Призвание

Ноябрь 1990


Класс притих и склонился над тетрадями с заданиями. Кончики пальцев у меня испачканы мелом, который сушит кожу. Доска покрыта записями с моими вычислениями. На дворе — один из первых по-настоящему холодных дней, сдвоенный урок математики подходит к концу, на сегодня он последний. То тут, то там раздаются едва уловимые вздохи и слабые стоны. Я дала несколько задач и теперь встаю и прохожу вдоль рядов. Поравнявшись с партой Моргана, я замечаю, что он совсем ничего не решил. Я указываю на первое предложенное задание, он протяжно вздыхает, вздрагивая всем своим неуклюжим телом, карандаш со стуком падает на стол. До Рождества остается четыре с половиной недели, потом возвращается Элдрид, и мне уже не придется выходить на замены уроков математики, для которых у меня нет ни опыта, ни необходимого образования. На Моргане светло-голубые чистые джинсы, он сидит ссутулившись, в глазах — мольба о помощи и сострадании, чувствуется, как тяжело ему дается математика. У Моргана большая голова, сальные волосы. Я смотрю на него и думаю о его матери, живо представляю себе его комнату и кровать с мятыми простынями, бутерброды, которые он ест на завтрак, и то, как он вытирает рукавом молочную пенку над верхней губой, видеокассеты, которые он смотрит по вечерам. Уже не ребенок и еще совсем не взрослый. Я пытаюсь отыскать что-то, с чего начать, за что зацепиться, но он даже не приступил к решению, листок совершенно чистый.

— Руне, Эспену и Анне, — шепчу я. Морган сдерживает очередной вздох. — Руне, Эспену и Анне вместе сто лет.

Во взгляде Моргана нет дерзости или равнодушия, в нем только пустота.

— Руне на восемь лет старше Анны. Понятно? — Смотрю в широко раскрытые и пустые глаза, поднимаю и кладу на парту карандаш, совершенно тупой, с отметинами зубов на кончике.

Морган поднимает голову, я выпрямляюсь и иду дальше. Словно бросаю ребенка. Или освобождаю пленника.

Мне кажется, им не хватает сосредоточенности, но когда я обвожу взглядом парты, вижу, что они сидят, уткнувшись в тетради. Я подхожу к столу Сесилии. Она подогнула под себя ногу, на кончике карандаша след от губной помады. Знаю, что в этом возрасте ответственно относятся к учебе всего лишь несколько человек. Знаю, что не буду ничего требовать от Моргана, что вскоре мои уроки на замене закончатся и я смогу сосредоточиться на своем собственном классе, на преподавании английского и норвежского.


В учительской я сталкиваюсь с Эйстейном. Он носит клетчатые рубашки, в основном фланелевые, и не тратит время на глажку. Часть книжной полки у него дома уставлена камнями и ракушками, которые собрал его сын, по стене в кухне развешены детские рисунки, а в ящике ночного столика хранится несколько упаковок презервативов. У Эйстейна грудь и спина покрыты густыми волосами, он носит бороду, которую мама назвала бы неряшливой.

— Идешь домой? — спрашивает он.

— Да, только вот это заберу, — я показываю на стопку тетрадей с сочинениями по норвежскому. Он спрашивает, не хочу ли я заглянуть к нему на чашку чая.

— А что, Ульрика сегодня не будет? — интересуюсь я.

— Будет, я должен забрать его из детского сада до пяти. Но у нас в запасе еще больше двух часов.

Мы идем к нему, он живет в Сагене в квартире на третьем этаже. На полу в прихожей валяется зеленая шерстяная шапочка, у дверей дождевик и сапоги, а в цветочных горшках полно пыли. Книжные полки с беспорядочно наваленными книгами и журналами выглядят неопрятно. На столе в кухне стоит банка с апельсиновым джемом, вокруг липкие кляксы.

— Очень торопился сегодня утром, — извиняется Эйстейн.

Я чувствую, как по всему телу от губ и до кончиков пальцев пробегает дрожь.

На холодильнике фотография Эйстейна с сыном и матерью его сына. Янне. Альбомный листок с записями и напоминанием о том, когда летом заканчивает работать детский сад. А на стене рядом — календарь норвежского учительского профсоюза с фотографией двух мальчиков, играющих в классики.

— А Хелле приходила к тебе домой? — спрашиваю я.

— Да, один раз, — отвечает он. — А что такого?

— Да ничего, конечно.

Он бросает взгляд на часы на стене, подходит ко мне и обнимает.


Потом я сижу в кухне Эйстейна и смотрю, как он чистит картошку, ставит ее на плиту, и нет сейчас для меня ничего более желанного, чем стать частью этой жизни. Он вытряхивает из бумажного пакета говяжьи котлеты, кладет их на сковороду и убавляет жар под картошкой.

— Надо, чтобы все было готово, — поясняет он. — Ульрик приходит домой такой уставший и голодный, что минутное промедление может обернуться катастрофой.

— Когда ты собираешься познакомить меня с Ульриком? — спрашиваю я.

Эйстейн достает из морозилки упаковку замороженных овощей: кукуруза, горошек, морковь — свежие цвета, все необходимые витамины. На столе лежат сервировочные салфетки с рисунками — Пеппи Длинныйчулок и Эмиль из Лённеберги.

— Еще не время, — отзывается он.

На окнах — красные клетчатые занавески, на полке в шкафу геркулесовые хлопья и шоколадная паста, пластиковые стаканчики с нарисованными грибами и кроликами, в ванной — детский шампунь. Дом Эйстейна — особый мир, к которому я пока не принадлежу, но это не значит, что я не собираюсь стать его частью. Я пока не очень знаю, как жить настоящей взрослой жизнью, что и как делать. Не помню уже, когда в последний раз брала в руки нож для чистки картофеля.

Он выключает конфорки и выходит в коридор.

— Как ты думаешь, когда я смогу встретиться с ним? — Я стараюсь, чтобы голос звучал нейтрально.

Эйстейн рассказывал мне об Ульрике — о том, как они катались вместе на коньках, каким он бывает упрямым, о том, что он сам подстриг себе челку, а однажды убедил Эйстейна, что ему звонят, и стащил из шкафа шоколад. И еще о том, как Эйстейн играл с ним в лото три часа подряд и ему не надоело. И я подумала, что хочу встретиться с этим ребенком, хочу что-то значить в его жизни. Хочу, чтобы, повзрослев, он меня помнил. Когда я прихожу к ним, на столе может стоять тарелка с откусанным бутербродом, с остатками скумбрии в томатном соусе, пустой стакан из-под молока. На столе — машинка из конструктора лего, рядом с плетеной корзиной для белья в ванной — трусики с обезьянками. У меня такое чувство, будто я прихожу сюда, как только Ульрик ушел, секунду назад выскользнул через заднюю дверь.

Эйстейн с сыном как-то ходили кататься на коньках на стадион «Уллевол» вместе с Хелле. Когда я спросила об этом Эйстейна, он ответил, что с ней было все просто, поскольку он вообще не собирался заводить с ней постоянные отношения.

— Хорошо покатались?

— У Хелле все время мерзли ноги, — ответил он.

Эйстейн смотрел на меня с улыбкой. Будто мы оба не сомневались, что я не из тех, у кого мерзнут ноги.

— Ведь Ульрик часто встречается с моими друзьями, — сказал он. — А что касается тебя, мне нужно все хорошенько обдумать. Мне кажется, это другой случай.

Эйстейн наматывает на шею полосатый шарф, который связала его сестра, опускается на колено в прихожей и завязывает зимние ботинки.

— У нас еще полно времени, Моника, — говорит он.

Но мне так не кажется. Он говорит, что не нужно спешить. Все должно произойти само собой. Такое впечатление, будто я прыгаю вверх-вниз на одном месте, не могу стоять спокойно от нетерпения, но сдвинуться с места не могу.

Мы спускаемся по лестнице, пересекаем задний двор, на Маридалсвейен мы должны расстаться. Но Эйстейн вдруг останавливает меня.

— Я рассказал о нас Вегарду, — говорит он. — Думаю, это правильно. Он попросил меня привести тебя на обед в субботу, хочешь пойти? Там будет пара учителей из школы и еще кое-кто. Но Хелле не придет.

Это как раз то, что нужно. Кристин попросила меня посидеть с ребенком в выходные, я ответила, что подумаю, и вот теперь с полным правом могу сказать ей, что у меня не получится.

Эйстейн целует меня, крепко обнимает и похлопывает рукой в перчатке по спине.


— И что же, значит, тебе совсем не интересно сидеть с детьми? — спрашивает Кристин, когда я объясняю, что не смогу прийти в выходные. — Лучший способ познакомиться с племянниками — остаться с ними наедине. Тогда ты сможешь влиять на них, как захочешь.

Я понимаю, что они с Элизой говорили обо мне.

— Но уж в следующие выходные обязательно, да? — спрашивает Кристин, и я чувствую раздражение из-за того, что она на меня давит. Хотя я знаю, что в конце недели Эйстейн заберет Ульрика к себе и мне придется остаться на все выходные одной. Я отвечаю, что меня пригласили на юбилей. Это почти правда, или могло бы быть правдой.

Когда я захотела пойти работать учителем, Кристин посоветовала мне сначала закончить учебу по основной специальности:

— Если отложишь в долгий ящик, трудно будет заново начинать.

— Но мне нужно делать что-то конкретное, — взялась объяснять я. — У меня пропал интерес к тому, о чем я пишу.

Тогда я ушла от Толлефа во второй раз и была совершенно в разобранном состоянии, не могла успокоиться и, когда рассказывала обо всем Кристин, уже подала документы на курс по педагогике.

— А о чем ты там пишешь, напомни? — попросила Кристин.

— Женщины с трудными судьбами в литературе, которых в наказание ждет смерть. Без контекста это звучит слишком банально. Никак не могу придумать название. Научный руководитель говорит, тема интересная.

— Но ведь ты можешь закончить работу, даже если она тебе не особенно интересна? — спросила Кристин.

Я прищелкнула языком и покачала головой точь-в-точь как подросток и ответила, что мне нужно сменить обстановку и что все уже решено. Еще я добавила, что не собираюсь ставить во главу угла исполнение обязанностей, как она, а буду заниматься тем, что мне доставляет удовольствие. На что Кристин заметила, что я могла бы зарабатывать гораздо больше, если бы преподавала в университете, а не в школе.

С меня было довольно, мне необходимо было вырваться из-за письменного стола и из университета Осло, отвлечься от бесконечных стопок листов бумаги с бессчетным числом вариантов различных частей диплома, в которых я окончательно запуталась, от попыток втиснуть образы женщин в модели поведения, которые придумывались с таким трудом. Меня накрыло все это с головой, и мне нужна была передышка. «Зарплата для меня не главное», — сказала я.


Мы с Эйстейном впервые оказались в одной постели в Лиллестрёме, где проходил семинар для учителей восьмых классов. Мы с Хелле, Вегардом и Эйстейном приехали на поезде и остановились в гостинице. Сотрудница отдела образования коммуны Лина Миккельсен в полосатом трикотажном платье рассуждала о травле в школе, о том, что дети могут быть очень жестокими и что необходимо выработать методы, чтобы этому противодействовать. Я сидела и оглядывала ряды учителей, приехавших на семинар, двенадцать из них были из моей школы и еще шестьдесят — семьдесят из других школ. И я подумала, что никого из них не знаю.

После выступления Эйстейн поднял руку и спросил:

— А разве не разумно ожидать от детей, что они станут реагировать на шутливые комментарии более доброжелательно? Просто воспринимать их как шутку?

— Да, это хороший подход, — отметила Лина Миккельсен.

На подносе, словно костяшки домино, россыпью лежали шоколадные печенья, рядом стояли тарелки с фруктами, термосы с кофе и горячей водой. Хелле делала пометки в блокноте, потом сжимала зубами кончик шариковой ручки и снова записывала.

Перед ужином мы с Хелле выпили по бокалу вина в ее комнате, и она призналась мне, что «кое-что произошло» между ней и Эйстейном. В ее словах звучала обида. Я заняла единственный стул в комнате, Хелле села на краешек кровати. В ней все еще теплилась надежда на продолжение отношений с Эйстейном, и она злилась на себя за это.

— На самом деле я не думаю, что еще есть надежда. От этого мужчины вообще нужно держаться подальше, — сказала она и добавила, что он просто с ней играл, но тем не менее перестать надеяться было выше ее сил.

— Почему я не могу просто взять и больше ни на что не рассчитывать? — рассуждала она.

К ужину Хелле надела кобальтово-синее платье с вырезом, слишком нарядное для семинарского обеда.

Она предложила выпить еще, но белое вино было теплым и сладковатым. Я посоветовала ей держать Эйстейна на расстоянии: возможно, это пробудит в нем интерес. Я сказала просто так, я же тогда еще не знала, что произойдет между мной и Эйстейном.

— Не знаю, насколько уместно использовать цветок как метафору для изображения школьника, — сказала я, выпив немного вина за ужином. — Цветы неактивны по своей природе, а ведь дети активно участвуют в обучении, развиваются.

Эйстейн кивнул.

— Там было много такого, с чем я не согласен, — ответил он. — Например, вот это — работать вместе для достижения общей цели. Разве мы этим занимаемся, в конце концов? Разве смысл профессии учителя в этом? Скорее, в том, что учитель должен помочь каждому ученику достичь его собственных целей.

Он поднес бокал к носу и, прежде чем выпить, вдохнул аромат вина.

Я лично не из тех учителей, которые горят на работе. Я обсуждала это с Эйстейном уже после нашей близости. Мне кажется, человек становится учителем, когда других альтернатив больше нет. Эйстейн с этим не согласился, сам он, по крайней мере, чувствовал «учительское призвание». В его случае, возможно, это и так, бывают же исключения, но не думаю, что это относится к большинству учителей.

— Если бы только я могла не брать в голову беспомощность и отчаяние каждого ученика, — призналась я Эйстейну. — Я слишком хорошо понимаю, что такое падать духом.

— Это качество ты должна использовать, — сказал Эйстейн. — Если ты будешь пользоваться им правильно, сможешь многого достичь в профессии учителя.

После ужина все отправились в бар выпить и потанцевать. Я по-прежнему чувствовала себя чужой, хотя спиртное понемногу делало свое дело. В баре стоял рояль, и под утро один из лекторов стал играть «Лондонские улицы» и «Девушку в Гаванне». Мне нравятся эти песни, но они вызывают во мне целую гамму сильных потаенных чувств, которыми я совершенно не была готова делиться со случайными коллегами и другими людьми, не думаю, что мы бы поняли друг друга. Эти мелодии играла мама, и чувства, которые они во мне пробуждали, были связаны с моим детством, с моими личными размышлениями и эмоциями. Алкоголь всколыхнул во мне эти чувства, они то выплескивались наружу, то возвращались в глубины души, сделав меня более сентиментальной. Мне приходилось контролировать эмоции, которые заставляли мое тело трепетать. Я танцевала с Эйстейном, отгораживаясь от всего, что меня окружало, ироническим настроем и наигранным весельем. А потом что-то произошло, какая-то вспышка — раз, и все! И я уже смотрела на все, что меня выводило из себя, другими глазами, увидела во всех этих людях, захмелевших, рассуждающих о педагогическом призвании, неуклюже пытающихся общаться, что-то невероятно комичное и в то же время прекрасное и удивительное. Мир вдруг стал невероятно прекрасным, а посреди него — я и Эйстейн. Все было замечательно.

Это преображение не превратило меня в одну из тех, кто был вокруг, но позволило мне сблизиться с Эйстейном. Потом в баре мы смеялись, перепутав бокалы; Вегард танцевал, прижавшись к учительнице из другой школы; я заметила спину Хелле, которая выходила на балкон с каким-то незнакомым мужчиной. Вскоре мы с Эйстейном оказались рядом с аппаратом для мороженого в коридоре отеля, между двумя картинами Моне или Мане в позолоченных рамах. У меня кружилась голова, когда я объясняла Эйстейну, что мы не можем отправиться в мой номер, а должны пойти к нему.

— Но почему же? — спросил он.

— Потому что Хелле спит в номере за стенкой.

Он изучающе посмотрел на меня с едва заметной улыбкой. Я вопросительно приподняла брови.

— Ну да, я немного флиртовал с Хелле, — признался он.

— А теперь ты решил немного пофлиртовать со мной? — игриво улыбнулась я. Он склонил голову набок и улыбнулся в ответ.

— Что ты об этом думаешь? — спросил он.

Позже он признался, что ему понравилась моя реакция, я была такой потрясающей. Открылась дверь, и какой-то человек вышел из нее и пошел в противоположном от нас направлении.

— Да не так уж много я об этом думаю, — ответила я. — А сейчас между вами что-то есть?

Он покачал головой.

— Хелле — чудесная женщина, — сказал он уже позже, когда мы оказались в постели в его номере. — Но между нами никогда не было ничего серьезного. Это просто недоразумение.

Мне понравилась его откровенность. А он добавил:

— Пожалуй, наши с тобой отношения — нечто большее, чем просто флирт.


На следующий день после окончания семинара я уезжала из гостиницы вместе с Хелле, к тому времени многие уже разъехались. Во мне росло беспокойство, я не слишком отчетливо понимала — насколько серьезно все это для меня, что думал Эйстейн о нас, как это воспримет Хелле, когда обо всем узнает. Все произошло как-то неожиданно. Он взял инициативу в свои руки, а я просто подчинилась. Или, как обычно, отреагировала стремительно и особенно не задумываясь, легко подстроившись под ситуацию. Я осознала, что, когда кто-то пытался поцеловать меня, моей естественной реакцией было на поцелуй ответить, и если я не успевала задуматься, назад пути уже не было.

У Хелле с собой был небольшой бордовый чемодан. Мы шли мимо витрины с детской обувью, закусочной, магазина с книгами, выставленными на стальных подставках у входа. Хелле стянула волосы на затылке, открыв шею с ниткой янтарных бус и уши с янтарными сережками. Я размышляла об Эйстейне, какой он серьезный, порядочный, зрелый мужчина. Разведен, но в этом нет его вины. Ночь с ним была такой яркой, мне захотелось, чтобы все повторилось. В поезде по дороге домой Хелле снова заговорила об Эйстейне.

— После того как мы с ним переспали, он смотрит на меня как на пустое место. Скажи, что мне нужно забыть его и больше не вспоминать.

— Да, это разумно, — отозвалась я.

— Говори же, — приказала она.

— Забудь его! — тут же выпалила я. — Не думай о нем больше!

И я помахала рукой прямо перед лицом Хелле, словно пытаясь выветрить воспоминания об Эйстейне из ее памяти.

Я не знала, как понять, когда мне нужно рассказать ей о том, что произошло, но у меня было ощущение, что в любом случае уже было слишком поздно. Или еще рано, я ведь не знала, будет ли у наших с ним отношений продолжение.

Когда мы сходили с поезда, на перроне толпилось много народу. Я чувствовала себя разбитой, меня трясло. Хелле достала с багажной полки свой чемоданчик и обмотала горло шарфом. Мы протискивались в толпе, и я мельком увидела Эйстейна и Харальда. Какой-то мужчина в шляпе шел быстрым шагом по перрону вдоль толпы людей и улыбался. Хелле повернулась и посмотрела на меня с такой теплотой, которой я от нее совершенно не ожидала. Что объединило нас? И как я не заметила этого? Она обняла меня и поблагодарила за прекрасную поездку. И я смогла только проговорить: «Удачи тебе!» — и еще: «Надеюсь, все образуется». А про себя подумала: «Все, доработаю до конца учебного года, там уже лето, и поищу какое-нибудь другое место».

Что-то совершенно другое, подумала я, спускаясь в подземку. Но что, что именно другое? А потом что-то кольнуло в груди, сердце забилось. Только я хотела встать на эскалатор, как чья-то рука легла на плечо и потянула меня назад, и страх сменился радостью, когда я вдруг поняла, что это Эйстейн.

— Поедем ко мне, — предложил он.

К нему домой, в Сагене. Восторг, в котором смешалось все: огонь свечей, звук раздвигаемых жалюзи, пуховые одеяла, запах его тела и мыла в ванной, дыхание возле самого уха, глоток холодного воздуха между поцелуями. Каждое из этих воспоминаний рождало чувство упоения всякий раз, когда я принимала душ, ехала на работу или ложилась в постель одна.

И все же. На прошлой неделе Хелле о нас узнала. Я ждала, что она как-нибудь упомянет имя Эйстейна, и я все расскажу ей сама. Мы были в учительской.

— Не знаешь, Эйстейн пойдет в пятницу пить пиво с нами? Его невозможно бывает понять, — сказала она.

И тогда я решилась.

— Я кое-что должна тебе сказать.

И рассказала обо всем, добавив в конце «прости, прости, прости».

— Ох, — только и сказала она, закрыла светло-голубой ланч-бокс, убрала его в сумку и вышла из учительской. После этого она не перестала со мной разговаривать, была любезной, но сдержанной.


В четверг, когда задувает холодный ветер, листва укрывает землю плотным ковром, а деревья стоят голые, по дороге в школу я думаю о Моргане и его трудностях с математикой — думаю как о конкретном событии, которое можно отследить во времени: вот здесь Морган начал сдавать. Или это я его упустила. На фоне серой погоды красный и синий автомобили кажутся особенно яркими; когда я вхожу в школьные ворота, мимо меня медленно проезжает белый «фольксваген». Я тут же вспоминаю о старом светло-голубом «фольксвагене» Руара. Не в его привычках было кичиться и важничать, он гордился, например, тем, что был совершенно равнодушен к роскошным автомобилям.

Бывая у Элизы, я обычно задавала ее сыновьям математические задачки, заставляла считать в уме. Например, сколько будет восемью восемь. Я понимала, что у Стиана есть способности к арифметике, а Юнас, хотя и постарше, соображает туго. Но все же он никогда не сдавался, мог сидеть и думать, и думать, пока лицо не покраснеет, хотя он редко добирался до правильного ответа. Стиан решал в уме быстро, а если ему было неохота ломать голову, с некоторым пренебрежением и уверенностью в собственных силах исчезал из комнаты. Мне казалось, что во время наших занятий с Юнасом, когда мы сидели над какой-нибудь задачкой, которую он не мог решить, у нас возникала особая связь. Вечернее солнце касалось лучами его лица, он зажмуривался, закрывал глаза руками, но никуда не уходил и продолжал думать, не отнимая рук, пока не сдавался — и либо отвечал неправильно, будто заранее понимая это, либо не отвечал вообще.

Однажды Элиза сказала мне, что опасается, не испытывает ли Юнас дискомфорт, когда у него раз за разом что-то не получается в моем присутствии. Я уверяла ее, что она ошибается, я воспринимала все иначе, но Элиза уверенно кивнула — да, именно так и есть: в последнее время ей кажется, что он со страхом ждет моего прихода. Вот этого ей не стоило говорить, она могла бы промолчать. И потом еще много вечеров подряд, лежа в кровати без сна, я сжимала зубы от стыда, унижения и жалости к Юнасу и самой себе.


В дверях учительской появляется Эйстейн в клетчатой рубашке; я чувствую, как подпрыгивает сердце, потом появляется удивление — а с ним-то что такое? Он улыбается мне, обнимает за плечи, проходя мимо. Сидящая за одним из длинных столов с газетой Гуннхиль поднимает голову и листает страницы, с трудом скрывая любопытство — она хочет знать, что происходит. Как по мне, так весь мир уже может обо всем узнать.

Вдоль одной стены просторной учительской тянется ряд высоких окон, два длинных стола друг напротив друга. Кто-то повесил на окнах занавески, потому что они здесь должны быть, а на стену, где было свободное место, кто-то прибил картину с изображением пустынного пейзажа. Но все предметы здесь как будто разрозненные, нет общего стиля. Откуда-то появился секретер, старый и потертый, он хорош сам по себе, но, неуместно втиснутый между двумя дверьми, совершенно не подходит обстановке в учительской. Над секретером висит картина, на столе в голубом горшке — растение с розовыми цветами, рядом стеклянный подсвечник со свечой. Это всего-навсего помещение для учителей, но обстановка, лишенная художественного вкуса, повергает меня в уныние. Здесь не хватает стиля и души.

По пятницам Эйстейн обычно пьет пиво с коллегами. Он может смотреть «Крестного отца» сколько угодно раз. Из книг предпочитает Хемингуэя и Стейнбека, Дага Сульстада и Яна Кьерстада. Радуется, что сын уже дорос до игры в «Монополию», хотя сам ненавидит капитализм. Когда мы ночуем у него, он с удовольствием пьет кофе и читает газеты по утрам. Иногда мы ночуем у меня, и тогда по утрам он не находит себе места. Все не по нему: кофе не так сварен, в ванной все не на своих местах, дорога до работы длинная и непривычная. Его борода и волосы, мягкие на ощупь, в вечном беспорядке, одежда вечно мятая, а в школе он надевает кожаные сандалии прямо на толстые носки. Во всей домашней обстановке: мебели, занавесках и коврике на стене — сквозит та же мягкость и неопрятность. В ванной зеленая полупрозрачная мыльница в виде лягушки. Запах здесь напоминает ароматы моего детства, словно возвращает в квартиру тети Лив. Здесь я могу и хочу остаться, и я представляю себе, что так и будет до самого конца моей жизни.


В субботу мы целый день вместе, слоняемся по городу, по улицам, которые уже празднично украшены к Рождеству. Эйстейн рассказывает, что наконец-то прошел с классом пьесу Ибсена «Дикая утка».

— Это было непросто, — говорит он. — Но мы ее разобрали и отпраздновали это всем классом, у меня для них было печенье «Мэриленд», они заслужили награду хотя бы своим терпением.

Он придерживает меня за руку, чтобы мы могли пропустить вперед женщину с коляской. Гирлянды на универмаге «Steen & Strøm» переливаются тысячью маленьких лампочек.

Да, пьеса непростая, я проходила «Дикую утку» со своим классом, и хотя меня несколько взволновали и само произведение, и его герои, я была далека от того, чтобы делиться этими чувствами с пятнадцатилетними учениками. Однажды я напомнила Толлефу, который, как я знала, очень любил Ибсена, и особенно «Дикую утку», фразу из пьесы: «Ты мой лучший, единственный друг», и Толлеф грустно улыбнулся и сказал, что, несмотря ни на что, он рад, что мы с ним друзья.

Мы с Эйстейном лавируем между тумбами с пуансеттиями и гиацинтами на площади Стурторвет.

— Я стараюсь объяснять как можно проще, — продолжает Эйстейн, — и я дал им понять, что и для моего терпения пьеса стала испытанием.

Когда мы так гуляем, мы всегда беремся за руки, но ненадолго, кто-то из нас все равно быстро отнимает руку. На Эйстейне варежки, на мне — вязаные перчатки. Он сжимает мою ладонь и выпускает ее.

— Я беру Ульрика на Рождество, но сразу после праздника я в твоем распоряжении, так что имей в виду, — говорит он.

— Буду иметь в виду, если у меня не появится других планов, — отвечаю я.

Он обнимает меня, прижимает к себе и целует прямо под гирляндой с алыми сердечками.

— Я… — начинает он и смотрит на меня, прищурившись. — Пожалуй, я начинаю в тебя влюбляться.

Все сливается — булыжная мостовая на площади, киоски с овощами и фруктами и всевозможные вещи на продажу: украшения, ремни, шарфы, шали, красные рождественские шапочки с помпонами, проигрыватели для виниловых пластинок, кассеты. Внутри разливается спокойствие, когда кажется, что мечты начинают сбываться, и счастье находит свое место, где ему ничто не угрожает, и все мысли и стремления приходят в равновесие.

— Влюбляться, — повторяет Эйстейн словно самому себе. — Кажется, я уже влюблен.


Когда мы входим в квартиру, звонит телефон, и Эйстейн не успевает взять трубку — звонок прерывается. В квартире, как обычно, немного душно. Однажды, несколько недель назад Эйстейн, сооружая бутерброд с ветчиной, сказал как нечто само собой разумеющееся:

— Я бы хотел иметь еще детей. А ты хочешь детей?

К горлу подкатил комок, я не смогла ничего ответить. Это было на следующее утро после того, как я осталась ночевать у Эйстейна в четвертый раз. Он воспользовался презервативом, как и в предыдущие ночи.

— Но у нас еще много времени, — сказал он и добавил: — Когда придет время.

И я представила, как иду по лужайке в летнем платье, туго обтягивающем огромный живот, а на меня смотрит моя мама.

Снова звонит телефон, и на этот раз Эйстейн берет трубку.

— Что? — почти кричит он. — Нет! Да. Хорошо, да.

И я понимаю, что звонит мать Ульрика, потому что что-то случилось. На стене в кухне канцелярскими кнопками прикреплены детские рисунки. Уголок одного из них открепился и завернулся. Детские изображения домов, цветов, машин и лошадей.

— Да, да, еду прямо сейчас, — повторяет Эйстейн.

Я сажусь на стул. Вижу, что к столу прилипли остатки еды — каши или мюсли. Эйстейн кладет трубку, подходит и садится прямо напротив меня.

— Ульрик упал с дерева, — произносит он. — У него сотрясение мозга, и он в больнице.

Эйстейн сдвигает в сторону сахарницу и смешного рождественского ниссе, сделанного из втулки от туалетной бумаги, наклоняется и смотрит на меня. Яркое солнце поднялось прямо над крышами и светит в окно, пробиваясь сквозь листья цветов, стоящих в горшках на подоконнике, и освещая его лицо. Он щурится, отводит взгляд, снова смотрит в глаза и берет меня за руку.

— Я не смогу пойти на ужин сегодня вечером, — продолжает он. Я непроизвольно отдергиваю руку и тут же понимаю, что нужно было сдержаться.

— Мне обязательно нужно уехать, — говорит он. Я смотрю на него и выдавливаю из себя подобие улыбки. Он завязывает ботинки, возвращается к телефону и набирает номер.

— А ты пойдешь? — спрашивает он, слушая гудки. Я качаю головой.

— Привет, Вегард, — произносит он в трубку. — Моника и я — мы не сможем прийти сегодня. Ульрик упал с дерева, он в больнице. Да нет, ничего особенно серьезного, подозрение на небольшое сотрясение.

Он снимает с крючка в коридоре ключи от машины, но не предлагает отвезти меня домой. Солнце уже опустилось, и небо на горизонте с западной стороны окрасилось оранжевым. Его машина стоит на Маридалсвейен, он целует меня и обещает позвонить.

Я иду домой, открываю дверь и поднимаюсь по лестнице. В квартире жарко и душно, я распахиваю окно и впускаю в комнату холодный зимний воздух, завязываю мешок с мусором и выставляю его на лестничную клетку.

Это всего-навсего обед с общими коллегами, ничего больше, но мы должны были пойти туда как пара, и я так радовалась, придавая этому слишком большое значение.

Я думаю об Ульрике, представляю его с широкой повязкой вокруг головы. В его палате сидят они, Эйстейн и Янне, вместе у его кровати. Я пытаюсь представить, о чем они говорят — об Ульрике. О том, что случилось на этот раз, и вообще об Ульрике — его развитии, как он приспособится к изменениям в жизни, потому что у каждого из родителей появился новый возлюбленный. Возможно, Эйстейн рассказывает Янне обо мне. Янне наверняка говорит ему, что нам не нужно спешить, а Эйстейн соглашается — все для того, чтобы сохранить между ними двумя в больничной палате этот позитивный настрой. А может быть, он обо мне не рассказывает, потому что считает, что сейчас неподходящий случай. Так что они, скорее всего, говорят о своих отношениях. О том, что пошло не так, о том, что могло бы быть иначе. Но теперь уже слишком поздно что-то менять. И возможно, теперь зарождается крошечное сомнение, оно повисает в воздухе под абажуром светильника, проникает через больничные занавески, просачивается через блестящий металл и лакированное дерево, потому что непонятно, действительно ли настолько уж поздно что-то менять.

Я начинаю названивать всем подряд.

— Я должна что-то придумать, — говорю я. — Хочешь выпить пива? Можно я приду?

Отзывается Нина.

— Мы пригласили нескольких друзей на ужин — просто так, никаких торжеств, так что приходи. И Толлеф здесь!

Когда я прихожу, Трулс и Толлеф уже убирают со стола тарелки. Нина стоит на кухне с огромным животом и раскладывает листочки мяты в шесть тарелок с десертами.

— У нас один десерт лишний, — говорит она, — муж Софии остался дома с простудой. Но давай-ка сначала перекуси. Нора еще не заснула, она будет на седьмом небе, если ты зайдешь к ней поздороваться.

Толлеф обнимает меня, и я киваю двум сидящим за столом девушкам — с Софией мы раньше встречались, она тоже беременна.

— У нас срок родов стоит с разницей в две недели, — щебечет Нина, — но у меня живот в два раза больше, чем у нее.

Рядом с Софией сидит Кайса, она шведка.

— Кайса — моя девушка, — поясняет Толлеф, — мы встречаемся недавно.

Я поворачиваюсь к нему, продолжая улыбаться. На нем белая рубашка из грубой материи, в каждой руке — по тарелке с десертом.

Я думаю, что у Толлефа все же есть черты характера, которые многих бы раздражали, не я одна такой ужасный человек. Но отрицательные черты в характере Толлефа вовсе не такие, как у других людей, и если посмотреть со стороны, то оказывается, что эти черты не так уж и плохи. И в этом была, пожалуй, самая большая сложность совместной жизни с Толлефом.

А я-то думала, что душевная травма сделает его этаким одиноким волком, возможно на всю жизнь, в любом случае на какое-то время, но, очевидно, так думала только я. Я снова взглянула на Кайсу — красивая, необычная. И вправду красивая.

— Очень приятно, — слышу я свой голос, — очень приятно познакомиться.


Когда я захожу в квартиру, вернувшись от Нины и Трулса, замечаю, как мигает огонек автоответчика. Два сообщения, вспышка надежды, что хотя бы одно из них — от Эйстейна. Первое — от Анны Луизы, длинная тирада о том, что каждый день у нее одно и то же, хотя она половину времени на больничном, а Андреас и Тереза в школе и садике, и что ее тошнит от одного вида собственного тела, и что она мечтает снова надеть джинсы и напиться как следует, и можем ли мы как-нибудь встретиться вечерком, хотя к девяти вечера она уже будет жутко вымотана.

Я забыла зайти к Норе сразу и заглянула, когда было уже слишком поздно и она спала. Я заметила розовый лак у нее на ногтях.

Второе сообщение от мамы, ее голос слышится так отчетливо, даже через помехи, словно она стоит и говорит прямо передо мной. «Привет, Моника, это мама. Надеюсь, все в порядке. Я только что долго разговаривала с Элизой, они все, кроме Яна Улава, подцепили желудочный грипп, но все более-менее. Я просто так позвонила, без повода, хотела узнать, как ты. Ну, пока». Как же мы друг от друга далеки, ужасно далеки, и дело не только в расстоянии между Осло и Фредрикстадом, расстоянии во времени, отрезке времени между тем, когда она записала сообщение, а я его прослушала. И не только в том, что я сейчас сижу по-турецки прямо на полу в юбке и сапогах, с размазавшейся тушью под глазами, а она, сидевшая на стульчике у телефона, когда звонила мне, теперь лежит в постели рядом с папой и спит. Что она думает о своей младшей дочери? Я знаю, что у нее на столике стоит будильник со светящимся циферблатом, лежит газета с кроссвордом, очки для чтения. Мне уже за тридцать, я, бездетная и пьяная, сижу на полу в Осло. А она — мать троих детей, вырастившая их, и теперь у нее четверо внуков.

Я думаю, каково это — бросить испачканное постельное белье в стиральную машину и пойти прилечь, пока ждешь следующего приступа рвоты у ребенка, сознавать, что только ты можешь о нем позаботиться, но при этом быть уверенной, что всё на своих местах, что можно ненадолго расслабиться, что существуют жесткие правила относительно того, что нужно делать, и следует просто их выполнять. День за днем, день за днем.

Я легла в постель и чувствую, как раскалывается голова. Темнота, окружающая меня, состоит из крошечных светящихся частичек, я пьяна, хотя давала себе слово, что не буду так напиваться. Я стреляла сигарету за сигаретой после того, как моя пачка опустела, у Кайсы, у Трулса. Кайса изучает историю искусств. О чем я думала, когда выбрала литературу? У меня не было планов становиться учителем раз и навсегда. У Кайсы нос с горбинкой и маленький рот, густые темные длинные волосы, в ее красоте есть изюминка. Кайса подрабатывает в художественной галерее.

Из того, что сказала Нина, я помню только: «Нам надо подыскать более просторную квартиру, надоело жить в тесноте» и «Ой, как накурено, может, хватит уже здесь курить?».

На часах уже половина второго, и я не понимаю, почему Эйстейн не позвонил. Я лежу и представляю себе, как Толлеф и Кайса раздеваются и ложатся в постель Толлефа, представляю тело Кайсы: спину, грудь, ягодицы — все.


Через несколько месяцев после того, как я съехала от Толлефа, я попросила, чтобы он позволил мне вернуться. Когда я уходила от него в том году сразу после Рождества, он сказал: «Думаю, ты совершаешь ошибку». И еще: «Думаю, я мог бы сделать твою жизнь прекрасной». Я помню, что меня охватило отчаяние, в нем смешались злость и жалость. Сделать жизнь прекрасной, да, он был прав. Я знала, что он прав, но это была не та прекрасная жизнь, о которой я мечтала, во всяком случае не тогда. И потом я снова начала встречаться с Руаром и поехала с ним в Париж, а потом случились Гран-Канария и Боб. А что же теперь, подумала я после всего этого. Может, теперь пришло время той самой прекрасной жизни? Мысль о том, что я обладаю властью над счастьем Толлефа, казалась очень привлекательной. Но это же такая ответственность.

Кристин и Нина каждая со своей стороны убедили меня, что я должна порвать с Руаром, который к тому же тратил все свое время и силы на переезд в новый дом в Тосене, и жизнь моя стала пустой, лишенной тревог и чувств, стерильной.

Мы с Ниной пошли выпить пива, говорили о Толлефе. И потом, вместо того чтобы отправиться домой, я поехала к нему, просто позвонила около полуночи в дверь его квартиры. Он впустил меня. Я стояла в коридоре и просила его позволить мне вернуться.

Он внимательно слушал, разглядывая меня.

— Что такого произошло, что ты изменила свое решение? — спросил он. Но он уже взял меня за руку и гладил успокаивающе, и я понимала только одно: что мне хочется оказаться с ним в постели как можно скорее.

Когда я приняла это решение, оно казалось таким правильным и необходимым. Мой поступок был искренним. Я искренне говорила о чувствах, о существовании которых до этого и не подозревала, но в которые поверила, когда заговорила о них. Потом мы лежали в постели, все еще одетые, лицом друг к другу и шептались. Я говорила о том, как страдала и скучала, как осознала, что он нужен мне. Я сказала, что долго думала над его словами о том, что моя жизнь с ним может быть прекрасной.

— И где-то в глубине души, безотчетно, я уже тогда осознавала, что это именно так, — рыдала я.

Я рассказывала о Руаре, о том, как он давил на меня, я выставляла себя жертвой, хотя не произносила этого слова.

— Я не понимаю, о чем я тогда думала, — объясняла я, — не понимаю, как могла это сделать, он ведь на девятнадцать лет старше меня, Толлеф, и он не такой уж хороший человек. Взять хотя бы то, как он поступает со своей женой.

Потом мы занялись любовью. Я дала выход страсти, так что Толлефу приходилось крепко держать меня, успокаивать и шептать «ш-ш-ш».

Когда что-то подобное происходит в фильме или в книге, не возникает никаких сомнений в том, что расставание — это ошибка, словно короткое замыкание в мозгах, безумие или психоз романтического свойства, решение, идущее вразрез с логикой и здравым смыслом, а потом главный герой приходит в себя, находит единственно верный путь — обратно, и наступает счастливый финал.

Утром следующего дня я проснулась, исполненная любви и нежности, но Толлефу нужно было рано уходить на семинар. Он осторожно, будто до конца не веря своему счастью, поцеловал меня, и я, едва сдерживая слезы, подумала: я должна сама поверить в свою любовь, если хочу, чтобы все получилось. Если я не уверюсь в ней, ничего не получится.

— Холодильник почти пустой, — сказал он. — Я куплю что-нибудь по дороге домой.

После этого он крепко обнял меня, словно не верил, что застанет меня здесь, когда вернется.

— Поспи еще немного, — сказал он. — Я рад, что ты здесь.

Уснуть я не смогла.

На столе в кухне лежал хлеб в бумажном пакете, почти засохший. Я обследовала кухонный шкаф Толлефа: капсулы рыбьего жира, упаковка кокосовой стружки, пачка печенья. Я нашла измятый пакет с мюсли, залила их молоком из холодильника и села за стол. Каждый раз, когда за окном проезжала машина, свет на стене кухни немного менялся. Меня вдруг накрыло чувство, что все в этой жизни случайно и напрасно. Во дворе — громкие крики, кто-то звал собаку: «Кевин, Кевин!» Шум от проезжающего автобуса, гудки автомобилей. Я не ощущала счастья и спокойствия, но и разочарованием или чувством утраты это нельзя было назвать, только пустотой, бездонной пустотой, с которой, мне казалось, можно было какое-то время мириться. Так иногда ставят крестик в календаре, и я мысленно поставила его на две недели вперед, на второе июня. Я пообещала себе, что второго июня я скажу Толлефу, что ошиблась. Дорогой, милый, скажу я ему, я очень сожалею, я пыталась, но у меня не получилось, я очень хотела.

Но не раньше. Вплоть до этого момента я постараюсь сделать все от меня зависящее, чтобы загладить вину за все плохое, что я ему сделала. Я сполоснула свою тарелку, вернулась в постель и подумала о близости с ним. Я подумала, что не будет ничего плохого, если никто не узнает о том, что я задумала. Я пообещала себе никому никогда об этом не рассказывать, даже если мне очень этого захочется. Чувства контролировать невозможно.

Загрузка...