В глухой чаще, словно вор, что собирается на дело, хоронился маленький домик. Внутри и снаружи была темень, но вот из леса вышли двое, волоча за собой сани. «Смотри-ка, — сказал тот, что повыше, — толстуха-то еще и не затопила печь, ну сейчас она у меня запоет!» Они забросали сани листвой у хлева, вошли в комнату, и она вдруг ожила. Началась суета, послышалось ворчание: «Господи Иисусе, Господи Иисусе, вот пьянчуга, да ведь и слышать ничего не желает! Вот подонок!» Словно эхом отдались эти слова изо всех углов, и из тряпья показались головы. И как гремит гром в дождь и бурю, так прорезал этот ропот визгливый голос: «Ты подниматься-то собираешься? Все утро продрыхла, уж я тебе покажу, небось весь день валяться собралась, а я с полуночи на ногах! И не вздумай ворчать, не то заткну тебе рот, так что ни в жисть не раскроешь!» «Да он и слышать-то ничего не хочет! Убийца! Убийца!» Отовсюду раздавались голоса. Пока Бенц переругивался с ними, Мэди выкарабкалась из кровати и с воем и проклятиями, будто бы прямо сегодня пойдет к регенту и расскажет ему, как Бенц с нею обращается, начала одеваться. «Вот и ступай, — пробурчал Бенц, — мне даже лучше будет, я расскажу ему, как ты ходишь побираешься да в долги залезаешь, сволочь!» — еще и пару затрещин отвесил. Мэди принялась за старое: «Слушай, какой же ты все-таки пес шелудивый! Это же просто неслыханно, чтобы муж колотил жену ни свет ни заря, а ведь знаешь, каково мне приходится!» «То-то ты и ходишь да в долг берешь!» — ворчал Бенц. «Так это я милостыню собрала и заработала!» — ответила Мэди. «Ты еще и врать будешь?» — сказал Бенц и снова отвесил ей пару затрещин. «Ах ты убивец, врун, шельмец ты этакий!» — кричала Мэди. «Да заткнись ты, пока я тебе башку не оторвал!» — кричал Бенц. После этих-то прелиминарий, выяснив, наконец, отношения, перешли к празднованию, уселись за разварную картошку и жидкий кофе.
Цирюльник из Грабена заказал у Бенца еловую дранку, и этой ночью Бенц ее доставил. Своего леса у цирюльника не было, а крыша прохудилась. Покупать дранку было жалко денег, но самому воровать лес не хотелось. Расплатиться собственными услугами цирюльник не мог — бороды Бенц не носил, но согласился доставить краденую дранку за плату, сколь бы мало цирюльник ни предлагал. Но когда дело дошло до оплаты, начались отговорки: то ель была нехороша, то шла в счет кофе, который Мэди брала в долг. Что оставалось Бенцу? Отвезти ель назад он не мог, уже светало; вести цирюльника в суд тоже было не с руки. Так что ему, как он ни гневался и ни ярился, пришлось довольствоваться тем, что дали. Гнев и ярость свои он донес до дома и выплеснул на жену и детей, но брать в долг у цирюльника и так больше никто не собирался.
Когда рот Мэди передохнул и снова мог действовать, положение постепенно переменилось. Бенц тут же оказался самым отчаянным проходимцем, который не заботится о хозяйстве, а еще ленивым псом. Никто-де больше не хотел брать его на работу — еще бы, такого тупицу; ель надо было притащить домой, а не оставлять у цирюльника, мог бы и догадаться, что тот обведет его вокруг пальца. Бенц не смолчал: «Заткнись, а то башку оторву!», но Мэди и не думала останавливаться: «Да хоть бы и оторвешь! А я все равно не заткнусь». Назвала Бенца нечестивцем и добавила, что если уж нос в соплях, не стоит развешивать их до полу. Бенц ничего больше не отвечал, разве что время от времени бормотал: «Да заткнись ты! Да может меня бес попутал, почем тебе знать».
Такие-то разговоры вели за столом супруги, а заодно прочли молитвы до и после трапезы, во время которой Мэди перекусила сама и покормила малыша. Когда есть больше было нечего, все разбежались, и Мэди пришлось переключиться на остальных детей, чтобы заставить их прибраться да умыться. У каждого в голове было свое, каждый хотел поскорее заняться своими делами, общие заботы каждый хотел поскорее спихнуть на другого. Бенц вместе со старшим сыном и подельником в одном лице собирались поживиться чем-нибудь в лесу. Им нужны были дрова. А может, и годная древесина для каретника попадется. У Мэди из головы не шел рождественский четверг, а две девочки отправились просить милостыню. Что было в головах у трех младших, никого не интересовало. Как бы они ни кричали и ни бедокурили, а должны были сидеть дома; пятилетнему и трехлетнему вменялось весь день присматривать за годовалым малышом. Бенц и жену хотел запереть дома; но получив в ответ целый заряд картечи из ругательств, с подробным перечислением всего того, в чем нуждаются дети и о чем он должен был позаботиться и что должен был достать, но ничего не сделал, будучи самым бесполезным дармоедом, — он уже рад был отпустить Мэди, причем чем быстрее, тем лучше.
Бенц думал, если притащит домой валежник, никому и в голову не придет, что это он украл ель. Дерево это было не из его леса, никого он о том не спросил. Много чести будет этим проклятым крестьянам, а против пары чертовых сучьев никто возражать не станет, к тому же сегодня все на ярмарке.
Уходя, он погладил по голове двух ребятишек постарше, самый маленький плакал; когда он ушел, плакали уже все трое.
Бенцу и старшему сыну повезло: им удалось подтибрить довольно хвороста, подрезать кустарника, попался даже стройный молодой ясень — просто мечта любого каретника. Кое-что они припрятали, кое-что паренек должен был сразу оттащить домой — не в пример нынешним временам, когда вор полагает, что вправе проворачивать свои делишки средь бела дня, обокраденного называют нечестивцем и подлым псом, обвинителю подставляют ножку, а вору указывают нору, где схорониться.
Около полудня Бенц велел парню возвращаться домой — проверить оставшихся ребят. На ярмарку Бенц не пошел — приличных людей и приличных мест он избегал, но Рождество отпраздновать все же хотел. А потому свернул он с дороги и через некоторое время подошел к одинокому домику и без околичностей вошел в темную комнату. Внутри пряли две девки, на печи лежал какой-то мужик, а в каморке кашляла старуха. «Пришел все-таки кто-то! — донеслось с печи. — А я уж думал, все на ярмарке». «Да срал я на эту ярмарку! — сказал Бенц. — С тех пор как подобрал там свою толстуху, я туда ни ногой, хватило и того раза». «У тебя ведь там, наверное, дела?» — спросила одна из девок. «Да какие у нашего брата там дела…» «Да хотя бы куртку забрать». «Заткнись ты, ведьма, а то!..» — закричал Бенц. «Да брось, не боюсь я тебя!» — сказал, смеясь, мужик. Бояться и правда было нечего; то, за что Мэди, его жена, уже получила бы целый ворох затрещин, здесь сошло с рук.
Народ подтягивался, сели играть, выпили шнапса, закусив крепким словом и шуткой, обсудили прежние воровские дела и планы на будущее. Обычно все, что здесь замышляли, исполнялось в течение часа. Смеркалось. В комнате висел такой густой табачный дым, хоть ножом режь да на хлеб намазывай. Бенца, которому до дома было ближе всего, послали за инструментом.
Мэди тем временем добралась до Бургдорфа. Как смогла, навела марафет, заштопала самые большие дыры на чулках, взяла в руки лучшую торбу, нацепила фартук поцветастее и во всю вертела головой, лишь бы никто не заметил ее лохмотьев. И не то чтобы все эти меры совсем не помогли. Старый куровод еще на подходе к Обербургу чуть было не угостил Мэди шнапсом на полбацена, если бы только какая-то наглая торговка яйцами не прогнала Мэди и не подсела к нему. Мэди в досаде добрела до скотного рынка, подошла там к торговкам сайками, покопалась в каждой корзине, но цели своей не добилась — зрение у торговок было слишком острое; и если уж ей так хотелось сайку, придется заплатить.
В Рютчельнгэсли торговля была шире, народу у прилавков толпилось больше, и там, где толпа была самая плотная, Мэди и пристроилась; брала товар, откладывала, ходила вокруг да около, пока, наконец, один из торговцев не бросился за ней из-за прилавка, словно собака из-под телеги, а Мэди думала было шмыгнуть и раствориться в толпе, но дырявые грубые чулки подвели хозяйку — в других Мэди была бы спасена. Мэди еще не успела сбросить украденные чулки, а торгаш уже схватил кулек, наподдал Мэди пинка и дал ей убежать. «Чего ж ты ее отпустил, надо было в крепость свести! — сказал ему другой торговец. — Она ж теперь у другого кого украдет». «А мне до других дела нет! — ответил торгаш. — Я чулки вернул, вот и все дела; а пошел бы я в суд, так еще неизвестно, с кем обойдутся хуже — с воришкой или со мной, да еще и доказывать придется, что чулки мои, если ее кто вдруг надоумит».
Мэди легко могла бы затаскать его по судам, о чем и заявила с безопасного расстояния, а потом поплелась на вещевую ярмарку, потому как чем чаще вор выходит сухим из воды, тем выше задирает он нос, тем искреннее верит, что вправе не только красть, но и дерзить честным людям. Долго она шаталась по Бургдорфу, не только на вещевом рынке, но зашла и в ряд, где продавали свиней; сама не зная зачем, приценилась к ботинкам и чулкам, а ближе к вечеру собралась домой, но не через рощу, как летом; тут поплелся за ней один пожилой крестьянин, что каждый четверг выходил пытать счастья, но возвращался с пустыми руками. Этого-то у Мэди было не отбить, не то что куровода утром; крестьянин заплатил ей больше, чем следует, — непонятно, правда, за что, а когда Мэди поволоклась домой, еще и проводил.
Вокруг сгустилась тьма, и мимо Мэди пронеслись две тени, словно огромные летучие мыши, но глаза у нее были подслеповатые, так что сперва она даже и не признала своих худеньких дочерей, когда те пожелали пройти мимо незамеченными. «Ах вы, чертовки, — пробормотала она, — вы еще до дома не добрались?» Девчушки не хотели выдавать своего присутствия, так что Мэди собралась с силами и попыталась схватить их, но потеряла равновесие и упала в кусты. Тут дочери все-таки испугались; к тому же, если уж им и удалось бы убежать, так сегодня не последний день. Они подошли к матери, тянули и тащили ее, пока та, наконец, не встала на ноги, и с большим трудом повели ее, шатающуюся, домой.
Обстановка дома была невеселая. Все утро трое оставшихся ребят провели в ссорах. Самый младший никак не хотел умолкнуть; старшие его то били, то пытались успокоить, то баюкали, то оставляли в покое, бросали его то на произвол судьбы, то с полатей, а когда поняли, что ничего не помогает, принялись от страха и голода кричать вместе с ним.
Так их и нашел старший брат, раздосадованный, что отец отправил его домой и не взял с собой. Он разыграл тирана: сначала побил их за то, что они подняли вой, потом за то, что не помогали ему, после еды побил снова, чтобы сидели тихо, пока его не будет. Накормив их скверным, недоваренным картофелем, он снова ушел. Ему не хотелось сидеть дома одному, пока все остальные отправились праздновать; как ему было известно, про тех, кто остался дома, никто и не вспоминал. Как говорится, по усам текло, а в рот не попало. К тому же, он никак не мог найти топор — может, и отец потерял, но как ни крути, а сильный всегда прав, а на слабого сыпятся все шишки. Парень хотел отыскать старый топор или раздобыть новый, а заодно и что-нибудь для себя.
Домой он вернулся в сумерках, но никого, кроме трех малышей, не нашел: двое постарше были в ужасе, а младший только хрипел да кашлял и тихонько повизгивал. Парень был голоден — рассчитывал на подаяние, что должны были собрать сестры, и на молоко. Теперь же ему снова пришлось варить пустой картофель да возиться по хозяйству. От злости и обиды он расплакался. Тут вернулся отец, хотел взять свои вещи и снова уйти, но паренек принялся ругаться, не желал оставаться один; если отец собирается уйти, то и он убежит. Потом оба принялись на чем свет ругать сестер и мать, что еще не вернулись домой, хотя на дворе ночь, и стали размышлять, как бы все устроить.
Тут в дверь постучали. В комнату вошли двое мужчин с ландъегерем и сказали Бенцу, что они-де должны кое-что у него поискать, пусть посветит. Светить он им не собирался, а вот они могли поцеловать его в зад и проваливать — делать им здесь нечего, а искать тем более. Впрочем, коли помогать он не намерен, сказал один из крестьян, они и сами справятся. Бенц же был у себя дома — мол, нечего ему указывать, что делать, иначе он им покажет. Тут он схватился было за топор, что стоял у стены, но один из пришедших опередил его и, взявшись за топорище, закричал: «Что за черт, это ж мой топор!» «Врешь ты, как и прочие шельмецы, разрази вас всех гром!» — ответил Бенц. «Совсем заврался! — сказал тот. — Вот же моя отметина на топорище, я уж не спутаю!» Он-де год назад купил топор у кузнеца и может доказать. Как и то, что пользовался топором еще сегодня утром. «Так ты его сам и принес, да и выжег на нем метку, скотина ты такая!» — закричал Бенц, на этот раз уверенный в собственной правоте, потому что сын еще не успел рассказать о своей находке, а сейчас было уже поздно.
Но другим до него дела не было, как он ни чертыхался. Чертыхайся сколько влезет, но не более, — ландъегерь так и сказал, арестовать Бенца ему ничего не стоит; Бенцу хорошо было известно: если уж попадешь в лапы ландъегерю, нескоро вырвешься. Руки у Бенца были связаны, но рот свободен, и из него лился поток самых жутких проклятий, что имелись у него за душой. Подозрительного нашли много, и можно было бы успокоиться, но вот только украденной ели найти никак не могли, хотя и наткнулись на сани под листвой, нашли свежие еловые иголки на полозьях, земле и снегу. Они знали, что сани использовались во время кражи, знали, что след от полозьев наверняка приведет их к месту преступления, и, вооружившись фонарем, отправились прямо по колее, сняв с саней мерку.
Бенц проводил их проклятиями; ландъегерь же сказал, что давненько не приходилось ему бывать в столь жуткой дыре, и общине следовало бы заняться этим, а детей препоручить заботе порядочных людей, чтобы они, по крайней мере, научились какому-нибудь ремеслу; а то ведь выйдут из них проходимцы. Что отец, что мать, да и старшие дети давно уж были ему известны. Да уж пытались, ответил один из спутников, и на последнем собрании говорили об этом. Но кто-то заявил, что это глупо. Так что решили, кабы чего не вышло, просто вносить за них налог на дом — это всего двенадцать-пятнадцать крон, а воруют они чаще всего в других общинах или у всякого отребья; кое-что перепадает и от господских щедрот. Если же лишить их домашнего хозяйства, каждый из детей обойдется общине, по меньшей мере, в десять крон. А еще ведь старик и старуха! Кроме того, если передавать средства ребенку, то нужно сначала заложить сто крон в депозит общины, а тут у всех рыльце в пушку. Кто доверит сегодня общине кубышку, смело может с ней распрощаться. Кабаки и постоялые дворы развращают людей, сотни тысяч франков уходят на налоги, а общине приходится потом содержать бедняков, а если начнут возражать, в одном месте им вовсе не дадут ответа, а в другом обругают, что поиздержались. Так он сказал, и все согласились.
«Неправильно все это», — сказал ландъегерь. «Как ни крути, — заметил другой, — а выкручиваться общине предстоит самостоятельно».
Как раз в тот момент, когда Бенц кричал громче всего, а мужчины обыскивали дом, вернулась Мэди. Момент она выбрала самый подходящий. В гневе Бенц забыл про побои и не заметил ее состояния, а может, она и протрезвела по дороге. Разве что старший сын напустился на нее, что они все едва не умерли с голоду, и уж в другой раз пусть приходит домой пораньше, он не обязан хозяйством заниматься.
Младшие же, поскольку самый маленький отчаянно визжал, получили каждый по затрещине, но за дело ли? Разве не те были виноваты, кто доверил им малыша и побежал развлекаться? Хуже всего пришлось, однако, дочерям, когда те показали добытую ими милостыню, подкрепиться которой рассчитывали все домочадцы. Но принесли они только хлеб, да еще и черствый, да еще кое-что по мелочи.
Они должны были выложить на стол кройцеры, но таких не было, должны были показать наворованное, но у них не было ровным счетом ничего. Несколько кройцеров им, может, и дали — пока одна побиралась под окнами, другой полагалось шнырять по задворкам, что она и делала не без успеха. Но почему бы им не подумать о себе? Кройцеры они отдали за пряники и орехи; все, что подтибрили, сбыли старьевщице, которая охотно скупала краденое, потому что платила недорого, а потом перепродавала с выгодой, перебиваясь домашним шнапсом и кусочком колбасы. Так почему бы им не порадовать себя, добывая пропитание всем остальным? Когда они отправились домой, у них еще было несколько кройцеров, но тут младшей, что была посмелей, пришло на ум, что лучше бы припрятать деньги на следующий раз, — они ведь могут сказать, будто все ушли на ярмарку, а потому прибрали все до последней монетки и не дали ни кройцера. Старшей дочери эта идея приглянулась, сказано — сделано. Это они и пытались растолковать теперь родственникам. Яростнее прочих ругался на них старший брат, он-де больше всего работал и меньше всего получил. Впрочем, объяснение это никого не насытило, от затрещин девочек не уберегло, так что в итоге они схоронились в своем тряпье на печи. Бенц порывался уйти, но Мэди его не отпускала, а старший сын хотел пойти с отцом. И только когда Бенц на обоих прикрикнул да еще пригрозил побоями, удалось ему выбраться из дома. Повернулся он ко всем своим бедам спиной и пошел навстречу новым. Мэди ворчала, старший сын вымещал гнев на братьях, пока и на них не снизошел сон. Изо всех углов раздавался теперь храп, а вместе с ним и отчаянный плач несчастного младенца — единственного во всем доме невинного существа, до которого никому не было дела и которому сломанная ключица, чего, опять же, никто не заметил, никак не давала уснуть.
Так завершился этот день, ужасный плод растраченной, принесенной в жертву греху юности.
А каковы будут ужасные плоды непонятого гуманизма и превратно истолкованных либеральных идей, прочтем через несколько лет в протоколах суда.