ПЯТЬ…

В ту ночь Ганину не спалось. Он ходил по периметру единственной комнаты своего убогого домишки и никак не мог успокоиться.

«Безумие! Безумие! Боже мой, какое безумие! Как она могла! Как могла!». Мысли навязчиво роились в его голове, не давая ему покоя, он был бы даже рад разбить свою голову о камень, если бы можно было их таким образом выпустить наружу, как рой отвратительной хищной и едкой мошкары, выпустить — и забыться! — сегодня у Светланы, у его родной Светланы, должна состояться первая брачная ночь…

Светлана была первой девушкой, которую он по-настоящему полюбил. Другие две — их имена он даже периодически забывал — были так, мимолетным увлечением. Понравились, повстречались, ну и все прошло со временем. А Света… С ней все было иначе…

Она понравилась ему сразу же, как он её увидел, ещё на первом курсе. Но тогда она была не свободна, дружила с каким-то Витей, с режиссерского, и он не осмеливался к ней подойти, предпочитая восторгаться ею со стороны. Втайне он делал зарисовки, но никому их не показывал. Ему нравилось в Светлане все: глубокие шоколадно-карие глаза, темно-русые также с шоколадным отливом волосы, очаровательная тогда полнота… «Настоящая русская красота, — не раз думал, мечтательно закрывая глаза, Ганин. — Просто создана для деревянного терема с резными наличниками, сарафана, кокошника и веретена с пряжей. Как там? «Три девицы под окном…». . Просто живая иллюстрация к сказкам Пушкина!». Может, поэтому Ганин рисовал её всегда именно в «русском» стиле?..

А потом, совершенно неожиданно, на четвертом курсе он узнал, что с Витей они расстались, а немного позже она согласилась позировать ему для «русского» портрета… Любовь вспыхнула между ними яркой искрой, такой яркой, что она сумела прогнать полумрак из сердец молодых людей, совершенно неожиданно для них обоих.

После «русского» портрета, осмелев, Ганин предложил ей обнаженную натуру в стиле Рембрандта — фигура Светы идеально под неё подходила: покатые бедра, большая грудь, томные с мягким отливом глаза и алые пухлые губы, — и был поражен, что Света не отказалась. Работа над портретом Светланы растянулась на пару месяцев. Ганин изо всех сил затягивал работу и ему казалось, что Светлана даже не против, хотя и виду явно не показывала.

Начиналось все с того, что она приходила на его съемную квартиру, раздевалась за ширмой и принимала позу на специально декорированной кровати, а Ганин, с совершенно невозмутимым видом, как будто бы перед ним была не обнаженная девушка, а пациентка перед хирургом или гинекологом, начинал серьезно и как-то по-особенному сдержанно говорить: «Так, Света, сделай-ка ручку вот сюда — так свет будет падать лучше… А вот глазки подними прямо к потолку и посмотри на люстру — вот так, вот так… Так будет романтичней… Свет, а вот губки чуть-чуть растяни, вот так, очаровательно!.. Умница!». На самом деле, Ганин просто сгорал от страсти, но всячески подавлял в себе импульс, целиком переводя его в творчество, в холст. Он даже был благодарен пылавшей в его груди геенне — она придавала силу его кисти.

А Света… Что думала Света Ганин не знал, но чувствовал, что ей нравилось позировать. Её щечки розовели как кожица спелого персика, глаза блестели, как масляные, а губки чуть-чуть томно раскрывались, как бутоны красной розы. И немудрено — она всеми порами кожи ощущала на себе пронзительный, не упускающий ни одного сантиметра её тела без внимания, но такой нежный, такой страстный взгляд гениального Ганина…

Когда в целом картина была почти закончена и необходимо было накладывать последние слои, Ганин решил поэкспериментировать с натурой — покрыть её слоем розового масла, чтобы оттенки на его картине были более натуральными, более сочными.

— … Ой, Леш! Ну до спины-то я сама не достану!.. — рассмеялась Света.

— Хорошо. Давай помогу, — чуткие, тонкие пальцы художника, слегка дрожащие, прикоснулись к нежной девичьей коже и стали быстрыми и сильными мазками покрывать её спину ароматным розовым маслом, а потом, совершенно неожиданно, остановились…

— Что-то случилось, Леш? — с легким вздохом прошептала Света.

— Да нет, просто спину я закончил смазывать, а все остальное вроде бы уже готово…

— Правда? — спросила Света и повернулась к Ганину передней частью тела.

— Ну, пожалуй, грудь ты плохо промазала, придется повторить… Постельное белье в квартире Ганина пришлось потом выкинуть, несмотря на решительные протесты Светы — она хотела сохранить его как память о самых эротических двух месяцах, которые запечатлелись в её памяти на всю жизнь…

А портрет Ганин закончил довольно скоро. Светлана потребовала его себе, но Ганин твердо сказал:

— Только за выкуп. Я отдам тебе портрет только с одним условием, что и ты, и он будут всегда перед моими глазами!

И так оно и было — и портрет, и Света были перед его глазами, но не вечность, а всего лишь год…

Как это произошло, Ганин так до конца и не понял, а, наверное, и не нужно было ничего понимать. Просто после портрета Светы в стиле Рембрандта, Ганина захватила идея нарисовать виды ночного города, потом — снегирей в зимнем лесу, потом — школьный двор с бегающими ребятишками, потом… Работа за работой, портрет, пейзаж, потом опять портрет… И каждый требовал от него того, чего ждала Светлана — любви, внимания, огня страсти, соития с образом. Каждый акт творения на холсте нового мира требовал акта любви, акта зарождения новой жизни, и Светлана стала чахнуть. Оказалось, что то, что подарил ей Ганин, он дарил каждому своему «чаду» и, опустошая себя, он обделял всех остальных своим огненным, даже огнедышащим, желанием…

И Света, в конце концов, ушла сама, сразу после несостоявшегося дня рождения. Она покрасила волосы и вышла замуж за другого. На свадьбу Ганин не пошел. Он просто прислал её портрет в стиле Рембрандта в качестве свадебного подарка…

Эти воспоминания как огонь опалили ум Ганина — он не мог найти покоя. Ганин не мог понять одного — ну, как, ну, как Света не смогла понять одного!? Ведь она же сама художница, она сама должна понимать, что нельзя, ну нельзя, художнику быть без творчества, без поиска, ну не может же он жить всё время только одной моделью! Ведь Ганин любил её, любил Свету, но и творчество своё он любил тоже! Ну да, забыл он про этот чертов день рождения — можно же было и напомнить ему, в конце концов! Разве это так сложно?

«Она просто не захотела… Она просто не захотела сделать усилие понять меня, как художника… Она просто эгоистка… — заключил Ганин и перестал ходить по периметру. — Наверное, художника может по-настоящему понять только его собственное творение, с которым они — одно целое, а не модель. Модель всегда остается чем-то внешним, а образ на холсте — это часть меня, часть моей души, моих переживаний, кусочек моего мира, меня самого, как зародыш в утробе матери — это и нечто другое, и она сама — её плоть, её кровь, её кости, её сердце….».

Вдруг, совершенно неожиданно, Ганин вспомнил о портрете, который нарисовал ещё три месяца тому назад. «О, если бы та девушка на портрете была жива! Уж она бы точно со мной так не поступила!» — эта мысль поразила Ганина своей неожиданностью и новизной, она озарила его душу, как молния — ночное небо, и он действительно, глубоко внутри, почему-то был уверен, что ОНА точно бы так с ним НЕ поступила. И вот уже Ганин скрипит ступеньками шаткой лестницы, ведущей на чердак, а в руке его — толстая парафиновая свеча. Вот свеча поставлена на подоконник и в её неровном, робко дрожащем перед девушкой с портрета желто-оранжевом пламени виден силуэт.

Розовый замок, роща, пруд с утками и лебедями, белая деревянная беседка — все скрыто во мраке ночи. Огонек свечи слишком слаб, чтобы осветить ростовую картину целиком. Видно только её хорошенькое солнцевидное личико в круглой соломенной шляпке с атласными лентами, кокетливо сдвинутой на затылочек, да кусочек белоснежного кружевного платьица — вся нижняя часть тела также покрыта мраком.

Ганин молча СЕЛ ПЕРЕД ПОРТРЕТОМ на стул и просто стал внимательно смотреть на изображенное на нем прекрасное лицо в подрагивающем пламени свечи, — и не мог оторваться от этого зрелища. Постепенно стены чердака, подоконник, потолок… — все уходило куда-то, уезжало за периферию обзора, за периферию сознания, и Ганин видел только Её круглое солнцевидное лицо, Её фиалковые с искоркой глаза, Её соблазнительный изгиб губ, Её плечи, руки, грудь, золотистые локоны… Создавалось впечатление, что Ганин сидит не перед портретом на заброшенном чердаке, а перед живой девушкой в каком-то тихом и безлюдном ресторанчике и ужинает с нею в полутьме, при свете одной лишь свечи…

— Пусть все катится к черту! — прошептал Ганин, целиком погружаясь в омут своей фантазии. — Пусть все катится к черту! — упал он перед портретом на колени, и, охваченный нестерпимым желанием, в безумии принялся целовать раму, полотно портрета, горячим шепотом произнося, как заклинание: — Ты — мое совершенство, ты — моя любовь, ты — мое сокровище, ты — моя богиня! Ты лучше земных дев и жен, ты — сама вечность, сама красота… Я — твой раб навеки! Я…

«… И Я принимаю твою службу, мой Художник» — молнией пронеслась мысль в его сознании и, в то же мгновение, глаза незнакомки с портрета ярко вспыхнули в полутьме и их фиалковый взгляд резко направился в сторону Ганина, прям как прожекторы боевого корабля в ночи — на обнаруженную радарами цель, и пронзил его глаза! И…

Полированный до зеркального блеска старинный из красного дерева стол с резными ножками, одинокая ароматно пахнущая восковая свеча в подсвечнике из чистого золота с глубоким сочным отливом посредине стола, терпкое красное вино в хрустальных бокалах, а вокруг — кромешная тьма, как черное покрывало кулис на пустынной сцене ночного театра, которое проницают лишь мягкие, какие-то потусторонние звуки, как будто призрачные музыканты играют на призрачных инструментах — на скрипке, флейте и лютне. Играют что-то древнее как мир и что-то таинственное как ночь: древнюю музыку погибших цивилизаций и забытых богов…

— Тебе нравится эта музыка? Не правда ли? — раздался в ушах Ганина мягкий мелодичный шепот, напоминающий чем-то шелест морских волн, волн какого-то первобытного океана, который существовал уже тогда, когда ещё не было небесных светил, не было суши, не было самого неба…

Ганин поднял глаза — и на его руках проступила «гусиная кожа», а по спине пробежал неприятный холодок. Он увидел перед собой девушку из портрета, точь-в-точь такую же, в том же самом наряде, только — абсолютно живую! Он видел, как она двигает своими пушистыми ресницами, как её длинные пальцы сжимают хрусталь бокала, как в её фиалковых глазах отражается огонек свечи, как её чувственные губы расплываются в сладострастной усмешке, как она томно облокачивается на спинку мягкого пурпурного кресла…

— КТО ТЫ, БОГИНЯ? — только и смог почему-то шепотом вымолвить Ганин и ему стало жутко — он всеми порами кожи ощущал, что перед ним сидит та, для которой тесен весь земной шар, но которая каким-то чудом уместилась в теле — в теле ли? — этой солнцеликой девушки.

— Ты сказал… — таинственно и чарующе прошептала девушка и чуть слышно мелодично рассмеялась, как смеются морские волны в ночной тишине. — Я — богиня! Кто-то называл меня Афродитой, а кто-то Иштар, кто-то Изидой, а кто-то Кали, кто-то Венерой, кто-то Фреей, а кто-то — Ладой… Имен много, а я одна! И я одна… ВСЕГДА — ОДНА… — лицо девушки вдруг стало печальным, а нежные фиалки глаз наполнились такими же фиалковыми слезами.

Ганина настолько восхитило это удивительно красивое, с точки зрения художника, зрелище, что он даже на минуту забыл о том страхе и даже ужасе, что охватил его при первом взгляде на ЭТО СУЩЕСТВО.

— Эти слезы краше для меня всех бриллиантов на свете! — прошептал Ганин. — Позволь мне получить их на память, чтобы глядя на них, я всегда вспоминал о тебе, моя богиня, моя госпожа…

— Ты получишь гораздо больше, Художник… Но и их — ты получишь тоже! — и глаза её сверкнули, резко, властно, холодно, как молния сверкает на предгрозовом небе! С этими словами она поднесла к лицу дамский кружевной платочек и, промокнув глаза, протянула раскрытый платок Ганину. На прямоугольном кусочке шелка красовались два маленьких, круглых, прозрачных как слеза, сияющих при свете свечи бриллианта.

— Это бриллианты моих слез, Художник! Слез триллионов и триллионов лет одиночества… Одиночества, которого не изведала ни одна женщина на свете и никогда не изведает от начала мира до его конца, ибо Я — старше мира, Я — ЛИЛИТ, Та, что была, когда этого мира ещё не было….

Дыхание Ганина перехватило. Он испуганно инстинктивно выставил дрожащие руки перед собой, как ребенок, зашептав:

— Я не могу принять этот дар! Я не могу! Я — всего лишь человек! Смертный человек! Лилит внимательно посмотрела на Ганина, но серьезно, а не насмехаясь.

— Нет… Ты не «всего лишь» человек… Ты — Художник! Ты — тот, через которого Творец сущего открывает красоту своего создания, ты — Его посланник, Его орудие, Его кисть… — и вдруг резко, без всякого перехода… — Я ненавижу Его всей своей душой! Я хотела бы, чтобы Его никогда не было! Он отверг нас! Он видит в нас только соперников, тех, кто посягает на Его собственность! Он видит в нас только тьму и зло!.. — но также внезапно, как возник, её гнев погас, а глаза снова приобрели сладострастное, томное выражение. — Но ты… ты — другое… Ты увидел во Мне нечто прекрасное… Ту Лилит, что украшала своим видом ангельские хоры — и золото волос её тогда было ярче, чем корона на челе Люцифера!..

Существо в женском обличии замолчало, о чем-то вспоминая, с отсутствующим видом глядя на зыбкое пламя свечи.

— Я… я… Но ведь я не видел тебя! Мне просто приснилась девушка!

— Эта девушка возникла в твоем сознании как ассоциация на Мой поцелуй, которым Я наградила тебя. Образ этой девушки, земной девушки, настоящей, был отзвуком Моего поцелуя, отзвуком встречи и союза наших душ. И Я полюбила этот образ. Ты увидел Меня такой — и Мне понравилось это. Я словно бы увидела себя в зеркале, но этим зеркалом была твоя душа, твоя душа ТАК отразила Меня, Художник, Меня — Королеву ночных теней, призраков, темных мечтаний и фантазий!

— Но почему ты поцеловала именно меня, богиня моя? Я ведь не красавец никакой, ни герой… — недоумевал Ганин.

— Ты — Художник и твои картины Мне пришлись по вкусу. Я люблю в свободное время, которого у Меня, увы, совсем немного, посмотреть на них. Многие художники знали Меня, многим Я помогала, многих вдохновляла и они писали Мои призраки, но только ты…, только тебе Я подарила свой поцелуй, который гораздо дороже Моих наваждений! Наваждения Я отдаю всем, а поцелуй — только тому, кто этого заслужил… И вот ты видишь, как мой маленький невинный поцелуйчик отразился в тебе!

Существо томно взглянула на Ганина и он не мог оторвать своих глаз от её. Казалось, её взгляд проникает в его душу до дна, до самого конца, видит его насквозь и знает в нем даже то, о чем он сам даже и не подозревает… А потом… Он почувствовал горячее желание, охватившее все его существо. Ганину показалось, что в его сердце вошла какая-то сила и оно вспыхнуло, как стог сена, в который попала молния, и он чувствовал, что в его сердце что-то происходит, что-то странное, как будто кто-то входит в него, ласкает его, сжимает в томных объятиях, массирует невидимыми руками и из уст Ганина вырвался сладострастный стон.

— Что это? — не без труда прошептал он.

— Древние поэты называли это «стрелой Амура»… — зашелестели волны первобытного океана. — Я просто вошла в твое сердце и оно стало Моим, ты ведь не против? — и она лукаво, по-девически, состроила глазки.

— Я… не… могу… — сладострастно прошептал Ганин, хватаясь за сердце. — Мне… кажется… оно… разорвется…

— Я не допущу этого, мой Художник, — улыбнулась загадочно Она. — Хотя у очень многих из тех, кто удостаивался стать Моими любовниками так оно и было. Их сердца разрывались или останавливались от Моего любящего взгляда. В Шумере, например, Меня даже изображали обнаженной лучницей на коне, считали стрелы мои смертельными, а в Индии вообще награждали меня ожерельями из черепов уязвленных мною мужчин… Ну и… были правы! — засмеялись огненные искры волны в её бездонных глазах. — Но ты мне нужен живым! Написавший портрет Лилит не будет умерщвлен. Он будет жрецом того пламени, который он возжег на пустынном алтаре моей темной души, и как пламя это будет вечным, так будет вечен и его жрец! — последние слова она произнесла жестко, властно, и в её на долю секунды потемневших как ночь глазах появилось что-то свирепое, хищное, жестокое, как у пантеры при виде дичи.

Ганин не мог ничего сказать — жар в его сердце было таков, что он не в силах был произнести ни звука.

— … Ну а поскольку ты должен стать жрецом своей богини, пора пройти посвящение! — торжественно воскликнула она и огненная сила как-то сразу ослабила хватку, хотя сердце до конца и не оставила. А потом Лилит дунула на свечу и Ганин погрузился в кромешный мрак.

… Очнулся Ганин в каком-то храме. То, что это храм, Ганин понял сразу. Хотя алтарь впереди закрывали врата, но он почему-то знал, что за этими вратами, с выпуклыми барельефами в виде серебряных львов с сапфировыми глазами, стоит жертвенник, таинственный жертвенник на алтарном возвышении, который не может видеть непосвященный…

Внутреннее убранство храма покрывала тьма — две свечи, которые держали в руках какие-то странные призрачные фигуры в черном по обе стороны Ганина — освещали только небольшой пятачок вокруг него. За пределами светлого круга угадывались изгибы невидимых арок, округлости колонн, древние как мир статуи в нишах и длинные стрельчатые окна, направленные вникуда, ибо Ганин был почему-то уверен, что за этими окнами НИЧЕГО, в буквальном смысле НИЧЕГО не было. Храм находился в пустоте, вне времени и пространства, как когда-то библейский ковчег посреди бушующего океана.

— Это храм Моего сердца, Мой Художник! Храм, который не видел доселе никто из смертных и который достоин видеть лишь тот, кто смог отобразить его на холсте. Это Я Сама — Лилит, Королева Ночи, Луны, Теней, Призраков и Желаний! Добро пожаловать, мой Художник, добро пожаловать! — этот голос раздавался ниоткуда, да и был ли этот голос звуком, Ганин не знал. Он вообще не был уверен, в теле ли он здесь находится или не в теле, одной лишь душой, или вообще — все это сон, фантазия или морок? Но, несмотря на мучившее его жгучее любопытство, Ганин не стал задавать своего вопроса. Он почему-то знал, что должен молчать, внимательно все воспринимать и слушаться: воля таинственной хозяйки храма здесь — непреложный закон.

Вдруг две темные фигуры без лиц, облаченные в каких-то черные плащи с капюшонами, запели. Голоса у них были странные — и не мужские, и не женские. Наверное, так могли бы петь бесполые духи, подумалось вдруг Ганину, но один голос, однако, был высокой тональности, а другой — низкой. Они красиво переплетались друг с другом и взаимно друг друга дополняли. Таинственные незнакомцы пели без музыкальных инструментов, но они были здесь и не нужны — ни один инструмент не издаст звука более красивого, чем эти голоса! Ганин заслушался их, в буквальном смысле слова забыв обо всем на свете. Пение было на каком-то незнакомом языке, он обратил только внимание на то, что в нём было много шипящих звуков — «ш», «щ», «х», «ф», «с» — некоторые слова отдаленно напоминали еврейские…

Пение, начавшись с очень тихого, становилось все громче и громче, а вместе с ним пол и стены храма стали постепенно светлеть — и чем громче становилось пение — тем ярче свет, причем сам пол и стены светились как бы изнутри, как если бы храм был стеклянным стаканом, внутри которого горела бы свеча.

Странный это был свет! Такого Ганин никогда ещё не видел… Это был не солнечный свет и не лунный, и даже не звездный. Это был какой-то призрачный свет, яркий, но в то же время бледный, сильный, но в то же время не слепящий глаза. «Это, наверное, тень или призрак света, — подумалось Ганину, — также как голоса — это призраки голосов… Но зачем мне призрак света и призрак голосов?».

Ответ пришел сам собою. Ганин взглянул на себя самого и увидел, что его тело под действием света начинает постепенно бледнеть, развоплощаться. Он почувствовал удивительную легкость и свободу во всех членах, в груди росло чувство экстатической радости. Казалось, стоит ему от души рассмеяться и он не удержится на земле, а взлетит в воздух, как это бывает в состоянии невесомости. Да и внешность его стала стремительно меняться: куда-то подевались джинсы и клетчатая рубашка, да и «черепашьи» очки; наоборот, на нем одето какое-то старинное одеяние, необычное одеяние — свободное, без пуговиц: серебристая туника, перехваченная на поясе серебристой лентой ремня с такого же цвета пряжкой с изображением круглой полной луны с женскими чертами лица, серебристые сандалии, а на голове — серебристая диадема также с символом полной круглой луны на лбу, короткий плащ до пояса. Одежда тоже казалась призрачной, как бы сотканной из очень плотного воздуха, но тем не менее вполне осязаемой, упругой, нежной, прохладной. Фигура его также стала стремительно меняться. Куда-то подевалась неуклюжесть и сутуловатость, коренастость и неказистость. Теперь он видел высокого стройного молодого человека, чье тело напоминало пропорции античного Аполлона, но никак не «очкарика» Ганина…

— Ну как, нравится тебе твоя новая оболочка? — зашелестели волны первобытного океана в его голове. — «Долг платежом красен» — так, кажется, говорят у людей, ха-ха? Ты отразил меня в своем портрете, а я отражаю тебя в храме своего сердца. Я вижу тебя именно таким и только таким, мой Художник, мой Жрец, мой Любовник…

В этот момент пение двух фигур — их черные плащи к тому времени стали серебристо-белыми, сверкающими, источающими призрачный свет — по громкости и напряженности достигло своего апогея, свет наполнил всё пространство храма и Ганин уже почти ничего не видел, кроме света, только самые общие очертания. Он увидел, как медленно открываются закрытые доселе врата алтаря и перед взором Ганина открылось каменное возвышение, к которому вели семь широких ступеней, а над ним стоял жертвенник — круглое как полная луна резное сооружение, украшенное барельефами миниатюрных фигурок обнаженных мужчин и женщин, ласкающих и целующих друг друга, сжимающих друг друга в жарких любовных объятиях. И этот жертвенник также светился призрачным серебристым светом и сам, казалось, словно был вылит из чистого серебра…

Обе фигуры в плащах медленно двинулись в сторону жертвенника и ноги Ганина сами, без всякой команды, понесли его в ту же сторону, причем переступали они синхронно с их ногами, а у жертвенника стояла ещё одна фигура, тоже в серебристом плаще с капюшоном, полностью закрывавшем лицо, но она не пела. Ганин медленно и торжественно поднимался по ступеням и, наконец, остановился у самого жертвенника, у третьей фигуры, которая вместо свечи, как у двух других, держала обнаженный кинжал с серебристым лезвием.

— Кто ты и зачем ты здесь? — прозвучал такой же бесполый голос, как и у других двух фигур в плащах, но в то же время звонкий и мелодичный, по тональности он был между низким и высоким. Ганин слышал, что фигура произносит этот вопрос на все том же незнакомом «шипящем», древнее самого мира языке, но с удивлением отмечал, что понимает его, как свой родной, русский. Он хотел было ответить, что он — Ганин Алексей, а зачем он здесь, он и сам не знает, но вместо этого губы его сами раскрылись и без участия его собственного сознания ответили таким же мягким, мелодичным голосом на том же языке.

— Эш Шамаш. Я пришел по зову Ночной Королевы.

— Готов ли ты пролить свою кровь и отдать свое сердце, Эш Шамаш? Для служения Королеве тебе нужны новая кровь и новое сердце!

— Готов. Делай, как знаешь, Повелитель Лучей.

Пение из плавного вдруг стало резким, ритмичным, в нем послышались нотки борьбы, бури, но вместе с тем — сладострастных вздохов и стонов: борьба, о которой пелось в древнем как мир гимне, была вечной борьбой сочетающихся между собой мужского и женского космических начал. Свет стал мерцающим, то вспыхивающим, то гаснущим, как пламя огня, который судорожно борется с сильным ветром.

Фигура с кинжалом взмахнула свободной рукой и Ганин взлетел в воздух, подхваченный какой-то силой, как осенний листок порывом ветра, настолько его новое тело было лёгким и воздушным. Опустился он плавно на жертвенник, на поверхности которого были сделаны выемки специально под человеческое тело: руки широко раскинуты в стороны, ноги — тоже, так что сверху лежащий на нём человек напоминал пятиконечную звезду, вписанную в круг. Ганин оказался точь-в-точь по размеру.

Прекрасные серебристые одежды в одно мгновение растаяли, как снежинка на теплой коже, и он оказался абсолютно обнаженным. Фигура с кинжалом подошла к нему со стороны головы, а поющие встали по обе стороны жертвенника и продолжали петь, держа горящие свечи в руках и плавно раскачиваясь при этом в такт гимну из стороны в сторону. Гимн становился все более быстрым, все более ритмичным, все более чувственным. У Ганина опять возникли ассоциации с детородным актом. Затем он увидел, как третий взмахнул кинжалом, держа его обоими руками, и только сейчас Ганин заметил, что кинжал был выполнен в форме фаллоса, и почему-то он этому совершенно не удивился и совершенно этого не испугался: «Повелитель Лучей всегда носит такой кинжал» — равнодушно подумал он.

Резкое движение — и кинжал вонзился прямо в сердце Ганина, но он не почувствовал боли, наоборот, острое, опьяняющее наслаждение пронзило его и из груди его вырвался сладострастный крик. Ганин чуть приподнял голову и увидел, что все его тело стало абсолютно прозрачным, как стекло, а внутри своей груди он увидел судорожно сжимающееся сердце, которое теперь стало светиться ярко-серебристым призрачным светом, таким же, каким лезвие странного фаллического кинжала в руке Повелителя Лучей.

— Сердце очищено, — бесстрастным и мелодичным голосом констатировал Повелитель Лучей. — Теперь настало время очистить кровь! Пение все убыстрялось и убыстрялось, становилось все выше и ритмичнее, мерцание становилось все чаще и чаще.

Повелитель Лучей подошел сначала с одной стороны и быстрым движением перерезал вены на одной руке, потом — на другой, потом на обоих ногах — там, где они соединяются с туловищем, у паха, и лишь в последнюю очередь — на шее. И опять Ганин не испытал ни страха, ни удивления, ни боли; каждое прикосновение холодного металла причиняло невыразимое наслаждение. Кровь вытекала сильными толчками и тут же впитывалась в жертвенник, как в губку. Наслаждение тупой волной ударило в мозг и он больше не мог думать, не мог видеть, не мог ничего хотеть и не мог ничего слышать…

Наконец, когда вся кровь покинула его тело, Повелитель Лучей опять поднял свой кинжал и, на самой высокой ноте, которую взяли таинственные певцы, он с размаху вонзил его в пуп. И опять Ганин почувствовал не боль, а острое физическое наслаждение, однако на этот раз Повелитель Лучей не вынул кинжал из раны. Кинжал завибрировал и стал двигаться на манер насоса, только насоса «наоборот» — не высасывая, а закачивая что-то внутрь Ганина, да и на кинжал он теперь был не похож: какая-то резиноподобная трубка вместо лезвия, серебристая воронка вместо рукояти. Ганин с трудом открыл глаза и увидел, что потолка над ним уже нет, но только черное небо, покрытое мириадами ярчайших звезд — таких он никогда не видел —, а в их центре — огромная круглая луна, с женскими чертами лица, сладострастно глядящая на принесенного Ей в жертву Эш Шамаша. Воронка впитывала в себя призрачный лунный свет и закачивала его внутрь тела Ганина и от этого тот чувствовал невыразимое физическое наслаждение… «Наверное, — подумалось ему, — что-то подобное испытывает женщина, когда зачинает…». . Помимо того, что ощущения от вибрации резиноподобной трубки были приятны, сама серебристая жидкость, расплавленный лунный свет, наполняла его тело новой силой. Он чувствовал себя совершенно по-другому, чем раньше, он чувствовал, что он стал как-то по особенному чист, как-то по особенному силен, как-то по особенному мудр. Он мог с легкостью ответить, например, сколько звезд он видит над своей головой, даже не считая их, он мог легко, в одно мгновение, долететь до любой из них — если бы только захотел и он мог бы обнять и поцеловать эту улыбающуюся луну… Он мог все, теперь он мог все…

Наконец, резиноподобная воронка прекратила свое действие и Повелитель Лучей взял её в свою руку и вынул из пупа Эш Шамаша — она снова превратилась в серебристый кинжал, который он спрятал в ножнах на своем поясе.

— Встань, Эш Шамаш. Ты очищен. Теперь ты достоин стать жрецом Ночной Королевы, достоин сочетаться с ней таинственным браком.

Пение опять из мажорного стало минорным, спокойным, свет постепенно угасал. Ганин встал с жертвенника, точнее, слетел с него. Не успел он послать мысленный импульс мышцам ног и рук, как тут же взлетел в воздух как бабочка и плавно опустился на пол.

— Одень новые брачные одежды, Эш Шамаш. Ты не должен ходить обнаженным.

В голове Ганина тут же возник образ его новой одежды — свободной, серебристой, воздушной. Он знал, что стоит ему захотеть — и его мысль тут же станет реальностью. Ганин захотел и… вот он уже одет! Его новое облачение было копией одежд таинственных фигур — длинная до пят с серебристым плащом и капюшоном, закрывавшим почти все лицо.

— А теперь иди, Эш Шамаш! Иди к своей госпоже, к своей богине. Она уже ждет тебя! Ганин посмотрел вверх и понял, что ему нужно подниматься прямо к улыбающейся луне. Но это задание ничуть не удивило его. В его сознании тут же вспыхнул образ многоступенчатой пирамиды — зиккурата — только не с восемью, а с тысячами тысяч ступеней — движущихся ступеней, так что стоило ему вступить на одну из них, как та понесла его наверх, на самый верх, как лента бесконечного призрачного эскалатора, а на самом верху исполинского зиккурата он встретил Её… Улыбающийся диск луны был всего в нескольких шагах от его лица, но яркий свет, исходящий от него, не слепил его глаза — свет был призрачным.

— Добро пожаловать, Эш Шамаш! Теперь мы, наконец-то, можем быть вместе — и мы будем вместе! — донесся мелодичный голосок. — Но с меня ещё причитается! Ты отдал мне свое сердце и свою кровь, а, значит, свою душу, обитающую там. Это — самая высшая жертва, на которую способен человек. И я приняла эту жертву, отданную на алтаре моего сердца… Что я могу дать тебе взамен, мой возлюбленный Эш Шамаш? Я дам тебе вечность — ты будешь также вечен, как пламя, которое ты будешь всегда возгревать и которое ты всегда будешь поддерживать. Это пламя вечно будет возжигать в моих рабах пламень вожделения, а залогом этой вечности пусть будет этот маленький подарочек… Взор Ганина упал на его собственную правую руку. В ярком лунном свете на его безымянном пальце отчетливо проявилось призрачное бледно-золотистое кольцо с двумя маленькими, чистыми как слеза, бриллиантами.

— Кольцо — символ вечности, а бриллианты на нем — слезы моего вечного одиночества, хранителем которых стал теперь ты, мой возлюбленный Эш Шамаш. И пока ты со мной, слез этих не будет больше на моих глазах! Ну а теперь тебе пора. Твое тело не может долго находиться без души, ты можешь умереть, а я пока этого не хочу. Тебе ещё предстоит написать такой портрет… такой портрет…, которого не писал ни один из смертных, но не сейчас… не сейчас…

Луна замолкла, а призрачный зиккурат вдруг на глазах стал таять, как утренний туман под лучами теплого солнца, и Ганин почувствовал, что он проваливается куда-то вниз, внутрь этого тумана, увязает в нем, как в болоте, и тонет, тонет, тонет… Последнее, что он увидел, это было ПЯТЬ пальцев правой руки, на одном из которых, безымянном, было надето бледно-золотое кольцо с двумя бриллиантами, которое, как и сам зиккурат, стало все больше и больше бледнеть и развоплощаться.

— Помни, мой возлюбленный Эш Шамаш, — донесся до него откуда-то издалека мелодичный голос. — Сохрани мне верность, верность моим слезам… Впрочем, Я сама помогу тебе это сделать — мое кольцо станет для тебя крепче самых тяжелых кандалов и даже всесильный Геркулес не смог бы снять с тебя мой свадебный подарочек! — и уши резануло нестерпимой болью от громкого металлического звука холодного, неприятного смеха, а потом голос пропал, и Ганин окончательно провалился в серебристый туман, в который превратился зиккурат, и стремительно полетел вниз, вниз и вниз, в кромешную черноту…

Загрузка...