Две жизни

Декабрь 1983


Я выхожу из здания Восточного вокзала. Погода для декабря слишком теплая, рождественские украшения на улице Карла Юхана слепят глаза влажным блеском. Ощущение праздника будто разбито вдребезги, я больше не в состоянии чувствовать радость от приближающегося Рождества. На лестнице валяется какой-то пьяница, я останавливаюсь, чтобы взглянуть, жив ли он. Оказывается — вполне: он дышит, в просвете между пуговицами натянувшейся рубашки виднеется пожелтевшая майка. Перед тем, как папа отвез меня на станцию, мама играла — спина прямая, волосы стянуты в узел на затылке. На пианино выставлены вазочки с рождественским угощением: жареным миндалем и домашними конфетами из перечной мяты в вазочках. Элиза и Ян Улав сказали, что елка у них дома уже осыпается.

Я сажусь в трамвай и еду до улицы Соргенфригата. Запах в квартире затхлый, лампочка в коридоре перегорела, ничего не видно. Дверь в кухню распахнута, стол у раковины уставлен грязной посудой, на полу валяется коробка с чаем. В коридоре работает обогреватель, рядом — Нинины ботинки, один стоит, другой упал на бок.

— Эй там, в гостиной, счастливого Рождества! — кричу я, на что Нина отзывается:

— Хо-хо!

Стоявшие на журнальном столике еще до Рождества пустые пивные бутылки так там и остались, рядом переполненная окурками пепельница, на подоконнике бутылка вина, еще одна — на полу. Там же разбросаны вынутые из конвертов пластинки. Снятая с сушилки одежда свалена на диване. Нина расположилась в зеленом кресле, купленном на блошином рынке, и смотрит фильм: на экране мужчина покупает в баре виски и делает глоток. Между диваном и стереоустановкой валяется Нинин свитер.

Нина поворачивается. Меня охватывает отчаяние пополам с восторгом.

— Ух ты, — выдыхаю я. — Что у тебя с волосами? Неужто ты сделала перманент?

— Бабушке надоело, что они свисают мне на глаза, вот она и раскошелилась, — говорит Нина. — Жуть, да?

— Да ты что! — отвечаю я. — Супер!

— Ага, но кончики практически спалили, — говорит она и оттягивает курчавый локон.

Нина закидывает руки за голову, свитер скользит вверх и оголяет живот. На ней джинсы с ремнем, пупок оказывается прямо над пряжкой, я склоняюсь и обнимаю ее. Нина пахнет химией и парфюмом.

— Спасибо большое за книгу, — говорю я. — Я очень ее хотела, ты знаешь, так что спасибо!

— Спасибо большое за книгу, — вторит она мне. — Я не знала, что я ее хотела, но, очевидно, это знала ты. Кажется, она невероятно интересная.

Я сажусь в бежевое кресло дедушки Рикарда.

— Руар придет, — говорю я. — Около восьми.

Нина корчит недовольную гримасу.

— Мне что, одной тут сидеть весь вечер?

Я говорю, что вроде бы Толлеф должен вернуться сегодня домой. Нина отвечает, что это будет совсем не то.

— Завтра можем сходить куда-нибудь, — говорю я. — У меня много вина. А где Трулс?

— В Воссе, — отвечает Нина, — завтра приедет. Я не выдержала там еще один день.

— А он твою прическу видел? — спрашиваю я.

Нина мотает головой.

— Я только вчера сделала, — говорит она. — Он все равно меня любит. Выкрасись я хоть в розовый.

Нина показывает на стену гостиной.

— Краска закончилась, — вздыхает она. Кисть и валик замочены в ведерке с водой, вода того же красного цвета, что и стена. Это была моя идея — покрасить гостиную в красный. Я позвонила хозяйке квартиры и уговорила ее заплатить за краску. Толлеф и Рикард восприняли это скептически.

— Вы что, не видите грязи на стенах? — возмутилась я.

— И ты хочешь красить прямо по этой грязи? — спросил Рикард.

— В любом случае придется сначала оттереть все нашатырным спиртом, — сказал Толлеф.

Работа сделана лишь наполовину. Плинтусы заляпаны краской, две стены еще нужно пройти вторым слоем. Квартирная хозяйка, поначалу обещавшая дать денег, потом передумала, и вот теперь у нас закончилась краска.


Руар часто приходит поздно вечером или ночью и снова уезжает через пару часов. Я сплю чутко и просыпаюсь от грохота замка, и Рикард тоже просыпается. От Руара пахнет бальзамом после бритья, едой, чужими людьми и вечеринками. Он приходит ко мне, вместо того чтобы ехать домой. Щетина отросла, но это ненадолго — дома он ее сбреет. Вокруг него обычно витает слабый запах алкоголя.

Рикарду не нравится, что Руар заявляется к нам будто к себе домой. Чужой человек отпирает дверь посреди ночи. Давать ключи чужому человеку — это как?

— Он не то чтобы чужой, — возражаю я.

— Мы ничего о нем не знаем, — говорит тогда Рикард. — Ни-че-го. Ты действительно думаешь, что хорошо его знаешь?

— Он читает лекции в университете, — вставляет Толлеф.

— Ну и что это гарантирует? — интересуется Рикард.

Нине все равно.

Ну, кое-что я о Руаре знаю. Про ветки сирени, полки с книгами во всю стену и про вазу, которую Анн сделала, когда ходила на курсы росписи по фарфору. Про пол, пахнущий зеленым мылом. Руар постоянно жалуется на Анн и в то же время боготворит ее. Я знаю, что она играет на пианино, хотя кошка мяукает в знак протеста. Я даже знаю, что она любит принимать ванну с ароматными добавками, окрашивающими воду в разные цвета, или с пеной, и радуется этому как ребенок. Анн любит Шекспира, Тарьея Весоса, Бьёрг Вик. Руар говорит об Анн так, словно она умерла, словно он уже потерял ее. Анн почти никогда не разгружает посудомоечную машину, забывает купить необходимые вещи, она оставляет где ни попадя грязные чашки от кофе — на подоконнике, у ножки стула, в ванной. Дети ее расстраивают, и она просто выходит из комнаты, оставляя Руара разбираться с ними. От того, как Руар описывает Анн, веет безысходностью, счастьем и беспомощностью. Он дотрагивается до меня, гладит, не переставая рассказывать про нее: «Я очень люблю Анн. Но ты что-то такое делаешь со мной, чему я не могу противостоять, и это приводит меня в отчаяние».


Я открываю сумку и чувствую запах мыла, которое подарила мне Анна Луиза.

— Я получила такие бессмысленные подарки от моей подруги детства, — говорю я.

На диване раскиданы Нинины трусики, футболки и полотенца Рикарда. Кто будет менять лампочку в коридоре? Уже месяц, как перегорела. Клубничный чай, брусочки мандаринового мыла, рождественские благовония — пустяковые подарки пахнут волшебно. Это запах детства, каникул, Рождества, торговых улочек. Меня охватывает внезапная тоска по Анне Луизе. Но того, по чему я скучаю, больше не существует. Того человека больше нет. И того, кто скучает, тоже уже нет.

— Ты что, и правда влюбилась? — спрашивает Нина.

— И да, и нет, — отзываюсь я. Нина с сочувствием кивает головой.

— Бедняжка, — говорит она. — Хочешь, я помассирую тебе плечи?

Я опускаюсь на пол у Нининых ног, и она начинает разминать мышцы и связки в плечах.

— Будет больно, — предупреждает она.

Я затаила дыхание и пытаюсь не обращать внимания на боль. Я спрашиваю, не скучает ли она по Трулсу.

— Собственно говоря, нет, — отвечает она. — Трулс и я — мы ведь не то чтобы очень зависим друг от друга.

Она так сжимает мне плечи, что у меня вырывается стон.

— Семью заводить мы с ним пока не собираемся, — говорит она отрывисто, продолжая энергично массировать. — Не могу сказать, что мне чего-то не хватает здесь из того, ради чего заводят семью. Да и дома мне этого не доставалось. Хорошая компания, кто-то, с кем можно поговорить, кто утешит или проявит заботу, когда мне это нужно, чувство безопасности — всего этого у меня гораздо больше здесь, чем дома.

— Вот и у меня то же самое! — отвечаю я. — Абсолютно! Шесть дней дома в компании двух детей Элизы — это прививка от желания завести своих собственных.

— Я, во всяком случае, до тридцати никаких детей заводить не собираюсь, — говорит Нина. — Бедный твой кузен.

Вот и папа часто повторяет: «Как жаль Халвора!», «Бедняга Халвор!». В один из мрачных ноябрьских дней Халвор сам пришел сюда без предупреждения, зато с двумя упаковками пива в рюкзаке, каким-то комнатным растением в полиэтиленовом пакете и в красной рубашке под курткой. Мы не виделись как минимум два года. Теперь у него были волосы средней длины и колкая щетина.

— Нам необязательно сейчас все выпивать, — он показал на пиво. За окном пошел дождь.

— Классная квартирка, — сказал он. За стеной слышался голос Нины, и я надеялась, что она присоединится к нам. Я могла бы угостить ее пивом.

На кухне стояла оставленная Рикардом тарелка с остатками спагетти. Мы открыли по банке пива и устроились за столом. Дождь барабанил в окно, стекая ручейками по стеклу, он разыгрался не на шутку, и мы пару раз это обсудили. Халвор рассказал, что вот-вот станет отцом.

— Не то чтобы так планировалось, — сказал он.

Я это уже знала от мамы.

— А я тогда кем буду ребенку? — спросила я.

— По-моему, это называется двоюродная тетка, — ответил Халвор.

— Двоюродная тетка, — повторила я. Звучит несколько обидно.

Мы открыли по второй банке пива, и я поняла, что, если дело дойдет до третьей и четвертой, будет уже поздно объяснять, что мне нужно готовиться к занятиям, будет только хуже. Мне пришло в голову, что чем лучше мы проведем время, чем добрее я к Халвору, тем больше вероятность, что он придет еще раз. Потакать ему — все равно что давать бездомному коту молока.

Я подумала — что это вообще он себе вообразил? Что он может вот так запросто приходить сюда, врываться в мою жизнь, где даже Анне Луизе места не нашлось?

Когда мама сказала: «Это отвратительно. Просто ужасно, что Халвор повторяет ошибки своего отца. Ребенку необходимы оба родителя. Нужно хорошенько подумать, прежде чем давать жизнь ребенку», во мне боролись смешанные, даже несовместимые чувства. Я не могла с ней согласиться и слабо попыталась защитить Халвора, я была не в силах вынести, что на него обрушится поток маминого неодобрения. Но потом во мне промелькнуло странное чувство радости, ведь все это означало, что мама с папой хорошенько подумали и уж тогда… И так три раза.

Халвор вопросительно кивнул в сторону специй на полке.

— Это Рикарда, — сказала я.

— Зачем ему это нужно?

— Не знаю, — я пожала плечами, — в еду кладет.

Халвор кивнул.

— Когда он готовит спагетти с мясным соусом, добавляет орегано, — пояснила я.

Тут вошла Нина и спасла меня. Когда она села пить с нами пиво, Халвор наконец разговорился, стал рассказывать, что скоро начнет учиться на программиста.

— Это разве не дорого? — спросила Нина.

Халвор кивнул и добавил:

— Зато после окончания этого института довольно легко найти работу.

Нина вспомнила кого-то, кто там учился.

— Он потом устроился на работу? — спросила я, а Нина расхохоталась.

— Нет, но этому было много причин.

Халвор с несвойственным ему юмором рассказал, как он ходил смотреть квартиру: женщина в розовом халате водила его по комнатам.

— Вот тут кухня с видом на зеленый задний двор, — тонким голосом пародировал Халвор квартирную хозяйку. — Здесь ванная, тут все в порядке, только вот унитаз немного засорился, надо спускать воду по два раза.

Мы смеялись.

— Эта комната станет вашей, если вы, конечно, захотите… А вот моя спальня, как видите, я люблю пастельные тона.

Мы все хохотали, а я снова подумала о приблудном коте. Халвор огладил себя по груди и сказал:

— На платье такой вырез! Да еще помада. А ей ведь не меньше сорока.

В прихожей Халвор завязывал шнурки на кроссовках, стоя на коленях. Мы с ним выпили по три банки пива, Нина — одну. В холодильнике осталось пять. Халвор, окрыленный и радостный, явно истолковал ситуацию неверно. Я услышала грохот захлопнувшейся внизу двери и подумала, что предпочла бы общаться с ним как можно меньше. Он ворвался в мою жизнь, я этого не хочу.

В детстве я как-то спросила у мамы, была ли тетя Лив бедной, и мама сказала, что бедность определяется не только количеством денег, но гораздо больше тем, какой выбор человек сделал в своей жизни. «В любом случае, у тетушки Лив не так уж мало денег, — сказала она. — Иначе стала бы она постоянно ездить к своему возлюбленному в Берген, нежиться на солнце в горах или есть покупной хлеб, вместо того чтобы печь самой».


Проигрыватель на полную мощь, слушаем «Жизнь на Марсе», за окном дождь, на полу выстроилась шеренга пустых бутылок. Кто бы мог подумать, что сейчас рождественские праздники.

— Рикард одолжил напольные весы своей сестре, так что теперь я понятия не имею, поправилась ли я за Рождество, — орет Нина, перекрикивая музыку.

— Зачем он это сделал? — спрашиваю я.

— Она собиралась садиться на диету.

Нина устраивается на диване.

Толлеф незаметно появляется в дверях, как это умеет только он, с зеленым рюкзаком за спиной, голова опущена. Громкая музыка ему не нравится, но нас видеть он рад. Он обнимает нас обеих, а потом окидывает недовольным взглядом бардак в комнате, недокрашенные стены гостиной, надрывающийся проигрыватель, и мы понимаем его без слов, очень хорошо понимаем.

— Прости! — говорим мы с Ниной хором. Толлеф подходит к проигрывателю и убавляет громкость.

— Но я обожаю эту песню, — разводит руками Нина.

Толлеф указывает на стену.

— Что, думаешь, мы не умеем красить? Так и скажи тогда, — подначивает Нина.

— Ну так и покрасили бы всю стену целиком! — восклицает Толлеф.

— И покрасили бы, но краска кончилась, — поясняю я.

— Может, взять из общих денег, как думаешь? — предлагает Нина.

— Может, и так, — отвечает Толлеф. — Но, строго говоря, ни я, ни Рикард особо не горели желанием перекрашивать гостиную и дали себя уговорить только потому, что кто-то утверждал, будто это нам ничего не будет стоить.

Нина вздыхает. Толлеф проводит пальцем по пятну на белом плинтусе.

— Это не краска, — заявляю я. — Может, кетчуп или клубничное варенье.

— Или кровь, — подхватывает Нина, тут уже Толлеф не может удержаться от смеха, и мы хохочем все втроем.

— Как Рождество, удалось? — спрашивает он.

— Не знаю, как Рождество может быть удачным, — отвечаю я.

— Да, удалось, удалось, — кивает Нина.

— Спасибо за книгу, — говорю я Толлефу.

— Спасибо за тапочки, — отвечает он, — как раз то, что нужно.

Меня охватывает сожаление или, скорее, стыд. С чего я взяла, что войлочные тапочки — подходящий подарок для Толлефа?

— И книга оказалась замечательная, — говорю я. Он подарил мне роман «Парящий над водой» Рагнара Ховланда.

— Очень прикольная книжка, — говорит Толлеф, — одна из самых классных, что я читал.

Нина подтягивает лосины вверх и разглядывает свои ноги.

— Ты что, и правда бреешь ноги? — спрашивает она.

— Иногда, — говорю я.

— И что, Руару это нравится?

— Думаю, да. А ты бреешь?

— Вот еще, — отвечает она. — Мне такое и в голову не приходит. Трулсу я нравлюсь такая, как есть.


Я слушала курс лекций Руара по модернистскому роману. Простор и акустика аудитории туманили мое сознание. Когда появлялся Руар, я воспринимала только форму, не содержание. Его голос, отрывочные предложения, например об «Улиссе»: «Подглядывать мысли персонажей — порой поразительно интимный процесс». Или о романе «В поисках утраченного времени»: «В высокобуржуазном обществе, где вращается Сван, развратная сексуальная жизнь может быть социально разрушительной, особенно для женщин». Руар прохаживался взад-вперед у доски. Почти всегда в рубашке и джинсах. Вот он, увлеченный и немного запыхавшийся, делает отступление и говорит о мадам Бовари в фиакре: «Хочет ли она, чтобы ее видели? Хочет?»

Нашу первую с Руаром ночь мы провели в гостинице. Мы вышли из Шато Нёф, где находится норвежское студенческое общество, пересекли Соргенфригата, прошли по Бугстадвейен и оказались в отеле на одной из поперечных улиц. Он как ни в чем не бывало подошел к стойке и заговорил с администратором, и мне пришло в голову, что он делал это далеко не впервые. Руару стоило только сказать: «О, какая ты красивая. Разве можно быть такой красавицей? Дай я на тебя посмотрю!» И все мои комплексы улетучивались, я чувствовала себя самой прекрасной женщиной на свете. На следующее утро мы завтракали вместе. Он обхватил чашку с кофе обеими руками — ими он ласкал меня ночью. Кто-то из персонала уронил поднос со стаканами, с оглушительным звоном они разлетелись на тысячу осколков, и Руар заметил: «Будто кто-то рассыпал по полу бриллианты». Льющийся из окон на столы поток света, сверкающие на полу бриллианты, его руки на чашке с кофе. Его руки. На свиданиях потом. Вот он пишет записку Анн, возится с ключами от машины, листает газету или бумаги перед лекцией, торопливо срывает с меня одежду. Я потеряла покой. Нервно трясла ногой, сидя в столовой, грызла карандаш на скамье в университетской аудитории, я словно застыла в этом состоянии и не могла сконцентрироваться ни на чем вообще, не могла готовиться к экзаменам. Когда Руар приходил домой, он был отцом и мужем, но когда он оставался со мной, то становился другим. Прежде чем подняться в номер, мы присели выпить в баре отеля. Вдруг откуда-то полились звуки фортепиано, как будто ненароком, невзначай, и в то же время музыка казалась очень подходящей моменту, словно так было задумано. Музыка словно обещала красоту и вечность, и мы смотрели друг на друга, в глазах — ирония и веселье, но в то же время осознание того, что все происходящее с нами наполнено смыслом.


Толлеф взбил яйца для омлета, достал лук и паприку из холодильника. Нож затупился, и Толлефу приходится с силой нажимать на него, чтобы порезать лук, я чувствую его едкий запах. Я помыла посуду, а Нина навела порядок в гостиной. До прихода Руара остается два часа.

Толлеф вызывает уважение особого рода, возможно, прежде всего потому, что он не старается его завоевать. Первое, о чем я подумала после знакомства с ним, — что в нем есть что-то достойное, и кажется, что достоинство это появилось вопреки чему-то, хотя я не смогла понять, что именно это было. Глядя на него, я вспоминаю мальчика, с которым училась вместе в гимназии, — тот был прикован к инвалидному креслу, и его это совершенно не смущало, никогда.

На доске рядом с холодильником пришпилена бумажка: «Толлеф — сдать пустые бутылки, пропылесосить. Моника — помыть ванную (до Рождества!!!)». Ниже: «Нина должна Рикарду 28 крон». А также наполовину стертая надпись: «Монике надо позвонить тете Лив». Я так ей и не позвонила, у меня не было времени. Сначала экзамены, потом праздники, потом Руар, а по вечерам — соревнования по триктраку. На моей полке в холодильнике большой стакан с вишневым йогуртом, сыр «Ярлсберг», тюбик майонеза и три банки пива. Сыр заплесневел.

— Толлеф, дорогой, поделись кусочком омлета! — прошу я.

Толлеф кивает.

— Я пишу статью об изнасилованиях, — говорит он.

— Это же не по учебе?

— Нет, это для университетской газеты.

— Почему тебя заинтересовала эта тема? — выпытываю я.

— Может, ты тоже хочешь о чем-нибудь написать для нашей газеты? Нам нужны авторы-женщины, — предлагает он.

— Правда? Ну и о чем же мне написать?

Когда я сдавала устный экзамен, в университете уже установили рождественскую елку. Я была рада, что экзамен у меня принимал не Руар. Мне досталась «Божественная комедия». Я не смогла подобрать нужных слов, выпалила, что Данте был влюблен в Беатриче, и смутилась. Но потом я кое-как собралась, ответила и получила «отлично». Под глухое звяканье посуды, доносившееся из столовой, я звонила маме из телефонной будки на факультете. Я едва сдерживала слезы. Она поздравила меня, сказала, что будет очень рада сообщить об этом папе. Но радость ее была довольно сдержанной, потому что, ну как, в конце концов, мне пригодятся все эти дисциплины? Кем я буду?

«А ты не хочешь стать учителем?» — спросил отец. Но я не хочу преподавать. Сначала нужно окончить университет, получить диплом, а там видно будет.

Папа сидел в бело-голубой рубашке в полоску, сжав в одной руке яйцо, в другой — нож, и говорил: «История литературы? И кем после этого работают?» Это было на следующее утро после того, как я объявила, что собираюсь выбрать историю литературы в качестве третьего основного предмета, и все отнеслись к этому как к ребячеству, словно это слова маленькой девочки, которые не нужно принимать всерьез.


— Секс — это важно, — сказал Руар, когда мы виделись с ним в последний раз перед Рождеством. — Я не могу жить без секса. — Он медленно провел рукой по моему телу и добавил: — Знаешь, мы с Анн не спим уже четыре месяца. Нам следовало бы разойтись, все к этому идет.

Он так это произнес, словно думал вслух, как будто меня это вовсе не касалось; в любом случае, это не прозвучало как обещание или серьезное намерение. Руар посмотрел на меня так, словно у меня было что-то кроме молодости, чем я могла бы заглушить его боль оттого, что жена больше не спит с ним, словно я могла спасти его.

— Неужели совсем? — спросила я.

Он помотал головой. Мы лежали в постели и занимались любовью, Руар так и говорил — заниматься любовью.

— Ты обычно ходишь к молодым женщинам домой? — выдохнула я ему в шею.

— Ты не такая уж молодая, — ответил он.

Я была рада, что он так сказал. И в то же время я ощутила потерю, я потеряла что-то, что уже никогда не вернется.

— Поль де Ман умер вчера, — проговорил он. — Ему было всего шестьдесят четыре.

— О, нет, — отозвалась я.

Я поделилась с Руаром своими переживаниями о том, что мне придется ехать на Рождество к родителям и что это выбивает меня из колеи.

— Это словно выйти из собственной жизни, — сказала я. — И я боюсь, что уже не смогу вернуться.

Но, уже произнося это, я почувствовала, что все же хочу туда поехать, поняла, что с нетерпением жду Рождества во Фредрикстаде. Хотя я знала, что буду разочарована и места себе не смогу найти, я могла вызвать в памяти рождественское настроение со всей точностью, каждый запах: еловой хвои, мандаринов, жареных бараньих ребрышек с хрустящей корочкой и кислой капустой. Тем не менее я не ощущала больше духа Рождества так, как ощущала его в детстве.


Я купила два букета гвоздик — один маме, другой Элизе. Мама приехала за мной на станцию на «форде».

— Ой! — воскликнула она, увидев мои волосы. — Какие короткие!

Я наклонилась вперед и посмотрела на себя в зеркало заднего вида.

— Тебе кажется, мне не идет? — спросила я.

— Ну почему же. Хотя очень необычно, — ответила мама.

Подавая назад, она не смотрела в зеркало, а крутила во все стороны головой. Мы миновали магазинчик скобяных изделий, парк, детскую площадку. Когда-то мы сидели там с Анной Луизой, и я одна выкурила пачку сигарет «Принц». Снега почти не было. И мама все повторяла: «Так жаль, что снега нет». Она сообщила, что тетя Лив в этом году не приедет, потому что должна остаться со своим новым приятелем в Осло.

— А он не мог приехать с ней? — спросила я.

— Да мог, наверное. Но они, скорее всего, хотят побыть вдвоем.

Мама бросила взгляд на рычаг переключения передач, словно что-то было не в порядке, и сообщила, что Анна Луиза заходила с коляской и обещала прийти позже, чтобы встретиться со мной.

— У нее прелестный маленький мальчик, — добавила мама.

Я с нетерпением ждала встречи с Анной Луизой, очень хотела увидеть малыша. Однажды мы с ней сидели в родительском гамаке, и я ей сказала: «Ты должна переехать в Осло! Ты должна уговорить Фруде!» Если бы я на самом деле так думала, я бы ее убедила. Но как только она приедет в Осло, от прежней Анны Луизы из Фредрикстада не останется и следа. Стоит ей только ступить на перрон вокзала или пройти по улице Карла Юхана, она потеряет себя. И у Фруде есть особенности, которые трудно вписать в столичный антураж, — прическа, облегающая футболка. В моей столичной жизни все так, как я хотела: учеба; соседи по квартире — Рикард, Нина и Толлеф — и все, кто приходит к нам в гости; большой кухонный стол, за которым мы едим блюда, приготовленные на всех. Еще телевизор Нининого дяди, взятый напрокат видеомагнитофон к нему, так что мы можем смотреть фильм за фильмом, играть в американку или «Монополию». Ничего из этого Анне Луизе, девушке с жемчужными сережками, светлыми, тонкими, гладко зачесанными волосами и ароматом духов, не подходит.

Анна Луиза заглянула к нам с родителями на второй день Рождества. Все время, пока она была у нас, ребенок спал, и я прошептала:

— Мне нужно будет взглянуть на него еще разок, хочу видеть его глазки.

Как будто мне это было жизненно необходимо. Я спросила тем же деланым шепотом, могу ли я подержать его, пока он спит.

— Ну конечно! — воскликнула Анна Луиза.

Малыш вытягивал и поджимал губки, сжимал ладошки в кулачки.

Интересно, вспоминала ли Анна Луиза о временах, когда ее братишка Пол Мартин был маленьким, теперь, когда у нее самой был ребенок. Родители души в нем не чаяли и были уверены, что все вокруг считают его таким же чудесным, каким он казался им самим. Но мы с Анной Луизой были обыкновенными подростками-оторвами, с вечной жвачкой во рту, нас интересовали только мальчики, шмотки и косметика. У них дома в подвальном этаже была комната, где по полу ползали пауки. Пол Мартин спал там, в кроватке на животе, поджав ножки и причмокивая пустышкой во сне. Мы устроились этажом выше с чипсами и карамелью и включили телевизор — там шел фильм ужасов «Психо» Хичкока, и мы врубили звук на полную мощность. Мы вскрикивали от ужаса, бросались друг в друга чипсами, мололи всякую чепуху, опрокинули лимонад и ругались из-за того, кто пойдет за тряпкой. Когда фильм закончился, мы выключили телик и тогда услышали тихие завывания Пола Мартина. Еще не придя в себя после фильма, потная и трясущаяся от ужаса, я спустилась по лестнице. Кровь прилила к щекам, рука ныла после того, как Анна Луиза ущипнула меня. Пол Мартин лежал на животике поверх одеяла, в комнате пахло отвратительно — он обкакался. Личико покраснело и опухло, тело содрогалось от икоты. Я отнесла его в ванную, положила на пеленальный столик под яркой лампой, и он снова принялся икать. Анна Луиза вошла и сказала: «Фу, какая вонь!» Она склонилась над раковиной и сделала вид, что ее тошнит.

Пол Мартин лежал с открытыми глазами, прижав ручки к голове, и следил за моим лицом, хлопая ресницами, пока я его мыла, периодически он вздрагивал всем телом от икоты. Отмыть его было непросто, пришлось подставлять под струю воды каждую складочку, и даже потом на полотенце остались коричневые пятна. Кровь стучала у меня в висках, голос дрожал, с мокрого полотенца в ванну текла бурая вода. Когда я надевала чистый подгузник, Пол Мартин показал на свой ротик и выговорил: «Сёся», что означало «соска» — это было одно из немногих слов, которые он уже освоил. Я обнаружила соску на полу под его кроваткой рядом с пыльным черным мужским носком.


Толлеф протирает кухонный стол, споласкивает тряпку, снова протирает и рассказывает мне о Рождестве в Мерокере с отцом-алкоголиком и матерью-неврастеничкой. В лице Толлефа отражается слишком много или слишком мало, есть в нем какой-то отпечаток трагизма или грусти.

— По крайней мере, там все предсказуемо, — говорит он, — отец всегда напивается в стельку по праздникам и выходным.

— Руар сегодня придет, — говорю я, и Толлеф кивает.

Я открыла бутылку вина, отыскала начатую упаковку арахиса, пересыпанного мелкой солью. Я сменила постельное белье, вытерла пыль, приняла душ, побрила подмышки и надела то, что больше всего нравится Руару, за что я удостаивалась от него комплиментов: белая блузка, красная короткая юбка и черные колготки. Толлеф говорит, что сестра, которая недавно родила ребенка, отказалась приехать домой на праздники.

— Маму это привело в отчаяние, — вздыхает он. — Она не может ничего изменить, у нее нет никакого влияния на отца.

— Ужасно, — отзываюсь я. — Не понимаю, почему она просто не выставит его, — я машу рукой, словно вышвыриваю кого-то вон. — Если он сам не в состоянии справиться с этим.

— Вот именно, он не в состоянии, так что выставить его из дома ведь значит просто выкинуть на лютый мороз; пить от этого он не бросит, разве что просто замерзнет насмерть.

— Но сестру твою тоже жалко, — говорю я.

Масло тает, пока я намазываю его на хлеб. Сверху я кладу кусок омлета и откусываю сразу треть бутерброда. Толлеф в принципе сносно готовит, особенно простые блюда из того, что есть в холодильнике. Он никогда не выбрасывает еду.

— Я не думаю, что он когда-нибудь сможет завязать, — продолжает Толлеф. — По-моему, это просто выше его сил.

Над маленьким светло-голубым столиком висит плакат с названиями трав: базилик, лавровый лист, французская петрушка, зеленый лук, укроп, любисток, иссоп, мята.

— А сам-то он не раскаивается, не сожалеет? — спрашиваю я.

— Согласись, было бы глупо сожалеть о чем-то и продолжать делать то же самое снова и снова, — говорит Толлеф. — Да нет, вряд ли. Правда, он искренне и глубоко себя презирает, хотя внешне это не заметно. Но я думаю, мама знает об этом.


Когда я переступила порог дома Элизы и Яна Улава или, скорее, только вошла в калитку, мне ужасно захотелось рассказать Элизе о том, как мне живется. Элиза поблагодарила за гвоздики и поставила их в голубую вазу. У меня было не так много времени: Ян Улав ушел покупать елку, а мне вскоре нужно было возвращаться к родителям. Юнас спал наверху, а Стиан лежал на животе на коврике и обсасывал резиновую игрушку. Гвоздики едва поместились в вазу, и Элиза еще раз поблагодарила за цветы. Сахар она держала в желтой вазочке, чайные пакетики — в голубой коробке; над кухонным столом абажур из глазурованной керамики с голубыми гроздьями винограда и желтыми лимонами. Я легла на пол рядом со Стианом, он подвинулся и всем своим видом показал, что хочет прижаться ко мне. Я обняла его за шею, волоски на затылке оказались на удивление жесткими.

— В больницу приносят столько гвоздик, — сказала Элиза. — Не знаю, почему-то почти все посетители покупают именно их.

Из окна в комнате был виден угол родительского дома. Пока помогала Элизе уложить миндальные пирожные в коробку, я рассказала ей о Руаре.

— Хм, — произнесла Элиза. — Теперь я беспокоюсь за тебя.

Дверь распахнулась, втягивая в тепло комнаты морозное облачко, в проеме появился мокрый от дождя Ян Улав. Сам невысокий, а елку выбрал высоченную. Элиза поспешила к нему, чтобы помочь затащить елку через гостиную в столовую. Она легко управлялась со всем в доме, расставляя и раскладывая все по местам: елку — в столовую, миндальные пирожные — в коробку, молоко — в холодильник, детей — в кровать. Дни шли своим чередом, а Элиза ничего не забывала и ничего не упускала из виду. Год за годом одно и то же, атмосфера, которая заполняет собой все уголки дома и подчиняет себе всех и каждого.

— А ты не думаешь, что можешь разрушить семью? — понизив голос, спросила Элиза, пока Ян Улав был занят установкой елки. Он сидел на корточках, потом застонал и поднялся.

Кристин о Руаре я уже рассказала, и она восприняла все с большим энтузиазмом, меня так и подмывало сказать об этом Элизе. Кристин только заметила: «Эта ситуация — его ответственность. Это не связано ни с полом, ни с возрастом. Если бы ты состояла в браке, а не он, тогда бы за ваши отношения отвечала ты».

Ян Улав отступил на несколько шагов от елки, чтобы убедиться, что она стоит ровно, подошел ближе и чуть поправил ее. Снял пальто, прошел через комнату и исчез в гостиной.

— Классная елка! — крикнула я ему вслед. Он остановился, оглядел меня, словно ожидая подвоха, потом кивнул.

— Ну да, — сказал он и помолчал немного, будто собирался поведать, как он ее заполучил, но потом передумал. Мы услышали, как на втором этаже заплакал Юнас — протяжные жалобные звуки. Ян Улав окликнул Элизу и показал на лестницу.


Руар приходит в четверть девятого. Я открываю дверь, его начищенные ботинки мокры от свежевыпавшего снега, он садится на корточки и развязывает шнурки.

— Давно у меня не было такого замечательного Рождества! — говорит он и выпрямляется. — Анн и девочки поехали к ее тете в Конгсвингер, и я могу остаться на ночь. У меня носки промокли. Я ужасно по тебе соскучился.

Он может переночевать.

Руар выпрямляется и целует меня. В коридоре темно, он стоит против света, льющегося из комнаты, за ним метелка с совком и две сложенные картонные коробки, засунутые между стулом и стеной. Мне кажется, что все, что он делает со мной, он делает против своей воли. Он похож на потерянного, беспомощного человека, терпящего крушение, в нем борются отчаяние и сожаление — чувства, которые, несмотря на свою силу, никогда не могут сравниться со страстью. И раз за разом они проигрывают самому сильному чувству на свете, единственному, что имеет в жизни значение.

— Ох, — вздыхает он.

Он щелкает выключателем, и я говорю:

— Лампочку мы еще не поменяли.

Мы проходим мимо кухни, где сидят Толлеф и Нина, они едва оборачиваются к Руару, буквально на секунду, чтобы пробормотать короткое «привет», Толлеф еще и кивает. Непарные кофейные чашки, общая банка с растворимым кофе, Нина, как всегда, ест яблоко. В то мгновение, когда мы заглядываем в проем кухни, они смущаются, явно озабоченные тем, как выглядят, но старательно делают вид, что им это безразлично. Нина сидит задом наперед на стуле, будто ни в чем не бывало, и откусывает яблоко. Руар дружелюбно кивает, демонстрируя притворный интерес и уважение, но последнее относится только ко мне.

— Ты даже не представляешь, какая ты сладкая! — произносит Руар, когда мы закрываем за собой дверь моей комнаты. — Как здорово прийти сюда после трех рождественских застолий подряд! Я скучал смертельно. Ты как струя свежего воздуха.

— Неужели? — спрашиваю я, и он улыбается.

— Ты бы не захотела оказаться там, — говорит он. — Слушать эти пустые разговоры… Ты подстриглась.

Я провожу руками по волосам.

— Никогда раньше не занимался любовью с девушкой, у которой такая короткая стрижка, — продолжает он и говорит, какая я красивая в этой юбке, что у меня потрясающие ноги. Когда я поздно просыпаюсь и подолгу нежусь в кровати, он зовет меня Ганс Касторп. А когда я как-то раз сидела дома и ждала его, он назвал меня Пенелопой.

— Но я не верна тебе, — сказала я тогда. — Я просто сплю с тобой, пока в моей жизни не появится тот, кто мне нужен.

Я разливаю вино по бокалам, Руар поднимает свой и вдыхает аромат. Бывает, он внимательно рассматривает меня, восторгаясь тем, что я сказала или как я это сказала. Но потом кажется, что удивляется он просто потому, что я молода и он не ждет от меня слишком многого.

Руар отставляет бокал в сторону, обнимает и целует меня. Он прижимает свой нос к моему и говорит:

— Случилось нечто такое, чего я не ожидал. Наша с Анн любовь возрождается.

Я видела ее фотографию в кармане у Руара. У Анн волосы до плеч, они лежат в беспорядке, и роскошный платок на шее. Он сообщает об этом так, словно ждет, что новость меня обрадует. Должна меня обрадовать, по его мнению. В его семейной жизни все долго не складывалось, а тут раз — и наладилось. В любовных отношениях наступил ренессанс.

Руар берет свой бокал. Он что-то говорит о тете и о кресле. Затем смущается, отставляет бокал, покрывает поцелуями мою шею, лоб и губы и произносит:

— Что может быть чудесней, чем заниматься с тобой любовью.

Мы раздеваемся. Я хочу погасить свет, но он не дает:

— Я хочу видеть тебя.

Давно мы не занимались любовью. Он целует мою грудь, мочки его ушей розовеют.

— Я похудела или поправилась за праздники? — спрашиваю я.

Нина что-то кричит Толлефу за стенкой. Я не слышу, отвечает ли он.

— В любом случае ты стала еще слаще, — говорит Руар.

Он ложится на меня, теперь мы принадлежим только друг другу, теперь мы чувствуем одно и то же.

Когда я была подростком, мне очень хотелось придумать для мамы какое-то увлечение на стороне — светлый момент в ее безрадостном существовании. Нечто захватывающее, тайная интрижка. Я стала перебирать, кто бы мог подойти на эту роль. Первым выбранным мной кандидатом был папин коллега, который часто бывал у нас, Лейф — высокий мужчина с серебристыми от седины висками, благоухающий лосьоном после бритья. В моих фантазиях присутствовали беседка в плакучих ивах, а мама была спокойной, как обычно, но мудрой и нежной, наполненной тихой страстью. Она бы сидела за семейным завтраком, наливала бы папе кофе, с улыбкой просила меня не пачкать маслом рукоятку ножа, а внутри горела бы огнем страсти из-за Лейфа.

— О, о, — выдыхаем мы в одном ритме.

— Не понимаю, зачем тебе нужен я, мужчина далеко не первой молодости, — шепчет Руар. — Не лучше ли тебе найти молодого порядочного парня и родить от него детей?

Но я мотаю головой.

— Не думаю, что хочу детей, — говорю я.

— У тебя обязательно должны быть дети, — отвечает Руар. — Все великие женщины просто обязаны иметь детей, это будет преступлением против человечества, если ты не родишь. Ты ведь еще и умна. Красивая, умная, веселая.

Я протестую еще энергичнее, словно упрямый ребенок.

Тогда он обхватывает мою голову и впивается в губы, продолжая ритмичные движения. Что-то чудесное нарастает во мне, накрывая с головой, и я начинаю бояться, что сейчас все закончится. Еще немного, наслаждение достигает своего пика, он издает хриплый стон, и я чувствую, как влага растекается по моему животу, и снова испытываю досаду, безотчетное разочарование — такое, что слезы подкатывают к горлу, и желание, чтобы он потерял контроль, просто отпустил все, не сопротивлялся самому себе. Наконец Руар нарушает молчание.

— Это неправильно, так нельзя… Но как же это прекрасно! Все мужчины за сорок просто обязаны завести молодую любовницу.

Затем он отворачивается от меня и выдыхает короткое «ох» в потолок. Я просто хочу быть счастливой. Я не хочу страдать из-за его слов, просто хочу, чтобы все было хорошо.

Руар и Анн женаты уже одиннадцать лет. У них две дочери: Софии девять, Тире шесть. Он на девятнадцать лет старше меня. С одной стороны, он умеет все держать под жестким контролем, обладает непререкаемым авторитетом и опытом, собственным мнением, которое невозможно оспорить. А с другой стороны, есть в нем абсолютное отсутствие контроля и какая-то беспомощность. Вся его жизнь может рухнуть в один момент — и что он будет делать? Он обнимает меня своими большими и сильными руками. Эта противоречивость в Руаре дает мне уверенность во многих вещах. Он знает о жизни больше, чем я смогу узнать за всю свою жизнь. Он знает больше о безопасности и рисках, о счастье и отчаянии. Он не всегда понимает, что со всем этим делать, но опыт у него есть.


Как-то я пыталась пересказать отцу миф об Одиссее, но почувствовала, что он меня не слушает — так много всего происходило вокруг. Поначалу казалось, что он пытается следить за моим рассказом, но потом он все равно сдался. Элиза поставила воду, чтобы сварить детям кашу, в самый разгар подготовки к рождественскому обеду. Она стояла посреди кухни и укачивала Стиана, а Кристин совсем в другом ритме перемешивала квашеную капусту. Юнас носился по комнате на своей игрушечной машинке, достаточно большой, чтобы он мог на ней ездить, отталкиваясь ногой от пола.

— Я могу взять его, — сказала я и протянула руки к Стиану, но как раз в этот момент мама попросила:

— Моника, можешь разложить салфетки?

Элиза спустила Стиана с рук на пол, потянула за шнурок музыкальной игрушки, и ноты звонко покатились одна за другой отрывистым стаккато, складываясь во фрагмент мелодии. Этот кусочек мелодии повторялся снова и снова. В детстве я умела складывать веер из салфетки, но сейчас уже забыла, как это делается, так что я сложила их просто пополам по диагонали. Плинг-плонг, ноты катились из музыкального механизма — незавершенная, потаенная и жестокая красота. Музыка достигала своего пика, прежде чем оборваться и снова начаться, вновь забиралась на самую высоту и опять стихала. В ней звучали надежда, обещание красоты и надежности, которые снова и снова прерывались. Словно волна выплескивала обещания на берег, а затем увлекала их обратно. И тот же самый отрывок мелодии начинался заново и замолкал.

Только уверишься в красоте и надежности происходящего, как они исчезают. И возвращаются вновь.

Кристин опустилась на колени рядом со Стианом, который, опираясь на ладошки и коленки, раскачивался, как неуклюжий теленок. Я ожидала, что папа спросит ее:

— Ну, как жизнь помощника адвоката? Там к тебе хорошо относятся?

— Он скоро начнет ползать, — воскликнула Кристин, — смотрите!

Стиан пустил слюни на пол. В котле с кислой капустой булькало. По комнате были расставлены цветочные горшки с пурпурными рождественскими пуансеттиями, в большой латунной миске — орехи горкой, в вазочке — жареный миндаль. Все, как должно быть.

Ян Улав подошел к разделочному столу и открыл пакет со смесью для детской каши.

— Ян Улав так гордится кашей, которую сам готовит, — не удержалась от комментария Элиза. — Он долго взбивает и понемногу подсыпает смесь из пачки. Он утверждает, что так каша получается без комочков и по консистенции похожа на крем.

Ян Улав бросил на нее веселый, благодарный и немного смущенный взгляд и продолжил взбивать смесь вилкой. В этом взгляде была не только благодарность, но и удовлетворение: ему нравилось быть образцом для подражания, олицетворением благополучной жизни, в которой есть место традициям, небольшим отклонениям от них и юмору. Он принимал это как само собой разумеющееся, с удивлением и радостью.


Руар говорит, что в Грюнерлёкке есть турецкий магазин, где продают баклажаны.

— Ты их пробовала? А ты когда-нибудь ела мусаку? Это греческое блюдо.

Он рассказывает, что у него есть греческая поваренная книга и что Анн готовила мусаку как минимум семнадцать раз осенью после возвращения из отпуска в Греции, на Санторине.

— Семнадцать? — уточняю я.

— Ну, может, и не семнадцать, — сдается он с улыбкой и целует меня в шею.

— Ну и как, вкусно? — интересуюсь я.

— Великолепно, — отвечает он.

У Руара нос с широкими крыльями, немного кривой и лоснится. Может, когда-нибудь он соберется и уйдет от Анн.

— Как думаешь, достаточно ли я зрелый мужчина, чтобы дать мне больше сорока?

— Очень зрелый, — уверяю я. Теперь Руар все больше говорит о самом себе, а не обо мне. Он не собирается уходить от Анн. Он сообщает, что они с Анн идут на джазовый концерт на следующей неделе со своими друзьями — тоже семейной парой. А я думаю о совершенно обыденных вещах: как они покупают помидоры по дороге с работы, как складывают полотенца и убирают их в шкаф. И о важных семейных событиях: конфирмациях, свадьбах, крестинах. Каково это — нарядиться, запереть за собой дверь дома, вместе идти по гравийной дорожке к машине и садиться одновременно, каждый со своей стороны. Он рассказывает о предстоящем отпуске в Марокко — выяснилось, что надо делать прививки.

— Вот бы спать с тобой здесь всю ночь, — шепчет он мне в шею.

Я никогда не буду покупать помидоры по дороге с работы в наш общий дом. Или туалетную бумагу. Я никогда не буду обедать с его детьми, Софией и Тирой. Я не буду произносить речь на их конфирмации. Не буду помогать с уроками. Я не рожу от него ребенка.

— Я хочу куда-нибудь поехать с тобой, — говорю я.

— Да, — быстро отвечает он. — Куда ты хочешь поехать?

— Пожалуй, в Рим, — говорю я, — или в Париж.

Руар берет мою руку, подносит ее к лицу, прижимает к губам и говорит:

— Как бы я хотел лежать здесь с тобой бесконечно. Никогда никуда не выбираться из этой постели.

Дыхание у него спокойное; кажется, ему хорошо.

Загрузка...