ГОСПОДА ИЗ РОТЕНТАЛЯ[11]

Чудесный вечер позолотил горные склоны швейцарской земли. Большое и ясное солнце опускалось за голубые горы, а когда оказалось над вершинами, словно замерло, не в силах расстаться с милым краем даже на одну ночь, и все дальше бросало полные любви яркие золотые взгляды, и нежным чудным румянцем покрылись девственные горы от любовного огня заходящего солнца.

На высоком холме стоял милый дом, светлый и чистый. Ясные окошки сияли в закатном солнце, так что в долине кто-то даже мог бы подумать, что на холме разгорелся пожар. Широкими волнами омывали дом травы и злаки на вечернем ветру, сладкие ароматы текли из милого садика перед домом, все в садике говорило о заботливой руке; а между садом и домом, с незаметной скамьи виден был закат над голубыми утесами, пылающие вершины девственных гор в прощальных лучах — от Фрайбургских до самой Риги; тонущие в густой зелени долины, рассекаемые разве что серебристыми змейками обманчивой Эмме.

Из долины раздался прекрасный перезвон колоколов, возвещающий отдохновение; по традиции, что запрещает работать по субботам после колокола, люди отложили инструменты. По воскресеньям же все так или иначе принимались за уборку в доме или чистили стойла.

Седовласый старик опустился на лавку, столь роскошную, что и не у всякого короля сыщешь, и никому, у кого такой нет, не удалось бы купить ее за все свои сокровища. Окруженный пряным горным воздухом, он безмятежно набил трубочку и залюбовался в тихой радости чудесным видом.

Тут поприветствовал его дружеский голос: «Добрый вечер, Ханс! Отдыхаешь?»

То был сосед, который тут же уселся рядом с Хансом и, тоже набив трубочку, завел разговор о работах и ценах на скот на последней ярмарке.

«Слушай, Ханс, — сказал вдруг сосед, — это еще что такое? Точно не гром — на небе ни облачка. Да и не пушкари в Берне — те обычно стреляют на поле в Виле, но их там нет. Я бы видел их во вторник, когда ездил за мякиной. Вот снова, слышишь? Опять что ли в Золотурне вакханалию устраивают, но вроде ничего оттуда не слыхать».

«Ээ, сосед, — сказал Ханс, — не из Берна этот гром, не из Золотурна, да и на небе ни облачка. Ты разве не слышишь, что это грохочут господа из Ротенталя? Это к смене погоды».

«Ты прав, Ханс, — сказал сосед, — о них я и не подумал. Но расскажи-ка мне как следует, что там с этими господами? Слыхать о них мне, само собой, доводилось, как грохочут они погожими вечерами, а вот поведать о них толком мне так никто и не сумел, кроме того разве, что господа из Ротенталя шумят, когда погода должна перемениться. Но что это за господа такие, да где они проживают, этого мне никто сказать не мог».

«Еще бы, — ответил Ханс. — Об этом теперь мало кому известно. Все-то хотят выучиться, да забывают при этом, как Господь наказывает гордыню да заносчивость. А потому все и возгордились да задирают носы, а самый жалкий слуга ходит, что твой крестьянский сын, а девчонка, что еще вчера просила подаяния, выступает, будто у нее приданого на десять тысяч. Так и будет, пока Господь не собьет с них спесь и не вернет на место тех, кто возвысился».

«Да-да, Ханс, — отозвался сосед, — ты прав, так дальше продолжаться не может, каждый день одно и то же, причем, не только со слугами и девками, но и с собственными детьми. Но послушай, опять громыхает, вернее, господа из Ротенталя шумят. Если не сложно, так я хотел тебя попросить, будь другом и расскажи, что знаешь об этих господах и их забавах. Помоги скоротать вечерок».

«Охотно, охотно, сосед, только слушай. Это сейчас люди пошли какие-то странные, а раньше такие истории ходили про пляски и веселье, что коли начнут рассказывать, так и сидишь с открытым ртом, хоть голову руби — не заметишь. А сейчас, стоит лишь завести о таких вещах разговор, так уж и начинают потешаться, а ведь могли бы и послушать в удовольствие. Вместо того — как начнут о газетах да конституциях, причем говорят все одно и то же, и понимают во всем этом не так чтобы очень много.

Много сотен лет назад, а может и тысяч, это мне неведомо, было все не так, как сейчас, в юности моей еще можно было послушать о том рассказы стариков. Тогда, говорили они, жили люди не в долинах и не на равнинах, а на самых высоких горах, где теперь вечные снега, ледовые расселины да серые голые скалы.

Там-то наверху под солнцем был сад Господний, цвели самые драгоценные деревья, самые прекрасные цветы, а все горы покрывали великолепные луга. Жили там наверху богато, строили золотые города, упирающиеся в небеса замки и роскошные улицы радугами с одной горы на другую. Жил там род великанов и радовался, день ото дня процветая. Последнего из этих великанов якобы схоронили в Граухольце, и камень на его могиле еще виден. Камень этот принесла в фартуке сестра великана, которая пришла на похороны из Фрайбурга.

Внизу были леса, озера и болота, жил там только самый подлый народ в услужении у великанов — чем ниже лежала земля, тем более подлое племя там обитало, а чем выше в горы, тем более могучие попадались люди и даже с великанами схожие.

Смотри, там наверху на ледниках, что отходят от Гримзеля к Зусту, вроде бы располагалась столица, нечеловеческой красоты и роскоши. Но и там, где в Эмментале самые красивые Альпы — Напф, Арни, Рафрютти, говорят, был город ослепительно блистающий, и к высочайшим горам пролегали от него разъезжие тракты. Но посмотри на Юнгфрау, мощную и прекрасную, алмаз бернской земли. Высоко на правой ее стороне правили самые мощные из великанов — называли их ротентальцами. Там, где теперь вечные снега, была самая приятная долина, схожая с райским садом, там никогда не увядали цветы, а в густой листве всегда можно было найти золотые плоды, и тысяча источников выбрасывали высоко вверх свои воды и в серебристой этой радуге блестела долина, осиянная солнечным светом.

Там-то и стоял замок господ из Ротенталя с сотней башен и сотней ворот, выстроенный из белого мрамора, покрытый золотом, и сиял, словно золотая гора, на всю швейцарскую землю. А в замке шла такая жизнь, какая настанет в Иерусалиме, когда придет время Царства Божия. Неисчислимыми ордами ходили великаны, развлекались снаружи и внутри как только можно вообразить. Они играли в любовь и в войну, ели и пили и бродили туда-сюда под великолепными деревьями по роскошным лугам между бурлящими источниками, которые никогда не иссякали. И такой же неустанный поток с шумом нес свои воды из столицы в Ротентальский замок и обратно, так и гуляли развеселые великаны. Это была жизнь, словно осиянная вечным солнечным светом, без туч, без дождей.

Но как и людям, что только играют да веселятся, в конце концов становится скучно, и все им претит, и все новые развлечения должны сменять все быстрее надоедающие радости, так и великанам на горе все наскучило. В поисках новых удовольствий начали они спускаться в долину. Они принялись играть с маленькими, беспомощными людьми, как играют с щенками или котятами, а злые мальчишки — с птенцами, которых воруют из гнезд. Великаны и понятия не имели, как страдали несчастные от их ужасных прикосновений, и совершенно не думали о том, что чувствуют бедные люди и какую боль испытывают, когда их подбрасывают в воздух сквозь деревья и снова ловят, как это обычно делают с мячом. Когда люди с писком пытались от них убежать, выбиваясь в страхе из сил, не понимая, что от длинных их ног убежать невозможно, великаны испытывали величайшую радость. Когда в сырых долинах становилось слишком холодно, великаны поджигали избы и дровяные сараи и грелись у веселого огня, вовсе не думая о том, что отняли у несчастных людей дом и пристанище.

С особым удовольствием играли они с человеческими дочерьми и женами, а если игрушка в их грубых руках ломалась, их это не заботило; не заботили их и осиротевшие дети, потерянные мужья и юноши! Если же игрушка не ломалась, то еще веселее было отнести ее на гору, и там уж на досуге продолжить игру. Игры с людьми в горах нравились им все больше — теперь на гору относили не только девочек и женщин, но забирали и мужчин, и юношей. Для увеселения великанов им приходилось бороться друг с другом, ломая ноги и руки, истекая кровью и проливая слезы, ведь стоило им пощадить соперника, как в игру вмешивались великаны и убивали всех. Все большую радость испытывали великаны от этих отчаянных убийств и все чаще спускались в долину — кто-то налево, кто-то направо, и каждый считал долины и леса, куда однажды забредал, и все, что в них было, своей собственностью, и каждый загонял на гору столько людей, сколько мог. А некоторые и вовсе натравливали своих людей на чужих; и все ревностнее вмешивались великаны в эти сражения, и в пылу битвы убивали друг друга, если больше убить было некого или кто-то считал, что с его войском слишком быстро расправились. Так и разгорелась между великанами ненависть и вражда, а игры переросли в войну, и все тяготы этой войны легли на плечи несчастных людей, потому что теперь великаны не только загоняли их на гору, но и нападали на долины соперников и пытались уничтожить людей там, забирая себе или же убивая на месте. Невиданная разруха наступила по всей стране, люди скрывались в лесах и ущельях, тяжко им приходилось, куда хуже, чем зайцу, что прячется от собак и кошек и человека.

В это-то время пришел в Ротенталь один молодой великан, самый красивый и дикий из всех. Волосы его были черны, как ночь, а каждый из его спутанных локонов — толщиной с руку. Глаза у него были, что колеса у телеги, и горел в них огонь, будто в горниле у кузнеца, щеки — словно две тучи в закатном зареве, нос — белый и прямой, как бук, рот — в пол-аршина шириной, а внутри, словно кометы в темном небе, блестели зубы. Ростом он был в двенадцать аршинов, с огромными руками и ногами, сила его была неизмерима, а стоило ему повысить голос — на небе расходились тучи, а в столице, что лежала в нескольких часах от Ротенталя, все просыпались.

В столице же жила молодая великанша, прекрасная, как утренняя заря, необузданная, словно фён, когда он разрывает цепи и несется по горам; лицо у нее было, как полная луна в сумеречном небе, а тело — как ливанский кедр. Жаркий огонь пылал у нее в груди, угасить который она пыталась человеческими страданиями. Ничего плохого она не хотела, но и не понимала, какую боль причиняет другим. Она не понимала, чего ей не хватало; когда женщины принимались вопить, девушки визжать, а мужчины падать замертво, ей вроде бы становилось лучше. В жутком своем озорстве не щадила она и великанов, так что некоторые из них, кто помоложе, а то и взрослые, носили на лице следы ее ярости, и все-таки была она им по душе и слыла гордостью столицы.

Не раз встречалась она с великаном из Ротенталя, да только ненавидели они друг друга лютой ненавистью; где только могли, причиняли друг другу как можно больше страданий; не одну шишку набили ему пущенные ею куски скал, и не раз быстрота ног спасала ее от его рук.

В низине, где теперь светлое Бринцерзее, было мрачное, бездонное болото. Рос там камыш величиной с дерево да обитали ядовитые гады без числа и без имени. А посреди, словно король среди придворных, проживал дракон — отвратительное создание. Тело у него было как скала, как огненный вулкан — его пасть, а хвост — словно бурный горный поток, лапы — вершины гор; его дыхание опаляло целые луга, он проглатывал целые стада, стоило раздаться издалека его рыку, как все обращались в бегство. Никогда ни один человек не осмеливался ступить на то болото.

И вот в один жаркий день разгоряченная охотой прекрасная великанша пришла на болото и в радостном упоении бросилась в его прохладные воды, не ведая, что по следам идет молодой великан из Ротенталя. Не обращая внимания на шипящего монстра, устремилась она к превосходящему размером все прочие камышовому стеблю, качавшемуся на ветру, подобно исполинскому древу. Вокруг ствола было пусто, его окружала топкая прогалина, а под ним виднелась скала, поросшая мхом.

Но вдруг скала испустила облако пара, а подо мхом зажглась пара яростных огней. Стоило прекрасной великанше ступить на прогалину, как пар из скалы потемнел, злобно сверкнул огонь, словно гром, раздался глухой рык, и медленно и жутко скала поднялась, и перед великаншей предстал дракон. Хитроумное дитя не растерялось, напротив, она впала в гнев, что кто-то другой, опередив ее, занял избранное место. Она метнула дракону в голову дубину, но тот, словно играючи, схватил ее челюстями. Тут великанша набросилась на него с отесанным стволом кедра, что служил ей палкой или копьем. Дракон отмахнулся от него, а потом стал перекидывать то влево, то вправо, и во время этой игры хвост его волнами перекатывался по земле и обернулся наконец, незаметно для разгоряченной гневом великанши, вокруг ее мощного тела. Тут выпустила она из рук дерево и в ярости схватилась за чудовищные путы, но напрасно: словно в любовной игре, все плотнее сжимался хвост и все ближе притягивал отчаянно сопротивлявшуюся великаншу к монстру, глаза которого вспыхивали все мрачнее в ужасном пламени. Однако, стоило дракону распахнуть пасть для жаркого любовного приветствия, раздался грохот, словно из треснувших гор разлетелось по всему свету их нутро! И словно удар молнии обрушился на дракона, и тут же протянул он лапы, а из головы брызнул сноп пламени. Освобожденная великанша попыталась увернуться, как тут рядом с ней очутился исполин из Ротенталя, одним махом размозживший голову дракона каменной палицей.

Все трое упали замертво на заброшенной болотистой пустоши, все стихло. Вокруг вытягивали головки любопытные змеи и подползали ближе, одна даже осмелилась обвиться вокруг теплых членов великанши. Та вздрогнула, открыла глаза, вскочила и одним резким движением сбросила гадину. Тут увидела она ротентальца, распростертого на земле, впервые как следует его рассмотрела, и чем дольше разглядывала, тем больше он ей нравился, ведь, несмотря на всю ненависть, он поборол дракона. Тут уж смягчилось ее сердце, она отогнала от него змей, омыла от крови и останков дракона. В горячих руках прекрасной великанши ротенталец ожил, и с тех пор от неприязни не осталось и следа. Между ними зародилось чувство, и с тем же рвением, с каким раньше преследовали друг друга, принялись они друг за другом ухаживать.

Когда они вместе поднялись на гору, возликовали великаны, и в столице, и в Ротентале, а скоро должны были и свадьбу сыграть. И как ни хороша была жизнь в горах, а все-таки стала еще лучше, радость была неслыханная, и все великаны, кто жил в горах, были приглашены на торжество. Со всех сторон потянулись гости, и каждый приносил свадебные подарки, роскошные наряды и золотые сосуды, изукрашенные алмазами и рубинами. Огромный замок ротентальцев оказался слишком мал для всей этой толпы, тут же принялись строить новые замки по всей горе до самой вершины, да еще несколько сотен гостей нашли приют под раскидистыми деревьями у бурлящих колодцев. На горе настали дни торжеств, каких еще не бывало, и с раннего утра до позднего вечера наслаждались великаны яствами и напитками и любовными утехами. Сотню дней длилось празднество, а запасы ротентальцев не оскудели и погреба не опустели. Огромные ворота, что вели в горные пещеры с неисчерпаемыми запасами, день и ночь стояли открытыми, ведь добра там было не на сотню дней, а на сто лет. Огромные звери, которых ныне уже и не встретишь, но кости которых еще находят иногда глубоко в земле, величиною раза в два больше слонов, день и ночь таскали из недр яства и напитки или же волочили стволы деревьев, что сотнями горели в кострах, над которыми тысячами жарились на вертелах медведи, туры и прочая великолепная дичь. Исполины-молодожены, сгорая от дикой страсти и великой радости, не могли расстаться друг с другом и предавались самым невероятным наслаждениям.

Но такая великая и неистовая радость, что поднялась выше гор и окрасила даже небо в цвета пламени, не могла обойтись без несчастных людей из долин. Многие тысячи были наверху, выполняли самую грязную работу и прислуживали великанам, исполняя любое их требование, многие сотни людей уже расплатились за их прихоти жизнями, сгинув незамеченными, — так никому и в голову не приходит считать муравьев, что давит нога человека. Теперь же своеобразный праздник должен был стать завершением гуляний, после которых и планировалась свадьба.

Была объявлена всеобщая охота на людей, и в близлежащие долины устремились самые мощные из великанов, выгоняя людей из расселин, из чащи лесов, с потайных островков в болотах. По всей стране раздавались плач и стенания, каких еще никогда не слыхивали. Все, кто мог бежать, спасались бегством, кто не мог — припадали к земле. Новорожденные шуршали листвой в поисках материнской груди, по кустам и трясинам старики взывали о помощи, а дети и родители оплакивали друг друга. Но ничего не замечали великаны, как камень не чувствует слезы, что горько и тяжело роняет на него скорбящий. Какое-нибудь дитя, павшее без чувств, они еще оставляли, а то могли и раздавить, и мать, что цеплялась за дитя, они вместе с ним бросали в пасть. Когда со всех долин великанам удалось согнать целую толпу людей и всеобщий плач слился воедино, где-то внизу на голубой горе раздалось эхо, словно одновременно сошла сотня лавин, а земля содрогнулась так, будто зверства на ней превысили все мыслимые пределы. Радости великанов не было конца, и людской ропот служил им свадебными песнопениями, каких еще слышать не приходилось. Они загнали людей в долину и принялись пировать в свое удовольствие. Стонущие матери должны были есть и пить, есть и пить должны были скрежетавшие зубами отцы, а кто не желал, с тем великаны поступали, как поступают с птенцами, которые отказываются раскрывать клюв и есть предложенную пищу. Без перерыва огромные звери подвозили яства и напитки, прямо по людям, а если кого-то и не давили, не миновать тому было смерти от слишком изобильных даров.

Когда великаны наконец утихомирились, устав и телом, и душой, на темном небе уже сияла луна, в ее великолепном свете сиял замок, а на крепостной стене началось оживление. За молодоженами в замок рядами последовал целый поток великанов, и ни конца, ни края ему не было видно.

Когда все они наконец оказались наверху и, впав в раж, устремили взоры вниз на несчастных людей, из пещеры раздались глухие раскаты, словно сотканные из тысячи звуков, огромные ворота распахнулись, из них выкатился гигантский клубок диких зверей, распался на тысячу тварей и обрушился на спящих людей.

Там были ящеры, тигры и львы, топали медведи и слоны, крались волки и гиены, а за всеми ними из самых глубин пещеры показалась пара ужасных драконов, высоко поднимали они ядовитые свои пасти и широко разлетались из них языки пламени. За обитателями лесов и болот ползли ядовитые гады, и хищные птицы всех мастей летели над их головами.

В прекрасной долине у полноводного источника ясной и прохладной ночью дремали несчастные люди; войско бестий, рыча и шипя, нарушило их сон. Жуткий вопль снова пронесся по всей стране, сотни тысяч людей бежали в разные стороны; но того, кому удалось ускользнуть ото льва, настигала гиена, тот, кто спасался на дереве от тигра, становился жертвой змеи, драконы проглатывали тех, кого пощадили слоны, а тот, кто уже надеялся, что убежал ото всех чудовищ, чувствовал вдруг, что ядовитые гады оплели его ноги. Слышны были лишь рык да крик, земля такого еще не видала, великаны же ликовали как никогда. Они бесновались так, что раскачивались столпы, на которых держится земля, а в небе дрожала луна. Великан из Ротенталя и его невеста радовались больше прочих и, охваченные диким порывом и гневом, присоединились к зверствам и принялись отрывать целые куски стен и бросать их вниз, в зверей и людей, туда, где схватки бушевали отчаяннее всего. И каждый раз, когда утес, крошась, обрушивался вниз, из-под него брызгал фонтан крови и разлетались куски тел. Это вызывало у великанов столь громкий возглас ликования, словно они хотели расколоть небесную твердь. И тут всех охватил такой же гнев, и сотни камней обрушились, сокрушая плоть, на сутолоку внизу, и вскоре в низине все стихло, всякая жизнь была похоронена, а вся долина — завалена обломками скал.

Посреди долины, там, где протекал полноводный ручей, стоял на коленях старик. Он высоко поднял руки, бросил страстный взгляд на небо, и в лунном свете серебром блеснули его седые волосы. Увидели его великаны и схватили новые камни, тысяча осколков полетели, чтобы покончить со стариком, но безуспешно. Упавшие камни сложились в высокий трон, на котором и стоял теперь старик, все так же воздев руки к небу. Словно окаменев, смотрели великаны на это чудо, а старик становился все выше и выше, вырос выше гор, и когда его руки, сложенные в молитве, коснулись облаков, небеса разверзлись, и из них вылетела громовая колесница Господня, которую тянули за собой пышущие снопами искр кони. И с колесницы обрушивала всемогущая Божья длань молнию за молнией на великанов и их роскошные хоромы, вокруг колесницы гудел ураган, из-под колес громыхал гром. И как плуг идет по полю, как война опустошает целые страны, так и Господь прошел по горам, и длань Его уничтожила их. В ту же ночь Господь устроил суд над спесивыми великанами, и суд этот был суров. На следующее утро горы замерли в диком ужасе, все их великолепие было разбито, всякая жизнь истреблена, благолепие превратилось в хаос; снег завладел этими местами, голые скалы устроили там свое царство, нашли себе приют бури; так с тех пор и повелось, ибо где длань Божья вершит суд, становится то место грозным напоминанием для детей и их детей наперед, как было то с Содомом и Гоморрой. Выжили лишь несколько запоздавших великанов, они наблюдали за концом своих собратьев, разнесли о нем весть, но вскоре и сами сгинули в мрачных уголках долин. Только в Ротентале — несколько смертных тому свидетели — еще теплилась жизнь, как недобрый знак оставшимся, и каждое поколение впредь должно было поддерживать эту жизнь, если вдруг задумает ослушаться предостережений».

Вот что рассказал Ханс. Конечно, рассказывал он куда лучше, чем это удалось нам, ибо говорил на том крепком бернском наречии, что звучит ярче и живописнее, чем пресный немецкий.

Молчаливый и задумчивый сидел рядом с Хансом сосед; трубка его давно погасла, но он и не думал ее раскуривать. Когда Ханс умолк, сосед тяжело вздохнул, и ощущение было такое, словно он глубоко погрузился в собственные мысли и подбирал слова, как если бы они, от страха перед великанами и перед судом Божиим, закрались куда-то в самую грудь. Наконец он произнес: «Вот так историйка. Но Ханс, живы ли еще ротентальцы, и от чего они нас предостерегают? Никак не возьму в толк».

«Странно, сосед, — ответил Ханс. — Все, что нужно нам для сиюминутной пользы, понимаем мы легко и просто… Слышим жужжание насекомых, видим, как растет трава, но то, что полезно душе нашей, нам невдомек, даже если сам Господь Бог кричит нам прямо в уши и, увеличив сокрытое до исполинских размеров, сует нам под нос.

Те, что с таким размахом праздновали свадьбу и устроили на ней столь жестокие развлечения, не умерли; они принуждены жить в этом ужасе в расселинах и на горных кряжах в вечной зиме вместо вечной весны. Они вечно пытаются справить свадьбу, алчут праздника, готовят новые развлечения и, когда их неистовство достигает апогея, — вновь переживают все ужасы гибели.

Никогда там, наверху, не испытывают они недостатка в детях человеческих для жестоких игр, напускают на них зверей и под конец хоронят их всех под обломками скал. Но тот, кто пострадал от жестокости и в ту ночь нашел смерть, спит вечным сном до самого Воскресения. В гору же гонят других, сотни тысяч, и нет конца этому потоку, и с каждым годом все больше и больше людей удостаиваются такой участи, хоть при жизни они и не помышляли, как худо приходится тому, кого мучат из прихоти, и кто должен сносить жестокость другим в удовольствие.

Там, в Ротентале, оказываются все, кто использовал во вред свою силу и власть, пожалованные Господом Богом, кто мучил слабых, живя в довольстве, не замечал страданий и нужды прочих, и вообще считал других за марионеток. Все они попадают туда и на собственной шкуре испытывают все прелести прежних своих привычек, служа игрушкой для великанов, что гоняют и истребляют их наново, пока десница Господня опять не опустится на горы и не увлечет их за собою в древнее небытие. Тогда исчезнет и сам Ротенталь, да и вопли ротентальские, что заглушают порой все прочие, с громыханием сгинут навеки.

Но до тех пор в тихую погоду слышны в долине топот и грохот, что называют громом, а ведь следовало бы извлечь из этого урок. Как только кто-либо входит в силу, тут же забывает, что и он человек, а прочие — братья его, из плоти и крови, как и он сам; он же мнит себя божеством, а всех прочих слугами, что подчинены мимолетным его настроениям. Так продолжается и по сию пору: имеют люди уши, да не слышат, предпочитая пережить этот ужас сами, стеная в скрежете зубовном. Потому и есть у ротентальцев всегда сотни тысяч жертв для мучений, гонений и убийств.

Прежде всех прочих попали в Ротенталь тираны и их приспешники, что заставляли народ тянуть лямку, а сами охотились да пировали, вынуждая других голодать, топтали посевы и пороли людей, которые не могли заплатить подати. Тут-то их и пригнали целыми толпами со всей швейцарской земли, стариков и молодых, ведь сколько гор у нас в стране, столько и деспотов.

После душегубцев этих шли те, кто устраивал войны в погоне за чужим золотом, кто, пытаясь разжиться, играл чужими жизнями, словно их братья — игральные кости, а война — шляпа с лотерейными билетами, а еще те, кто развязал Бургундскую войну[12] и через то обогатился, распродав швейцарские ценности за звонкую монету.

За ними шли все те подлые дармоеды, что завели швейцарцев в Италию на погибель, предали все и вся, отчизну, новых своих зарубежных господ, принесли несказанные беды и запятнали честное имя Швейцарии. К ним принадлежали и все те, и особенно жители Цюриха и Берна, кто во времена Реформации обманул своих братьев и выдал их врагам, виновники того, что пролилась кровь, а блистательный Берн покрыл себя несмываемым позором. Вся эта братия, еще во время Бургундских войн и в эпоху Реформации заслужившая самые нелицеприятные прозвища, и отправилась в Ротенталь. Затем дошла очередь до ландфогтов, особенно из тех кантонов, что не уступали в своей жестокости канувшим в прошлое тиранам. Нигде им после смерти не нашлось упокоения, то их хотели замуровать в городских стенах, похоронить в Муттентале или Штанцербодене, а то и на берегу бурного Ройсса. Не избежала эта участь ни судей, ни городских старейшин — они устраивали для собственного увеселения пытки, и чем больше людей мучили, тем больше гордились, и чем более низкого происхождения были, тем больше чванились.

Однако история о Ротентале со временем почти забылась. Люди все меньше страшились подобной участи, поскольку ни о чем не ведали, а потому по всей стране дела шли все хуже и хуже, права и свободы все больше попирались, и дошло до того, что одна известная шайка издевалась да дурачила целую страну. Тут, однако, крестьяне вспомнили, что все-таки называют себя свободными швейцарцами, но при этом вовсе не свободными они были, а лишь подданными да подчиненными тех, кто изначально стоял не выше. В полном недоумении смотрели они на своих свободных братьев из маленьких кантонов и никак не могли взять в толк, почему же у них все иначе. Они видели, как города освободились от всякого владычества и заключили между собой охранительные и доверительные союзы, а потому решили, что и у крестьян имеется право объединяться, да вот только никак не могли понять, почему города не разрешают им того, на что сами позволения ни у кого не испрашивали. Все это привело к упадку духа, а его обладатели взвесили все дурное, что сделало им правительство, и порешили отплатить той же монетой, а именно — это самое правительство скинуть и сами собой управлять. Им, как и городским ремесленникам, будет очень даже к лицу стать господами.

Но совсем порывать с городами они не хотели, тем более, не собирались подмять их под себя. Хотели остаться вместе, но на равных, как тогда понимали, и хотели осушить ров, что отделял город от деревни, господ от крестьян, примерно так, как сейчас строят мост через Нидегг в Берне, чтобы можно было пройти из сельской местности прямо в город. Но города этого желания не разделяли. В том, чтобы сельские стали горожанами, да еще и побратались с ними, для них, как и 300 лет назад, никакой радости не было, а жили в городе как в пословице — дружба дружбой, а табачок врозь, и хотели верховодить вместо прежних тиранов и на их манер. Но не бывает, чтобы в городе жили одни тираны да наместники, да и черт такой город стороной не обойдет!

Так что, когда крестьяне подняли головы и завели разговор, господа взбеленились, обвинили крестьян в черной неблагодарности, да еще привели им в пример немцев, которым приходилось и того хуже, а все же рта те не раскрывали. Но ничего этого слышать крестьяне не хотели, они-де никакие не немцы, а такие же честные швейцарцы, как городские из Цюриха и Берна, и как раз потому они и хотят жить лучше и свободнее, и как раз ради этого сражались в Швабской войне[13], да и во время Тридцатилетней[14] принесли множество жертв. А поскольку жертвы эти были принесены именно что во имя свободы и, в том числе, их собратьями, а не только городскими, а еще потому, что число городских и крестьян одинаково, так что и налоги собирались со всех одинаковые, они и решили, что спасенное добро, то есть свободу, делить следует поровну. Тут началась сумятица, а поскольку господа свое дело понимали лучше, да еще могли заверить все письмом с печатями, а крестьяне и сказать-то толком ничего не умели, а в споре могли разве что побожиться да положиться на чувство справедливости, выиграли дело господа, так тогда было заведено. Раз у крестьян не получилось отстоять свою правоту словом, решили они пустить в ход кулаки, ведь они-то были правы, да и сильнее. Господа испугались, но виду не подали и притворились друзьями, да еще наобещали с три короба, так что в конце концов могли из крестьян веревки вить, те и передумали идти на них войной, а господа тем временем как следует вооружились, потому как если господа и могут откладывать войну в долгий ящик, у деревенских на это времени нет.

И вот когда крестьяне во все поверили и даже, по простоте душевной, немного задрали носы, хотя и были совершенно довольны примирением, пусть и не получили того, чего хотели, — тут-то и начали господа войну, Франция против Германии, Цюрих супротив Берна, и со всех-то сторон господам помогали. Крестьяне перепугались, да только господ им было не перехитрить, и, подобно тем, кто привык чуть что падать духом, приуныли и они.

Хотели они было начать переговоры, а господа ни в какую; хотели было выступить в свою защиту, а ничего не вышло, потому что и мужество подрастеряли, да и былого единства среди них не было. Снова стали во всех кантонах заправлять господа, да еще как — вешали и головы рубили, пытали и жгли, словно бы и не было на них Святой Троицы, а уж крестьяне-то и сотой доли таких душегубств не содеяли, что господа да городские. Но так уж водится, в чужом глазу соринку видишь, а в своем и бревна не заметишь.

Горе пришло в страну. Крестьяне вроде бы и за правое дело боролись, да только вот проиграли. Господь, что раньше помогал им, оставил их и принялся помогать городским, пусть их дело и не правое. Тут-то и уверовали крестьяне, что Бог — для господ, так что и смысла молить его и слушаться дальше нету, и толку от этого никакого. И пусть этим занимаются господа, коим одним он и помогает. И поскольку сочли они, что Бог их оставил, оставили и они Бога, да еще и вознамерились показать ему, что и сами знают, что делать, и уж точно не служить Богу, который не посылает им помощи. Разошлась по стране досада и проникла до мозга костей, и ничего хорошего это не предвещало.

В то время в Мюлезайлене в общине Хехштеттен был один лекарь, известный и людям, и Богу. Как его звали, все позабыли, но по всему Эмменталю о нем и сегодня говорят и каждый ребенок о нем знает»[15].

«Да, — сказал сосед, — я о нем много слышал. Как-то во вторник он на своей сивой кобыле выехал из Берна, едва село солнце, а дома он оказался, едва начали розоветь горы. Он, правда, ехал не по проселочной дороге, а через колокольню в Хехштеттене».

«Именно он, — сказал Ханс. — Матушка моей бабки была с ним в родстве, и уж если принималась о нем рассказывать, никак не могла остановиться. Ты слышал, как он отвел господ в Ротенталь, и как до этого дошло?» «Нет, — ответил сосед, — расскажи-ка, коли есть охота!»

«Мюлезайлер, конечно, был на стороне крестьян, но виду не подавал и ничего не делал. Он говорил, что, разумеется, не боится, но все это ему не нравится и ничего хорошего не сулит. Никто не думает об общей пользе, а только о собственной выгоде, а Лойенбергер сам не знает, чего хочет, и в конце концов перешел бы на сторону господ, а прочие — как хотят. Но вмешиваться он не станет, даже если бы эта затея ему и нравилась. Были у него сын и зять, молодой да дикий, унять их не было никакой возможности — носились сломя голову и твердили, что хоть их отец и простой человек, они избрали себе лучшую участь и добьются через то богатства и славы. Но кончили оба плохо, как и опасался отец. Сына застрелили под Меллингом цюрихцы, зятя тяжело ранили под Херцогенбухзее, взяли в плен и повесили в Лангентале. Утрата и стыд довели его дочь до сумасшествия, так что теперь она нуждалась в постоянном присмотре, чтобы не причинила себе самой вреда. Помимо всего прочего, ему пришлось выложить значительную часть состояния в качестве контрибуции, но за своих детей ему, должно быть, пришлось бы еще и заплатить собственной жизнью, если бы только владетель Виля не выручил. Друзья они были закадычные — Мюлезайлер не одного скакуна пригнал сюзерену, да еще и по сходной цене.

И словно бы мало ему пришлось выстрадать, каждый раз, выходя из дома, тащил он тяжелую ношу, а когда возвращался, легче она не становилась. Дела у него шли, как и у всех прочих; едва ли мог он положиться на Господа и поверить, что все к лучшему и не стоит отчаиваться. Он прекрасно знал, что крестьяне дали себя облапошить и сами виноваты, но такого обращения уж точно никак не заслужили. Стоило ему раз, пускай даже в мыслях, восстать против Господа, и мысли эти без великого труда уже было не усмирить; едва удавалось заглушить их, как они возвращались снова и снова, когда видел он свою бедную дочь, которая ко всей заварушке никакого отношения не имела, но потеряла все, абсолютно все. Дни напролет приходилось ему бороться, но чем дальше, тем сильнее сгущались на душе у него тучи, уже не позволяя ему молиться, к молитве примешивались недобрые мысли, а от прежнего благоговения не осталось и следа.

И вот однажды, а жара стояла просто невероятная, пришлось ему отправиться через один из оврагов между холмами, что отделяют Хёхштеттен от Валькрингена и идут от самого Биглена вплоть до Эмме. Направлялся он то ли в Обергольдбах, то ли в Арни, а может, и в Ландисвиль, уж не знаю. Шел он по своим делам; некоторые крестьяне призывали его за советом, потому как Мюлезайлер человек был известный и все, что он говорил, ценилось на вес золота, как если бы это сказал сам священник.

Когда он поднимался на гору, наступил уже поздний вечер и черные тучи заволокли небо. Вечер перешел в ночь, а луна так и не продралась сквозь сумрак; было так темно, что не разглядеть и вытянутой руки, а на елях не шелохнулось ни единой ветви. Впрочем, дорога была Мюлезайлеру настолько же знакома, как и путь из одной комнаты его дома в другую, так что он совершенно спокойно продолжал идти в ночной духоте. В голове у него снова ворочались мрачные мысли, он размышлял о путях Господних, справедливы они или нет, и чаша несправедливости неуклонно ползла вниз; ему все отчетливее казалось, что народ-то прав, что не ходит к вечерне и бросил молиться, — так же, как Господь отвернулся от него. Перед глазами, словно скала, встали все семейные несчастья. Всего лишь год назад все у него было хорошо, он был окружен счастьем, а теперь погряз в горестях и ничего, кроме дальнейших бед, перед собой не видел. Так он и шел, погруженный в безрадостные раздумья, долго, долго, а дорога все не кончалась, а Мюлезайлер все шел и шел, и не обращал на дорогу никакого внимания. Но в конце концов все же приметил, что давно уж должен был не только подняться на гору, но и пройти через чащу, а конца пути не было видно, да и вообще, он ни малейшего понятия не имел, где находится.

Он явно заблудился и принялся искать дорогу. Он шел и шел, но выйти никак не мог, наконец отчаялся и присел на прогалине, где не было над ним сосен, а лишь черные тучи ползли по небу. На этом пне он и решил дожидаться утра. Человек он был не из пугливых, а даже если и верил во многое, во что сейчас никто уж не верит, то и боялся этого всего куда меньше, чем многие неверующие в наши дни, к тому же на все у него была присказка да храброе сердце. Терять ему было совершенно нечего, а такого просто так не возьмешь!

Так он и сидел в глубоких раздумьях, добрый и злой дух боролись в нем между собою, и он все сильнее склонялся к тому, чтобы осудить Господа, позабыв, что это Он судит нас, а не мы Его. Вдруг Мюлезайлеру словно бы послышался вдалеке щелчок кнута, между елей мелькнул проблеск огня, словно молния, все ближе и ближе раздавалось фырканье лошадей. Он схватился за нож и замер. Тут мимо него, словно ураган, с ржанием и криками, пронесся фельдфебель, судя по мундиру — из Базеля, а за ним — жирные господа из ратуши в длинных париках, а за ними — какое-то жуткое создание, почти как черт, но все-таки не он. Этот был куда крупнее черта, чуть ли не с ель ростом, без рогов, но уж волосы у него были, что еловые иглы. Огненным кнутом погонял он стонущих перед собой, так что неслись они, словно молния или комета.

Когда Мюлезайлер, притихнув и замерев, снова вперил взор в непроглядный сумрак, раздался голос — он и не знал, идет ли он с небес, или из ельника, а то и из-под земли, но голос этот, казалось ему, когда-то произнес: “Адам, где ты?” Этот голос спросил: “Мюлезайлер, о чем помыслы твои и что ты видел?”

Мюлезайлер молчал; каким бы храбрым ни было его сердце, а только и оно пустилось в галоп. Голос возвысился до громовых раскатов, когда они перекатываются от скалы к скале, и спросил: “Мюлезайлер, о чем ты думаешь?” “О справедливости Божией”, — пробормотал Мюлезайлер. “Мюлезайлер, что ты видел?” — пророкотал голос. “Чудище с огненным кнутом, городских старейшин и фельдфебеля из Базеля, заезжавшего к нам несколько месяцев тому”, — ответил Мюлезайлер, на этот раз посмелее и поувереннее. “Вот и пораскинь мозгами!” — раздался голос где-то над ним. “Не могу”, — был ответ. “Знай же, мне о тебе хорошо известно и настроения твои тоже, — произнес голос. — Не хочу, чтобы ты пропал ни за грош, ты ведь один из лучших. Тебе предназначено наставить народ на путь истинный, чтобы до всех дошло: воля Моя не ваша, и помыслы Мои не ваши, ибо пути Мои неисповедимы. Потому-то я и отправил тебя в этот крестный путь, которым грешники, погоняемые огненным кнутом, идут из Базеля в Ротенталь. Ты видел, все заносчивые и жестокосердные будут наказаны, все они будут отданы на забаву ротентальцам, пока Я не возьму их судьбу в свои руки. Эти базельцы, что столь жестоко обходились со своими земляками, недавно умерли и теперь должны отправиться туда, чтобы испытать муки, что ожидают всех черствых сердцем. В эту ночь в Ротенталь отправится еще множество нечестивцев из разных мест, все со своими конвоирами, что отыскивают и гонят их сюда, словно пастухи стада в горы. Других ты не видел, но путь из Базеля проходит как раз тут. Передай людям, что Я все еще над ними владыка и караю жестокость, и пусть они снова уверуют и служат Мне, дабы не стать еще несчастнее, чем сейчас, когда приходится терпеливо сносить нужду, дабы воссияло над ними очищающее пламя справедливости”.

Мюлезайлер слушал. От Его слов он укрепился в вере и произнес: “Уверовал, Господи, и склоняюсь в смирении. Но кто же поверит моему слову, не подкрепленному подобным знамением? Ведь без чудес не поверили бы они Спасителю, кто же поверит мне?”

“Если сердце твое твердо и горит за твой народ, ты и будешь знамением!” — прошелестел голос в кустах. — “Сердце мое твердо и горит за мой народ, буду знамением Твоим, Господи”, — громко и уверенно ответил Мюлезайлер.

“Быть по сему!” — прогремел голос.

Как-то во вторник, незадолго до сбора урожая, когда в город потянулось народу больше обычного, чтобы нанять рабочих в поля, Мюлезайлер тоже отправился в Берн, что всех сильно удивило, потому как с той кровавой истории он там ни разу не бывал. И вообще, с каждым годом все меньше деревенских заходило в город, им там было не по себе, — то ли совесть мучила, а может, и не любы им были суровые горожане, разное говорят.

Путники на дорогах почти не разговаривали. Лишь время от времени, там, где не было забора и на сотню шагов ни деревца, встречался ему кто-то знакомый и спрашивал: “Мюлезайлер, скажи-ка, не переворачивается ли в тебе все с ног на голову при виде одного из… этих?” И нередко оказывался удивлен, когда Мюлезайлер отвечал, что ему не к спеху. Он-де может и подождать, пока они не получат расчет от самого Господа Бога. “Долго же придется ждать”, — часто слышал он в ответ, и люди отходили в сторону и подозрительно косились. Между собой они говорили, когда теряли сына или зятя, а дочь лежала дома в горячке, на кой черт им сдался этот Господь, да и не собираются они его умасливать и перед ним заискивать, ради чего? Мало что ли Он содеял им зла. Но Мюлезайлер на все это никакого внимания не обращал и преспокойно продолжал свой путь. В городе же никому до него дела не было.

Однако вечером некоторые все же заметили, как он, очень серьезный и с огромной палкой, идет на церковный двор подле цейхгауза, который в те времена стоял незапертым. Он раскрыл обе створки кладбищенских ворот и встал в проеме, перекрыв его палкой, будто ждал, пока все соберутся, как если бы кто-то намеревался войти внутрь, а кто — этого никто не знал, потому что никого кроме Мюлезайлера видно не было.

Многим казалось, будто слышаться с церковного двора стоны, а еще глухие удары кнута, и тогда Мюлезайлер, очень серьезный, повернулся и зашагал по переулку от цейхгауза, через Корнхаусплатц к нижним воротам, расчищая дорогу палкой и кивая людям, чтобы посторонились, как если бы за ним еще кто-то шел.

Целая толпа собралась поглазеть на Мюлезайлера и бежала вслед за ним, никто не мог понять, в чем дело, мальчишки хотели было над ним подшутить и поглумиться, но люди пожилые их от этого предостерегли. Мюлезайлер был человек известный, и старики понимали, что тут не смеяться надо, а скорее плакать.

Если в Берне собирается в одном месте много народу, тут же открываются окна, что, мол, случилось, а когда толпа достигла Кройцгассе, некая благородная барышня у окна испустила истошный вопль и упала без чувств. Все подняли глаза, но что заставило женщину вскрикнуть, никто не понял. Когда процессия подошла к холму, одна из девушек начала содрогаться в конвульсиях, у нее закатились глаза, так что ее пришлось отвести домой, где с ней сделалась горячка.

Можно себе представить, какой в городе поднялся переполох, и как все по пути домой обсуждали произошедшее. Вскоре об этом заговорили по всей стране, и все же никто не знал, в чем было дело, а спросить Мюлезайлера никакой возможности не было, ибо в тот вечер он домой не вернулся.

Когда на следующий день собрался ежедневный совет, заседатели тоже принялись обсуждать происшествие и решили, что стража должна разогнать людей, а Мюлезайлера следует взять под арест, чтобы не устраивал подобных подлостей и не подстрекал народ. И что происшествие сие весьма наглядно продемонстрировать может, сколь мало упрямство народное сломлено есть, что даже такие проходимцы, как Мюлезайлер, посреди белого дня в городе подобные неслыханные дерзости учинять могут. Они еще долго судили да рядили, как бы проучить подлеца, но так и не смогли решить, следует ли сразу же арестовать Мюлезайлера или же все-таки подождать, пока тот не учинит новые козни.

Так они заседали, когда в зал вошел благородный господин, был он совершенно бледен и смущен лицом. Но поскольку старейшины так живо обменивались мнениями, его никто не замечал, покуда он не вмешался в их разговор и не сказал: “Милостивые государи! Бога ради, умерьте свой пыл, мы здесь имеем дело кое с кем поважнее подлого крестьянина. Вы, вероятно, слышали, что приключилось вчера с женою любезного моего брата. Она, изволите ли видеть, родилась в Пост[16], уже несколько раз видела повозку на Альтенберге и похоронную процессию от старой почты; да и замученного телка[17] не раз встречала. Вчера сидит она у окна, смотрит на улицу. Тут слышит она шум и ругань, оборачивается, видит Мюлезайлера, а за ним, даже сказать страшно, за ним, милостивые государи, видит она своего мужа, в саване, с жуткой гримасой на лице, без башмаков, а рядом с ним — множество представителей самых знатных фамилий, даже некоторых, что заседали в этом совете вместе с нами, все в саванах, босые, причитают да сокрушаются, а за ними — жуткое создание с огромным кнутом, словно канат вокруг елки обвязали, святые угодники, и вот оно этих несчастных бьет да подстегивает. Тут падает она в обморок, впору и помереть, да не может. Хуммель, священник-то наш, тут же к ней, хочет утешить, а ничего не выходит. Такое горе, что волосы дыбом. А на холме такая же оказия с другой барышней, кричит не своим голосом, дьявол, мол, забрал милостивых господ и согнал в город, как свинопас стадо. Есть о чем поразмыслить”.

Вот что сказал уважаемый старейшина, а другие молчали и не знали, что же делать. Некоторые наконец решили, что нужно вмешаться. Вот если бы в начале войны вмешались, до такого бы не дошло. Все это подлое фиглярство, и если даже всяким сумасбродным бабам что-то померещилось, совет республики Берн на подобные мелочи обращать внимания не должен. Тем паче, что они правят Божьей милостью, но по своему разумению, и Бог в их решения вмешивается столь же мало, сколь и они в Его, благо, что они пользуются Его доверием, и баста.

Другие, впрочем, считали, что это все не по-христиански и там, где больше нет веры, ничего хорошего не жди, да и высокие чины впасть во грех могут. Более того, уже давно их заботит, не слишком ли с людьми жестокое обращение заведено. Да и не мог ли Господь послать явление сие в ознаменование того, что несколько попустить следует, ибо те, кого в процессии той видели, самые жестокосердные люди были и многажды на них жалобы подавались.

Так, партии в совете разделились на твердых духом и мягких сердцем, как их тогда и называли, не то что сейчас — белые и черные; в совете согласия порой было куда меньше, чем в народе. Спуску они там друг другу не давали; старые вояки тут же собрались выкатить пушки, приговаривая, что за всей этой историей не иначе как кроется нечто опасное, и как у Бога есть громы и молнии, чтобы напускать страху и карать провинившихся, так и руководящим чинам дал он пушки, чтобы оными на подданных воздействовать; таков уж порядок: коли кто человеческую кровь прольет, того самого кровь тоже пролиться должна.

Напустились они друг на друга хуже обычного, тут со своего места поднялся староста Даксельхофер. В силу преклонного возраста, в совете появлялся он редко, но сегодня по случаю, а может и из стариковского любопытства, как раз пришел — о вчерашней истории ему рассказала кухарка. Он встал и сказал: “Милостивый государь староста, милостивые государи, повремените! Смерть скоро заберет меня, но я не хочу тащиться через весь город вместе с грешниками Мюлезайлера. Уж вы мне поверьте, есть и за нами грешки, а если веры в нас маловато, ничего хорошего не жди. Кто слишком возвышается над своими собратьями, под конец пожелает возвыситься и над самим Господом Богом. Не стоит устраивать шумиху, люди и так напуганы, а крестьяне — те и вовсе в ужасе; но если натянуть лук слишком туго, он может сломаться, а если уж в игре участвует высшая власть, то и нашей власти недолго осталось, коли вздумаем с ней тягаться. Раз народ верит, что Бог на его стороне, то ни французы, ни Оберланд нам не помогут, да и пушки с конницей ничего сделать не смогут. Я бы посоветовал ничего по поводу этой истории не говорить, будто бы нас она и не касается, и нам о ней ничего не известно, а обербургомистра в Виле попросить, дабы он, в качестве друга и доброго знакомого, по-отечески, разузнал со своей стороны, как обстоит дело. И действовать уже в соответствии с его вердиктом, спешка тут ни к чему! Вмешиваться же, милостивые господа, сейчас совершенно не стоит! Легко сказать, что не было бы войны, когда бы сразу полетели головы. Но как было бы на самом деле, одному Богу известно. Но что уж я знаю точно, так это то, что головы рубить не в нашей власти, и что меры против своих же настроят всех против нас, и долг за нами будет такой, какой мы оплатить не в состоянии. Мы люди, они люди, и надо всеми нами Господь Бог, и забывать этого не стоит”. Тут на пожилого старосту все набросились, особенно те, кто не так уж хорошо понимал, как устроен мир, и не так близко стоял к могиле. Но в конце концов, все пожилые заседатели с ним согласились, потому как не знали, когда их самих погонят на кладбище подле цейхгауза или за монастырской стеной, обербургомистру же в Виле написали, чтобы он разобрался, в чем дело, да побыстрее.

Случилось так, что у него как раз мучился желудком жеребец, срочно требовался коновал, да не просто изготовить снадобье, а ходить за конем и в случае чего давать другие лекарства, если первое не поможет.

Обербургомистр тут же послал в Мюлезайлен за лекарем. Тот только вернулся домой, уставший и разбитый, и больше всего на свете хотел бы поспать. Однако вид у гонца был такой жалобный, что Мюлезайлер приказал седлать лошадь и поздним вечером выехал в Виль. Ему пришлось хорошенько поработать, чтобы конь не пал, пока не подействует лекарство. Обербургомистр, которому конь был очень дорог, присутствовал при этом, и когда увидел, что Мюлезайлер совсем выбился из сил, позвал его в замок. Там он поставил ему бутылочку, дал хлеба и сыра и сам выпил за его здоровье. А после начал расспрашивать, где он был так поздно, что нового случилось на Духов день в Берне. Мюлезайлер сказал: “Вы, господин бургомистр, спрашивайте прямо, что желаете узнать! А я вам прямо и отвечу, тут никакого секрета нету, а только то, что Господу угодно открыть всем людям”. И тут он рассказал ему, как народ растерял веру, как восстал в сердце своем не только против властей, но и против самого Бога, и как он сам впал в сомнения и едва не был оставлен милостью Божией. Тогда Бог привел его на прогалину на Хундсшюпфе, которую он потом сколько ни искал, найти не смог. Там-то он и увидел первую процессию из Базеля в Ротенталь и говорил о том с Господом. Тот поручил ему, коли он тверд духом и любит свой народ, раз в полгода являться на погост в Берне и сопровождать невидимый экипаж, что едет в Ротенталь, пассажиры которого устраивали грязные игры со своими собратьями, отказывали им в сочувствии и действовали исключительно силой, так вот с ними ротентальцы обращаются, как дети с жуками да мухами. Теперь ему предстояло отправиться в Базель, Цюрих и Люцерн; в Золотурне, как известно, народ честный, а если и оттуда придется кого-то забирать — жестокосердных и чванливых, народ поймет, что есть справедливость, а господа, что и облеченных властью призовут к ответу, и если перед народом они отвечать не желают, тем строже спросят на суде Божьем с тех, кто прячется за титулом, ибо если и следует повиноваться власти, то не следует также и забывать, что всякая власть от Бога.

“Когда Господь Бог поручил мне это, сердце мое задрожало, и я решил было отказаться. Удовольствия в том, чтобы служить народу и Богу, никакого нет, у каждого есть, чем заняться и чего бояться. Службы этой в Берне я боялся не меньше гнева Господня, о мощи его и разящих молниях в моей семье имеется представление. Но еще больший ужас испытывал я перед мертвецами, и особливо перед великанами в Ротентале, которым я должен был доставить провинившихся. Не разорвут ли ротентальцы заодно и меня?

Предприятие это, господин бургомистр, было опасное, так что когда все вокруг стихло, мне почудилось, будто огромное ухо ожидает моего ответа, секунды превратились в вечность. Однако страх понемногу прошел и мне показалось, что голова моя достает до небес, а рот мой — у самых ушей Всевышнего. Я пообещал принять эту чашу и выполнить все, что мне будет поручено, а уж если я пообещал Всевышнему, то обещание свое, господин бургомистр, намерен исполнять, и ничто в целом свете меня от того удержать не сможет”. Вот что сказал Мюлезайлер. Бабушка моя рассказывала мне это больше сотни раз, слово в слово, словно хронику, — сказал Ханс. А бургомистр ему и отвечает: “А расскажи-ка теперь, что же ты такого натворил и что видел? Это я хотел узнать, да и господа из Берна тоже. Не стану скрывать, от них это происшествие не укрылось, и они желают выяснить, в чем дело”.

“Господу Богу, господин бургомистр, и самому угодно, чтобы они все узнали. Чем ближе был вторник, когда я должен был появиться в Берне, чтобы как можно больше людей меня увидели, тем чаще билось мое сердце; ни молитвы, ни работа не помогали. Я все меньше боялся гнева благородных господ и все отчетливее понимал, что я — не что иное, как длань Господня.

Так что отправился я в Берн и в положенный момент был на погосте и, как было велено, распахнул ворота пошире. Тут я натерпелся все же страху, когда взору моему предстало нечто, чего я раньше и помыслить не мог: знатные господа горевали на своих могилах наравне с нищими грешниками — босые, на руках кандалы, а позади топало отвратительное создание и хлестало несчастных грешников чудовищным кнутом, подгоняя их к воротам кладбища. Когда дошла очередь до последнего — а он совершенно отчаялся и никак не хотел покидать могилу, потому как скоро юная его вдовица должна была принести венки и горько плакать по усопшему, — я встал во главе процессии, которая отправилась вслед за мной, подгоняемая ударами хлыста. Отвратительно было слышать, как все они вздыхали и стонали, проходя мимо своих домов, как убивался тот, кто встретил на пути свою вдову со свежими венками в руках. Отчаяние на их лицах так меня поразило, что я и обернуться не мог. Когда мы проходили мимо ратуши, все закричали, я услышал грохот кандалов, но никто, кроме одной девушки, ничего не заметил — она, видать, родилась в Пост. На сердце у меня становилось все тяжелее, я осознал, как жестока справедливость Господня, стоит только уверовать.

Едва мы отошли от города, налетел вихрь, и не успело зайти солнце, как мы уже взбирались по голым ущельям Юнгфрау, а вокруг изо всех расселин и пропастей дул ужасный ветер, раздавались жуткие стоны и вздохи. Невидимая и все растущая сила влекла нас к узкому проходу, стоны и удары хлыста переросли в рев водопада. Внезапно нам открылась неприглядная долина, мир, погруженный в распад, а над ним — ужас ада. Вокруг было черным-черно от кишащих людей, они тысячами выползали из трещин, тысячами свисали с утесов, тысячами теснились в расселинах, а за ними охотились звери, которых я никогда не встречал, по камням карабкались чудовища, каких не приходилось видывать человеческому глазу. А на скалах стояли великаны, похожие на того, что орудовал кнутом, и поигрывали обломками камней в высоко поднятых руках, а среди них, выше всех и ужаснее, стояла молодая пара, и у каждого из них в руках была целая гора. Когда наши несчастные грешники взглянули на эту жуткую долину, возопили в отчаянии, а те, из долины, ответили на это чудовищным воплем, к которому примешался рев зверей, и тысяча обломков скал затмила небо и с грохотом обрушилась в долину на зверей и людей. Тут я не выдержал и лишился чувств.

Когда я очнулся, было уже утро, — я находился в неизвестном мне месте. Но вскоре набрел на Дисбах и около полудня, уставший и измученный, добрался до дома. По пути я от всего сердца просил Господа простить мне мои прегрешения и сомнения в Его справедливости, а еще — отпустить меня с этой службы. Но отставки я не получил, так что и дальше должен был нести эту повинность за свои сомнения во обращение других. Я надеялся лишь, что мне не придется больше видеть ту ужасную долину, еще одного взгляда на нее я бы не пережил”.

Вот что рассказал Мюлезайлер бургомистру, а моя бабушка пересказывала мне так часто, что я слово в слово запомнил всю эту историю.

Бургомистр словно окаменел, когда все это услышал, ведь и его родственники были среди тех грешников. Хотел бы он усомниться, да только знал, что Мюлезайлер врать не привык. Наконец, он тяжко вздохнул и сказал, что никому бы кроме него не поверил, однако же такая участь для человека ужасна. Мюлезайлеру же повелел оставаться дома и в это дело впредь не вмешиваться, иначе не по нутру это придется милостивым господам. Тогда Мюлезайлер ответил, что господин обербургомистр должен его простить, но это-де не в его власти, и Бога надлежит слушаться прежде человека. Милостивые господа могут делать, что им заблагорассудится, только им не следует забывать, что над ними Господь и что Он не пугает народ, а лишь хочет привести его к вере, что Бог справедлив, а против этого и господам возразить нечего. Теперь же ему надлежит отправиться в Цюрих и провести тамошних господ через Фрайамт и Ааргау, потому как и там они бесчинствуют, будто у себя дома, а люди для них — все равно что жуки, мухи или пчелы, у которых можно по собственной прихоти отобрать мед и которые еще должны благодарить Господа, если им хотя бы сохранили жизнь.

Суровое наказание для высокопоставленного человека, заметил бургомистр, если на его долю выпадет укрепить народ в вере, показав, что подобные ему отправятся не на небо, а именно что в Ротенталь. И что в его-то добром нраве народу сомневаться не следует.

Мюлезайлер ответил, что ничего тут поделать не может, а коли милостивым господам угодно будет этому воспротивиться, то пусть попробуют. Он, однако, думает, что господам было бы лучше, если б народ верил, что Господь карает жестоких людей у власти, а не что Бог для господ, но не для крестьян. Когда народ верит в Бога, то и наказание возлагает на его плечи, а когда не верит и не может найти утешения в жизни вечной, мстит за себя сам и в конце концов выходит победителем. Когда же народ не боится ни Бога, ни черта, не боится он тем паче и властей.

Тут бургомистр уронил голову на руки и сказал, что добром это не кончится и что об этом он и не подумал. Он сообщит все милостивым господам, а Мюлезайлеру пока лучше помалкивать.

Мюлезайлер ответил, что и так собирался молчать, но шила в мешке не утаишь. Что видели женщины, что случилось на Духов день, знают уже по всей стране. И каждый раз, когда он будет отправляться за новыми греховодниками, — а делать это ему предстоит на каждый Духов день между тремя и четырьмя часами пополудни, — люди будут его видеть, и каждый раз кто-нибудь, кто родился в Пост, узрит и весь караван несчастных. И хорошо бы, чтобы эта новость дошла до всех господ, тогда и процессия год от года становилась бы короче.

Обербургомистр не нашел, что возразить, и самолично поскакал в Берн с новостями.

Когда заседатели все это услышали, волосы у них встали дыбом, а сердце облилось кровью; страшно они переполошились, некоторые даже предложили немедленно отправить в Мюлезайлен фельдфебеля и схватить лекаря, пытать его, а затем колесовать или четвертовать как осрамителя властей. Прочие же воспротивились этому, ибо полагали, что терпение у Бога скоро может кончиться. Но и народ обижать не следует, поскольку Мюлезайлер был человек известный и уважаемый. И если он отправится в другие города, его увидят их добрые друзья из Цюриха или Люцерна, а как уж они поступят, это их дело. Коли не выгорит, он придет и за ними, а если все получится, то будет одна только польза.

Твердолобые ничего не желали об этом слышать. Какой будет позор всей семье, детям и внукам, если выяснится, что Мюлезайлер увел отца. Этого допустить никак нельзя, любой ценой. Пусть после смерти люди отправляются куда угодно, ради Бога, но другие об этом знать ничего не должны, а меньше всего — простой народ.

Наконец, после долгих прений и разбирательств, победили те, кто считал, что власть предержащие не должны обращать внимания на все это дело, как будто бы им и вовсе ничего не известно. В остальном же следует все отрицать, а тех несчастных, кто в это верит, высмеивать, сочувствовать им и говорить, что следует снисходительно относиться к бедным крестьянам и дозволять им небольшие радости, кои их утешают и никому не вредят. Таким образом удастся избежать шумихи, история эта всем наскучит и верить в нее никто не будет, а Мюлезайлер наконец избавится от насмешек мальчишек и сможет остаться дома.

На том и порешили, но вышло все иначе. Каждый год заходил он в Берн и забирал господ, но в Ротенталь мог уже не ходить, сопровождая их только до Тунского озера. В других городах его тоже не трогали, хотя он часто бывал в Базеле, Цюрихе и Люцерне. В Берне его хотели было поднять на смех, да передумали. Когда Мюлезайлер однажды был в Берне по другому делу, один из отчаянных господ открыл окно и крикнул: “Мюлезайлер, когда за мной пожалуешь?” — “Через шесть недель, милостивый государь”, — ответил Мюлезайлер. Через три недели тот помер, а через шесть недель Мюлезайлер снова отправился в путь во главе своей процессии, и больше над ним никто не шутил.

Крестьяне вновь уверовали в справедливого Бога на небе, приободрились, расправили плечи и вернулись к работе и повседневным делам. А вот у господ гордыни поубавилось, и поскольку увидели они, что Господь Бог крестьян за людей держит и за всякие проделки с ними, и тем паче подлости, жестоко карает, стали они за собой следить и лучше с крестьянами обращаться, велели ландфогтам не закусывать удила, снизили подати и позаботились о том, чтобы людям жилось вольготно, а те стали считать себя свободными швейцарцами и имели на то основания. Так снова по всей стране воцарился мир и единство, а Мюлезайлер дожил до того, что Господь освободил его от наказания за сомнения. Последние годы прожил он в покое в Мюлезайлене, а караван отправлялся в Ротенталь самостоятельно. Умер он, кажется, в один год с Эрлахером, который в Крестьянскую войну наломал много дров и обращался с крестьянами, как со спичками. Мюлезайлер же по сей день живет в памяти, даже в некоторых государственных институциях спустя двести лет помнят его имя».

«Но Ханс, правда ли все то, что ты рассказал? Меня эта история потрясла. Меня словно подхватил ветер и принес прямо в Ротенталь».

«Сосед, я рассказал тебе все так, как услышал от своей бабки, — за что купил, за то и продаю. А уж ты волен думать, что пожелаешь. У каждого на это свое мение. Если же мы верим и не забываем, что Господь Бог на небе справедлив и тому, кто обращается с ближними своими не как с братьями, воздастся по заслугам, тогда вера наша истинная».

«Ты прав, Ханс, — сказал сосед. — Но все же хотел бы я знать, по-прежнему ли ротентальцы забирают людей. Думаю, да, потому как начнут камни бросать, так за много верст слышно».

«Что же в том удивительного, сосед? — сказал Ханс. — Или тебе не довольно знать, что Бог с каждым поступает так, как он того заслужил при жизни?»

«Так-то оно так, — сказал сосед. — Да вот только хочу понять, отправятся ли в Ротенталь все те, кто в любую погоду заставляет наших парней шагать по стране, кто каждый день подает нам такое кушанье, что и свинья побрезгует, а коли не захотим отведать, плеснет такого супчику, что впору в нем захлебнуться; а еще те, кто считает, будто мы только для того и существуем, чтобы они могли пить нашу кровь, а потом над нами же и потешаться? Желаю им такой участи от всего сердца».

«Эх, сосед-сосед, — сказал Ханс, — не позволяй сбить себя с пути истинного и оставь это дело Господу, уж он справится. Позаботься-ка лучше о том, чтобы самому в Ротенталь не попасть, а то и еще куда похлеще».

«Не шути так, Ханс! — ответил сосед. — Меня от одной мысли трясет. Да и как мог бы я туда попасть — ведь Ротенталь для господ, не для нашего брата».

«Само собой, сосед, — сказал Ханс. — Когда кто-нибудь из наших, например, мучает и изводит детей, словно бы Господь создал их лишь для нашего развлечения и пользы, или когда мы халтурим или, того хуже, обогащаемся за счет бедных ребят, пухнем, пока те трудятся в поте лица, — мы грешим не лучше знатных господ, аккурат для Ротенталя».

«Доброй тебе ночи, Ханс, — попращался сосед. — Спи крепко и не сердись, что так засиделся у тебя!»

«Спокойной ночи, — ответил Ханс, — и не приходи завтра слишком рано!»

Ступай, подумал он про себя, да не забудь вытащить бревно из глаза, что так отчаянно тебя укололо, едва я завел разговор! Многие впадают во грех и того не замечают, а сами-то всего лишь одеваются на другой манер, да те, с кем они так же точно обращаются, носят другие имена.

На этом Ханс выбил трубочку, бросил прощальный радостный взгляд на милые звезды, которыми любовался уже много лет, подумал, на какой же из них уготовано ему последнее пристанище, и отправился на покой. Вскоре Ханс уже погрузился в сладкие дремы, а из Ротенталя все раздавался грохот.

Загрузка...