Маяковского, несмотря на несколько не совсем благовидное для Игоря-именинника — настроение.

Так что активность его проявлялась везде очень сильно и победоносно.

B. О. Перцов. А как И. Северянин относился к поэзии Маяковского в ту пору?

A. В. Лентулов. Он относился к нему как к очень большому поэту. Это и в его стихотворении отмечено. Наконец, Маяковский внушал к себе очень большое уважение.

B. О. Перцов. Несмотря на довольно резкую манеру держать себя?

A. В. Лентулов. Особенно в своем кругу, до И. Северянина; он не занимал позиции мальчишки или второстепенного человека, всегда был очень активен. И Игорь никак не мог с ним в этом смысле конкурировать. Всегда, когда я с ними встречался, у меня такое впечатление оставалось.

B. О. Перцов. А вам приходилось встречать Маяковского в обществе Бриков?

A. В. Лентулов. У Бриков я был один раз, в Петербурге в то время[338]. Была Лиля Юрьевна, Осип Максимович. Помню, что приходил Маяковский зачем-то; он, не раздеваясь, как-то мимолетно пришел и сейчас же ушел.

Свидетелем ничего не был, этой жизни у Бриков, и любви его тоже не наблюдал. Все это мне неизвестно.

B. О. Перцов. Вот по поводу этих милитаристических открыток и плакатов. Многие знающие В. В. люди считают, что он смотрел на это как на источник заработка.

A. В. Лентулов. Безусловно, можно считать, что относился как к заработку. Но какой бы заработок он ни преследовал, он, конечно, на компромисс не мог пойти. Я не знаю этого периода его творчества. Единственно, что я могу сказать твердо, — что Маяковский никогда, конечно, ни к каким правым политическим группировкам не примыкал. Здесь может быть так, что он, как художник, попросту был несколько нейтрализован тогда, что общий момент подхватил его. А нам известно, что товарищ Сталин ничего не имеет против реставрации такой истории, как период Александра Невского и т. д.

А общее патриотическое настроение — за землю — это допустимо, это могло быть. Здесь некоторая нивелировка граней, — она, естественно, возможна. Наоборот, после нее люди уже окончательно устанавливают свои позиции. В этом смысле Маяковский выделялся очень ярко и определенно приготовленным к встрече Октябрьской революции. Я уверен, что и тут никакого жеста не было. Правда, я сам к Октябрьской революции подошел с очень большим энтузиазмом и подъемом, но я в своем искусстве, к сожалению, этого не выразил. Наше искусство очень трудно это выражает. Для живописца, который воспитан на любви к цвету, к форме, это трудная задача.

B. О. Перцов. А с Хлебниковым вам не приходилось встречаться?

A. В. Лентулов. Очень часто. Он часто ночевал у меня, так как он вообще всегда ночевал у кого-нибудь.

Я считаю его очень тонким и талантливым поэтом. Всегда меня поражало его внешнее несоответствие таким тончайшим мыслям и настроениям, которые он передавал. Илья Иванович Машков, — тот прямо говорил: «Неужели в такой грязи, в такой мрази могло быть какое-нибудь поэтическое чувство?»

Это было действительно какое-то убогое существо внешне, и вдруг такие божественные обороты речи!

B. О. Перцов. А как Маяковский к нему относился?

A. В. Лентулов. Вот представьте себе, что очень хорошо[339]. И это понятно — почему: он прекрасно понимал, что это чистой души человек и чистой марки поэт. Тут не было никакой бурлюковщины.

А к Бурлюкам Маяковский относился очень хорошо, но сквозь это проглядывало вот что: такая вкрадчивая и подобострастная ласка, которую он от них получал[340]. Ведь для Давида Маяковский был знаменем его жизни; всем, что он мог сделать, он обязан Маяковскому. В его гиперболическом выражении не скажешь даже, как он определял значение Маяковского. Но во всяком случае вся ситуация так складывалась, что от Маяковского он питался. Но зато и сам изнеживал его до последнего — в работе, в компаниях, во всех условиях, в хранении всех его интересов, начиная с материальных и кончая духовными. Словом, это была какая-то кормилица с такими грудями, в которой Маяковский купался и которую чувствовал себе поддержкой в своих выступлениях, в спорах, в столкновениях. Единственный близкий человек, мать родная — это был Додя. Маяковский был загипнотизирован Бурлюком. Бурлюк так его обставлял, что Маяковский волей-неволей нуждался в этом теплом очаге. Я определенно убежден, что это было так.

Ведь мы знаем, что Маяковский, наряду со своей внешне громовержской и поэзией и жизнью, был страшно нежной души, он был даже сентиментальный человек. И все эти «птичка», «душка» были маленьким откликом того, что он способен к неге какой-то. Он говорил: «Хотите, буду безукоризненно нежным»[341]. Все это в каких-то уклончивых, шутливых фразах и мыслях, но просилось все это высказать себя.

А Бурлюки — они очень сентиментальные. Они меня очень любили. Вот меня они так же окружали, как Маяковского. Словом, Аристарх Лентулов для них был олицетворением чего-то самого желанного для них. Он мне даже подражал в искусстве, был в безумном восторге от моих кубофутуристических шествий.

Я так же относился к нему с взаимно приятным чувством, тем более что при желании даже отделаться от Бурлюков это было очень трудно; если они вас любили, если они уважали вас, то от них отцепиться было тяжело. Бурлюк к вам придет, когда вы его ругаете, клянете, даже когда вы его ударите. Таких случаев не было, но можно себе представить. Даже, когда вы его ударите, он оботрется и будет против себя ставить и дифирамбы петь и говорить: «Я — бездарность одноглазая». У Давида было очень большое самоуничижение.

B. О. Перцов. И самомнение в то же время?

A. В. Лентулов. Я бы этого не сказал. У него была вера в дело и любовь к футуризму. Его хлебом не корми, а футуризм давай. От себя он в восторге не был, как от художника.

Бурлюк — не забудьте — очень большого ума человек, и, как умный человек, он великолепно знал свое место и место всех своих друзей. Он большой историк и знаток искусства, колоссальный знаток. Бурлюк обладает совершенно несусветной эрудицией. У него колоссальная была библиотека. Это же человек, который сидит в книге, в литературе, в искусстве, как очень большой ученый, и с правильной установкой и изумительной критикой, если бы он не был так свихнут футуризмом, который сыграл в его жизни какую-то роковую роль. Он, как мечтатель, видел в этом все — в этом футуризме, он даже, кажется, и назвал это движение так, а в Италии это просто «искусство будущего». Он в это будущее верил, как в такой красоты рай! И вот такие райские художники — Лентулов, Кончаловский.

Он также любил Кончаловского. А что он получал от Кончаловского, кроме затрещин, и самых грубых! Тут самый настоящий фанатизм.

Для искусства это оказалось не очень хорошо, так как тогда уже самые активные товарищи Бурлюка шли по пути, где уже чувствовалось, что за этим какая-то чертовщина идет, какие-то Малевичи появляются, и вы уже начинаете поворачивать к утерянным рельсам. Бурлюк этому мешал.

Я от Маяковского никаких похвал Бурлюкам никогда не слыхал, вообще никогда не слышал от Маяковского об искусстве Бурлюков. Это были разговоры только об его искусстве. Так что понятен тот цемент, — на чем это было склеено, но во всяком случае не на поклонении перед Бурлюком.

Загрузка...