Январь 2018
Мне приснился узор — красный с зеленым на голубом фоне, в моем детстве такая рождественская скатерть была дома у родителей. Еще мне приснилась Элиза — она стоит на центральной площади во Фредрикстаде, прямо у памятника королю Фредерику Второму и кричит, что я задолжала ей множество советов, она ждет утешения и помощи. На ней желтые хозяйственные перчатки. Мимо спешат какие-то люди, обходят ее, бросая быстрые взгляды. Я заснула с «Цветочным натюрмортом Яна ван Хейсума», и детали книги вплелись в мои сны: горящий дом, скорбящий отец, кипенно-белое платье, заблудшая дочь, море цветов, пепел и еще ниссе Фрёйи, который тоненьким голоском повторяет: «Счастливого Рождества, счастливого Рождества, счастливого Рождества».
За окном еще темно, но горизонт уже окрасился оранжевым, на крышах домов лежит снег. Я ставлю чайник и наливаю кофе во френч-пресс, у меня первые два урока — норвежская литература, буду говорить о романтизме — Вельхавен, Вергеланн.
Однажды Элиза, держа прядь волос перед глазами, сказала, что кончики секутся, и спросила, не могу ли я их подрезать. Майкен тогда была совсем маленькой. Я ответила, что у меня нет времени, потому что мне надо встретиться с Анной Луизой, я хочу показать ей Майкен. Ян Улав красил плинтус в коридоре, на улице шел дождь.
Я давала Элизе советы не так уж часто, но если она меня спрашивала, или просила о помощи, я помогала. Помню, как однажды дала совет по поводу приготовления баранины с капустой, что-то про время варки, но у меня все же было ощущение, что это она и так знала. Не уверена насчет Кристин, но я видела, как она помогала Элизе заполнять анкету, а в другой раз объясняла, как пользоваться новым телефоном.
В понедельник вечером позвонила Элиза и сказала, что случилась беда. У меня тогда оставалось всего шесть процентов зарядки. Ларс как-то заметил, что полезно давать телефону полностью разряжаться хотя бы раз в месяц, поэтому я в тот раз не поставила его на зарядку. Элиза сообщила, что во время футбольного матча для команд спортсменов старшего возраста Яну Улаву попал в живот мяч и его сердце остановилось. Он умер. Через полгода после своего семидесятилетия. Игрок из другой команды попытался его реанимировать, но безуспешно. Скорая приехала через четырнадцать минут, но и они не смогли ничего сделать. Элиза плакала, но слезы не мешали ей говорить, так что я поняла, что случилось, ее слезы перетекали в слова и предложения. «И по-х-хтом они за-кры-ли-и-и его тело просты-не-е-ей». Бедная моя сестра. С кем теперь она, преодолевшая столько трудностей, будет стариться? Наконец они расстались, после стольких прожитых лет.
— Чего им вздумалось играть в футбол в январе? — спросила я.
— Да, они совсем рехнулись, — всхлипнула Элиза. — Они играют в свой футбол круглый год в любую погоду — и в дождь, и в снег, и в слякоть.
— Ну а ты сейчас как? Может, мне приехать?
Элиза отказалась — ни к чему. Она обещала перезвонить, когда узнает про похороны и поминки. Я еще дважды предлагала приехать.
— Ты совершенно точно уверена, что не хочешь? — настаивала я. — Обязательно скажи, если передумаешь.
Она сказала, что ей нужно привыкнуть к мысли, что она осталась одна.
— Мы ведь делили все пополам целых сорок лет.
После этого разговора я позвонила Майкен. Она глубоко вздохнула.
— Не могу сказать, что Ян Улав так уж много для меня значил, — сказала она. — Но я очень соболезную тете Элизе.
У Майкен на носу остался след от пирсинга — заросший прокол, крапинка. Маленькая кухня в квартире, которую снимает Майкен на Майорстюен, выглядит как на обложке глянцевого журнала. Не знаю, готовит ли она там. Она никогда не приглашала меня на ужин. Гейр говорит, что, по его мнению, у Майкен есть приятель, во всяком случае, «между ними что-то есть», что он студент, изучает психологию, зовут Амир.
Я наматываю шарф, выхожу на балкон с чашкой кофе и сигаретой. Женщина на балконе дома на другой стороне улицы тоже на месте, каждый раз я думаю, не поднять ли руку в знак приветствия, но все никак не соберусь с духом.
Мое последнее воспоминание о Яне Улаве связано с прошлым летом и их садом во Фредрикстаде.
— Ты что, похудела? — спросил Ян Улав, обращаясь к Элизе.
Лицо Элизы приняло выражение как у маленькой девочки — с трудом скрываемые гордость и смущение. Застеснявшись, она кокетливо отнекивалась.
— Нет, нет, не думаю, что похудела.
— А ты взвешивалась? — уточнил Ян Улав с напускной строгостью. И я увидела, что он прав, и еще я осознала, что моя сестра превратилась в старуху. Кожа на руках и на шее обвисла и сморщилась, под подбородком образовалась складка. Она несколько похудела, но не там, где нужно: уменьшился объем ягодиц, но не живота, а кожа уже была не такой эластичной и не подтянулась следом, как бывало прежде.
Ян Улав кивнул.
— Надо есть как следует, — сказал он.
Беспомощное проявление любви, два в одном — забота и комплимент, это лучшее, на что он был способен. Элиза, считавшая себя слишком толстой в последние двадцать лет, в конце концов услышала от Яна Улава, что она похудела. Сладость унижения, которая была мне так хорошо знакома.
Снова пошел снег, падает крупными хлопьями. Мой сосед выходит на балкон покурить. По улице медленно проезжает машина с огромным, обтянутым сеткой прицепом, внутри вверх ножками лежит двуспальная кровать, снежинки опускаются на дощатое дно. Кто-то уезжает и увозит с собой кровать. Или кто-то въезжает. Припарковать машину из-за выпавшего снега невероятно трудно, хорошо, что у меня нет автомобиля.
В среду вечером снова звонила Элиза. Она говорила рассудительно и без эмоций, сообщила о похоронах и поминках и хотела узнать, когда мы приедем.
— Хуже всего, что я сейчас абсолютно не уверена в том, был ли он верующим, — сказала она. — Но я точно знаю, что он хотел, чтобы его тело кремировали. А Кнут приедет, вы все еще вместе?
— Ларс, — поправила я.
— Ах, да, прости.
— Нет, не приедет.
Я ответила, что мы по-прежнему вместе, но сейчас он по работе в Камбодже и приедет не раньше пятницы.
— Будем только мы с Майкен.
Мы с Майкен договорились поехать во Фредрикстад вместе в пятницу вечером на машине, которую она возьмет у своего приятеля.
— Вы не захватите Гейра? — спросила Элиза.
— Нет, мне кажется, это не очень уместно. А ты думаешь, ему тоже нужно приехать?
— Нет-нет, тебе виднее, — ответила Элиза. — Но у них с Яном Улавом ведь были неплохие отношения.
Я пообещала об этом подумать.
— Знаешь, а ведь был тревожный звоночек, — сказала Элиза. — Когда мы ездили на Гран-Канарию в последний раз. Мы сидели у бассейна, Ян Улав собрался принести себе пива и вдруг почувствовал резкую слабость. Он побледнел, пожаловался, что занемела рука. Но уже через пять минут он сидел под зонтиком с открытой бутылкой пива как ни в чем не бывало. Сондре стал расспрашивать его о какой-то заправке для гамбургеров, которую он предлагал Яну Улаву купить, и я подумала: как хорошо, что он заставил нас всех переключить внимание на что-то другое. На следующий день Ян Улав пошел к врачу, и выяснилось, что у него был микроинсульт, но после этого он чувствовал себя хорошо.
Ларс уехал в командировку больше чем на неделю и вернется домой не раньше вечера пятницы. Он может звонить, но это сложно из-за разницы во времени, да и говорить по телефону не особенно удобно. Мне было тоскливо без него в эти дни, а после того, как я узнала о смерти Яна Улава, стало совсем грустно. Когда я говорила с Кристин, у меня появилось слабое желание поделиться с ней, но моя тоска была такой хрупкой, что я решила просто сберечь ее в своей душе, пока она не окрепнет, если она вообще окрепнет. Кстати, на предложение Кристин приехать Элиза согласилась, Кристин умеет настоять на своем.
Я гашу сигарету и поднимаюсь, смотрю вниз на заснеженные улицы, припаркованные между сугробов машины, дверцы автомобилей хлопают, кто-то заводит двигатель. Машина с прицепом остановилась на другой стороне дороги, заехав двумя колесами на тротуар. Какая-то женщина стоит и разглядывает дом.
Когда я иду по коридору к учительской, меня окликает Тале. Волосы ее обесцвечены до такой степени, что кажутся седыми, с серебристым отливом, она зачесывает их назад и стягивает резинкой на макушке. Блеск на губах. Рядом с ней в розовом хиджабе, длинном черном свитере и серых спортивных брюках стоит Хадия. Полгода назад она пережила любовную драму, это выбило ее из колеи, и теперь она наверстывает упущенное.
— Мне так хочется написать сочинение по «Истории скотства» Йенса Бьёрнебу, — говорит Тале. — Или вы считаете, эта жуть не для слабонервных и я слечу с катушек, углубившись в нее?
Я качаю головой.
— Нет, с ума ты точно не сойдешь.
— Я остановилась на Вигдис Йорт, — говорит Хадия. — Если вы не считаете, что это глупо или слишком сложно.
— Вигдис Йорт — прекрасный выбор, — соглашаюсь я. — Но давай поговорим об этом в понедельник? У меня сейчас встреча, а завтра меня не будет, я уезжаю на похороны во Фредрикстад.
— Ой, тяжко?
Какие у них обеих большие глаза. Какие они изобретательные, чуткие, уверенные в себе, наивные и умные.
Я улыбаюсь в ответ.
— Немного грустно, но не слишком.
Хадия влюбилась в парня-немусульманина и поругалась со своим отцом, но через несколько недель молодой человек ее бросил. Мир Хадии в одночасье рухнул, жизнь казалась беспросветной, как это бывает в таком возрасте.
— Я безумно его люблю, — со слезами говорила она мне в учительской. — А папа смотрит на меня с таким лицом! Не могу ему сказать, что все уже кончено, не хочу давать ему повод для радости.
Она ударила кулаком по столу и громко всхлипнула.
— Я обещаю тебе, что все пройдет, — сказала я. — Это не значит, что я не понимаю, как тебе сейчас ужасно, но дальше будет легче.
Это был Феликс из «С»-класса, очень неприятный парень. И все напрасно! Чувства, восстание против отца. Хотя, может, и нет. Надеюсь, этот опыт пригодится Хадии, когда придет время новых дерзких влюбленностей, а ее отношения с отцом, насколько я понимаю, не пострадали.
На перекрестке Майорстюен я встречаюсь с Толлефом, он выгуливает своего боксера по кличке Брутус, у собаки хлопья слюны на нижней челюсти. Дороги скованы толстым слоем льда. У Толлефа только что вышла книга о торговле белыми рабами в восемнадцатом веке, и он хочет подарить мне экземпляр. На внутренней стороне обложки надпись: «Дорогой Монике после сорока лет дружбы — очень важной дружбы. Обнимаю, Толлеф». И прежде, чем я начинаю понимать смысл этих слов, комок подкатывает к горлу, а глаза наполняются слезами. Толлеф обнимает меня и прижимает к себе, он стал зрелым и надежным мужчиной, да он всегда именно таким и был.
На ветки деревьев налип снег, чувствуется мороз и колючий ветер, мы заходим во Фрогнер-парк.
— Кайса ушла с головой в работу, — рассказывает Толлеф. — После того как дети уехали, я думал, мы будем проводить больше времени вместе, но она полностью поглощена своими делами.
Толлеф поворачивается и смотрит на меня. Выражение его лица противоречит тону, с которым он это произносит: он не жалуется, он горд, доволен, он сияет. И я вижу перед собой Кайсу такой, какой я ее видела последний раз — в очках, сидящих на горбинке носа, стройную, можно даже сказать, худощавую, почти совсем седую, в одном из этих ее вечных бесформенных балахонов, но по-своему привлекательную и сексуальную.
Толлеф спускает Брутуса с поводка, тот бежит, загребая лапами по снегу, опустив морду вниз. Трое собачников одновременно присели на корточки и убирают за своими питомцами. Маленький мопс вертится волчком, зажав в зубах светло-зеленый мячик. Ох, это чувство тоски и зависти, но главное — огромная радость за Толлефа: ему-то есть с кем состариться. Это так хорошо, так приятно знать.
— Я так рад, что наконец-то пришла нормальная зима, — говорит Толлеф. — В прошлом году я ни разу не катался на лыжах. Как у тебя на работе? Как тебе кажется, правильно ты поступила?
— Это лучшее, что я могла сделать, — говорю я. — Теперь я гораздо больше подхожу на роль учителя, чем двадцать пять лет назад. Я меньше зациклена на себе. Во мне меньше горечи из-за нереализованных амбиций.
Толлеф смеется. Глаз почти не видно — то ли они уменьшились, то ли их просто труднее разглядеть за морщинами. У него почти такие же густые волосы, как в молодости, золотистые, но с проблесками седины.
Из сумки на плече он достает изгрызенную летающую тарелку и подбрасывает ее, Брутус зависает в прыжке.
— Я уже дважды ходил на лыжах, — говорит Толлеф. — Брал отгулы. В Эстмарке в будние дни так пусто и прекрасно. Но Моника…
Он замечает, что я плачу.
Толлеф разворачивает меня к себе, обнимает и гладит по спине. Брутус кладет к ногам Толлефа летающую тарелку, закрывает пасть и замирает.
— У Элизы в понедельник умер муж, — плачу я.
— Ян Улав.
Порыв ветра осыпает на нас с деревьев снег. Независимо от того, что я чувствую, рассказывать особо нечего. Толлеф спрашивает, как теперь Элиза, я говорю, что, по-моему, нормально. Ответ, который напрашивается сам собой.
Сколько же во мне накопилось чувств. Их так много, что я не знаю, что мне делать. Я смотрю на падающий снег, бесконечную, беспросветную пелену снега.
— Он ведь действительно был замечательным мужем и отцом, правда? — помолчав, спрашивает Толлеф.
Да, это правда.
Отец Толлефа пил и поколачивал жену, он умер, когда ему едва исполнилось пятьдесят. От первой встречи с матерью Толлефа мне запомнилась колея в гравии на подъезде к их дому в Мерокере. Кто-то пытался вырулить из заноса — младший брат Толлефа. Мать была худенькой и улыбчивой, руки ее дрожали, она все время курила.
В Толлефе есть что-то жизнеутверждающее. Однажды, когда мы будем вместе пить вино, я ему подробно об этом расскажу.
— Сколько вашей собаке? — спрашивает какая-то дама у Толлефа. — Это сука?
— Нет, кобель, — отвечает Толлеф, — ему восемь.
Мне хочется нравиться Толлефу, меня больше занимает то, как я выгляжу как человек в его глазах, чем в глазах других. Или даже больше, чем нравиться. Я хочу, чтобы он не осуждал меня и не воспринимал скептически решения, которые я принимаю. О самой себе я рассказываю Толлефу скромно и немногословно, я стараюсь говорить о других с большей симпатией. Ведь существует множество способов разочаровать других, и хуже всего — разочаровать Толлефа.
— А разве не очевидно, что Брутус — мальчик? — спрашивает он меня. — Она могла бы просто посмотреть, что у него под животом.
Однажды мы с Толлефом сидели в пабе, я совсем недавно познакомилась с Гейром. Кайса была беременна Ингрид, родов ожидали со дня на день, я была взбудоражена и безнадежно влюблена, тогда уже прошло несколько месяцев после возвращения Руара к Анн, и мне столько всего приходилось держать в себе. Мои переживания грозились прорваться наружу, и я боялась встретиться взглядом с Толлефом, хотя мне хотелось рассказать обо всем, чтобы он утешил и дал совет, мне хотелось получить от него все, что он мог мне дать. Мне не следовало пить, но я пила. Мне очень нужно было, чтобы он понял меня и поддержал. Я хотела, чтобы Толлеф подтвердил, что влюбленность в Гейра стоит особняком в ряду прочих моих отношений. Толлеф не стал пить, сказал, ему нужно быть в форме, чтобы в любой момент сесть за руль, если у Кайсы начнутся роды, и меня это задело — возникло такое чувство, словно от меня отвернулись. Я знала, что это неразумно. Дома в своей квартире Кайса с огромным животом лежала в обнимку с маленьким Сигурдом и спала, Толлеф отвечал за них. Он позвонил Кайсе и дал ей номер телефона в пабе, где мы сидели. В тот момент своей жизни я не отвечала ни за кого и не представляла себе, что это значит — нести ответственность. Толлеф пробудил во мне страх перед тем, что меня отвергнут, и я боялась, что влюбленность в Гейра была вызвана именно им — страхом, что меня отвергнут другие. Кроме того, я испытывала потребность говорить о Руаре, анализировать и копаться в душе, а у Толлефа было ангельское терпение, он пил кофе, чай, потом уже яблочный сок. В конце концов стало понятно, кто из нас пил, а кто нет. Где-то в самой глубине души мне было необходимо верить, что Толлеф хочет меня — была бы только возможность; любая другая мысль причиняла боль.
Толлеф показывает на скамейку, проводит кожаной перчаткой, сгребая толстый слой снега, и мы садимся. У Брутуса пасть кирпичом, совершенно круглые глаза, немигающий взгляд.
— А Майкен? — спрашивает Толлеф.
— Добросовестная студентка, — говорю я. — Она пытается убить двух зайцев, изучает параллельно юриспруденцию и психологию. У нее парень с мусульманским именем, не помню каким.
— Тебя это беспокоит? — спрашивает Толлеф. Я смотрю на него и улыбаюсь, в ответ его лицо расплывается в улыбке, глаза превращаются в щелочки.
— Да нет, не беспокоит, — отвечает он за меня.
Я качаю головой, потом засовываю руки в карманы и демонстрирую шерстяное пальто.
— Смотри, — говорю я, — я очень давно искала именно такое. Тебе нравится?
— Да, — отвечает Толлеф. — Прямо по тебе.
Я чувствую, что быстро замерзаю. Небо однородного белого цвета, земля вокруг тоже белая. Толлеф замечает, что меня уже трясет.
Мы встаем.
— Ох, мое бедро, — охает Толлеф, прихрамывая, делает несколько шагов, потом походка выравнивается. Я не помню, чтобы когда-нибудь видела на лице у Кайсы макияж, разве только губную помаду по особым случаям. Тогда ее накрашенные губы так бросались в глаза, словно у ребенка, который нашел мамину помаду.
— Когда я думаю о своей жизни, она выглядит такой… трагической, — говорю я полным драматизма неестественным голосом, явно намекающим на то, каких слов я от него жду в ответ.
— Неудавшаяся жизнь, трагическая, — повторяю я все тем же тоном.
— А что в ней такого неудавшегося и трагического?
Я глубоко вдыхаю, слезы подкатывают к горлу.
— Не понимаю, — Толлеф качает головой. — У тебя есть Майкен. И ты должна ценить то, что у тебя было, даже если этого больше нет. У тебя есть я, и Нина, и сестры, и многие другие. А теперь еще у тебя есть… Ларс?
Я киваю. Да, у меня есть Ларс.
Я достаю мобильный, чтобы проверить, нет ли сообщений от него, но ничего не пришло.
В молодости у меня были разные представления о мужчине, которого я встречу и в которого влюблюсь. И который полюбит меня. Он должен хорошо выглядеть, иметь приличное образование, любить прогулки на природе и легко нравиться — моей семье и друзьям. Все это про Ларса. Он также должен быть довольно-таки, но не чересчур увлечен карьерой — примерно как Ларс.
— Не думаю, что она все время казалась тебе такой, — говорит Толлеф. — Я считаю, что у тебя всегда была богатая и наполненная смыслом жизнь.
— Которую я принимала за свою.
— Так она и была твоей, и я не думаю, что такое восприятие тобой своей жизни имеет отношение к тому, какой она была — и есть — на самом деле. И потом, человек ведь проживает жизнь вовсе не для того, чтобы получить выигрыш.
Но я боюсь, что Толлеф пытается переубедить меня в том, в чем он сам не уверен, и что он делает выводы исходя из собственного опыта — из того, что есть у него самого, чего он сам добился.
— Ты особенная, — говорит Толлеф.
Я опускаю мобильный в карман пальто и смотрю на Толлефа с мольбой во взгляде, чтобы он еще сказал о том, какая я особенная.
— Я должен познакомиться с Ларсом, — говорит Толлеф.
Я киваю.
У меня есть Майкен. В любом случае, у меня есть она. Я не должна жаловаться. Майкен — больше, чем я заслужила. Думаю, это просто удача и случайность, что я родила ребенка прежде, чем стало слишком поздно. Чистая удача.
Тетя Лив говорила, что я была особенным ребенком. Однажды мы сидели на веранде, и я рассказала маме и тете Лив, что Мерете похвалила меня за то, как ловко я управляюсь с Полом Мартином, — она не боится оставлять его со мной, хотя мне всего четырнадцать.
— Он такой сладкий малыш! — воскликнула тетя Лив.
— Это большая ответственность, — заметила мама.
— Кем ты станешь, когда вырастешь? — спросила меня тетя Лив.
— Буду заниматься детьми или животными, — ответила я. — Может, ветеринаром стану.
— А я буду изучать право, — сказала Кристин.
— Мне всегда было интересно, кем станет Моника, — произнесла тетя Лив.
Тогда Кристин встала и ушла с веранды в дом.
— Почему? — спросила мама.
— Эта девочка — особенная, — ответила тетя Лив.
Я попыталась вспомнить, найти основания для такого утверждения, но не нашла; возможно, она сказала это, не придав такого уж большого значения, так же как про Пола Мартина — что он сладкий малыш. Но я все же чувствовала себя очень особенной, как и все дети.
Стемнело. Я спрашиваю Толлефа об Ингрид, и он рассказывает, что она живет в Лондоне и у нее приятель — ирландец.
— Мы с Кайсой ездили к ней на рождественские праздники, познакомились с ним, — сказал Толлеф.
— И как он тебе, достойный?
Толлеф вздыхает, поднимает взгляд к небу, кивает, задумывается, снова кивает уже более решительно.
— Да, — отвечает он. — Да.
Мы идем по мосту, мимо статуй, снег лежит на дорожках тонким неровным слоем.
— Образование немного обрывочное, но это ничего. У него замысловатый британский юмор, который я, наверное, научусь ценить, — говорит Толлеф.
Когда мы прощаемся, Толлеф крепко меня обнимает. Мне всегда хочется прижаться к нему еще ненадолго, сказать еще пару слов, услышать от него еще несколько слов в ответ, и всегда возникает чувство, что что-то заканчивается, когда мы расстаемся. Как будто целая жизнь или, по крайней мере, последняя ее половина оказалась скучной и затяжной дорогой признаний, открытий, попыток примириться с собой, надеждой и верой в это, но никакого примирения не произошло, и пока я застряла в этой точке.
Толлеф, высокий и широкоплечий, идет по улице в сером пальто, рядом трусит Брутус. Чудесный Толлеф.
В пятницу утром на пороге квартиры появляется запыхавшаяся Майкен.
— Поехали скорее, я не уверена, что тут можно парковаться.
Я не видела ее с Рождества. Я надеваю новое шерстяное пальто, розовую шаль, беру рюкзак и закрываю за нами дверь. На Майкен темно-коричневое пальто, перехваченное на талии поясом.
На улице морозно, сверкающие белизной, обсыпанные снегом деревья, солнце, кирпичные здания пылают от солнечного света, снег лежит на всех крышах. Черный автомобиль, «опель», выглядит довольно новым, не верится, чтобы он принадлежит студенту. Майкен ведет себя словно заправский водитель, но мне непривычно видеть, как она водит машину, я раньше с ней никогда не ездила.
— Я и не заметила, что заправки «Статойла» исчезли, — говорит Майкен, когда мы выезжаем из Осло.
— Исчезли, да не совсем, — говорю я, — они ведь просто поменяли название.
Я размышляю о том, осознаем ли мы с ней всю серьезность того, что нам предстоит. Теперь кажется, что у меня абсолютно нет нужного опыта, я не представляю, через что сейчас проходит Элиза. Не знает этого и Майкен, но ей-то всего двадцать один.
Майкен говорит, что она купила себе «макбук», хотя на самом деле денег у нее почти нет, просто все говорят, что «маки» гораздо лучше и служат значительно дольше обычных ноутбуков.
— Папа дал пять тысяч.
— «Мак» — хорошая вещь. А занятия уже начались? — спрашиваю я.
Она отвечает, что лекции не начнутся раньше следующей недели, но она и сама уже многое прочитала.
— Я буду работать в детском саду в Блиндерне каждую среду вплоть до лета, — говорит она. — Буду замещать методиста.
— Ты будешь методистом? — спрашиваю я.
— Нет, его обязанности будет выполнять другой воспитатель, я просто ассистент.
— А это не слишком? На учебу времени хватит?
Она кивает, переносит руку с руля на рычаг переключения скорости, рука у нее тонкая, с длинными пальцами, бледная кожа с голубыми венами.
Я спрашиваю, есть ли у нее кто-нибудь сейчас, какие-то отношения.
— Нет. Ну, или да. Нет, все-таки нет.
— И кто же это?
— Кто «кто же»?
— Который вроде бы да, а может, и нет.
— Его зовут Тобиас, — сдается она.
— Тобиас? Папа сказал, его зовут Амир.
— Нет, его зовут Тобиас.
— Он изучает психологию?
— Нет. Он вообще ничего не изучает. Больше не спрашивай. Мы недавно встречаемся. Это его машина.
Майкен чуть превышает разрешенную скорость, держа левую руку на руле, достает из небольшого углубления рядом с рычагом переключения передач пакетик жевательной резинки и предлагает мне. Потом выдавливает пластинку, отправляет в рот и жует.
— Я как-то упустила момент, когда ты сдала на права, — говорю я, — или я просто забыла. Давно?
— По-моему, ты тогда была на больничном. После того, как вы с папой завершили ту неудавшуюся попытку возобновить отношения. Папа полностью оплатил получение прав, но при одном условии.
— Это было не так, — перебиваю я.
— Я довольно много тренировалась в вождении с папой и потому обошлась всего двенадцатью платными уроками. А знаешь, сколько уроков понадобилось Кристин?
Тогда так много всего накопилось, за каких-то пару недель я ухнула в беспросветный мрак. Габриэлла, с которой мы вместе работали много лет назад, умерла от острого лейкоза всего через три месяца после того, как ей поставили диагноз. А потом еще эта история с Гейром — одно из моих самых серьезных поражений. Хотя мы оба решили не строить никаких иллюзий и больших ожиданий, я испытывала стыд, который перерос в страх, стыд охватил все мое существо и определил всю мою жизнь.
Майкен объявляет, что Кристин взяла больше тридцати уроков вождения.
— Она срезалась на первом же занятии, потому что проехала на красный свет.
— Да, неужели?
Я ходила к психологу по имени Суннива, ее посоветовала Нинина сестра, и прием у нее стоил тысячу крон в час. И жила она в дорогущем Фрогнере.
— Это было не из-за папы, — говорю я. — Там много чего случилось. Умерла моя коллега. Это подтолкнуло меня к тому, чтобы поменять работу. Я теперь в полном порядке.
— Ну и классно, — отзывается Майкен.
Мне действительно было ужасно. Жизнь казалась безотрадной. Когда стало совсем невмоготу, я попросила назначить антидепрессанты, но Суннива отговорила меня.
— Они притупляют боль, но заглушают и радость, — сказала она, — исчезает энтузиазм, желание творить, искать истину и смысл.
Меня мучили кошмары, мутные сновидения, как правило, связанные с Майкен — я видела ее со стороны, уходящей по дороге, ветер трепал волосы. Или она сидела на солнце рядом с кофейней на барном стуле в капроновых чулках и туфлях на невысоких каблуках, пила кофе латте, независимая, самодостаточная, ни о чем не сожалеющая. Я не могла с ней заговорить, словно я умерла и смотрела на эту женщину из другого мира. Складывалось впечатление, что Майкен могла быть кем угодно, взрослой женщиной, которая жила в этом мире и совершала взрослые поступки. В моих снах не происходило ничего неприятного, но я просыпалась в поту или в слезах. Я рассказывала и рассказывала Сунниве о своих отношениях с мамой и отцом, с моими сестрами, с дочерью, говорила про Гейра и работу. Но чем больше я рассказывала, тем более общими и банальными казались мне слова, но все же мне надо было выговориться, это помогало. Нет, пожалуй, в моей жизни не было человека, который когда-нибудь увидел бы меня и понял по-настоящему, но люди, возможно, не видят и не понимают друг друга в принципе. Наверное, и я никогда не умела увидеть другого человека и понять его.
— Я много бегаю, — говорит Майкен. — Не меньше трех раз в неделю.
— И я тоже. Может, как-нибудь устроим пробежку вместе?
Майкен соглашается, энергично кивает.
— Я бегаю довольно рано утром.
— Ну и ладно. Только вот я бегаю чуть медленнее тебя.
— Да ничего, — говорит Майкен.
Она медленно жует резинку, держа одну руку на руле.
Я помню ее реакцию, когда я рассказала ей о нас с Гейром, в том числе то, сколько было детского эгоизма в ее словах: «И что, вы снова закрутите роман теперь? Но теперь-то я уже уехала из дома!»
— Вообще мне нравится работать в детском саду, — говорит она. — Там есть одна девочка — ей года полтора, — невероятно красивая. Ее зовут Ханна. Каждый день, когда я прихожу, она тянется ко мне ручками, она еще плохо ходит.
— А помнишь Ханну из Ульсруда?
— Ну конечно, — говорит Майкен. — Мы дружили, пока она не уехала, но она была на год старше меня. Так что меня часто сплавляли к тому, кто был поразумнее. Она не очень-то со мной церемонилась.
Помню, когда Майкен была маленькой, мама приезжала к нам в Ульсруд и не одобрила ее отношения с подружкой. «Эта соседская девочка вертит Майкен, как хочет, — сказала она. — Ты что, не видишь, как Майкен пляшет под ее дудку? Тебя совсем не волнует, что там делается, когда никто не видит?» Оказалось, что мама была умна и умела видеть насквозь.
Когда я не бываю на маминой могиле, у меня возникает такое ощущение, что это не имеет значения. Ничего не произойдет и в том случае, если я там побываю. Так было и под конец маминой жизни: я все откладывала и откладывала поездку к ней, и когда я наконец приезжала во Фредрикстад к ней в больницу, проходила по коридору через стеклянные двери и видела ее на больничной кровати, мне казалось, что я вышла из ее палаты только вчера или позавчера. Или вообще никогда там не была.
Навещать маму в больнице оказалось такой же обязанностью, как для подростка мыть посуду или пылесосить во всем доме. Обязанностью, которую нужно кое-как выполнить, делом, которое надо поскорее закончить. Мне приходилось протирать ее очки, когда я замечала, что стекла такие мутные, что через них уже ничего не видно, хотя это входило в обязанности медсестры. Проверять, не холодные ли ноги. Мама не любила, когда у нее мерзнут ноги. Держать ее за руку.
— Тебе страшно? — спрашивает Майкен.
— Страшно?
— Ты такая притихшая.
Я улыбаюсь и качаю головой.
— Надеюсь, с Элизой все в порядке, — говорю я.
— Дай-то бог!
За окном такая красота — мороз и солнце, от белого снега повсюду так светло.
— Господи, как подумаю, что можно потерять папу… — произносит Майкен.
И тогда я впервые задумываюсь о трех юношах, которые остались без отца.
— Вот странно, — как-то сказала Элиза, — я всегда считала, что мальчики намного больше привязаны ко мне, чем к Яну Улаву. Но теперь, когда они уехали от нас, оказалось все наоборот. Это с ним они встречаются, разговаривают, советуются.
— А что это было за условие, при котором папа обещал оплатить тебе получение водительских прав? — вспоминаю я.
— Что я никогда в жизни не буду пробовать ничего сильнее гашиша, — отвечает Майкен. — Потому что у папы еще во времена молодости был очень печальный опыт с ЛСД. Только не говори ему, что я тебе сказала.
— Он мне сам рассказывал.
Внезапно меня словно ударяет, пронизывает острое разочарование из-за того, что он доверил это еще кому-то, не мне одной.
— Папа рассказал мне об этом незадолго до того, как у нас начался роман, — объясняю я. — Думаю, для него это был очень важный жизненный урок.
В половине одиннадцатого мы подъезжаем к дому Элизы во Фредрикстаде, у подъезда припаркованы два автомобиля. Майкен ставит машину, заехав наполовину на тротуар. Она заметно нервничает, пока идет ко входу в дом, выглядит испуганной, да и я чувствую себя неспокойно.
На кухне Кристин и Элиза готовят тарты. Разносится запах сдобы.
— И в горе есть место счастью, — говорит Элиза, и глаза ее блестят от слез. — У Стиана и Марии будет ребенок. Конечно, обнародовать это немного преждевременно, но мне кажется, вам нужны хорошие новости.
Я обнимаю ее.
— Как замечательно, Элиза. Ты станешь бабушкой.
Из гостиной в кухню входят Сондре, Стиан и Мария, мы с Майкен обнимаем каждого по очереди, потом появляются Ньол и Гард, и уже кажется, что самое плохое позади.
— Бабушкой по отцовской линии, — повторяет Элиза. — Это так странно, мне всегда казалось, что я буду бабушкой со стороны матери, как мама.
— А кем же буду я? — спрашивает Майкен.
— Двоюродной теткой! — восклицает Элиза. — Вы голодные? Хотите перекусить, прежде чем мы отправимся в церковь?
При виде желтых хозяйственных перчаток Элизы на кухне у меня возникает неприятное, гнетущее ощущение. Я вспоминаю свой сон в ночь на среду, в котором Элиза что-то кричала на площади. На кухне стоят формы с основами для тартов. Кристин что-то взбивает в миске.
— Все очень хорошо, — говорит Элиза. — У нас вчера был такой прекрасный вечер, с хорошим вином и вкусной едой, приехали все мальчики, и Кристин с Ньолом тоже. Ивар и Гард приехали сегодня, раньше вас на полчаса. Жизнь продолжается, я это чувствую.
Кристин посыпает содержимое миски перцем.
— На цокольном этаже туалет засорился, — продолжает Элиза, — не пользуйтесь им. Ивар обещал купить что-нибудь для прочистки труб.
— Мысль о том, что и со мной очень скоро может случиться то же самое, что я могу стать бабушкой, совершенно удивительна, — говорит Кристин. — Хотя ни у Ньола, ни у Гарда пока нет подружек, они такие разборчивые.
— Да и ты тоже скоро можешь стать бабушкой, Моника, — говорит Элиза.
— На самом деле нет, — восклицает Майкен, и они втроем смеются.
— Только страшно, ужасно жаль, что Ян Улав не дождался этой новости — о том, что он станет дедушкой, — вздыхает Элиза.
И она переводит удивленный взгляд на меня.
— Но разве это имеет значение — узнал бы он об этом или нет?
Кристин застывает с венчиком в руке.
— У меня довольно простое отношение к смерти, — говорит Элиза.
Кристин выкладывает омлет на основу для тартов.
Много лет назад, когда дома у Элизы и Яна Улава собралась большая компания, папа сказал:
— Какая невероятная пропасть между мгновением веселья, радости и бесконечной ледяной вечностью.
Он намекал на рождественскую песню, которая лилась из проигрывателя и где были такие слова: «Эй, домовые-ниссе, беритесь за руки, вставайте в круг».
— Наша жизнь — лишь краткий миг, — повторил папа. — Она так скоротечна. И сколько в ней хлопот, сколько усилий и трудностей.
Папа улыбнулся, но в этой улыбке сквозило что-то помимо веселья. Элиза убрала со стола десерт, хотела забрать у него коньячную рюмку, но он не отдал. А я думала о маленьких ниссе, которые пытаются переубедить себя и друг друга в том, что жизнь прекрасна и наполнена смыслом, хотя они знают, что это не так. Так позвольте нам веселиться, ну пожалуйста, разрешите, потому что скоро этому придет конец. Майкен в красном платье и колготках сидела на полу и колола орехи. Я спросила папу, становится ли отношение к смерти с годами проще. Он посмотрел на меня, покачал головой и улыбнулся.
— Нет, как раз наоборот. Время бежит все быстрее. Жизнь слишком коротка.
Он проглотил последние капли коньяка в рюмке.
На каждом этапе своей жизни я сама себе казалась зрелой и думала, что в глазах других я тоже такой выгляжу, но, оглядываясь назад, я понимаю, что это ощущение было обманчивым. Мне всегда не хватало зрелости, чтобы позаботиться о других, поставить себя на место другого. Конечно, папа боялся смерти. Когда он говорил, что умрет, мне было неспокойно, но это ведь не касалось меня напрямую. Его тревога не проникала в мою душу, я больше думала о самой себе.
Теперь мамино пианино стоит в гостиной Элизы. Майкен нажимает одну клавишу за другой, так что ноты складываются в некое подобие песенки «Лиза пошла в школу». Я думаю о маме, которую всегда надо было уговаривать сесть за инструмент, несмотря на то что она это обожала, и мне становилось неловко, хотя я тогда была довольно маленькой. И это опасливо-нетерпеливое выражение в лице отца, когда к нам приходили гости и он чувствовал, что мама зашла уже слишком далеко в своем кокетстве и ставила себя в дурацкое положение.
Однажды она спросила отца: «Может быть, у меня талант?» Но папа едва заметно покачал головой, и мама вслед за ним стала повторять это движение, она и сама так не считала. «Возможно, — сказал папа, — в любом случае, ты способная». За год до того, как я уехала от родителей, она бросила преподавать музыку. Однажды за ужином папа как бы вскользь заметил: «Но ведь ты не должна работать». Не знаю, что предшествовало этой фразе, но у мамы вырвался вздох облегчения, и решение было принято. Стояла уже поздняя весна, цвела вишня, оставалось несколько недель до конца учебного года, и после этого она больше никогда не появлялась в школе.
По лестнице спускаются Хеге и Юнас, они здороваются. Юнас — здоровый плечистый парень, при этом не склонный к полноте. Я обнимаю его. Он самый невысокий из всех братьев, и его девушка с ним почти одного роста.
— Подумать только, никто из нас не играет на пианино, — произносит Элиза, — и никто из наших детей, но вот Хеге — она действительно играет.
— Вы преувеличиваете, — смущается Хеге.
— Вовсе нет, — возражает Элиза.
— А как же я? — спрашивает Майкен. — Вы что, не слышали, как я только что сыграла «Лиза идет в школу»?
В комнату входит Ивар и обнимает меня, зажав в руке бутыль со средством от засоров. Вот теперь все в сборе, все обнялись.
Он передает бутылку Элизе.
— Не уверен, можно ли это использовать для туалета, — говорит он. — Не так-то просто понять из того, что написано на этикетке.
Элиза подносит бутылку к глазам и читает, сдвинув брови.
— Здесь про это ничего не сказано, — она поднимает глаза на Ивара. — Но хуже ведь не будет?
Ивар настроен скептически. Он считает, что, в любом случае, особого эффекта ждать не стоит, что жидкости трудно будет добраться до места засора.
— Юнас! — зовет Элиза резким голосом. — Можешь погуглить про это средство? Можно ли его использовать в туалете?
В ее устах это «погуглить» звучит довольно странно. Юнас отправляется на поиски своего мобильного телефона.
— И что люди делали, когда не было интернета? — спрашивает Элиза. — Я без него не справляюсь. Я гуглю все, что можно.
И второй раз слышать это «гуглю» от нее довольно непривычно.
Я вспоминаю Тронда Хенрика, который считал, будто я гуглю для того, чтобы поставить его на место, он называл меня «жадина-гуглядина».
— В то время как другие гуглят, чтобы расширить свой кругозор, — говорил он любя, как бы в шутку, — ты его этим только сужаешь.
Нарезанная тыква шипит в сковородке на плите. Элиза говорит, что заказала кейтеринг.
— За исключением этих тартов и булочек, — говорит она, — и еще разных пирожных и кексов; оказалось, нет ничего проще, чем попросить людей что-нибудь испечь. Ты должна завтра взять с собой домой кекс, здесь так много всего останется.
Я думаю о завтрашнем дне, об оставшейся еде и о вещах Яна Улава. О том, что на его имя продолжит приходить почта. Останется подписка на «Тиденде», журнал профессионального сообщества стоматологов. Будет звонить его мобильный телефон. А что будет с катером, машиной, — кроме него, ими почти никто и не пользовался. И с квартирой на Гран-Канарии. Элизе предстоит постирать его грязное белье в последний раз.
— Тут на многих сайтах написано, что для туалета его использовать нельзя, — сообщает Юнас. — Но пока не могу понять почему.
— Ладно, — говорит Элиза, — тогда я повешу записку на дверь.
Я выкладываю кусочки тыквы плотным слоем на омлет в пироге.
— У Тронда Хенрика выходит роман; ты знала об этом, мама? — раздается голос Майкен. — Я в «Афтенпостен» прочитала.
Хеге спрашивает, кто такой Тронд Хенрик.
— Мой бывший, — говорю я, — мы с ним жили какое-то время.
— И я тоже, — вставляет Майкен. — Я с ним тоже жила, и еще с его дочерью. Она была жуткой. Да и вообще все там было жутковатым, да, мам?
— Нет, — возражаю я. — Не было. Нет, я бы так не сказала.
Юнас убирает в холодильник бутылки с питьевой водой. Я вижу открытую коробку с баночками рыбного паштета на дверце холодильника, его очень любил Ян Улав.
— Ой, с Фрёйей я обращалась ужасно, — Майкен поворачивается к Юнасу и прикладывает ладони к щекам. — Я ее запирала в сарае, и она так боялась, что писала в штаны.
— Ты всегда была типичной зловредной двоюродной сестренкой, — говорит Юнас.
— И не говори! А когда она выходила в мокрых штанах, я ее еще и дразнила. Вот разве можно быть такой злой?
Элиза отправляет в духовку две формы с пирогами, они помещаются рядом, одна прямоугольная, другая — овальная. Поверхность плиты надраена до блеска. Я смотрю на шею Элизы, ее ухо, щеку. Лицо натянутое и напряженное. И вдруг она закрывает лицо руками и начинает плакать.
— О, Элиза! — восклицаю я.
Кристин отнимает ее руки от лица, Элиза кладет голову на плечо сестры и плачет, но быстро берет себя в руки, откладывает в сторону прихватки и вытирает слезы.
— После похорон станет немного легче, — говорит она.
В кухне появляется Сондре в костюме. Майкен возбуждена, она много болтает и смеется, кажется, ей хочется произвести впечатление на Юнаса и Хеге, вот и теперь она театрально всплескивает руками.
— Сондре! Ни разу не видела тебя в галстуке и не думала, что увижу, — говорит она, поднимает руки и затягивает галстук потуже, продолжая хрипло смеяться. — Вот, — говорит она, — теперь ты выглядишь просто безупречно.
— Нам уже переодеваться, мама? — спрашивает Юнас.
— Можно особенно не спешить, — отвечает Элиза.
На галстуке Сондре диагональный рисунок, он поднял руки к горлу, кажется, узел слишком тугой. А я-то читала Фрёйе наставления о том, что она не должна забывать ходить в туалет! «Ты уже большая девочка, — объясняла я ей, — если не будешь ходить в туалет, когда хочешь писать, я не разрешу тебе играть с Майкен в сарае».
— Ну а как у тебя дела, Майкен? — спрашивает Кристин. — Я слышала, у тебя на юридическом все прекрасно.
Майкен поворачивается к Кристин и кивает.
— Да, но я не собираюсь ставить все на одну лошадь и параллельно изучаю еще и психологию.
— Со стороны кажется, что это очень непросто совмещать, — говорит Кристин.
— Посмотрю, на сколько меня хватит.
Я вспоминаю, как сразу после того, как приняла решение уехать с фермы, я качала Фрёйю на качелях перед домом. Думалось — вот я и уезжаю от тебя. Отказываюсь от всего. Почему я это делаю? Или как я могу это делать? Я обещала Тронду Хенрику, что останусь с ним до конца жизни.
Он сказал, что боится потерять меня, что он не знает, что бы он делал, если бы потерял меня.
— Но ты все равно меня не потеряешь, — убеждала его я.
Я все качала и качала Фрёйю на качелях, с силой толкая вперед обеими руками сиденье. Фрёйя качалась с прямой спиной, то тихонько охая, то визжа во все горло, если качели взлетали слишком высоко. Теперь я нанесу тебе детскую травму, думала я. Спустя время я поняла, что в детстве Фрёйи эта травма была не первой.
Долгое время я считала, что все, что я хочу, и все, что мне нужно в отношениях, — равенство, общность в понимании того, как устроена жизнь и мир, в понимании смысла вещей. «Я влюблен в твой ум», — жалобно говорил Тронд Хенрик. Но что сделала с ним эта влюбленность? Чего ради нужна была эта влюбленность в то, что было в голове? Два жестких закрытых панциря, мягкие тела и так много потребностей. Порой в его взгляде мелькал страх, даже тогда, когда он открывал йогурт или доставал Фрёйину зимнюю куртку из сумки; я видела это и понимала его, понимала его страх, но этот страх не принадлежал мне, он принадлежал ему. Тронд Хенрик стоял перед книжными полками, вздыхал так, словно вся ничтожность нашего мира была заключена в этих книгах и он должен был мало-помалу принять это все на свои плечи.
Единственный раз я видела отца плачущим, когда он стоял перед закрытым гробом Халвора, укрытым цветами. Я не понимала, откуда взялись все эти люди вокруг, они что, все были знакомыми Халвора? Папа сказал, что мы ничего не могли поделать с тоской Халвора, и то, как он произнес это, казалось непривычным, словно он размышлял об этом и пришел к такому выводу. Он сказал, что тоска Халвора была иного свойства, она не имела ничего общего с тем, как устроен мир и все в нем, или с тем, что происходило или не происходило вокруг Халвора. «Пульт управления в голове», — пояснил папа, и это было все, что он сказал о самоубийстве Халвора.
Тишина в церкви кажется наэлектризованной, ее прерывают покашливания, стук крышек скамеек и шелест буклетов. Мы сидим за спинами Элизы и ее сыновей с их подругами, Мария не отнимает руки от своего живота. Слева от меня Майкен, справа — Кристин. На обложке буклета — фотография Яна Улава; обнаженный по пояс, с густой порослью волос на груди, он сидит в катере и улыбается. Где-то сбоку на фотографии выглядывает детская ручка — снимок обрезан. С первым звуком органа в груди моей что-то щелкает, я не удивлена, приходит время дать волю слезам. Элиза поворачивается, и когда она смотрит на меня, кажется, она даже рада, что я плачу. Лицо Элизы такое спокойное, и нет ощущения, что спокойствие дается ей с большим трудом. Врожденное, непоколебимое самообладание. Кристин смотрит на меня и нежно улыбается, словно я превратилась в маленького ребенка.
Я всегда считала, что Элиза заслуживает кого-то получше, чем Ян Улав.
Но на свадьбе Стиана и Марии, после десертов, пока мы еще сидели за столиками, а все речи, к счастью, уже были произнесены, я неожиданно зашла в туалет и увидела Яна Улава за спиной у Элизы, которую тошнило, он придерживал ее голову. Элиза стояла на коленях, расставив ноги в спущенных капроновых чулках. Она не стала снимать туфли на высоких каблуках, щиколотки неуклюже вывернуты, юбка натянута так, что в разрезе трещит по шву. Ян Улав собрал ее волосы на спине. И ждал. Ни тени нетерпения, раздражения или отвращения. Просто держал волосы и подобрал локон, который выпал на лоб. Словно теперь это была его задача. Так случилось, он взял на себя заботу об Элизе. Ее спина горбилась в приступах рвоты. Рукава его рубашки были закатаны.
Мы все поднимаемся и поем «Возьми меня за руки и веди меня вперед, пока я не найду упокоение на небесах». Я плачу, вцепившись руками в спинку скамьи перед собой. У нас с Яном Улавом было не так уж много точек соприкосновения — можно пересчитать по пальцам, зато случались бессчетные трения и разногласия, и все возможные банальные мысли мелькают в моей голове: ты не можешь просто взять и вот так умереть. Я даже не попрощалась с тобой. Кристин берет меня за руку и сжимает ее.
Псалом и звуки органа пронизывают все мое тело, шум, когда люди поднимаются, высокие своды, и моя сестра — в одиночестве у выхода из церкви, три ее сына стоят закрыв лица руками — Юнас, Стиан, Сондре. Из моей груди вырывается всхлипывание. Майкен стоит прямо рядом со мной и не находит себе места, и я не знаю, что сказать, как я могу объясниться. Если бы я и знала это, я бы все равно не смогла произнести ни слова. Мы идем вслед за всеми мимо церковных скамей и выходим на улицу, к свету.
Снова пошел снег. На другой стороне церковного кладбища у каменной кладки стоит пустой грузовик с работающим двигателем, он такой грязный от выхлопных газов, что невозможно разглядеть написанное на нем название фирмы. Я получила сообщение от Ларса о том, что он приземлился в аэропорту Осло, я так и вижу его перед собой, как он проходит через такс-фри, берет с полок бутылки вина и коробочки снуса. Ларсу пятьдесят семь, мы почти ровесники. Он коренастый, но не толстый. Он работает специальным советником в Красном кресте, отвечает за развитие. Рассудительный и здравомыслящий, он умеет провести четкую границу между работой и свободным временем, почти циничный, бессердечный. Он никогда не берет работу на дом. Мы познакомились с ним в магазине, столкнулись, выбирая упаковку мяса, у которого заканчивался срок годности, и оно продавалось за полцены. «Вот когда мясо в самом соку», — сказал Ларс.
Группы людей стоят у машин, толпятся у церкви. Майкен в нескольких шагах от меня, отвернувшись от всех, шея вытянута, лицо бледное. Она моя. Я все годы наблюдала за тем, как она взрослеет, и вдруг передо мной оказывается совсем другой человек, на самом деле готовый стать самостоятельным, добросовестным, сознательным, ответственным и, может быть, слегка невротичным? Все, чего я не получила сама, и все, чего я не понимаю. Все, что не имеет ничего общего со мной и что до боли похоже. Все, что похоже на Гейра, мать Гейра и на его сестру.
Я подхожу к Майкен, улыбаюсь ей и выдыхаю: «фух». И лицо ее искажается, как тогда, когда ей было не больше двенадцати, ветер разметает пряди волос у нее по лицу, я привлекаю ее к себе и обнимаю, и тело ее мягко прижимается к моему все сильнее с каждым всхлипом, а я еще сильней сжимаю ее в объятиях. На припорошенной снегом парковке стоит Элиза, прощальные слова и полные горечи пожелания держаться, объятие за объятием без конца, все склоняются, рассаживаясь в машины, а Майкен просто стоит и плачет.
— Дружочек мой, — шепчу я ей на ухо. Какое это сладкое спокойное чувство в груди, ощущение близости, когда ты нужна, ты на своем месте. То, как она произносила «мама» на все лады все эти годы. Не отпущу тебя, пока ты не осознаешь, что я нужна тебе.
Маленькие бутерброды с ростбифом, креветками и цыпленком, рулетики с семгой, пироги с разными начинками, наверное, пятьдесят или шестьдесят мини-пирожных со взбитыми сливками, обсыпанных сахарной пудрой, печенье разных видов. Угощение кажется слишком изысканным для похорон. Элиза не останавливается ни на секунду, со многими разговаривает, но медленно, вдумчиво; она напоминает мне кого-то, кто долгое время наблюдал за несчастьем со стороны и теперь страстно желает поговорить об этом, но понимает, что это неприлично. Поэтому она делает паузы, взвешивает каждое слово. Просто говори, мысленно убеждаю я ее, говори все, что ты хочешь сказать, говори столько, сколько тебе нужно. Я уже второй раз слышу, как она повторяет, что все прошло лучше, чем она ожидала, но она понимает, что впереди у нее тяжелые дни.
— Здесь Гунилла, — шепчет мне на ухо Элиза и обводит глазами гостиную. — Вон она, стоит рядом с тем рыжеволосым, это компаньон Яна Улава, Георг — он занял место Пера, который ушел на пенсию.
Перед огромным окном гостиной стоит секретарша Яна Улава, Гунилла, я ее узнала. На ней черная юбка и черный пиджак, осветленные волосы вьются.
— Я не хотела потом жалеть, что не позвала ее, — говорит Элиза. — К тому же люди стали бы задаваться вопросом, почему ее не было, она же проработала секретаршей Яна Улава почти двадцать лет. Я не сержусь на нее, никогда не сердилась. Для нее хорошо быть здесь.
Похоже на самоуничижение, но, возможно, так Элиза решила уничтожить Гуниллу и все, что с ней связано. Я думаю про СМС, которое я получила от Анн, когда умер Руар.
— Как ты думаешь, это был жест великодушия с ее стороны? — спросила я Толлефа за бокалом пива и орешками. Тот же вопрос я задала Кристин по телефону на следующий день — это что, такое благородство?
— Ну да, так и есть, — согласилась Кристин. — Разве это не прекрасно? Ужасная глава твоей жизни теперь наверняка завершилась.
Или воскресла в памяти, все лето я провела в этом модусе:
Руар умер.
Смерть Руара.
На похоронах меня не было, но я отправила Анн искренне-смиренный и полный благодарности ответ, о котором позже сожалела.
— Я ведь буду чувствовать ужасную горечь из-за всего, что мы не успели, — слышу я слова Элизы, обращенные к жене брата Яна Улава.
— Моя мама всегда говорила, что нет на свете более достойного человека, чем Ян Улав, — говорит она Ивару сразу после.
Майкен ведет серьезный разговор с Кристин, такая взрослая, высокая.
— Я подумала, что есть множество вариантов, которые можно выбрать в жизни, если начинаешь с изучения права. Ты и мамин папа стали для меня образцом для подражания, — говорит Майкен.
— Я очень рада это слышать, — отвечает Кристин. — Но не всем в жизни я горжусь, иногда поступаешь, руководствуясь менее благородными мотивами.
— Меня еще очень интересует психология, — говорит Майкен.
Когда Майкен было одиннадцать, она как-то заплакала и сказала: «Какой, в конце концов, во всем смысл? Почему мы живем здесь, на этой земле?» Я не могла представить себе, чтобы Майкен в четырнадцать лет, пятнадцать, восемнадцать сказала бы что-то подобное или подумала бы. А вот теперь — пожалуй. Ей двадцать один.
Майкен замечает меня, подходит и спрашивает — ничего, если она скоро уедет? Она подкрасила губы, помада сливового цвета или на тон бледнее.
— Я договорилась встретиться с ним, — говорит она.
— С Юнатаном? Нет, с Тобиасом.
— Да, с Тобиасом.
Мне в голову приходит неожиданная мысль — она не должна уезжать от меня, оставлять меня здесь, во Фредрикстаде, вместе с этой восторженной похоронной компанией, потому что среди них я чувствую себя самой грустной или той, у кого больше всего причин для грусти.
Когда Майкен было тринадцать, она вывихнула ногу, упав с дерева в школьном дворе. Позвонили мне, хотя на той неделе она оставалась у Гейра, но они всегда сначала звонят матери. Это случилось сразу после того, как мы переехали обратно в Осло; у меня не было машины, я забрала ее на такси, и мы поехали к врачу. Когда ногу забинтовали и Майкен выдали костыли, она запросилась к Гейру.
— Это ведь папина неделя, я поеду к папе.
И я попросила таксиста отвезти нас в Ульсруд. Остатки снега лежали на газоне перед домом, садовая мебель была накрыта брезентом. Я не так часто бывала там, по большей части Майкен перемещалась между нашими с Гейром домами самостоятельно. Она не позволила помочь ей подняться по лестнице, захотела преодолеть это препятствие на костылях; медсестра объяснила ей, как это делать. Майкен стояла на верхней ступени на одной ноге и возилась с ключами, а потом я увидела, как дверь открылась, и попросила таксиста ехать. Я отправила короткое сообщение Гейру, в тот период мы ограничивались минимальным общением.
Спустя какое-то время мне пришло в голову, что у меня в сумке остались левый кроссовок Майкен и носок. Белый носок «Найк», серый на подошве, и кроссовки, тоже «Найк», и почему-то мне вспомнился мой песик Кнертен, которого пришлось усыпить, когда мне было пятнадцать. Когда мы с папой уехали от ветеринара, у меня в руке остался ошейник, я обернула его вокруг запястья наподобие широкого браслета и удивилась, насколько тонкой была шея у Кнертена, как у птиц, которых мы хоронили. Мы под дождем шли через стоянку, я всхлипывала и шмыгала носом, у папы был тяжелый взгляд. Он открыл машину. Я ждала, что папа скажет что-то вроде: «Что ж, он прожил прекрасную собачью жизнь», но он промолчал.
— Думаю, ты скоро можешь ехать, — говорю я Майкен. — Только подожди, пока кто-то из гостей уедет первым.
— А что, если все так думают?
Кристин сидит на диване и разговаривает с братом Яна Улава. В отличие от брата, у Тура Арне густые волосы, седая шевелюра. Как и у Яна Улава, у него трое взрослых детей, правда, из них две дочери. У них обеих безликая красота и невзрачный стиль в одежде; трудно угадать их возраст, я думаю, обе они родились между Стианом и Сондре, помню их в платьях в голубую полоску на крестинах Сондре.
— Подожди полчаса, — говорю я Майкен.
Она подходит к Сондре, который стоит вместе с одной из кузин, зажав мини-пирожное со взбитыми сливками между большим и указательным пальцами. И почему я не испекла пирожных? Почему никто не попросил меня помочь?
Элиза решительно направляется ко мне с таинственным и возбужденным видом.
— Забудь, что я сказала тебе, что стану бабушкой, — шепчет она. — У Марии кровотечение.
Майкен открывает рот с ярко очерченными губами сливового цвета и говорит что-то Сондре, он откусывает кусочек пирожного, а его сестра улыбается тому, что говорит Майкен.
Я хочу остановить Элизу, держать ее на расстоянии. Знать все это мне совсем необязательно, я ведь никому не собиралась рассказывать новость про ребенка Марии.
— Все пошло не так, — продолжает она. — Но они справятся. Это ведь обычное дело, у нее срок был только девять недель, а ей всего двадцать восемь лет. И теперь они просто знают, что она в принципе может забеременеть. Такие вещи происходят сплошь и рядом, — говорит Элиза, как могла бы сказать обо всем на свете. Обычное дело, что плод прекращает развиваться и организм матери избавляется от него. Обычное дело, что семидесятилетний мужчина умирает от инфаркта. Когда умерла мама, Элиза сказала: «Чем человек становится старше, тем проще ему примириться с мыслью о том, что однажды родителей не станет».
— Как сейчас Мария? — интересуюсь я.
— Она держится. Она прилегла.
— Ох, Элиза, даже не знаю, что сказать.
Элиза качает головой.
— Это было довольно неприятно, — объясняет она, — потому что Мария закрылась в туалете на нижнем этаже, а я так разнервничалась и начала стучать в дверь, кричать: «Эй, туалет забился, им нельзя пользоваться!» А у нее в это время как раз случился выкидыш.
Я бросаю взгляд на Стиана, который стоит с кем-то на веранде и курит. Попутно замечаю, что Элиза нанесла тональный крем как маску: от контура нижней челюсти и выше, вдоль уха и до линии роста волос.
— Я немного жалею, что не смогла приехать тетя Лив, — говорит Элиза. — У них с Яном Улавом были особенные отношения. Но я подумала, что здесь слишком много суеты, она будет сбита с толку.
Я снова чувствую в себе какую-то детскую агрессию, я почти заливаюсь краской, я считаю, что она выдумывает отношения и связи, я в это все не верю. Никогда не видела ничего похожего на особенные отношения между тетей Лив и Яном Улавом, не могу припомнить, чтобы я вообще видела, как они разговаривают. Помню, что бабушкины похороны совпали с праздником в классе, мне было пятнадцать. Я умоляла маму разрешить мне пойти на праздник после поминок, но мама не позволила и сидела со скорбным выражением на лице.
— Но я же вообще толком ее не знала! — возмущалась я.
— Да, вы мало общались, — соглашалась мама. Я продолжала канючить, и папа сказал:
— Моника, оставь маму в покое. Ну что ты за человек? Твоя бабушка умерла, а тебя волнует какой-то праздник!
А потом Элиза спустилась по лестнице и сказала:
— Ясное дело, ты знала бабушку, Моника.
Когда я приезжала к тете Лив в дом для престарелых в последний раз, я поразилась тому, насколько ясный у нее рассудок.
— Мне здесь хорошо, — сказала она, — еда прекрасная, и сестрички такие славные.
Какой-то мужчина африканской внешности тащил швабру по коридору, выписывая ею узор в виде восьмерок, каждая следующая восьмерка цеплялась за предыдущую, каждый раз, когда он поворачивал швабру и менял направление, в ней что-то щелкало. Мы говорили о маме и папе, о Халворе, и многое из того, что говорила тетя Лив, звучало вполне адекватно, если не считать того, что она повторяла отдельные предложения по многу раз.
— Нет, его решение уйти из жизни остается для меня загадкой по сей день.
Тетя Лив никогда не касалась в разговоре Бенедикте. Но она охотно говорила о смерти папы, о том, как он попал в больницу за две недели до смерти.
— Элси же была на восемь лет старше меня, — сказала тетя Лив и, подумав, добавила: — Неудивительно, что я казалась немного красивее.
Она снова сделала паузу и отвела взгляд.
— Я держала его за руку, когда он умер. Это произошло внезапно, но не слишком.
Она напустила на себя загадочный, заговорщический вид и, словно маленькая девочка, вытянула шею и быстро огляделась, седые волосы торчали во все стороны, как зонтики одуванчика, — она напоминала Скалле-Пера из «Ронни, дочери разбойника», только значительно потолстевшего.
— Я не хотела, чтобы Элси была там в этот момент, — прошептала она. — Я хотела, чтобы в эти последние минуты он оставался только со мной.
Она мечтательно улыбнулась и с напускным виноватым видом передернула плечами и прикрыла веки.
— Он так держал меня за руку, словно не хотел отпускать. Несмотря на то, что он был без сознания. Я понимала, что теперь его последние минуты на этом свете. Дыхание практически не чувствовалось.
И она продемонстрировала учащенное поверхностное дыхание — как у кролика.
— Элси просидела там много часов и очень проголодалась, и ей нужно было немного пройтись, так что она отправилась вниз в кафе за булочкой, и я не стала ее звать.
Стеклянные двери, ведущие в коридор, распахнулись, и санитарка в белой униформе покатила на раздачу тележку с ужином. На металлических, похожих на собачьи, мисках играло солнце.
— Нет, не стала звать. Только никому не говори, — прошептала тетя Лив.
Сиделки проскальзывали одна за другой на кухню, снимали крышки, высвобождали запахи еды и разливали ужин по белым тарелкам.
— Элси ведь была на восемь лет старше меня, неудивительно, что я казалась немного красивее, — повторила тетя Лив. Когда я прощалась с ней, она вдруг изменилась в лице.
— Ах да, Элси. Я должна была купить отбивные для воскресного ужина, но мне кажется, я купила слишком мало. Кристин придет домой к ужину?
— Все в порядке, еды более чем достаточно, — сказала я. — Не думай об этом, я все устрою.
— Но ведь это должна была сделать я, — возразила тетя Лив. — Ты выглядишь усталой, Элси, мне кажется, тебе нужно отдохнуть.
Но на самом деле отдыхать нужно было ей, ей было уже больше восьмидесяти лет, и мозг мало-помалу отказывался ей служить. Но она не казалась измученной, наоборот, выглядела свежей, полной сил и радостной. Усталой чувствовала себя я.
— У меня было счастливое детство, и в этом твоя заслуга, — сказала я ей на прощанье.
— Правда? — оживилась она и гордо расправила плечи.
— Ты просто фантастический человек, тетя Лив, — добавила я, и лицо ее засветилось от нежности и счастья, а у меня сложилось впечатление, что мир лежит у ее ног и она может пожинать плоды: множество любящих ее людей нуждались в ней, испытывали признательность. И что она обо всем этом знала, могла отдыхать и наслаждаться этим. А потом в дверь вошел Бент.
Тетя Лив глубоко вдохнула и выдохнула с волнением:
— Любимый мой. Как хорошо, что ты пришел. — Потом она повернулась ко мне и сказала почти с отчаянием: — Как же я влюблена!
Бент вышел со мной в коридор. Он так тщательно побрился, что кожа была совсем гладкой, надел джинсовую рубашку под свитер, который, как мне думается, связала ему тетя Лив.
— Ее состояние ухудшается, все происходит очень быстро, я теряю ее, не знаю, что и делать.
Стеклянные двери мягко закрылись за мной, я спустилась по лестнице и вышла на сентябрьское солнце. Мне захотелось курить, я стала искать киоск. На березах желтели листья, стены киоска были залиты ярким светом изнутри. Стрекотание кассового аппарата и поскрипывание пленки на пачке сигарет казались прекрасной музыкой и понемногу вытесняли все еще звеневший в ушах голос тети Лив.
Перед отъездом Майкен переоделась. В узких джинсах и короткой кожаной куртке она прошла по посыпанной гравием дорожке, нажала на кнопку брелока машины, та открылась с тихим писком. Джинсы красиво подчеркивали линию бедер. Она долго маневрировала задним ходом мимо машины Ивара и Кристин, прежде чем смогла выехать.
Когда Майкен была маленькой, все ее воспитание сводилось к тому, чтобы сломить ее волю. Что мне и удавалось раз за разом: до нее доходило, что у нее нет ни власти, ни влияния. И тогда у меня возникало ощущение победы. В такие моменты Майкен останавливалась, смотрела на меня удивленными глазами, оценивая мой сомнительный триумф. Разве я не была ее мамой, скалой, каменной стеной, за которой всегда можно укрыться, которая всегда, в любом случае, сильнее ее? Зачем было снова и снова доказывать это себе и ей, подвергая ее унижениям, ломая ее?
Все гости разошлись. Сондре сидит в гостиной с пультом от телевизора в руке, Стиан и Мария тоже уехали в Осло. Кристин, Элиза и я толкаемся на кухне, накрываем фольгой блюда с остатками еды, загружаем блюдца и чашки в посудомоечную машину, и вдруг сквозь звон посуды слышатся звуки фортепиано.
— Ян Улав терпеть не мог пищевую пленку, — говорит Элиза. — Она у него в руках слипалась. Он говорил, что это дьявольское изобретение.
Хеге играет на фортепиано в гостиной. Я узнаю мелодию, это классика, Бах.
Элиза кладет таблетку для посудомоечной машины в специальное отделение.
Каково это — потерять постоянного спутника жизни?
Я думала, потеря матери в том возрасте, когда это естественно, пройдет более незаметно, но оказалось, что все, что я сделала, все мои усилия, все было ради нее. Потерять прошлое и начальную точку. Потерять причины, мотивы. Стать жертвой случайностей и своих собственных фантазий.
Кристин переливает варенье из вазочки обратно в пластиковое ведерко.
— Мы с Иваром останемся до завтра, — говорит она. — Если ты нас не выгонишь.
— Да нет, конечно, — восклицает Элиза. — Очень хорошо, если вы останетесь. Но мне бы не хотелось, чтобы вы делали это по обязанности.
— Мы с радостью останемся, — уверяет Кристин.
Она накрывает пластиковое ведерко крышкой и крепко прижимает, потом вытирает кухонный стол, споласкивает тряпку и вешает ее на кран. Элиза входит в кухню с тремя бокалами, достает коробку вина с верхней полки холодильника и протягивает бокалы нам с Кристин. У меня возникает ощущение, что я участвую в обряде: три сестры, которые теперь вместе поднимут бокалы.
Мы садимся за стол на кухне.
— Мне кажется, все прошло очень хорошо, — начинает Кристин.
Я киваю. Элиза разливает вино по бокалам.
— Да, — произносит она. — Я, вообще-то, надеялась, что кто-нибудь скажет пару слов о Яне Улаве. Я сама не в силах, но лучше меня его все равно никто не знает.
Мы поднимаем бокалы, Кристин вдыхает аромат вина и делает глоток.
— В то же время я думаю, что Ян Улав — такой человек, о котором очень легко говорить, — продолжает Элиза.
— Элиза, тебе надо было предупредить заранее, если ты хотела, чтобы кто-нибудь сказал пару слов, — говорит Кристин.
Потом она прислушивается к звукам, доносящимся из комнаты, и говорит:
— А она чудесно играет, скажите?
Элиза кивает, ее бокал почти пуст. Она с тоской смотрит на коробку с вином — в ней сокрыто ее успокоение, но сегодня вечером ей нельзя расслабляться, нужно держать себя в руках, хотя после пары лишних глотков вина мир и кажется не таким мрачным.
— А ты останешься до завтра? — спрашивает меня Элиза. Она подправила макияж, ресницы черные и густые.
— Я думала об этом, — признаюсь я. — Но здесь, наверное, будет слишком много народу? Может, мне лучше поехать домой?
— Делай, как тебе удобнее. Тебе здесь всегда рады.
Мы сидим на кухне на высоких стульях вокруг барной стойки. Элиза и Ян Улав приобрели ее, когда делали ремонт в прошлом году, Элиза захотела именно барную стойку, но мне она всегда казалась неуместной. Странно сидеть на барных стульях дома.
— Мне надо просмотреть все фотографии, — говорит Элиза. — Уже давно думала этим заняться. В том-то и недостаток цифровых камер — ты делаешь очень много снимков, десятки одинаковых фотографий, и потом нужно очень много времени, чтобы отобрать лучшие. Раньше было проще — в принципе не было возможности выбора.
Из недр посудомоечной машины доносится урчание, потом машина начинает снова набирать воду.
Я беру пачку сигарет и выхожу покурить.
Морозный воздух обжигает все внутри. Через открытые ворота гаража я бросаю взгляд на автомобиль — я практически не видела Элизу за рулем. К стене прислонена лопата для уборки снега, поодаль — две другие разного размера. Садовые стулья сложены друг на друга, рядом желтый пластмассовый ящик. Держа сигарету в одной руке, другой я отправляю сообщение Ларсу, в котором пишу, что хотела бы вернуться домой к вечеру. «Ты уверена?» — спрашивает Ларс. «Да», — отвечаю я. «Сестре не нужна твоя помощь?» — приходит от Ларса. «Нет, она на удивление прекрасно держится. А я скучаю по тебе». Я нажимаю значок «отправить» и получаю в ответ три красных сердечка.
Элиза подлила вина в мой бокал. Поезд отходит через пятнадцать минут, следующий только через час. Я приеду в Осло еще до одиннадцати. И увижу Ларса уже сегодня вечером.
— Со мной все в порядке, Моника, — уверяет Элиза. — Я пойму, если ты решишь поехать домой сегодня, правда. К тому же Кристин с Иваром останутся здесь до завтра. Могу вызвать тебе такси.
За ней чистый разделочный стол, в сушилке формы для пирогов, на подоконнике рассада — все это меня не касается. Я чувствую облегчение, словно гора с плеч, но в то же время меня не отпускает мысль — они не хотят, чтобы я осталась? Разве не важнее, чтобы я осталась здесь? Не нужно ли нам побыть вместе?
— Но ты ведь скажешь, если тебе что-то понадобится? — спрашиваю я.
— Обязательно! — убеждает меня Элиза.
Я собираю вещи, черное платье переодевать не хочу. Я отправляю Ларсу СМС и сообщаю, что сяду на ближайший поезд и буду на вокзале без десяти одиннадцать. Я расстроена, но не знаю чем.
Поезд мягко начинает движение, мимо проплывает перрон. Из наушников молодого человека, сидящего по другую сторону прохода, доносятся ритмичные приглушенные звуки. Ровный перестук поезда, мелькание за окном. Спинка переднего сиденья дрожит.
Напротив сидит мужчина и читает вчерашнюю газету. Две девочки-подростка жуют жвачку, почти в такт. На полу, вытянув передние лапы, лежит черный лабрадор, пасть открыта, слышится его сопение. Я думаю о том, как завтра проснусь в своей квартире и буду пить кофе с Ларсом. Газеты, книги и тишина. Покупать вместе продукты, готовить ужин. Я уже думала, что моя интимная жизнь в этом возрасте сошла на нет, но потом встретила Ларса, и в первые месяцы мы занимались любовью не реже, чем когда-то с Руаром, Эйстейном, Гейром или Трондом Хенриком. И мне нравится то, как Ларс это делает, не по обязанности, без излишней настойчивости, фанатизма. Он знает, что делает, и всегда доводит все до конца. Он получает удовольствие от этих отношений и хорош в постели. Уверен в себе и спокоен, примерно так же, как если ему нужно приготовить пиццу или прибить полку в квартире.
В темноте мимо проносятся укрытые снегом поля и леса, мебельные фабрики и садовые центры. Я думаю о тете Лив и Бенте, вспоминаю их квартиру на площади Карла Бернера. Помню, как, взглянув на них однажды, я подумала, что, даже если все мечты рухнут, можно жить дальше с благодарностью за то, что судьба свела тебя с таким человеком. За каждый прожитый день, за возможность вставать вместе по утрам. И если один из них говорил глупость или что-то не то, слишком повышал голос, о чем-то забывал или выпадал из разговора и уходил в себя, не возникало раздражения или неприятия, а только понимание и поддержка. Вот любовь, которая долго терпит и все переносит.
Соединить наши жизни.
Как бы я хотела, чтобы мы встретились, когда я была совсем юной.
Сколько всего мы могли бы сделать вместе.
Я видела фотографии — Ларс с дочерями и бывшей женой, Ларс с ребенком в слинге за спиной и ведерком черники в руках, Ларс и одна из его дочерей в профиль лицом к лицу за серьезным разговором. Портрет матери Ларса, которую я едва успела застать. На прошлой неделе Ларс с удивлением смотрел на меня, пока я сушила волосы феном.
— Вот этого я никогда прежде не видел, — сказал он.
— Ты еще не видел, как я брею ноги, — засмеялась я.
— Точно! А ты что, бреешь? — еще больше удивился Ларс и посмотрел на меня с улыбкой, блеснув золотой коронкой во рту.
— Все это делают, — улыбнулась я, а он склонил голову набок, словно желая увидеть меня в свете вновь открывшихся обстоятельств.
— Но ведь ты не такая, как все.
Я нашла две фотографии, которые полностью перевернули мое отношение к маме, но тогда было уже слишком поздно. Они лежали в коробке в ящике на чердаке, мы с Элизой обнаружили их, когда проводили первую уборку уже после того, как мама переехала в дом для престарелых. На одном из снимков мама позировала обнаженной на нудистском пляже в Греции вместе с двумя подругами. Три женщины, которым, на мой взгляд, было уже далеко за сорок, с пышными бедрами и бледной кожей. Мама стоит вполоборота, видна одна грудь, которая напоминает мою собственную. Мама улыбается. Вторая фотография сделана на даче или в ее окрестностях чуть выше границы леса, там, где растут карликовые березы; на маме серый анорак, солнце освещает лицо, в нем нет ни тени обиды, жалости к себе, она светится от наслаждения и удовольствия, этого выражения я никогда у нее не видела. Я от всего сердца рада, что у нее в жизни было столько всего хорошего, хотя я в этом и не участвовала.
На станции Мосс из поезда выходит пара с коляской, они ехали в следующем от меня вагоне. Женщина просит мужчину остановиться, склоняется над коляской и поправляет шапочку на малыше.
Я думаю о том, как однажды пообещала маме раздобыть пряжу для вязания, она просидела в гостиной Элизы и Яна Улава и прождала все новогодние праздники.
Надо было больше хвалить квартиру Толлефа и Кайсы, когда я приезжала к ним посмотреть на их первенца, Сигурда, абсолютно безволосого малыша. Толлеф отшпаклевал стены, а Кайса покрасила, во всех их действиях ощущалась согласованность, в их влюбленности друг в друга не было нарочитости, она вызывала симпатию.
Надо было не ходить на корпоратив и посмотреть, как Майкен играет жену полицейского в «Людях и разбойниках из Кардамона»!
Оставить Руара сидеть в одиночестве, а самой поехать на выходные на дачу с Ниной.
Относиться к стремлению Гейра к путешествиям более благосклонно.
Двери закрываются, поезд трогается.
Профессия учителя мне подходит, теперь это моя работа, и мне нравится входить в класс. Отныне это моя задача, моя ответственность, в ней смысл моей жизни, думаю я. Моя радость от возвращения к «Цветочному натюрморту Яна ван Хейсума» одерживает победу над унынием учеников. «Это красиво, — настойчиво убеждаю я их. — Это наполнено смыслом». Впервые я прочитала эту книгу, когда изучала историю литературы в университете вместе с Толлефом, я так хорошо помню сцену, где старый Адриан узнает в цветах, выросших на пепелище его дома, всю свою семью. На втором ряду в классе сидит Хадия, словно Клара Адриана. Старый Адриан забыл свою Клару, дочь, которая его безнадежно разочаровала, влюбившись не в того человека, но потом он видит белую розу.
Ворон я, шатун лесной,
С каменной душою тать?
Или я отвык считать?
Не четыре вас, а пять
Дочерей — еще одной
Имя дал я на страданье.
Клара — грешное созданье!
Белой розы нежный дар[8].
Предпоследний раз, когда я навещала папу в больнице перед тем, как он умер, я брала с собой Майкен. Когда мы вышли из палаты, Майкен казалась притихшей, она накинула пуховик, положила руки в карманы, мы шли мимо сверкающих хромом кроватей и одетых в белое людей, порой она бросала быстрый взгляд на меня, словно ждала, что я что-то скажу, обязана сказать в подобной ситуации. Папа тогда уже не мог говорить, из уголка рта текла слюна, голова склонилась набок. Пока Майкен находилась в палате, она не отрывала взгляда от пола. Я боялась, что расплачусь, если попытаюсь сказать хоть слово, я была не в состоянии делать скидку на возраст Майкен и не знала, как она воспримет мои слова.
В следующий раз, когда я пришла к отцу, он уже был без сознания.
В окно на четвертом этаже больницы падал зимний свет, он напомнил мне о зимах моего детства, классной комнате, катании на санках, о коньках и апельсинах. Через двое суток светило солнце, снег таял, все сверкало, и он умер, пока у его постели сидела тетя Лив.
На перроне центрального вокзала Осло среди других людей я вижу Ларса, и сразу возникает чувство, будто я погружаюсь в спокойную, хорошо знакомую атмосферу, но мне хочется вырваться из нее, потому что я забыла что-то важное, только не могу вспомнить что. Я кладу голову ему на плечо. Нет, вырываться уже расхотелось. Я ощущаю покорность и удовольствие, словно впадаю в спячку. Между нами ничего не произойдет, не будет тревог и разочарований, никакой эйфории, я не жду развития отношений. Ларс кладет ладонь мне на спину, на шее я чувствую его дыхание.
— Как я рад тебя видеть, — шепчет он.
Мы с трудом пробираемся в толпе на перроне, лавируем между чемоданов и сумок, маленькая девочка держит за ручку клетку с каким-то животным.
Пока мы идем по зданию вокзала, я пытаюсь объяснить Ларсу, как важно мне было вернуться сегодня домой.
— Но похороны прошли хорошо, — рассказываю я, — и я поговорила с Элизой.
— Прекрасно. Кажется, вся семья ее поддержала.
— Это так.
Мы забираемся в трамвай, садимся рядом, Ларс кладет руку поверх моей, внутри свет яркий, голубоватый, а снаружи темно.
— А как твоя поездка в Камбоджу? — спрашиваю я.
— Все в порядке, но на второй день мне позвонила Сульвейг, Мина бросила школу. Ей осталось всего полгода в старшей школе. Полгода выброшены на ветер, или два с половиной в худшем случае, так что после этого было немало телефонных переговоров.
— Ты расстроился? Разозлился?
Ларс качает головой.
— Да нет, как я мог, она сама в отчаянии.
Он сжимает мою руку. Я отвечаю, кладу голову ему на плечо. Ларс говорит, что надеется на то, что дочь передумает, нет смысла давить на нее и заставлять.
Однажды я рассказала Ларсу, как папа, бывало, говорил: «У меня так и не родилось сыновей».
— Он говорил это с горечью? — спросил тогда Ларс.
— Нет, совсем нет.
— У меня тоже нет сыновей.
Без горечи. Вспоминается странное ощущение триумфа, которое я испытала от его слов — родиться тем, кого папа не ждал и не хотел, олицетворять разбитую мечту. И я представляла, как папа был уязвлен тем, что родилась я, с самого рождения такая своенравная, уязвлен и полон благоговения. Но в то же время в душе сидело неприятное чувство, словно я упустила великий шанс — я могла быть тем, кем не были Элиза и Кристин, — я раскаивалась, будто сама решила не рождаться мальчиком. Какая самоуверенность — считать, что я могла защитить свое право быть девочкой номер три.
— Ну а твой двоюродный брат, с которым вы практически выросли вместе? Он не мог заменить твоему отцу сына? — спросил Ларс.
— Нет, не думаю. Но зато у папы было аж пятеро внуков.
Помню, как Элиза пришла ко мне в палату после рождения Майкен и сказала: «Какая ты счастливая, у тебя родилась дочь».
Дома я наливаю Ларсу вина и удобно устраиваюсь на диване. Он с обожанием разглядывает меня в черном платье, то и дело прикасается ко мне.
Я всегда знаю, что Ларс придет ровно тогда, когда скажет, и я знаю, что он чувствует. Это немного, в этом нет ничего сверхъестественного, мне с ним легко и понятно. Никаких недомолвок или уверток, он не старается делать что-то специально, напоказ, он действует так, как считает правильным, потому что осознает это как свою обязанность, часть состояния, которую он понимает как «быть в отношениях». Он входит в комнату с явным спокойствием и выходит из нее с той же невозмутимостью. Никакой обиды или подавленности. Золотая коронка, шрам на ноге. У него три дочери, я не встречалась ни с одной из них, со всеми тремя у него прекрасные отношения. Я не боюсь, что он бросит меня, даже не могу представить, что он так способен поступить. Я не могу представить себе и то, что я от него когда-то уйду, не вижу причин.
Я продолжаю рассказывать о похоронах, о поминках и о том, что Мария потеряла ребенка. Пока я говорю, что-то царапает в груди и горле, и я не знаю, это подступают слезы или смех. Я испытываю потребность поделиться, и я рассказываю обо всем — о церкви и могиле, обо всех своих переживаниях, о том, каких трудов мне стоило держаться, об изысканных десертах и о том, что, как мне кажется, будет с Элизой дальше.
Я брала с собой на свалку Халвора, когда мне становилось его жалко или не с кем было туда пойти, но на самом деле там мне ни с кем не было так здорово, как с Халвором. Мы словно попадали в другой мир, где превыше всего ценились свобода и равенство. Это было наше собственное царство, которым мы правили вместе, уродливая и бесполезная земля, полная возможностей и приключений; здесь не было рутины, ругани или нравоучений, никаких уроков, никакого «иди в душ», никто не заставлял полоскать зубы фтором, есть треску с вареной морковью, не было никакой Кристин. Халвор умел превращать свалку в волшебный мир, где могло случиться все что угодно, он обижался, сердился, радовался, и невозможно было не воспринимать его всерьез, исчезали границы чувств и ощущений, мы были открыты всему, что могло произойти, и он предлагал мне роли, на которые я охотно соглашалась. За пределами этого мира все теряло смысл — островок серого асфальта в конце свалки, мои друзья, семья, школа. В игре я ощущала подлинные смятение и отчаяние, я почти верила — все происходит на самом деле, и слезы подступали к глазам. Тогда он вел себя по-рыцарски, негодовал, становился заботливым, каким угодно, щурился на солнце, и веснушки становились еще ярче, а обнажавшиеся в улыбке передние зубы казались еще больше. Иногда меня переполняло невероятное счастье, без которого жизнь казалась серой и бессмысленной. Все это исчезло, когда я пошла в среднюю школу, с того момента были только лошади Като и подружки. У меня появилась обязанность каждую пятницу делать уборку в своей комнате, накрывать на стол и мыть посуду, когда мама меня об этом попросит, и еще выводить Кнертена после школы. Иногда я выпускала его в саду и врала, что выгуляла, но Кнертен никогда не какал на газоне, если уж только ему совсем было невмоготу. Помню отчетливое ощущение, что и Халвор попал в зону моей ответственности, хотя никто меня об этом не просил. И никто не вмешивался, если я игнорировала его. После начала учебного года при мысли об этой ответственности я застывала как вкопанная посреди классной комнаты или резко тормозила, когда ехала домой на велосипеде. Я так жала на ручной тормоз, что переднее колесо сотрясалось, а я почти переставала дышать. Халвор вернулся в Осло после летних каникул, в свою школу, в класс, где на полу лежал унылый линолеум, а на стене висела большая зеленая доска. И я не знала, издевались ли там над ним, были ли у него друзья, чувствовал ли он себя опустошенным? Как он поднимался с места, выходил к доске решать примеры? Я лежала в кровати и думала: только бы Господь избавил его от всего этого. Нас разделяло расстояние и время, проходили дни и недели, и когда он приезжал во Фредрикстад в следующий раз, я могла встретить его приветливо и дружелюбно, а могла повести себя холодно и насмешливо, я не знала заранее, как будет, и он тоже не знал.
Ларс проводит ладонью по моей щеке, подушечки пальцев ложатся у виска. У него седая борода с вкраплением черного и бурого.
Блеск золотой коронки, огонек в глазах.
Свет от лампочки преломляется в стакане с водой на тумбочке, в воде видны пузырьки.
Ларс — гармоничное существо. Это не моя заслуга, не так-то просто было бы вывести его из равновесия, если бы я захотела бросить вызов его самообладанию. Он курит трубку на моем балконе, пьет кофе с молоком, забывает поставить грязную чашку в посудомоечную машину. Это нормально и даже хорошо.
Мы запланировали вместе поехать на Пасху в Альгеро на Сардинии, с этим предвкушением так радостно ложиться вечером в постель, вставать по утрам, оно сопровождает меня на работе, двигает вперед, чтобы я могла удерживать внимание своих учеников, бороться с их подавленностью, выискивать позитивные моменты и убеждать их, что жизнь, в общем-то, хороша и полна возможностей, потому что это именно так.
Ларс делает глубокий вдох и выдыхает мне в висок, ухо и волосы.
— Может так случиться, что однажды я захочу просыпаться рядом с тобой каждое утро, — говорит он.
Я улыбаюсь и чувствую щекой шероховатость его ладони.
— Ладно, — шепчу я.
Свет от лампы на ночном столике падает на одеяло и тело Ларса, сбоку я вижу тени от каждого бугорка, мне нравится, как он гладит меня по спине и бедрам, как замирает его рука, и он шепчет: «Я засыпаю».
Тогда я гашу свет.
Кнертен бросился за Халвором, заливаясь лаем, животные всегда выделяют самых слабых, и Халвор припустил к дверям веранды. Я смеялась. Кнертен разлегся на солнышке, тяжело дыша, вывалив язык. Мама и тетя Лив сели под навесом, мама с журналом в руках. И почему Кнертен не выбрал место в тени? Дверь веранды приоткрылась, и Халвор выглянул на улицу, Кнертен был уже тут как тут, поднялся на задние лапы, и дверь снова закрылась. Кнертен проворно подбежал к нам. Тетя Лив потрепала его, взяла поводок, лежавший свернутым на полу веранды, и привязала его к перилам.
— Халвор всего боится, — сказала я тете Лив. — Грозы, собак, пауков, машин. И червяков, он на самом деле боится червяков, ты знаешь об этом?
Тетя Лив возилась с ошейником Кнертена, она пристегнула поводок к ошейнику за маленькое колечко. Я протянула к собаке руку.
— Подумать только, он боится даже маленькой собачки, — не унималась я.
— Халвор — боязливый парень, да? — сказала мама.
— У него был неприятный случай с собакой, — ответила тетя Лив.
Я взяла на руки Кнертена, его черно-серый мех нагрелся на солнце, я уткнулась в него носом, вдохнула солнечное тепло, слабый запах гравия, выхлопных газов и дохлых птиц. В то утро мы с Халвором похоронили на свалке погибшую птицу, она ударилась в окно кухни и упала замертво на землю. Это была уже третья за два дня — тетя Лив намыла стекла до прозрачности. Под воздушным слоем перьев шейка казалась такой тоненькой, я потыкала гвоздем и увидела красное мясо и белую кость. Мы похоронили птицу в ведре из-под краски, накрыв куском зеленого брезента, между разбросанных мешков с коробками из-под молока и кофейной гущей. Я слышала, как волны бьются о тинистый пляж внизу, и видела полегший от ветра камыш. Море в августе было серое и тяжелое, даже когда светило солнце. Вдоль пляжа сплошной полосой лежали водоросли. Хрипло кричали чайки. Халвор совершил обряд погребения и произвел на меня впечатление тем, что вспомнил слова погребального обряда: «Из земли ты вышла, в землю и уйдешь, из земли же снова воскреснешь». Ему было восемь, мне — семь. Потом мы пропели «Любовь от Бога», и я все плакала и плакала и никак не могла успокоиться.