ТРИ…

Как только закрылась дверь за следователем Перепелицей, Ганин без сил рухнул на скрипучую двуспальную кровать и некоторое время лежал неподвижно. Множество мыслей, как рой потревоженных пчел, кружилось в его голове: Наташенька, Клава, Пашка, Лариса… Смерть самых близких к нему людей — в это просто невозможно было поверить!

«Боже мой, ну как, ну как же… Ну говорил же я ему, останься! Эх, надо было лично посадить его в электричку! А Лара, Наташенька, Клава… Я ведь даже не попытался их найти! Думал, навязываться… зачем?» — Ганин с досадой скрипнул зубами и закрыл глаза. На темном фоне роились цветные пятна, которые обычно бывают перед глазами, когда их закрываешь при свете дня. Ганин любил смотреть на эти пятна, на их причудливые переливы, изменения форм, иногда он даже воображал себе какие-нибудь фигуры — это его успокаивало.

Но вдруг несколько светлых пятен, медленно изменяя свои формы, стали неожиданно соединяться в одно целое. И вот уже перед взором Ганина снова, как всегда улыбающееся, даже смеющееся лицо солнцелицей принцессы: та же соломенная шляпка с алыми лентами, сдвинутая кокетливо на затылочек, те же белоснежные зубки, остренько выглядывающие из-под пухлых чувственных алых губ, фиалковые глазки, необыкновенно яркие, прозрачные, как мелководье тропического моря, с веселыми искорками, золотистые волны вьющихся на кончиках волос…

От приятного видения открывать глаза не хотелось. Ганин приветливо улыбнулся, а девушка из портрета уже протянула к нему свои длинные тонкие бело-розовые ручки с аккуратными ногтями, не испорченными лаком, и что-то ему заговорила. Что — слышно, естественно, не было, но что-то нежное, приятное… Ганин замотал головой и мысленно сказал, что он ничего не слышит и ничего не понимает, но девушка продолжала говорить и говорить, а потом — смеяться. И Ганин, волей-неволей, засмеялся ей в ответ…

Из этого приятного состояния его вывел резкий звук — кто-то несколько раз со всей силы бил по клаксону автомобиля. Ганин быстро вскочил с кровати, удары из коротких стали долгими, протяжными.

— Эй, Ганин, ты что — помер там что ли? — раздался смутно знакомый, громкий, почти громоподобный бас.

— Ой, Валерий Николаевич! — всплеснул руками Ганин и быстро выбежал на улицу. Там, у самой калитки, застряв передними колесами в яме, наполненной грязной дождевой водой, стоял здоровенный черный мерседес с зеркальными тонированными стеклами, одно из которых было опущено. Внутри автомобиля сидел человек в дорогом костюме и нетерпеливо бил по клаксону. — Валерий Николаевич, да что ж Вы это… в такую конуру-то… я бы сам… я…

— Ганин! Черт тебя дери! Весь день звоню тебе на трубу, недоступен да недоступен! Ты что в сортире утопил её, что ли? Хорошо, адрес твой был у меня записан… Ганин виновато покраснел и быстро похлопал руками по всем своим карманам — и джинс, и рубашки.

— Да, Валерий Николаевич! Уронил где-то… Да Вы проходите ко мне, проходите, я Вам чаю налью, проходите! — опять закудахтал Ганин, чуть ли не прыгая вокруг черной машины. Дверь черного мерседеса плавно открылась и прям к калитке из мягкого сиденья выполз довольно моложавый атлетически сложенный высокий мужчина с сильными проседями в темно-русых, стриженных «боксом», волосах, дорогом шелковом светло-кофейного цвета костюме с белым галстуком, на котором красовалась золотая заколка с бриллиантом. Пальцы его были унизаны перстнями, в зубах блестело несколько золотых коронок. Он был гладко выбрит, а улыбка, казалось, никогда не сходила с его губ, которая, впрочем, резко контрастировала с холодным жестким взглядом стально-серых «волчьих» глаз, какие бывают почти у всех военных, прошедших через «горячие точки». Казалось, этот человек никогда ни на минуту не расслаблялся, даже когда шутил или смеялся, — его глаза всегда оставались серьезными и холодными, как будто бы их хозяин всегда либо думал о деле, либо оценивал собеседника.

— Ну и конура у тебя, Ганин… — присвистнул вошедший, неприязненно оглядывая убогие апартаменты своего протеже. — Слушай, мне надо срочно что-то у тебя купить, чтоб завтра-послезавтра и духу твоего не было в этой развалюхе! Купишь себе нормальный коттедж в Сосновом Бору или в Излучье — там у меня есть компаньоны, которые недвижимостью торгуют. Миллионов за 20–25 вполне можно что-то присмотреть…

Ганин чуть не выронил чайник, который он только что наполнил свежей водой, от таких слов.

— Да как же… как же… Валерий Николаевич… Да все мои картины столько не стоят! Я их продавал каждую по 20–25 тысяч максимум!

Валерий Николаевич Никитский — пожалуй, самая известная акула бизнеса в области, по слухам, близко связанный с криминальным миром, вальяжно развалившись на стуле, несколько свысока, оценивающе, осмотрел Ганина с ног до головы, слегка скривив губы.

— Запомни, Ганин, учись, пока я жив! Продать можно все и за что угодно: можно продать кучу дерьма за миллионы, а можно продать кучу золота за бесценок — все зависит от того, как и когда это подать. Я уже больше двадцати лет в бизнесе и видел, как ворованные бэушные иномарки впаривали за бешеные бабки, и видел, как стоящие машины отдавали за бесценок. Так что, Ганин… Будет у тебя имя — твои картины будут покупать не за миллионы деревянных, а за баксы, не будет — так и сдохнешь в этой конуре!

— Думаете… Завтрашняя выставка…

— Посмотрим. Всем своим я уже сказал, мои пиарщики уже поработали с прессой и телевидением. Будет освещение, будет ажиотаж… — Никитский достал из золотого портсигара длинную и толстую ароматно пахнущую гаванскую сигару, смачно откусил конец и выплюнул его прямо на пол, а потом закурил. — Ты где пропадал весь день, а? Ты ж должен был в обед ко мне подъехать! — наконец, перешел к делу Никитский.

Ганин уже успел разлить чай, поставить на стол варенье и сесть за стол.

— Простите, Бога ради, Валерий Николаевич! Тут на меня столько всего навалилось! Мой друг, Пашка Расторгуев — ну, я Вам про него рассказывал как-то, он тоже художник, мой однокашник, правда, он работал в дизайнерской фирме, картины редко писал… Так вот, Пашка, оказалось, вчера погиб и у меня совершенно все вылетело из головы, а тут и телефон куда-то потерялся, в общем…

— … В общем, разгильдяй ты, Ганин! — громко, но беззлобно подытожил Никитский с нескрываемым чувством собственного превосходства. — Если б не твои картины, не потащился бы я в такую запинду, это уж точно, понравились мне больно они… У меня когда двоих корешей замочили, я умудрился вместо похорон на день рождения к губернатору поехать, а ты… — Никитский махнул рукой с таким выражением — «мол, что с тебя взять» и с удовольствием принялся за малиновое варенье с чаем.

— Это от бабушки ещё осталось, — поспешил вставить Ганин, покраснев. — Никто такого ароматного варенья больше не делал. Да и в чай я ложу листья малины, с детства люблю… — Ганин тихо и мечтательно вздохнул, подперев щеку рукой и медленно постукивая в чашке ароматного чая ложкой.

— Да уж… — «волчий» взгляд Никитского совершенно неожиданно потеплел. — Я тоже с детства любил малиновое и у меня тоже была бабушка. А сейчас, Ганин, моя третья жена, как и две предыдущие, ни хрена готовить не умеют! Даже яичницу с помидорами ей не доверю, стерве… Только и может, что бабки с меня сосать да обращать их во всякую хрень, которой забиты уже все шкафы. Веришь, нет, Ганин, за всю жизнь — ни одной нормальной бабы у меня не было — всякая пена лезет! Эх… Первая ещё хоть как-то пыталась, детей хоть рожала… А остальные… Плоские как доски, кожа да кости, да по целым дням то в солярии, то на фитнессе, то в бутиках, то… — Никитский досадно махнул рукой и, с удовольствием хлюпнув, отпил ароматного чая с малиновыми листьями и заел ложкой варенья. — Соскучился я по варенью, Ганин, а никто у меня его готовить не умеет…

— Хотите, я Вам пару банок с собой дам? — вдруг наивно воскликнул Ганин и как-то по-детски широко улыбнулся. — У меня ещё есть!

— Я их у тебя куплю — по тысяче за штуку! — и Никитский засмеялся громким и неприятным металлическим смехом.

Отсмеявшись, Никитский, наконец, отодвинув пустую чашку, уже серьезно сказал:

— Так вот, Ганин, зачем я к тебе приехал… Выставка завтра будет открыта в 12 часов. Открывать будет губернатор — я его сам об этом попросил — в Центральном Музее, на улице Верещагина, 15, в главном выставочном зале. Тебе надо быть пораньше — смотри не опоздай! У тебя есть смокинг?

Ганин спрятал глаза и покраснел.

— Я так и знал… Я тебе привез три комплекта, посмотри. Если бы сам приехал, мои девочки тебя бы одели как следует! Кстати, лучше я за тобой своего шофера пришлю, а то проспишь ещё. Да… Там будет куча репортеров, будут задавать вопросы — про меня, Ганин, ни-ни! Ты со мной «познакомишься» прям там, на выставке. Все будет проходить под знаком федеральной программы по развитию культуры, искусства, ну и всякой такой хрени, не важно… Мне светиться там пока нельзя. Но когда пойдет ажиотаж и все такое — я — твой агент, все покупки — только через меня и мое агентство, понял? Я сам диктую цены, беру комиссионные… Да ты не бойся! — тут он хлопнул здоровенной волосатой ручищей по плечу Ганина и ухмыльнулся, свернув золотой коронкой. — Комиссионные пойдут на благотворительный фонд — вот его мы с тобой и попиарим по полной. Скоро будут выборы губернатора, у меня есть кое-какие планы… Ты меня понял?

Ганин быстро кивнул — у него итак кругом шла голова от всего происходящего: будет выставка, будут продажи, а это — самое главное, все остальное ничуть не оставалось ни в его памяти, ни в его сердце.

— Ну, вот и договорились! — удовлетворенно облокачиваясь на спинку стула, сказал Никитский. — Я к тебе приставлю одного человека, он будет с тобой работать во всем, что касается продвижения, продаж и всего прочего. Познакомишься прям на выставке… Ну а теперь, пойдем, покажи мне свои старые работы. Куплю у тебя что-нибудь на первый раз, а то не могу смотреть на эту конуру и на этот бомжовский прикид у тебя… — Никитский резко встал со стула.

— Придется лезть на чердак… — виновато разводя руками, сказал Ганин.

— Ничего другого я здесь и не ожидал, — хмыкнул Никитский и полез по скрипучей лестнице на чердак.

… - Опа-а-а-а! Вот это новость!!! — удивленно и радостно воскликнул Никитский, только что забравшийся на самый верх.

— Что? Что там, Валерий Николаевич? — Ганин запыхался, карабкаясь по крутой лестнице, а поднявшись, некоторое время не мог отдышаться, а когда, наконец, отдышался, то увидел, как Никитский с нескрываемым восхищением смотрит на портрет «мечты поэта».

— Фантастика, просто фантастика… — как-то сладострастно причмокнул губами Никитский. — И где ты такую кралю откопал, Ганин? Просто конфетка…

Ганину стало как-то не по себе — эти сладострастные взгляды, эти причмокивания… Ему показалось, что, наверное, то же самое должен чувствовать отец, когда случайно застает свою взрослую дочь в объятиях какого-то незнакомца. Ганин робко взглянул на портрет и… ему на мгновение показалось, что он разделяет его чувства: в фиалковых глазах девушки куда-то запропастились веселые искорки, зрачки вроде бы стали узкими, как иголочки, появился какой-то презрительный прищур, уголки губ вроде как стянулись в гримасе отвращения…

— Сколько ты запросишь за этот портрет? 20, 30, 40, 50? — с каким-то возбужденным придыханием спросил Ганина Никитский, не отрывая взгляда от девушки, буквально пожирая и раздевая её глазами.

— Я… я… я… вообще-то я не рассчитывал её продавать, да и выставлять тоже… Это моя фантазия, моя мечта…

— … Твоя фантазия теперь тебе принесет нормальные деньги! Давай, плачу 50 — и мы в расчете! Тебе как раз и на дом нормальный хватит, и на машину, и на прочее барахло. Ганин только разевал рот, как рыба, выброшенная на берег, и ничего возразить не мог…

— Ну, пока все, мне пора! Остальное посмотрю в следующий раз. Думаю, если выставка пройдет успешно, все твои картины будут раскупаться на «ура» и твой чердак опустеет. — Никитский решительно схватился за раму и… Но портрет поднять не смог! Хотя картина была довольно большая, в натуральную величину, но Никитский был мужчиной атлетического телосложения — его кулаки были чуть ли не с половину головы Ганина! — раньше он, насколько помнил Ганин, профессионально занимался боксом, тяжелой атлетикой, а в молодости воевал в Афганистане… — Что за черт, Ганин!? Он что у тебя — приклеенный?! — сконфузился Никитский и в его обычно холодных, бесстрастных, «волчьих» глазах появилось — уже во второй раз! — хоть какое-то чувство — чувство недоумения и гнева. Никитский был не из тех, кому кто-то или что-то отказывает!

— Сейчас, сейчас, — затараторил Ганин, — сейчас, Валерий Николаевич! Позвольте мне, я попробую! Может, Вы не так взяли его…

Ганин подошел к портрету, быстрым движением вытер слезу со щеки и также быстро поцеловал дешевенькую деревянную раму, послав мысленный сигнал «Прости, так надо!», а потом взял картину и… легко поднял её!

— Фантастика… — прошептал Никитский, пропуская Ганина с картиной вперед.

… Уже в комнате Никитский, не откладывая дела в долгий ящик, выписал Ганину чек на 50 миллионов рублей, а Ганин, тем временем, чуть не плача — во всяком случае, глаза у него были мокрые от слез — упаковывал картину в бумагу, которая у него хранилась в шкафу как раз для таких случаев, а ему при этом казалось, что он кладет в гроб горячо любимого человека… «Не плачь!» — вдруг вспыхнула в его сознании, как молния на темном предгрозовом небосводе, какая-то мысль. И не успел Ганин удивиться, как тут же полыхнула вторая: «Мы снова будем вместе!». И больше ничего…

— Ну что, Ганин, держи свой первый гонорар, — протянул Никитский Ганину чек и похлопал по плечу. — Давай, дотащи мне её до машины…

Ганин выволок сверток на улицу. Солнце уже почти село. Остались светлыми только кроваво-красные облака на горизонте, а все остальное — и раскинувшие хищно в разные стороны ветви деревья, и крыши соседних домов, и телеграфные столбы — превратилось в абсолютно бесцветные, темные силуэты, особенно темные на фоне ещё светлой полоски на линии горизонта. Ганин залюбовался этим зрелищем, он обожал его и про себя называл «театр теней» — в эти предрассветные или предзакатные минуты весь мир как будто бы превращался в черные тени, в декорации к какой-то мистической картине, и это возбуждало в Ганине его творческий инстинкт, мотивировало его к писать… В самом деле, что может быть более притягательным для Художника — в самом широком смысле слова — чем впустить через свое творчество эту красоту, запечатлеть её навечно на холсте, на бумаге, в музыке… — открыть окно в неведомый мир и, окунувшись в этот мир самому, приобщить к ней других, а, может быть, и впустить этот мир — в наш…

— Ну что ты там зазевался, Ганин! — недовольно крикнул Никитский, уже сидя за рулем. — Давай, клади картину на заднее сиденье, мне уже пора! Ехать ещё минут сорок — не меньше… Голос Никитского вывел Ганина из эстетического ступора и он выполнил, не без сожаления, то, что ему говорили.

— Счастливой дороги, Валерий Николаевич! Увидимся, ой, познакомимся на выставке! — грустно улыбнулся Ганин и помахал ему, как-то по-детски смешно, своей бледной тонкой ручкой художника.

— Давай, Ганин, до завтра! — ответил Никитский, бросая окурок сигары прямо в лужу и выруливая с трудом из непроходимой грязи. — Кстати, Ганин, ВСПОМНИЛ! Твоя девочка с портрета мне очень и очень кого-то напоминает, но кого — хоть убей не помню!

— Правда? — удивился Ганин. — Хотел бы я её встретить на самом деле, если она жива ещё…

— Я отдам эту твою картину на выставку с надписью «Не продается». Авось, найдется твоя девица! — хохотнул Никитский. — Только я бы хотел познакомиться с ней пораньше…

Лицо Ганина исказила гримаса, но зеркальное окно водителя «мерса» уже с мягким жужжанием закрылось и машина, выехав на ровное место, резко газанула и скрылась в полумраке… Никитский приехал домой гораздо раньше, чем через 40 минут: дороги были пустынны, а потому Никитский — большой любитель риска и быстрой езды — ехал на предельной скорости. Он открыл окна своего мерседеса и с наслаждением вытащил правую руку из окна, чувствуя как упругий прохладный воздух ласкает кожу на его ладони. Скорость создавала легкое ощущение эйфории, иллюзию свободы… и Никитский радостно засмеялся.

Скорость помогала пробудить у него приятные воспоминания, когда он, будучи молодым советским офицером, водил в атаку боевой Ми-24 на кишлаки моджахедов. Он до сих пор не мог забыть это потрясающее ощущение, когда ты ведешь боевую машину на полной скорости, когда ветер свистит в твоих ушах, ничего не слышно от шума винтов, а там, внизу, бегают многочисленные, с виду как игрушечные, фигурки людей, едут маленькие, как детские модельки, машинки, а он нажимает гашетку — и яркие светящиеся ракеты летят прямо вниз, и там, на выжженной жарким афганским солнцем желто-бурой земле как чудовищные цветы расцветают клубы ярко-оранжевого пламени, в стороны летят куски металла, обгоревших тел и бетона. Маленькие человечки что-то кричат, махают тоненькими ручонками, куда-то бегут, а он выпускает вслед длинные свинцовые очереди из крупнокалиберных пулеметов и смеется, смеется и смеется… «Да уж» — подумал Никитский — «гонка на «мерсе» не заменит того кайфа, который был тогда, в Афгане! Кто знает, если бы не этот козел, полковник, так бы может быть и остался бы в армии… «Дьявольскую колесницу» не заменит ни один самый быстрый «мерс» на свете!». Капитан Никитский был уволен из армии со скандалом. Однажды он на своей машине буквально стер с лица земли совершенно мирный кишлак, причем тогда, когда там был какой-то базар, погибло огромное количество народу. Это стало известно командиру полка. Тогда дело замяли, тем более, что, по слухам, вообще готовился вывод войск из Афганистана и на самом «верху» собирались дать амнистию всем «воинам-интернационалистам», замешанных в «военных преступлениях», но Никитского из армии всё-таки уволили… Пришлось искать другую работу. Благо, Перестройка была в разгаре, как грибы после дождя появлялись кооперативы, а вместе с ними и — организованная преступность, в которой очень и очень нужны были крепкие «афганцы». Никитский быстро нашел там свое место, хотя у него и хватило ума при первой же возможности «отмыть» и «отработанные» там и деньги, и свое лицо — дружеские связи с другими «афганцами», занявшими посты в милиции, в госучреждениях — ему в этом очень помогли. Он заработал приличные деньги на торговле сомнительными иномарками, а когда подвернулся момент, вложил вырученные деньги в приватизирующуюуся нефтедобавающую компанию… Когда Никитский стал уже «новым русским» в малиновом пиджаке и с золотой цепью на шее, долларовым «нефтяным» миллионером, он даже нашел того самого полковника, который его «сдал» — тот потерял обе ноги на войне и еле сводил концы с концами на пенсии. Никитский подарил ему протезы, оплатил операцию, дал денег жене и детям, но даже слов благодарности от него не дождался. Тот исподлобья посмотрел на бывшего капитана из-под кустистых светло-русых бровей и тихо сказал: «Не откупишься, Никитский, никогда не откупишься… Кровь имеет свойство не отстирываться с одежды вовек». И все, больше ничего не сказал. Но Никитский тогда только покровительственно похлопал бывшего начальника по плечу и велел своему секретарю открыть на его имя валютный счет, чтобы семья его сослуживца уже никогда не нуждалась ни в чем, но на следующий день узнал, что полковник Волков застрелился из наградного оружия…

«Из гордости» — подумал тогда Никитский. — «Ну и дурак, а я ведь из-за него такой кайф потерял!».

Конечно, уже когда Никитский стал богат, он купил себе вертолет, но это было не то: мало было летать, надо было, чтобы были эти игрушечные домики внизу, эти игрушечные человечки, машинки и чтобы ты, именно ты, держа в руках гашетку, был властелином их жизни и смерти, посылая огненный — ракетно-свинцовый — смерч вниз, и притом сам ощущая, что ты балансируешь на грани — стоит только кому-то из этих человечков из чего-нибудь в тебя попасть… Нет, ни обыкновенный вертолет, ни «мерс» никогда этого не заменят!

Но сейчас Никитский смеялся и на миг представил, что он до сих пор летит в этом вертолете, до сих пор он там, на той войне… И ему вдруг пришла в голову мысль, что все, что он делал в своей жизни потом — бизнес, разборки, гонки, бабы, наркота — это всего лишь попытка хоть отчасти вернуть то ощущения свободы, опасности и власти, которое он имел тогда, под вечно палящим солнцем Афганистана…

Но вот поездка окончилась. Черный мерседес мягко подкатил к огромному особняку XVIII века, принадлежавшего некогда роду князей Барятинских. Это было высокое бело-голубое трехэтажное строение в стиле елизаветинского барокко, с выдающимся портиком с треугольной крышей, мощными, но грациозными белыми дорическими колоннами, большими окнами из цветного стекла, посреди пышущего зеленью парка, с белокаменными беседками, фонтанами, прудом с утками и лебедями, тенистыми аллеями, посыпанными белым мраморным песочком. Никитский урвал особняк в самом начале 90-х. Тогда это был закрытый санаторий для отдыха высоких партийных «товарищей» местного обкома. Когда имущество партии пошло «под молоток», Никитский благодаря своим «афганским» связям в администрации сумел за бесценок скупить «дом отдыха» — который по-хорошему мог стать музеем архитектуры «елизаветинской эпохи» — и превратить в кричащий символ образа жизни современного нувориша. Никитский даже не поскупился оплатить работу городских историков, которые сумели восстановить изначальный облик здания и его убранства, а сам ликовал в душе: «Все правильно! Раньше здесь жили одни князья, теперь другие» — ему нравилось думать о том, что теперь он — сын водопроводчика и крановщицы, бывший младший офицер советской армии — живет во дворце, принадлежавшем аристократам, чьи кости давно сгнили в могиле, а он вот жив, здоров и вполне доволен своей судьбой!

А потому, когда он увидел художника с мольбертом у ворот, просящего разрешение нарисовать его особняк, Никитский был в восторге, ведь и князей Барятинских кто-то рисовал давным-давно, и их портреты до сих пор красуются в Третьяковке, в Эрмитаже… И он дал добро художнику, но только с одним условием — написать портрет и его самого и его семьи, когда тот закончит рисовать поместье. В этом и был один из главных резонов выставки — «раскрутить» непризнанного гения Ганина, а потом заказать уже знаменитому художнику, заслуженному деятелю искусств РФ портрет своей семьи, который увековечит его величие, как когда-то увековечили его портреты князей Барятинских…

Мягко шурша по гравию, черный мерседес заехал на территорию поместья, через открытые охраной ворота. Когда дверь машины открылась, к ней уже подбежали трое охранников в «хаки» и солнцезащитных очках с короткими автоматами АКСУ в руках. В охрану Никитский брал только бывших военных и только тех, кто прошел «горячие точки», а платил столько, что мог рассчитывать на их жизнь также, как на свою собственную.

— Валерь Николаич, Валерь Николаич! Мы уж забеспокоились… Взяли бы ребят, Вам без охраны никак нельзя!

— «Кому суждено быть повешенным — тот не утонет», — хмыкнул Никитский. — Вы мне нужны, чтоб детей да жену охранять, а себя я и сам защитить смогу, не мальчик, — он недовольно сморщился — терпеть не мог охрану рядом с собой, также как и водителя в машине — это мешало ему ощущать себя свободным, ощущать риск, делало его жизнь тюрьмой… — Лучше отнесите картину, которая на заднем сиденье, в дом, пусть повесят её у меня в спальне, прямо напротив кровати, да поосторожней! — 50 миллионов стоит — будете потом всю жизнь выплачивать! — и довольно гоготнул, обнажив золотые коронки во рту. Двое охранников аккуратно, нежнее, чем мать младенца, вытащили упакованную в оберточную бумагу картину и осторожно понесли по главной дорожке в дом, а третий уже сел за руль, чтобы отогнать машину в гараж. Ворота медленно закрылись, словно чудовищные челюсти, проглотив свою жертву, с намерением больше никогда её не выпускать из своего раззолоченного чрева…

Никитский отправился сначала в свой личный спортзал, располагавшийся в подвале поместья, там вволю потягал штангу, размялся на беговой дорожке, побил боксерскую грушу, а потом сходил в приготовленную для него сауну, затем плотно поужинал. На ночь он зашел в детскую и пожелал деткам — тихому юноше 15 лет и такой же тихой девочке 10-ти — спокойной ночи. С женой видеться не хотелось…

И все это время Никитский, сам себе в этом не признаваясь, думал только об одном — о Портрете! Точнее, о прекрасной незнакомке, изображенной на нём. Тягая штангу или кряхтя под ударами веника, поедая бифштекс с кровью или целуя шелковистые волосики деток, перед глазами его стояла только одна картина — золотоволосая девушка с солнцевидным лицом, фиалковыми глазами и чуть приплюснутым носиком в соломенной шляпке с атласными лентами и корзинкой лесных цветов… Лицо её смутно казалось ему знакомым и этим, главным образом, портрет и притягивал к себе: а что если изображенная на нем девушка существует на самом деле?! Никитскому до смерти надоела его последняя жена, к тому же она старела, ей уже было 35 — какие бы солярии и салоны красоты она не посещала, 25-летней она уже все равно не будет… А тут — не девочка, а цветочек полевой, конфетка! С такой и за границей появится не стыдно, и у губернатора, и друзьям показать… Это бриллиант, который идеально подойдет к его костюму, а этому бриллианту только он, Никитский, может дать достойную её красоты оправу!

Поцеловав детей и пожелав им спокойной ночи, Никитский быстрым шагом отправился в свою спальню. Это была личная опочивальня князей Барятинских, полностью восстановленная в том виде, в котором она была двести с лишним лет назад — широкая кровать с шелковым постельным бельем под балдахином, розовые обои с изображением пузатых голеньких амурчиков с луками и полуголых нимф с лирами, картины художников XVIII века — в основном, портреты —, золотые подсвечники и люстра с настоящими восковыми свечами, пушистый персидский ковер, мебель искусной резки из настоящего дуба, старинный клавесин… Даже свой iPad Никитский не оставлял в этой комнате — ничто не должно нарушать эстетическую гармонию Великого века!

Когда Никитский вошел в спальню, он первым делом посмотрел на ТО САМОЕ место — часть стены слева от раскрытого высотой в три человеческих роста старинного окна — место для Портрета, как раз напротив кровати. Да, Он был уже там…

Никитский довольно улыбнулся и, получше завязывая на ходу пояс махрового розового халата, подошел к нему вплотную. Мягкое освещение люстры из двух десятков восковых свечей было очень выигрышным для портрета — романтический сюжет при романтическом освещении: замок вдали стал ещё более насыщенного цвета, фиалковые глаза — ещё более томными, а алые губы — ещё более страстными…

«Конфетка! — причмокнул губами Никитский. — Правда, рама дешевенькая… Ну ничего, завтра же закажу из чистого золота! Ты у меня будешь как принцесса — в золоте ходить и в бриллиантах!», — хмыкнул Никитский и… усмешка застыла на его губах… потому что девушка на Портрете улыбнулась ему в ответ и кокетливо сощурила глазки!

Сердце Никитского ёкнуло и судорожно забилось. Ему показалось, что пол под ним заколебался и что вот-вот он уйдет у него из-под ног, а точнее, разверзнется под ногами пропасть и он улетит прямо в преисподнюю! Но вскоре первый приступ страха пропал, и на его место пришло, вкрадчиво и в то же время настойчиво, вожделение…

Да… Вожделение… Его терпкий сладкий привкус он ощутил ещё тогда, на чердаке этой странной конуры, но сейчас… Оно становилось неодолимым! Оно охватило все существо Никитского, каждую клеточку его тела, оно сжигало его дотла! От страстной истомы подкашивались ноги, закружилась голова, сердце готово было выскочить из груди, пробив грудную клетку, рот наполнился вязкой слюной, а глаза — какой-то розовой дымкой…

У Никитского в жизни много было женщин. Ещё в юности он никогда не страдал от отсутствия женского внимания — его физическая сила, решительность, граничащая с дерзостью, бесстрашие — все это ещё со школы, где он слыл первым хулиганом, создавало вокруг него ореол «первого парня на деревне». Девушки липли на него, как мухи на мед, а уж тем более, когда он стал богатым… И девушки были разные — и блондинки, и брюнетки, и рыжие, и высокие, и пониже, и плоские, и «в теле»…

А тут… Хотя девушка на портрете была красива, без сомнения, но что-то в ней было особенное…

ГЛАЗА, конечно же, глаза! Таких он не видел ни у одной из них! У тех девушек глаза были как у детских куколок «барби» — пустые мутные стекляшки, в которых лишь иногда загорались бледные огоньки при виде зеленых купюр, «шмоток» или дорогих машин, а у неё… Никитский подошел совсем близко к портрету, встав лицом к лицу — портрет был ростовой — так что его глаза отделяло от её всего сантиметров 20–30…

Боже, какие необыкновенные глаза! Глубокие, как бездонный колодец, ясные, как безоблачное небо, фиалковые полутона сочно переливаются при колеблющемся свете восковых свечей, но самое главное — искорки… Искорки света — солнечного или лунного —, какие всякий может увидеть на море, — так и плясали в томном фиалке её глаз — и за их танцем, как за самим морем, можно было бы наблюдать бесконечно… Никитский не помнил, сколько он стоял и смотрел в них, но в какой-то миг он подумал, что продал бы свою душу самому дьяволу, лишь бы эта девушка стала его, хотя бы на одну ночь!

Не успел он об этом подумать, как вдруг отчетливо ощутил пряный аромат лесных цветов вокруг себя, дыхание свежего летнего ветерка, кряканье уток, шелест листвы… Глаза у Никитского буквально полезли на лоб — КАРТИНА ОЖИЛА! Как в кино, когда кусок белого полотна в зале вдруг оживает при выключенном свете и показывает нам движущиеся фигурки, лица, пейзажи, так и здесь — картина наполнилась жизнью. Утки в нарисованном пруду крякали и плавали, ветер развевал алые атласные ленточки на соломенной шляпке и шевелил складки белоснежной кружевной юбки-купола, а также флажки с таинственными знаками на полотнищах, что реяли на башнях розового замка. Разница состояла лишь в том, что в кино мы видим только изображения, а здесь чувствовался и запах, и ощущения, в кино мы не можем вступить в общение с персонажами, изменить линию их поведения, а здесь…

— … Ты хотел обладать мною, князь среди смертных? — раздался необыкновенно мягкий, мелодичный голос по ту сторону рамы и девушка соблазнительно улыбнулась. Никитский физически уже не мог отвести взгляда от её фиалковых глаз, они буравили его, не отпускали, они видели его насквозь и знали о нем все, даже то, чего, казалось, не знал и он сам… — Это возможно… Как там говорил один выскочка из Назарета? «Все возможно верующему», а-ха-ха-ха-ха! — мелодичные колокольчики зазвенели в ушах Никитского и от их сладостной музыки пламень вожделения стал просто непреодолим. Он инстинктивно чувствовал, что он уже перешел грань между жизнью и смертью одной ногой, но также он понимал, что переступит через неё и второй ногой с такой же неизбежностью, как кролик попадет в пасть загипнотизировавшей его змеи или муха, угодившая в сеть, на обед к пауку. Никитский смутно помнил, что «Назарет» — это что-то очень и очень важное, что стоит только вспомнить, что же точно означает это слово, может, он и получит шанс на спасение, но… Вспоминать не хотелось! «Да!» — говорило его сердце, «да!» — вторила ему плоть, — «пусть будет смерть, пусть будет все что угодно, только бы получить ЕЁ, только бы получить!» — и отравленный страстью мозг с неизбежностью тоже сказал свое вялое «да»… И как только это произошло, девушка вдруг размахнулась и бросила прямо в него свои цветы из лукошка, громко прокричав какие-то слова на незнакомом языке — гортанном, в котором почти каждое второе слово состояло из шипящих звуков. Что-то щелкнуло и солнечный свет из картины теперь уже бил в спальню Никитского, как если бы тот стоял напротив раскрытого на улицу окна… А потом девушка просто перешагнула через раму и оказалась в комнате прямо перед Никитским, в шляпке, в платьице, точь-в-точь как на портрете, таким же образом, как если бы некая шаловливая гостья решила зайти в комнату, расположенную на первом этаже, непосредственно через открытое по случаю летней жары окно.

Она довольно осмотрелась и прошлась по комнате, как бы забыв о Никитском.

— Хоромы так себе, но пока сгодятся… Во всяком случае лучше, чем на чердаке в этой собачьей конуре, а-ха-ха-ха!.. Эй, ты, человечек, слышишь меня? Никитский почувствовал, что его потянула к девушке, которая стояла уже в центре спальни, какая-то неодолимая сила. Он против воли подбежал к ней и рухнул ниц, а девушка поставила прямо ему на голову свою ножку в изящной туфельке-босоножке и презрительно скривила губы:

— Такова моя воля! Отныне мой Художник будет жить здесь! Ты меня понял, собака? Кровь прилила к лицу Никитского — никто и никогда не обращался с ним так! — , но ножка девушки была необыкновенно тяжела — она придавливала его к полу, как 150 килограммовая штанга!

— Да… — прохрипел Никитский.

— Не «да», а «как будет угодно Вашему Высочеству», сволочь, кар-р-р-р! — раздался каркающий голос и из рощицы, что на портрете, в комнату влетел большущий иссиня-черный ворон, сел на спину Никитскому и больно клюнул его в затылок.

— Совсем оборзели эти денежные мешки, м-мяу! Чуть только денег наворуют, а уже возомнят себя невесть кем! Богами возомнят, черти их раздери, м-мяу! — злобно мяукнул такого же цвета и оттенка кот, ростом с порядочного дога, выпрыгнувший вслед за вороном из темной рощи на портрете, и, встав на задние лапы, тяпнул левой передней лапой Никитского по уху.

— Кар-р-р-р, не говори! — поддакнул ворон. — Да какие из них боги? Кар-р-р-р! Вот раньше боги были — это да… Помню я эти времена — солнцеокого Аполлона, как он целые города сжигал своим огненным взглядом, ненасытного быкоголова Молоха, который мог сотню визжащих младенцев сожрать за раз и даже не поперхнуться! А эти мрази?! Что они могут? Только деньги воровать да с бабами нежиться! Кар-р-р! Давай разобьем его рожу в мясо, госпожа, не нравится он мне! Как того, который осмелился назвать тебя «трупом»!

— М-мяу! Наслаждение…

— Ну, зачем же так, друзья, зачем же? — рассмеялась девушка. — Мы же, в конце концов, в гостях, а ведем себя как бандиты с большой дороги! И потом, без этого старикана я бы не обрела свою свободу, а потому — да здравствует свобода! — радостно взмахнув руками, она, наконец, сняла свой каблучок с бритой под «бокс» головы Никитского, а кот и ворон в одно мгновение вспыхнули потоком лилово-фиолетовых искр и превратились в двух изысканно одетых во все черное молодых людей. У «ворона» на лице был чересчур крупный клювообразный нос и сам он был немного горбат, с длинными и тонкими по-птичьи ногами и руками, а у «кота» — выдающиеся белые клыки во рту и немного кошачьи зеленые глаза — во всем остальном они были как братья-близнецы: глаза у них горели — хищным огнем и светились в полутьме, у каждого на поясе была шпага и кинжал в серебряных ножнах, на ногах — туфли с серебряными пряжками, бархатные короткие штаны до колен и камзолы на шнурках с высокими стоячими воротниками, а на головах у них были береты с перьями.

— Ну, вот теперь хорошо! Теперь вы похожи уже на гостей, а не на бандитов! Мы же как-никак в хоромах самих князей Барятинских, не так ли? — и девушка опять звонко и заливисто рассмеялась.

— Как же, как же… Помним, помним… — поддакнули оба, поднося мягкое старинное кресло своей госпоже, на которое она изящно села, и встали по обе стороны этого импровизированного королевского трона, согнувши свои спины и шеи перед ней, как и подобает верным слугам. — Горит эта сволочь уже двести лет, как головешка. Туда ему и дорога! — Но девушка сверкнула глазками в их сторону и оба притихли.

— Вы забываетесь, друзья! Не обо всем уместно здесь и сейчас говорить… Встаньте, милейший, встаньте! — высокопарно произнесла девушка и махнула ручкой снизу вверх — и Никитский буквально взлетел с пола и прилип к стене с широко раскинутыми руками, как распятый. Эта шутка вызвала дикий гогот её прислуги.

— Значит, ты хотел мной овладеть, милейший… — как бы про себя, задумчиво сказала девушка, буравя его глаза своим немигающим взглядом, властно, по-королевски положив свои ручки на высокие подлокотники кресла с выточенными на концах мордами львов. Никитский испуганно затряс отрицательно головой — ни тени охватившего его совсем недавно вожделения уже не осталось — один животный страх, какого он никогда не испытывал, даже на войне…

— Ах, уже не хочешь… Жаль! — разочарованно проговорила девушка и надула губки, как маленькая девочка, которой что-то пообещали взрослые и ничего не дали. — Странные существа эти люди! — повернулась она в сторону кота. — Разбиваются в лепешку ради чего-нибудь, а когда получают это — забрасывают как надоевшую игрушку!

— Во-во, госпожа! Знаем мы эту сволочь — сколько девиц он соблазнил да побросал потом — беременными, с детьми… А сколько делали аборт из-за него, мяу!

— А скольким изменяла эта сволочь, кар-р-р! Оторвать бы ему х…, я бы его склевал на завтрак, с пр-р-р-р-р-евеликим удовольствием!

— Вы меня расстраиваете, друзья! Я не для того вас привела в приличный такому дому вид, чтобы вы вели себя по-прежнему как дикие звери… — скорчила недовольную гримасу девушка. — Фи! Как грубо!

Прислуга покорно замолчала.

— Ну что ж, ну не хочет, так не хочет! — после некоторой паузы всплеснула руками девушка. — Мы же не можем смертных ни к чему принуждать, не так ли, друзья мои? А то Распятый опять на нас жаловаться будет «наверху», что мы все правила постоянно нарушаем! Но и за вызов тоже надо платить, ведь меня побеспокоили, оторвали от дел…

— Да, госпожа, в самом деле! — подхватил «Кот». — У нас дел — выше крыши! Клиентов — куча! А эта сволочь нас тут беспокоит попусту, мяу!

— Ха-ха! Кар-р-р-р! Неустойку будешь платить, козел старый, неустоечку! Наша госпожа у фараонов и махарадж плату брала за дело — душу за ночь —, а на тебя и время тратить жалко! Можно, я выклюю у него зенки, чтоб не моргали тут по-скотски, кар-р-р!

— Ну, зачем же, друзья, зачем же! Душу за беспокойство — многовато будет! Тем более, вы же знаете, отец не любит, когда я посягаю на то, что итак принадлежит ему! Мы возьмем чуть-чуть, самое малое…

Тут девушка встала и, не торопясь, обошла всю спальню по периметру, медленно, внимательно оглядывая картину за картиной, с наслаждением щупая золото канделябров, дуб мебели, шелк балдахина… И только сейчас Никитский, так и стоящий в позе распятого, с ужасом отметил, что девушка не отбрасывает тени, не отражается в зеркале, а её пальцы спокойно проходят сквозь пламя свечей…

— Мы возьмем у него эту комнату — даже не дом! — и довольно с него! Пусть здесь живет мой Художник. Художнику ведь место быть со своим Портретом, не так ли?

— Справедливо, госпожа! Божественно! Невероятно! Вы — сама премудрость и сама справедливость! — льстиво затараторили прислужники, ловя на лету белые ручки девушки и целуя их.

— А куда денем эту тварь? Да ещё белобрысая вобла мне лично не нравится, мяу!

— А детей куда, кар-р-р?!

— А туда, куда хотел сам этот человечек! — торжественно воскликнула девушка и, подойдя к Никитскому, потрепала его по щеке ручкой, притом что от щеки пошел дым и на коже тут же вздулось несколько красных ожогов… — В портрет! Он же так мечтал увидеть свою семью увековеченной в портрете, а-ха-ха-ха!

— Но, Ваше Высочество, мяу, его же должен был написать Ваш Художник!

— Фи! В своем ли ты уме, Ашмедай?! Занимать моего Художника такой чушью! У него будет дело получше да поважней, чем рисовать эту свинью с его выводком! — девушка сморщила носик, как будто в него попал какой-то неприятный запашок. — Давайте лучше позовем Нахаша — и все вместе что-нибудь придумаем! Оп-ля! Ха-ха! — девушка звонко хлопнула в ладоши и из злополучного портрета, из полутьмы рощицы, уже выскочил здоровенный черный пес, величиной с годовалого бычка. Пес так же вспыхнул факелом фиолетово-лиловых искр и превратился в более чем двухметрового здоровяка с пудовыми боксерскими кулаками.

— Вукху! Нахаш! Ашмедай! Быстро — весь выводок сюда! А я уж заготовлю рамку почище! Все трое прошли сквозь запертую дверь, а девушка подошла к стене и длинным ноготком прочертила на стене прямоугольник. От ногтя пошел едкий дым, розовые обои моментально облезли — осталась только черная прямоугольная дыра. Потом она взяла оставшиеся в лукошке цветы и подула на них — ароматная пыльца желтым облаком покрыла черное отверстие и вот — это уже зеленая лужайка, усыпанная цветами, а рядом — сосновый лес. На лужайке разложено покрывало для пикника, разнообразные яства и напитки.

— Ну, признавайся, человечек, ты ЭТОГО хотел, да? Никитский вытаращил глаза на лужайку — именно такой сюжет он и планировал заказать Ганину…

— Ну и чудненько, а вот и весь выводок здесь!

Через закрытые двери спальни уже прошли люди в черном. Здоровенный двухметровый Нахаш нес на плече, как бревно, крашеную блондинку — жену Никитского, уже одетую в летнее прогулочное платье, зажав ей здоровенной волосатой рукой рот. Клювоносый Вукху и клыкастый Ашмедай несли, также зажав им рты, парализованных от страха детей, также уже облаченных в летние одежды — мальчик в бриджи и рубашку с коротким рукавом, девочка — в белую.

— Осталось этого приодеть, — сказала девушка и махнула рукой. И вот уже на Никитском аккуратно сидел мягкий летний костюм цвета кофе с молоком, а на голове — соломенная шляпа.

— Ну, вроде бы и все… — взглядом расчетливой хозяйки взглянув на всю компанию и облегченно вздохнув, прямо как женщина, только-только сделавшая грязную, но необходимую работу по дому. — А теперь — вон отсюда!

— Вы что, не слышали, что вам сказали?! Во-о-о-о-он! — заревел что есть силы Ашмедай, сверкнув зелеными кошачьими глазами, а за ним — и двое других, так что слово «вон!» прозвучало трижды по три и притом так громко, что у Никитского и его домочадцев заложило уши. А потом вдруг из картины на стене раздался звук, похожий на звук пылесоса и… Никитский и все его семейство, прям как ворох осенних листьев от ветра, полетели прямо в картину…

— Госпожа! Госпожа! Вам пора! Скоро полночь, а у нас ещё так много дел, кар-р-р!

— Да, да, дел уйма просто! Мяу! Столько желающих, что отбою нет — и все хотят ласки, все хотят наслаждений, все хотят утешений, никак не успеем!

— А-ав! Р-р-р-работа не ж-ж-ж-ждет! — гавкнул пес. Девушка сморщила носик — вот-вот заплачет!

— Как всегда! На самом интересном месте! — и она досадно всплеснула руками. — Ну какой смысл быть Госпожой, Принцессой, Владычицей, если тебя как рабыню гонят то туда, то сюда! Вот мой Художник — это да… Рисует целыми днями, мечтает… Как я ему завидую, друзья! Ну чем я отличаюсь от простой уличной проститутки, ну чем, скажите мне на милость!? — топнула ножкой девушка.

Вся её прислуга как по команде склонила головы долу и как заклинание на разные лады сладострастно залепетали:

— Вы — бесподобны! Вы — фееричны! Вы — божественны! Вы — само совершенство!!!

— Тьфу на вас, лицемеры! Слушать вас не могу! Вы всегда лжете, а вот мой Художник меня искренне боготворит!.. Ой, проклятье! Опаздываю! — вдруг воскликнула девушка, — и верно, солнечный свет, льющийся потоком из картины в комнату, начал мерцать, живая картина на доли секунды периодически становилась просто картиной — из красок и холста. — Бежим, хвостатое отродье! Бежим! Врата, врата Иштар закрываются! — пронзительно закричала девушка и первая прыгнула в картину, а вслед за ней туда буквально влетели все ТРИ черных зверя — пес, кот и ворон…

Когда полночная луна осветила спальню, в ней уже ничего не напоминало о происшедшем. По-прежнему, напротив кровати с балдахином, висел Портрет с улыбающейся девушкой в соломенной шляпке с атласными лентами, у неё в руках по-прежнему было лукошко полное лесных цветов. Только вот, при очень внимательном взгляде на картину, можно было заметить черного ворона в чистейшем как слеза голубом небе, который портил, как клякса на листе бумаги, идиллический пейзаж, да у самой кромки рощи застывших черного кота и черного пса, так и не успевших полностью скрыться в полумраке деревьев… Да… А на противоположной стене висел другой идиллический портрет — уже семейный. Там у разложенный на изумрудно-зеленой траве белой скатерти, накрытой разными кушаньями, расположились пожилой, но моложавый мужчина в светлом костюме, крашеная блондинка, лет на 20 его моложе, в летнем белоснежном платье и двое детей — мальчик лет пятнадцати и девочка — десяти… Они улыбались невидимому зрителю, как бы смотря в объектив фотокамеры, но при внимательном взгляде на их лица можно было увидеть смесь недоумения и ужаса, навсегда застывших в их глазах, какие обычно бывают у людей, которых постигла быстрая и внезапная кончина…

Загрузка...