Ослепительно белые стены, ослепительно белый потолок, такие же простыни и наволочка подушки. Стерильность, в которой нет ничего живого. «Не больница, а склеп какой-то», — мрачно подумал Ганин, оглядывая палату. Даже шевелящиеся от легкого ветерка белые ситцевые занавески чем-то походили на бледные руки мертвеца, тянущиеся к его родной Снежаночке, чтобы навсегда заключить её в свои холодные объятия…
Проснувшись рано утром от острого приступа тревоги и не увидев на соседней кровати свою возлюбленную, Ганин со всех ног бросился искать её по всему дому. Впрочем, нашел он её быстро — почему-то ему в голову сразу же пришла мысль о комнате с портретом — это явно его проделки! Дверь в комнату не открывалась, но тут Ганин вспомнил, что до прихода Снежи крепко-накрепко запер её на ключ, который затем отдал охране. Пришлось бежать на КПП…
Когда дверь, наконец, была открыта, Ганин сначала остолбенел: Снежана лежала на полу без движения, а девушка на портрете торжествующе улыбалась, и кольцо на её безымянном пальце горело особенно ярко. Ганин подбежал к Снежане и облегченно вздохнул — она была жива! Медленно, тихо, но она всё-таки дышала, да и на теле её не было никаких смертельно опасных ран. Было, правда, несколько глубоких царапин на шее и руке, несколько кровавых пятен на одежде, но Ганин даже не обратил на них внимания — не ножевые же ранения, в конце концов! Да и вообще, Снежана была явно не похожа на подвергшуюся побоям или насилию девушку. «Спящая красавица, да и только!» — невольно подумал он, забыв на минуту о своём горе под впечатлением удивительно прекрасного зрелища, представшего перед его взором: лицо её было совершенно спокойным, губы чуть приоткрыты, как лепестки только что распустившейся розы, волосы золотистым дождем рассыпались вокруг тела… Ганин, не глядя на злосчастный портрет, украдкой, но крепко, поцеловал Снежану, а потом взял её на руки и, опять не глядя на портрет, как будто бы его и не было вовсе, совершенно беспрепятственно вынес из комнаты. Внизу, на первом этаже, он тут же вызвал «скорую», а узнав из мобильника Снежи номер её мамы — сообщил обо всем и ей. Всю дорогу на пути в больницу он крепко сжимал в своих потных и дрожащих руках бледную, но теплую и нежную ладонь любимой Снежи и все время шептал как заклинание одни и те же слова: «Только не умирай, только не умирай, только не умирай…». .
Врач — полноватый и самодовольный, как сытый кот, молодой человек, с щеголеватой редкой бородкой и большими очками на носу — сказал, что беспокоиться не о чем. Угрожающих жизни ран на теле не обнаружено, царапины пустяковые, а на вопрос «так что же с больной?» невозмутимо ответил, что её состояние похоже на глубокий обморок, вероятно вследствие какого-то сильного душевного потрясения, но по его прячущимся в складках румяных пухлых щек бегающим глазкам Ганин понял, что ни черта он не знает…
И вот, уже почти сутки, он, почти никуда не отходя, сидит у постели своей возлюбленной, не ест и не пьет, только держит теплую и мягкую руку Снежаны в своих ладонях и твердит: «Только не умирай! Только не умирай! Только не умирай!». Благо, Тимофеев уже перевел на банковскую карту деньги и с их помощью удалось снять в больнице специальную палату «люкс» с особым обслуживанием и особым режимом посещения, так что никто не мог помешать Ганину предаваться своему горю и прервать бесконечную вереницу «только не умирай!» в его воспаленном мозгу, в котором откуда-то засела мысль, что если он 666 666 раз скажет эту фразу, то со Снежаной будет все в полном порядке. Осталось всего-то на всего ещё 666 000…
За все эти сутки Ганина потревожили лишь дважды.
Первый раз, когда в палату зашла мама Снежаны. Она плакала, причитала… Впрочем, Ганин даже не помнил, что конкретно она говорила. Потом мама спрашивала что-то у него, дергала его за руку, Ганин не слышал, о чем она спрашивала, но догадался, что, наверное, ей хочется знать про причины. Он ответил ей, глядя полубезумными, почти неморгающими глазами, прямо в лицо, что «спящая красавица заколдована злой ведьмой», а потом опять принялся считать — «только не умирай 66 100, только не умирай 66101, только не умирай 66102…». и больше ничего вокруг его не интересовало.
Ещё приходил какой-то жирный тип с лицом жабы. Тоже что-то говорил, совал Ганину какие-то деньги, спрашивал про какие-то снимки. Ганин пожал плечами и сказал ему то же самое, что говорил матери Снежаны. Жирный тип побелел как мел, отвратительно задрожал своими висячими как у бульдога щеками и испарился.
А потом Ганин остался один, совсем — один…
Правда, время от времени в палату заходили медсестры, что-то кололи, что-то измеряли, переписывали показания приборов, несколько раз заходил и врач, но для Ганина они словно не существовали. Весь мир для него съежился только до него самого, лежащей без движения Снежаны и 66900-го «только не умирай». Ему молча поставили раскладушку прямо в палате, но он на неё даже не посмотрел и всю ночь так и просидел, скрючившись, над лицом ненаглядной Снежаны.
Когда солнце поднялось достаточно высоко и своими мягкими розовыми нежаркими летним утром лучами осветило одиночную палату, Ганину полегчало. Все это время на его сердце лежало словно какое-то темное покрывало или тяжелый могильный камень, от которого ум его спал, чувства погасли, сознание помутилось, а теперь, когда солнечные лучи упали на лицо Снежи и бледные щеки её, казалось, порозовели, что-то тяжелое отступило от его сердца и ум прояснился. Он услышал, как в больничной роще запели свои вечные гимны природе, рассвету и жизни первые пташки и что-то воздушное и легкое вспорхнуло в палату. Ганин огляделся и увидел маленького воробья, который несколько раз весело чирикнул, деловито усевшись на гардину, показал ему свой маленький розовый язычок, игриво сверкнул глазками-бусинками и — снова улетел. «Наверное, он меня обнадежил, чтоб я не отчаивался», — подумалось Ганину, и его бледное как полотно лицо с синими мешками под глазами озарила робкая улыбка. Но не успел он прошептать «только не умирай 123122…». , как дверь в палату тихонько открылась и в неё вошел какой-то человек. Ганин даже не повернулся в его сторону.
— Раба Божья Фотинья здесь обретается? — раздался мелодично-напевный и в то же время сильный мужской голос.
— Нет тут никакой «Фотиньи», тут Снежана лежит! — механически ответил Ганин, по-прежнему не оборачиваясь на источник звука.
— Н-у-у-у, «Снежана» — имя хорошее, славянское, но в месяцеслове оно не значится, а девица крещена под именем «Фотиния», — мягко, но упорно настоял на своем голос. — Значит, я все-таки попал туда, куда надо…
Ганина просто возмутила такая навязчивость незнакомца, да и в голове его уже достаточно прояснилась. Он резко повернулся и хотел было ему сказать «пару ласковых», но — слова сами застряли в глотке, а рот так и остался приоткрытым: перед ним предстал небольшого роста человек, широколицый, румяный, в черной рясе и с такого же цвета кожаным чемоданчиком в руках. У него была белая, коротко стриженная борода, такие же курчавые седые волосы, большие, добрые, но в то же время цепкие и необыкновенно глубокие темно-карие глаза, тонкий аккуратный нос и такие же тонкие губы. От него струился такой заряд радости, бодрости, добра и надежды, прямо как от зажженной свечки — тепло, что Ганин, казалось, просто физически не мог, даже если бы и пожелал этого, сказать ему ничего дурного, хотя «служителей культа» он, в общем-то, недолюбливал.
А между тем священник достал из своего чемоданчика сложенную в несколько раз золотистую епитрахиль, одел её и подсел к изголовью кровати Снежаны.
— Да-а-а-а-а уж, горемычница ты моя… Крепко одолел тебя супостат, кре-е-е-е-епко! — покачал он головой и его светлое лицо на миг омрачилось. — Ну, ничего-ничего… Господь все управит, все управит…
— А вы, молодой человек, жених её штоль? — неожиданно повернулся к Ганину священник и как-то хитро на него посмотрел.
Ганин смутился и покраснел.
— Жених-жених, вижу… — а потом, вдруг резко понизив голос, взял ладонь Ганина в свои теплые и мягкие руки и, доверительно взглянув ему прямо в глаза, быстро прошептал. — Молись-молись, милок, Господь и четверодневного Лазаря с того света воззвал, а тут девица просто очарована… Понимаешь?
— «Очарована»? — недоуменно поднял брови Ганин. — Откуда знаете?
— Да вижу я, не раз сталкивался… — и священник, как бы невзначай подмигнул Ганину, а потом также внезапно перешел на обычный тон.
— Ну а теперь, мил-человек, давай-ка вставай, помощь твоя нужна. Причастить надо больную, плат подержишь…
Священник вручил Ганину багрово-красный тонкий платок и велел держать его у шеи и у рта Снежаны, а сам, достав из своего чемоданчика маленькую, как бы игрушечную, серебристую чашечку, аккуратно отвинтил от неё крышечку, вооружился такой же маленькой ложечкой и зачерпнул ею из чашечки. В ложечке оказалось немного красной жидкости с какой-то частичкой.
— А теперь, мил-человек, откройте-ка у неё ротик… Вот так… вот так… Ам… Ну вот и все! Слава тебе, Господи!
Потом священник достал какую-то черную книжку с золотым крестом на обложке и бутылочку с кисточкой и стал что-то нараспев читать. Ганин заслушался: голос у священника был на диво мелодичный, музыкальный, а лицо — добрым, как будто бы светящимся изнутри. Когда чтение закончилось, он положил книжку на лицо Снежи текстом вниз, что-то прошептал, а после этого снял книжку и помазал её лицо, шею, грудь, запястья каким-то маслом из бутылочки. Ганин с удивлением отметил, что бледность лица Снежи как рукой сняло и она задышала чаще и ровнее, а на губах у неё даже заиграла легкая улыбка. А священник, между тем, достал ещё один сосуд — теперь уже большую серебристую чашу —, налил туда из пластиковой бутылки немного воды и большой кисточкой окропил ею всю палату, больную и самого Ганина. Тот фыркнул, весь съежился, но стерпел…
— А что это ты, милок, водички так боишься? Она чистая, освященная, крещенская! Бояться её не надо: она всех чертей, злых духов отгоняет, человека защищает, душу оберегает, пить её каждый день надо! Греха одного бояться надо…
— Оставьте мне этой водички, святой отец… — почти шёпотом проговорил Ганин.
— Да ради Бога, милок, ради Бога! Только вот не святой я отец, а просто батюшка, отец Николай меня кличут! — и, широко улыбнувшись, протянул Ганину бутылку, наполненную холодной, бодрящей, свежей, как будто бы только что из родника набранной водой. — Пользуйся, пей, милок, на здоровье! Я тут недалеко, в селе Глубоком живу, верст эдак в двадцати отсюда… Ганин удивленно посмотрел на странного священника, но тот лишь хитро подмигнул ему в ответ, а потом направился к выходу.
И тут Ганин понял, что он просто физически не может отпустить этого странного человека, от прихода которого у него так посветлело на душе, и снова остаться один на один со своими мрачными как ночь мыслями. Он бросился за ним вслед и у самой двери схватил священника за локоть, а потом, сам ничего не понимая, рухнул на колени и зарыдал, а сквозь рыдания и всхлипы говорил, говорил и говорил — про все: и про портрет, и про жреца, и про смерти, и про Расторгуева, про все… все… все…
— Тише, тише, тише, милок, тише… Вижу, печаль у тебя на сердце великая, мил-человек. Зря ты связался с сатанинским-то этим отродьем, а ведь сам и крещеный, и в храм с бабушкой ходил, мама верующая… — укоризненно покачал головой отец Николай, точь-в-точь как добрый учитель, сетуя на своего не выполнившего домашнее задание маленького ученика. — А крестик што выбросил? Э-эх! Что за люди нынче пошли?! Гордые, на себя только и надеются, думают, сами с усами, а ведь по краю пропасти ходят, по канатику, по ниточке, по бритвочке остренькой, и с завязанными глазками притом! Э-хе-хе! Хоть плач, милок, а слезок-то нету, да и некогда плакать-то! Ну, ничего-ничего, все будет хорошо… Што портрет нарисовал, вины твоей тут нету — бесы кого угодно заморочить могут, и святые монахи в прелести-то впадали, а ты — и крестик выбросил, и в храм не ходил, вот ты к ним в лапки-то и попался. А вот што в капище-то бесовском в игрищах их непотребных участвовал — тяжкий это грех… Ну, ничего, ничего, да ты не плач! Господь Он за всех нас на кресте пострадал и не такие грехи Им прощаются! Ты лучше вон как сделай, мой тебе совет, я тебе сейчас грехи-то отпущу, что ты мне тут наговорил, и крестик тебе новый дам, взамен старого, а ты как можно скорей приходи в церковку мою, в Глубокое, исповедайся, причастись, а невесту твою накажи из палаты этой не выводить — я тут все окропил, сила нечистая сюда не пройдет. Как причастишься, как покаешься, так крепко-крепко помолись о рабе Божьей Фотинии, и я тоже… Оживет она, непременно оживет, ибо очарование её Богом тебе в наказание попущено, за грехи твои тяжкие, за грехи…
Батюшка говорил что-то ещё, но Ганин уже его не слушал, хотя и чувствовал, что очень важное что-то он говорил, да вдобавок и не видел ничего — слезы напрочь застилали глаза. Он только ощутил, как его головы коснулась какая-то ткань, чьи-то руки придавили её, а потом ткань была снята и — больше ничего… Лишь чувство колоссального облегчения на душе, да потом какой-то прохладный металлический предмет скользнул змейкой по его шее и груди. А потом, когда Ганин встал, никого рядом уже не было, а дверь была закрыта. Он тихо и облегченно рассмеялся, ничуть не расстроившись, что совершенно забыл, на каком числе «только не умирай…». он остановился. Вместо этого в памяти всплыло давно забытое «Отче наш…». , которое он заучивал наизусть ещё с баб Машей в детстве, и Ганин с наслаждением три раза громко прочитал молитву, перекрестился и, почувствовав огромную физическую усталость от бессонной ночи, лег на раскладушку и тут же заснул как младенец…
Проснулся Ганин от тонкого детского голоска, резко ударившего в уши:
— Мама, мамочка, мамуля! Проснись, мамуленька! Мама-а-а-а-а-а-а!..
— Тише, тише, Светик, а то дядю разбудишь, он, наверное, и не спал всю ночь, караулил, спаси его Господи! Тише, зая, тише…
— Баб, а когда мамочка проснется? Когда?
— Светик ты мой, Светик-семицветик! — ответил ей мягкий старческий голос. — Помнишь, сказку мы с тобой читали, про спящую красавицу, а?
— Ой, баб, помню-помню… Там ещё богатыри и царевич Елисей! Ой, баб, а мамочка что — в сказку попала?
— В сказку… в сказку, зайчик…
— Ой, баб, здорово, я всё поняла! Надо, чтобы маму поцеловал прекрасный принц, Елисей, и тогда она проснется, правда?!
— Правда, правда, Светик! Ты у меня умница, все-все понимаешь… — раздался чмокающий звук.
Ганин медленно поднялся с раскладушки и, с трудом раскрывая опухшие глаза, увидел сидящую возле кровати Снежаны пожилую женщину, её маму, и чудесную золотоволосую круглолицую девочку с фиалковыми глазами на молочно-белой коже в легком платьице с юбкой-куполом. Она сидела у бабушки на коленях и держала мамину ручку в своих руках.
Ганин кашлянул и две пары глаз тут же уставились прямо на него, а потом девочка быстро спрыгнула с колен бабушки и побежала к Ганину, запрыгнула ему на колени и заверещала:
— Дядя, дядя, дядечка, побудьте на минуточку прекрасным принцем! Поцелуйте мою мамочку! Я так хочу, чтобы она проснулась поскорее! Ну, поцелуйте же-е-е-е-е-е! — девочка отчаянно теребила Ганина за обе щеки и уши.
— Света! Света! Да как ты можешь такое говорить! А ну отстань от дяди! А ну отстань! — испуганно залепетала бабушка и, взяв девочку на руки — впрочем, упорно сопротивляющуюся — отошла в сторону. — Вы уж простите, Алексей Юрьевич…
— Да нет, что вы… — смущенно покраснел Ганин, быстро вставая с раскладушки. — Все хорошо. Это я во всем виноват, не уследил… Я… Возникла неловкая пауза.
— Ну, все, Светик, дядя проснулся и нам пора. Иди, погуляй пока в коридорчике, иди пока, я сейчас выйду!
— Не хочу, не хочу, не хочу, я с мамой хочу! — захныкала девочка, но тут в палату зашла медсестра и, по просьбе старой женщины, взяла Светика за руку и увела в игровую комнату.
Когда дверь закрылась, мама Снежаны опять села у кровати дочери и глубоко и грустно вздохнула.
— Врачи не могут ей поставить диагноз, даже в Москву звонили… — голос её оборвался и плечи затряслись в беззвучном рыдании. — Она у меня единственная, кровиночка моя, заинька! Без мужа растила, одна… Каждый вечер затемно молилась перед иконами за неё, все боялась, что рано или поздно случится… То туда ездила, то сюда… Боялась и боялась… И вот, чего боялась, то и случилось… Ганин подавленно молчал, а потом поставил второй стул рядом с женщиной, сел и тяжело вздохнул.
— Теперь я понимаю, кто священника вызвал. Спасибо вам, Анна Николаевна, Снежечке лучше стало, да и мне тоже. Он сказал, что с ней будет все хорошо…
Плечи Анны Николаевны вдруг перестали трястись. Она удивленно подняла взгляд на Ганина и не могла вымолвить ни слова.
— Ка… кого священника? Я ник… кого не вызывала…
— Как не вызывали? — удивился в свою очередь Ганин, даже сняв очки. — Беленький такой, с седой бородой, а глаза — добрые такие, умные, как насквозь видят. Он Снежу причастил, помазал маслом и водой все покропил, сказал молиться, сказал, что есть надежда…
— А… откуда он? — шепотом спросила Анна Николаевна.
— Из Глубокого, недалеко отсюда, там у него церковь…
Анна Николаевна подскочила, как ужаленная.
— Глубокое? Глубокое! Да, там есть храм святителя Николая, я там свечки ставила за здравие Снежи, записку подавала, когда отсюда вчера домой шла, — проговорила женщина, комкая в руках носовой платочек, весь мокрый от слез. И вдруг засуетилась и стала рыться в своей сумочке.
— Вот, там икону купила, здесь, у Снежи, поставить, чтоб защищал её, исцелил…
Ганин взглянул на икону и волосы на затылке у него зашевелились — на ней он увидел точное изображение своего утреннего гостя…
С Анной Николаевной Ганин договорился быстро. Было решено, что круглосуточное дежурство за Снежей примет теперь она, спать будет на его раскладушке — нельзя Снежу увозить из этой палаты ни под каким предлогом. Светик будет тут же — в больнице есть игровая, есть услуги воспитателя, который занимается здесь с маленькими пациентами, чтобы они не отставали от школы. Только если Снежа будет в руках Анны Николаевны Ганину будет спокойно.
— И помните, Анна Николаевна, ни под каким предлогом не позволяйте вывезти отсюда Снежу, ни под каким!
— Конечно, конечно, Алексей Юрьевич, конечно, конечно… Но что вы-то будете делать?
— Пока не знаю. Я знаю одно — Снеже я умереть не дам и идти на поводу у нечисти я больше не буду. Это — самое главное! А что делать — придет ещё, придет… Это как с картиной — сначала вроде и не знаешь ничего, так, в сердце одна решимость написать и общий план, а потом сам не понимаешь — откуда что берется? Пишешь и пишешь, а потом — хоп! — и все готово! Главное, Анна Николаевна, решимость иметь, решимость бросить судьбе вызов… Знаю одно, что сидя здесь, в палате, я ни Снежу не спасу, ни себя, надо действовать. Так вы за ней последите?
— Шагу не ступлю, Алексей Юрьевич, шагу не ступлю, — твердо сказала мама Снежаны. — Можете быть спокойны!
Затем Ганин отправился к главному врачу и строго-настрого наказал не перевозить пациентку из палаты, оставил солидную сумму денег на непредвиденные расходы, а потом быстро вышел из больницы. У ворот его уже ждала машина.
— Куда едем?
— Сначала — в Глубокое, потом — в Марьино…
Только поздним вечером Ганин оказался, наконец, в комнате для гостей в усадьбе Никитского. Сначала он долго ждал единственного батюшку-настоятеля храма, пока тот приедет с требы. За это время большой подсвечник под иконой святителя Николая Ганиным был утыкан свечами прямо как подушечка для иголок — иголками. Потом долго беседовал со священником, обо всем ему рассказал, кроме как об утреннем чуде. Тот отпустил ему грехи и проинструктировал, что нужно сделать, чтобы подготовится к причастию, а на счет портрета решили, что священник приедет в усадьбу и освятит всю комнату, в том числе и зловещий портрет. На сомнения Ганина по поводу опасности, исходящей от него, священник только рассмеялся. «Благодать Божия даже от радиации защищает, не то, что от всяких там портретов!» — со снисходительной улыбкой махнул он рукой. Ганин, успокоенный и обнадеженный, дал солидное пожертвование на храм, а потом поехал в поместье, хотя, если честно, предпочел бы провести ночь где-нибудь в другом месте, хоть бы и в храме.
В поместье Ганин поужинал довольно скромно — съел один салат со стаканом гранатового сока —, принял душ и отправился в комнату для гостей. Комнату с портретом, которую он ЛИЧНО запер на все четыре оборота ключа, а сам ключ спрятал у себя в бумажнике, он решил больше никогда не посещать.
В комнате для гостей он поставил купленную в храме раскладную икону с изображением Иисуса Христа в центре, а по бокам — Богородицы и святителя Николая —, зажег восковую свечу, также принесенную из храма, и принялся кое-как, с грехом пополам, читать специальные молитвы к причастию. Кукушка на часах прокричала двенадцать раз, а он прочел ещё меньше половины — церковнославянские слова трудно произносились, а мысли бегали в голове как испуганные овечки. За окном мерзко лаяла какая-то собака, мяукала, как резанная, кошка да каркала какая-то отвратительная ворона. Все это здорово сбивало с мыслей и Ганину было вообще как-то не по себе. Наконец, когда пробило двенадцать, началось форменное светопреставление!
Откуда-то сверху раздался громкий женский вой, почти истерика, кто-то сверху громко заходил по кругу, застучал кулаками. Ганину стало сначала жутко, а потом жалостно — уж больно надрывно плакал женский голос. Сначала он потерпел немного, а потом не выдержал и, отложив молитвослов на край кровати, взял бутыль со святой крещенской водой и толстую восковую церковную свечу и пошел на звуки. Не стоило быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, что звуки раздавались из комнаты с портретом…
Когда Ганин подошел к двери, плач тут же прекратился.
— Ну вот, перестала… — облегченно выдохнул Ганин. — Спокойной ночи! — и развернулся было, чтобы уйти, как вдруг из-за двери раздался знакомый голос.
— Не уходи! Мне очень плохо…
— Мне тоже было плохо, когда моя невеста лежала полумертвая у твоего проклятого портрета! Вот приедет священник завтра в обед, покропим тебя святой водой и духу твоего здесь больше не будет, ведьма!
За дверью опять раздался дикий вой, и сердце у Ганина сжалось от боли — хоть она и ведьма, хоть она и демон, но она все-таки женщина! И притом — одинокая…
— Да, я — женщина! — словно прочитав его мысли, прокричал голос за дверью. — А ты поступаешь со мной жестоко! Я могла бы убить эту белобрысую шлюху, но я ведь этого не сделала!
— Не смей так называть её — или я ухожу! Мне правило дочитывать надо…
Голос на секунду умолк.
— Не буду. Останься.
— Не могу, — Ганин развернулся, чтобы уйти, но дверь вдруг сама собой открылась — резко и стремительно! Поток воздуха тут же задул свечу и Ганин оказался в кромешной тьме, но даже и на фоне кромешной тьмы он отчетливо увидел силуэт безликой женской фигуры…
Ганину стало жутко не по себе, он шарахнулся было назад, но споткнулся и упал на ковер. Бутылка с крещенской водой выпала из его руки. Ганин потянулся было за ней, но на его руку уже наступила чья-то мягкая, но в то же время необыкновенно сильная и тяжелая, лапа, и придавила её к полу. На другую руку наступила другая лапа, а кто-то третий сел на его ноги. Ганин не мог пошевелиться, придавленный руками и ногами к полу, как распятый, и только теперь вспомнил, что тот таинственный священник строго-настрого запрещал ему выходить ночью из комнаты и говорить с бесовской силой, не поддаваться ни на какие её уловки… «Слишком поздно!» — мрачно подумал Ганин и стиснул в отчаянии зубы.
Женская фигура подошла к нему вплотную. На ней не было ни лица, ни кожи, казалось, она целиком была соткана из тьмы, да и двигалась она не касаясь пола, как призрак. Ганин удивленно посмотрел на неё и прошептал:
— Кто… ты?..
Но ответом ему был мягкий, но полный горькой иронии смех.
— Таковы все мужчины, друзья! Сегодня они признаются тебе в любви, называют тебя богиней, а завтра говорят — «кто ты? я тебя не знаю!», а-ха-ха!
— Давай я перегрызу ему глотку, госпожа!
— А я — выцарапаю ему глаза!
— А я их потом склюю! — раздались рядом с Ганиным жуткие голоса.
— Нет, друзья, он мне нужен живым. Как там сказал один чудак из Назарета: «до семижды семи раз прощайте»? А-ха-ха!
— Но его потом самого — мяу! — прибили гвоздями к дереву, госпожа!
— Нам такая судьба не страшна. При всем желании прибить меня ни к чему невозможно. Черная тень приблизилась к Ганину и совершенно нахально села ему на живот. Лица у неё по-прежнему не было.
— Почему у тебя нет лица? — прохрипел Ганин.
— Потому что ты сжег его, дорогой! Ты сжег меня дотла, оставив от меня всего лишь тень! — и слова темной женщины прервались глухими рыданиями. — Ты подарил мне такой чудесный облик! Ты нарисовал такой чудесный портрет! Ты отдал мне свое сердце и свою кровь! Ты дал мне частичку своей жизни и своего тепла и любви! Но потом все это забрал вместе с этим бородатым стариканом! Ты превратил меня в тень, в чудовище, ты сжег меня, сжег меня дотла! — жалостно запричитала она. — Предатель! Изменник! Иуда! Нет тебе названия! Нет!!! А ну, тащите его в мои покои, друзья, пусть он полюбуется на свою работу!
С этими словами темная женщина встала и полетела обратно в комнату, а Ганин почувствовал, что его за ноги и за руки потащили какие-то бесформенные теневые фигуры. Через несколько мгновений он оказался вновь в спальной комнате Никитского и стоял напротив портрета. Чьи-то руки настойчиво подтолкнули его в спину, и он нащупал на стене выключатель для подсветки. Щелчок — и свет ламп ярко осветил портрет…
Ганина шарахнуло, как от удара током, сердце сжала чья-то холодная костлявая рука, стало тяжело дышать.
Хотя фон на картине оставался таким, каким он был прежде — розовый замок, пушистые облачка на ясном голубом небе, уточки в пруду — вот только девушка…
Черный провал вместо лица, чем-то напоминающий свежевырытую могилу на кладбище, на котором невозможно уже разобрать ни глаз, ни губ, такие же черные руки, шея, ноги, плечи…
Ганин застонал от боли — изуродованной красоты портрета было жалко до слез —, ноги его ослабели до такой степени, что он рухнул на колени, плечи мелко затряслись в беззвучном рыдании.
— Вот видишь, вот видишь, что ты со мной сделал! Вот видишь! Ты изуродовал меня, ты… ты… Я вообще не знаю, как тебя назвать! — зашипел женский голос и Ганин почувствовал удар по щеке — мягкий, невесомый, как будто бы его коснулась не рука женщины, а кусочек черного шелкового платья. — Я была твоей судьбой, твоей мечтой, твоей любовью, а ты меня предал! Предал! — и тень вдруг разразилась такими рыданиями, какие могут быть, наверное, только у настоящей женщины, узнавшей об измене мужа. Ганин не выдержал и зарыдал сам. Сердце его буквально разрывалось от жалости и к портрету, и к его хозяйке одновременно.
А потом…
— Что, что, ну что ты от меня хочешь?! Что?! Чем я могу облегчить свою вину?! Плачь тут же прекратился.
— Встань, сними этот кусок металла со своей шеи, — повелительно и холодно произнес внезапно изменившийся голос, — и выкинь его в окно!
В этот момент сильный порыв ветра раскрыл оконную раму и занавески зашевелились, как бы протягивая к Ганину свои матерчатые руки, словно они хотели забрать у него и сами выкинуть на улицу то, что повелела сделать ему их хозяйка!
— Я… я… не… могу… — судорожно сглотнул Ганин и отпрянул в сторону.
— Тогда положи его в карман рубашки, а рубашку сними и повесь на стул. Живее! Быстро! — голос сорвался в крик.
Ганин колебался, переминался с ноги на ногу, но сила голоса была такова, что его рука уже сама, не спрашивая согласия, залезла под рубашку и, взяв крестик, сняла его с шеи, положила в нагрудный карман рубашки, а потом и сама рубашка оказалась на спинке стула. Ганин задрожал от холода — ветер неприятно обдувал его обнаженную грудь и живот, он почувствовал себя незащищенным, наверное, так чувствует себя новорожденный младенец.
Он услышал вздох облегчения, а потом — чьи-то мягкие, воздушные, почти невесомые ручки обняли его за шею, чьи-то пальчики как мураши забегали по спине, груди и животу и в мозг ударила волна тупого удовольствия. Тело расслабилось, думать ни о чем не хотелось, и Ганин, так и не успев понять, что же с ним происходит, оказался лежащим на кровати под балдахином. Чьи-то воздушные уста приятно щекотали его губы, воздушные пальцы ласкали щеки и шею и Ганину показались такой смешной его утренняя решимость, что он рассмеялся, а в ответ ему рассмеялась и тень.
— От меня не убежишь, Эш Шамаш, не убежишь! — прошелестел как сухая осенняя листва теневой голос. — Я как твоя тень, следую за тобой повсюду! Я — твоя судьба! Мое желание — закон и моей воле ничто не может прекословить! Ты это понимаешь?! То, чего Я хочу, сбудется непременно! Я, мой дорогой, НИКОГДА НЕ СПЛЮ! И Я знаю свой день и час! Если я сказала, что ты — мой жрец — так будет вовеки и никакие бородатые старики и смазливые девчонки мне не преграда!
— Да, это так… — прошептал Ганин — его разум всё глубже погружался во тьму, сердце, казалось, вот-вот вырвется из груди, а рот наполнялся вязкой слюной. — Только… только… не трожь её, слышишь? Не трожь…
— Продашь душу — не трону!
— Продам…
На миг воцарилась пауза, а потом…
— А-ха-ха-ха! Сделка при трех свидетелях, а-ха-ха! Слыхали, друзья? Записывайте! Записывайте, а-ха-ха! Время, дату, обстоятельства, ха-ха-ха!
Теневая фигурка вспорхнула с груди Ганина как птичка и принялась плясать возле портрета — туда-сюда, туда-сюда, делая плавные движения руками, бедрами, головой… Да не просто плясать, а — рисовать! Ганин отчетливо видел, как при каждом взмахе её руки могильная чернота с портрета уходила, как сажа, смываемая с поверхности мокрой тряпкой, лицо, руки, шея, платье наливались красками, но вместе с портретом обретала цвета, силу, объем и плотность сама фигура танцующей женщины. И вот уже при полностью восстановленном портрете стоит, торжествуя, её точная копия!
Ганин сконфузился и попытался было встать…
— Но-но! — раздался резкий оклик. — Команды вставать не было! — А потом она повелительно взмахнула рукой, сам собой щелкнул выключатель, подсветка у портрета погасла и она с размаху прыгнула на кровать.
— Теперь Я буду Снежаной! И если назовешь меня иначе — задушу… Поцелуями! А-ха-ха-ха! — и Ганин действительно едва не задохнулся от последовавших затем длинных, как сама вечность, поцелуев. И их было ровно СЕМЬ.