КУРТ ФОН КОППИГЕН (Первая редакция)

Лет шестьсот тому земля наша была дикой, все леса да болота, множество дичи и рыбы; мрачные замки возвышались по всей стране, а веселых хуторов было мало; а коли какому поденщику пришлось бы теперь пожить, как жили тогда зажиточные крестьяне, поносил бы он в крик нынешние времена, мол, никогда еще не было так худо; а если бы тогдашним дамам довелось пожить так, как нынешним крестьянкам, на широкую ногу, да так богато, они бы и королевам не позавидовали в их холодных и темных замках.

Стоял тогда в Коппигене, что теперь на бернской земле, а раньше был частью Ааргау, там, где теперь селеньице в несколько домов, что зовется Бюль, — стоял там небольшой замок. В замке жили знатные, да вот только очень уж горделивые люди по прозванию фон Коппиген. Но стол у них был столь скуден, а утварь столь убога, что ни один крестьянин из Коппигена не захотел бы поменяться с ними местами, да даже и из Никлауса, Оешберга, Таннвальда или Вилладинга. А места эти в те времена вовсе не процветали, не то что теперь. Даже здешней речушке Эмме, вместо того, чтобы довольствоваться своим привычным руслом и впадать в Ааре, иногда хотелось порезвиться на полях и болотах Коппигена, посвоевольничать на раздолье, а не бескорыстно питать полноводную Ааре, позабыв о собственном имени. Немногие из этих земель были застроены, да и людей там жило всего ничего; жили они в крайней нужде, ибо принадлежали знатным господам из замка, и замок этот был словно рана, что отравляет здоровое тело, словно водоворот в потоке, что тащит на дно все, что попадется.

Не все замки были таковы; многие были подобны целебному источнику, который извергает на людей освежающие и укрепляющие силы воды или заливает луга. Но знатные люди из того замка были своенравны и бедны, а потому жестоки; как и прочие вельможи того времени, все, чем владели другие, они считали своим и требовали податей, пусть и иначе, чем вельможи сегодняшние. Прежде фон Коппигены были богаче; однако вместе с высокомерием, чванством и честолюбивым желанием, чтобы все было, как у тех, кто на самом верху, — вместе со всем этим пришла и бедность. Высокомерие и чванство тщатся любыми средствами прикрыть нищету и тем самым как можно скорее обратить ее в богатство. Но странное дело — все выходит ровно наоборот; с каждым днем алчущий становится все беднее, и чем отчаяннее его нужда, тем больше растет и его жестокость, тем более позорным становится его положение, а возможность вновь разбогатеть все отдаляется.

Господа фон Коппиген были из почтенного рода, но, если уж на то пошло, род этот всегда был скорее знатным, нежели богатым. Это были рослые, красивые люди, а потому им посчастливилось породниться с семьей благородной и обеспеченной; впрочем, из родства этого не вынесли они ничего, кроме страсти производить впечатление столь же благородное, что и знатные родственники, которые, в отличие от них, и вправду были богаты.

К тому времени в замке жили всего двое из семьи фон Коппиген, мать и сын; отец погиб молодым. Мать была из знаменитого графского рода, но давно уже скорее зла, нежели красива: вокруг рта у нее росли длинные волоски, топорщившиеся, словно у кошки. К тому же была она слишком высока и худа, а под колючими глазами располагался кривой нос; а еще — чудовищно надменна и жестока к людям и зверью. Сына ее звали Курт, это был сильный парень, но необузданный, грубый и заносчивый; едва заметив его, все приходили в ужас. Замку принадлежали крестьяне, но крестьяне — что поле: если истощить его силы, урожая не жди, а если истощить силы людей, довести их до изнеможения, то и податей от них не дождешься. Как раз в то время появилась поговорка: «Купил бы крестьян, да в деньгах изъян». В те времена даже самому кайзеру никто не хотел ничего платить, ни у кого не было ни гроша, все поглотила зарвавшаяся знать и война. А что крестьянину поля, если у него и скота нет? А если крестьянин не собирает урожая, какой барам прок от его десятины и барщины? В Коппигене дошло до того, что земля больше не плодоносила, ибо нечем было ее возделывать, так что и господам, и крестьянам приходилось жить дарами лесов и рек, охотой да рыболовством. Конечно, рыбы в реках тогда было куда больше, да и размером она была поболее пальца; в тех местах еще водилась отличная форель, да и лосось в некоторые ручьи заходил, и куда более редкие рыбины — карпы — обитали в те времена в стоячих водах. Кабаны встречались едва ли не столь же часто, как теперь зайцы, косули скакали по лесам и долам, даже гордый олень прокладывал себе порой путь сквозь кустарник, переплывал реки, а когда охота принимала серьезный оборот, искал укрытия в мрачных ущельях голубых гор.

Рыбы и дичи у Гримхильды — так звали госпожу фон Коппиген — было вдоволь, да и дрова ей не приходилось ни покупать, ни экономить. Но дичь и рыба, как бы хороши они ни были, приедаются так же, как картофельная похлебка и капуста, если каждый день, месяц за месяцем, подкреплять ими силы. К тому же у бывшей графини потребностей было больше, чем просто два-три раза в день наесться досыта, — ей хотелось производить впечатление, иметь власть и почет; когда дело касалось нарядов и стола, она не желала в своем кругу оказаться последней, а если так случалось, становилась язвительной и злой, и тогда не гнушалась никакими средствами. Приданого за нее, если не считать нескольких украшений и платьев, не дали, да и у мужа ничего, кроме опустевшего имения, за душой не было; но Гримхильда хотела показать простым дворянкам, что значит быть графиней, и каждый раз, когда выпадала возможность отправиться в Бухэгг или Бургдорф, а то и поехать в Золотурн, блистать ей там хотелось ничуть не менее ярко, чем графиня Кибургская или сами обитательницы Бухэгга. Так вот, добро в Коппигене скоро кончилось; тогда хозяин замка решил раздобыть его принятым среди тогдашней знати способом, но пал в сражении с пастухом, у которого хотел отнять стадо. Так что после себя не оставил он ничего, кроме маленького истощенного имения, нескольких нечестивых родственников да сына Курта, еще мальчика, но уже сильного и наделенного таким характером, что считал дозволенным все, к чему испытывал склонность. Несладко пришлось графине Гримхильде: извне средств не поступало, а все, что у нее было ценного, она вынуждена была продать. Свет ей пришлось оставить, а потому становилась она все злее и что ни день попрекала сына его молодостью и слабостью, и плакалась, как хорошо жилось ей при муже, а сын-де стал для нее разве что обузой и тяжким бременем. Курт старался как мог: в охоте и рыбной ловле он скоро стал первым — уже мог выстоять против кабана, а от его остроги не уходил ни один лосось. Но когда он, преисполненный гордости, возвращался домой с добычей, мать высмеивала его, говорила, будто бы он приносит ей лишь то, что есть у каждой беднячки. Поначалу такие упреки возмущали его, но мать с невероятной силой подавляла сына, так что со временем они превратились в острые жала, заставлявшие его упражняться с отчаянным усердием, овладевать любым оружием. Юрг, слуга, товарищ отца, воспитывал Курта и обучал, как и в каких случаях следует применять силу, и прочим хитростям.

Так что повзрослеть юноше пришлось очень быстро. Скоро он перерос своего учителя. Ему было не более восемнадцати лет, когда он вручил матери первые плоды своего воспитания: скарб убитого им уличного торговца. Мать обрадовалась первому геройскому поступку сына, но галантные времена, когда она выходила в роскошных украшениях, для нее давно прошли, теперь же наступило время, когда человек со все более пугающей страстью погружается в накопительство, словно тем самым может душу и тело выкупить у смерти. Она заперла добычу в один из множества пустых сундуков и отправила сына на новые подвиги. Но совершать их ему следовало с осторожностью, окутывая тайной и коварной хитростью. Владетели соседних земель беспокоились о безопасности дорог, особенно — из Бургдорфа в Золотурн, близ Коппигена; им хотелось быть уверенными, что путь надежен, что никто там не будет вставлять палки в колеса, и если бы о вылазках Курта пошла молва, не уцелел бы его замок, да и матери пришлось бы еще поискать место, где преклонить свою недобрую голову. А потому набеги свои он совершал где подальше, а не на дороге из Бургдорфа в Золотурн; но все чаще звучала молва об ужасном, свирепом разбойнике, промышляющем между Бургдорфом и Лангенталем, или Золотурном и Херцогенбухзее, или Золотурном и Бюреном; особо опасен он был для купцов и, по слухам, обладал невероятной силой и статью. Пытались идти по его следу, да только как он появлялся, так и пропадал. Курт знал каждую расселину, каждый брод, каждую тропку в лесах и на болотах; верхом преследовать его в этих местах нечего было и думать, а пешему за ним было попросту не угнаться. Да и Юрг обычно был неподалеку, помогал, а то и направлял преследователей по ложному следу. Так провел Курт несколько лет, а Гримхильда тем временем наполнила не один сундук, но была все же недовольна сыном, который приносил домой все меньше, да и приходил все реже. Курт спутался со всяким отребьем и все, что ему удавалось добыть, люди эти тем или иным способом забирали — за игрой, а то и через девок с их ласками да забавами. За этой дикой, вольной жизнью в лесах и ущельях он с радостью забыл ворчливую мать в мрачном замке. Ей же это пришлось не по душе, да и Юрг был недоволен. Мать желала, чтобы сын принадлежал только ей. А потому даже и не пыталась пристроить его в какой-нибудь богатый замок; там ему пришлось бы прислуживать какому-нибудь рыцарю, а ей — снова испытывать нужду. Юрг не одобрял всей этой разнузданной разбойничьей жизни, как и все старые слуги, привязанные к дому почти так же сильно, как к хозяевам и прежним временам, на смену которым в очередной раз пришли новые. Старый господин тоже был человеком буйным и необузданным, но оставался рыцарем — на коне, с мечом и пикой; он не бегал на своих двоих с дубиной и клинком, что уж совсем не по-рыцарски. Бывало, что и Юрг тащился за ним верхом на своей кляче — чем не рыцарь! Замок же давно превратился в разбойничий притон — пробраться внутрь можно было только спешившись, и покидать его приходилось таким же образом, но в этом старик просто-напросто отказывался себе признаться.

Напрасно пытался он вразумить Курта; Курт как сыр в масле катался, в подобной компании чувствовал себя распрекрасно, а перед людьми более приличными он, естественно, испытывал стеснение, как боится пренебрежения всякий, кто в нынешнем своем окружении слывет первым. Но тут на помощь Юргу пришел случай.

Произошло это на рынке в Золотурне. Курт прибился к шайке каких-то лихих людей; положившись на удачу, они устроили засаду в лесу по ту сторону Эмме у Зубигена, а девиц послали в город на разведку. Под вечер те вернулись, принесли вино да привели с собой пару разбойников из Буксгау, с которыми свели знакомство на постоялом дворе; свой своего, как говорится, сразу распознает, так уж повелось с давних времен. Стали выпивать, вино ударило Курту в голову, он устроил свару, пролилась кровь. Ведь подобное с подобным в конце концов всегда соединяется, и невольно те, кто внизу, как только сила окажется на их стороне, вместе начинают действовать против тех, кто наверху, — и как же крепко они сцепляются, кажутся единым целым. Так случилось и теперь. Курту бы самому уступить, смягчиться. Однако, поскольку рыцарскому духу такие порывы неведомы, все поднялись против него, а когда наутро он пришел в сознание, то лежал весь в крови, а подсохшие раны пылали адским огнем. Так крепко, как в этот раз, его еще не били, тем более собственные же соратники, а потому еще жарче ран разгорелся в нем гнев. Он с трудом поднялся, омылся в одном из множества ручьев и по затерянной тропе направился домой. Была осень, холодный ветер гнал тучи и срывал желуди с дубов да орешки с покрасневших буков, сменивших свой окрас, подобно рыцарю или оруженосцу, осушающему с утра до вечера кубок за кубком. Дичи жилось вольготно, Господь наш накрыл ей богатый стол; гордые и дородные кабаны выводили своих малышей на роскошное пиршество, а опытный охотник легко и безопасно мог добыть в такое время дивное жаркое. И все же Курт при всем своем гневе робел перед матерью и не хотел возвращаться домой без добычи; он знал, что еды дома немного, если только Юрг не сделал запасов, чего, однако, ждать не приходилось — боль в суставах все больше сковывала силы старика. Так сын, сколь бы сильным и отчаянным он ни был, боится матери до самой ее смерти, если она жестока, а язык ее словно обоюдоострый меч и одинаково точен в любви и насмешке, в зависимости от обстоятельств. Около Хальтена наткнулся Курт на стаю кабанов под дубом, вздрогнул, вспомнив о матери, и изловил красивого молодого зверя.

Оттуда до Коппигена было рукой подать, но пробраться незамеченным ему не удалось. Кабана он поймал во владениях господина фон Хальтена, чьи дочери в то время тоже гуляли по лесу; заметив его, пробиравшегося с добычей, они поначалу испугались, а потом, когда углядели, как тихонько он крадется, начали потешаться, и ему, их ровне, пришлось слушать, как над ним насмехаются, словно над простым слугой, который промышляет, чтобы не умереть с голоду. Постоять за себя он не мог, Хальтен находился слишком близко к Коппигену, а за вольности с девушками пришлось бы дорого заплатить, поскольку у господ фон Хальтен имелись еще слуги, челядь и лошади; его крохотный замок практически был в их руках. И так он разозлился, что приходится ему все это сносить, битым быть до крови всяким сбродом, да еще и девушками осмеянным, такая в нем поднялась буря… Все яснее становилось ему, что зашел он в тупик, растратил зазря лучшие годы, да так и остался ни на что не годным молодчиком, что следовало бы ему пойти другой дорогой, чтобы чего-нибудь достичь.

Когда пришел он домой, измученный ранами и гневом, мать принялась попрекать его бестолковой жизнью (к чему, конечно, и сама приложила руку, теперь же это было ей не по нраву, как это часто бывает с матерями) и презрительно оттолкнула от себя поросенка. Юрг грустно посмотрел на Курта и рассказал ему, как возвращался из походов его отец — на коне, а позади караван с добычей, или с турниров, увенчанный наградами из августейших рук. Тут стало Курту не по себе — то ли плакать, то ли крушить все вокруг. Бушевать он не стал — побаивался матери, а плакать было стыдно, так что спрятал он обиду поглубже и твердо решил уехать и кем-нибудь да стать. О своем решении прежде всего рассказал он Юргу, который очень тому обрадовался и с еще большим усердием принялся рассказывать старые побасенки о былых героических подвигах, почестях и богатствах, о замках и турнирах, военных хитростях и дамах. В радостном усердии они вместе собрали и смастерили из старых доспехов новые латы, отчистили заржавевшие щиты и мечи, чтобы узнать, есть ли среди этой рухляди что-нибудь похожее на оружие. Целыми днями примеривал Курт доспехи, ходил, дребезжа ими по двору, замахивался мечом на столбы и деревья и требовал от Юрга, чтобы тот наносил удары по щиту. По ночам мечтал он, как отправится путешествовать по свету, станет великим воином, победами в битвах и на турнирах стяжает славу и как потом в окружении многочисленной свиты, облеченный властью, вернется домой, велит заложить новый замок с высокими башнями и сводами, а после сравняет с землей крепость в Хальтене, господ прикажет повесить на воротах, а женщин кинуть в самое глубокое подземелье нового замка и всю жизнь кормить гнилыми орехами да черными желудями.

Над землей забрезжил свет весеннего солнца; Курт и Юрг пришли к согласию, что будущий герой и ладно скроен, и сшит крепко, а еще здоров и силен, только одного не хватает для странствий по миру (причем для того, кто собирается стать рыцарем, вещи довольно существенной), а именно — лошади. Когда-то у них были лошади, но все старые кобылы до конца прошли по пути бренной плоти. На покупку новой денег не было, поскольку достать их тоже было неоткуда. Можно, конечно, это дельце обделать иначе, но они до сих пор еще ни одной лошади не уводили. Однако положение было отчаянным, не мог же Курт пешим отправиться на ратные подвиги. Так что иного выхода не было, и Юрг отправился на разведку. Для молодого господина он, разумеется, хотел достать молодого жеребца, сильного и красивого, в пене и мыле, чтобы люди еще задолго до его появления разбегались в стороны и думали: не иначе как королевич скачет. Да вот только найти такого жеребца, когда все лошади не на выгоне, можно было только в крепко-накрепко запертых конюшнях, воровать из которых было не так и весело. К тому же он был не слишком уж высокого мнения об умении молодого господина обращаться с лошадьми. Конечно, ездить верхом тот умел, но обуздать молодого дикого жеребца — совсем иное дело. Наконец, разыскал он старого монастырского коня, коротавшего свой век у какого-то мызника. Темной ночью его увели; на их радость хозяин крепко спал, иначе пришлось бы им несладко, поскольку конокрадство, как известно, дело щекотливое — кони ржут, к тому же громко, особенно если чьи-то незнакомые руки уводят их от собратьев. Когда конь оказался в замке, ржание его разносилось на всю округу: в ольшанике встрепенулись лысухи, утки взлетели с озера, олени вскочили на трепетные ноги и прислушивались, что мог бы означать этот незнакомый звук, кабаны недовольно захрюкали, что кто-то еще в их владениях осмеливается в голос заявлять о себе. И только две старые охотничьи собаки радостно вспрыгнули и отчаянно завиляли короткими хвостами в ответ на привычные звуки, напомнившие им о былых радостных днях.

Но не только лысух и оленей встревожил этот звук, не только кабан разозлился, в ярость пришла и старая Гримхильда, смутились и Курт с Юргом. Мать была в гневе, ибо из дома уходила грубая сила — отныне ей придется довольствоваться обществом одного лишь старого Юрга. И кто теперь будет добывать ей пропитание и утолять ее алчность? Раньше она осознавала неотвратимость этого отъезда, теперь же, когда пришло время, в ней возобладало себялюбие, которое не видит ничего, кроме собственных лишений, — возобладало над коротким умом старухи, желавшей день за днем получать привычную добычу. А потому принялась она отчаянно браниться и слышать ничего не хотела о том, чтобы дать согласие. Но не ругань смутила Курта и Юрга. Она всегда так себя вела, сказал Юрг, прежний господин никогда не обращал на это никакого внимания, и ему не следует. Собака лает — ветер носит, только он уедет, как она замолчит. Но никак не могли они решить, по какой дороге Курту отправиться за славой и богатством. Теперь им казалось, как кажется всяким родителям, отправляющим детей в свободное плавание по житейским волнам, что не хватает им важных знакомств. А так подъехал бы к какому-нибудь имению да крикнул бы: «Я такой-то и такой-то, батюшка и матушка шлют вам привет и просят приютить меня на время, а я буду сильным и верным слугой вашим». Но этого Курт сказать не мог. Имена его отца и матери не могли служить хорошей рекомендацией — там, где они были известны, не стоило появляться, хорошего приема ждать не приходилось, а потому лучше всего было скакать куда глаза глядят, положившись на удачу.

Но куда же ему отправиться? То были хорошие времена для отчаянных молодцов, что мечом добывали себе блага за счет других людей. Рассказывают, было в Израиле время без царей, и каждый делал что пожелает; так было тогда и в Германии. Кайзера, который следил бы за порядком, не было, каждый жил как придется.

Кайзер Фридрих был благородным человеком и могучим героем, да только затеял такое, что было не ко времени и ему не под силу, — захотел он подчинить себе самого Папу, подчинить своей власти Церковь; смело и упорно шел он к своей цели. Но как благородной лошади докучают осы и шершни, так случилось и с кайзером Фридрихом Вторым: Папа наслал на него такое количество насекомых (в насекомых удалось ему обратить даже сыновей кайзера) и так они мучали благочестивого героя, мешали ему на каждом шагу, что своей цели он не достиг, а когда отправился за победой в Италию, Германия распалась. И стал он кайзером, который стремился взлететь выше всех, но достиг меньше прочих, разве что упокоения в смерти для своего бренного тела и мира для души.

На западе города́ уже начали наводить у себя порядок, попасть в лапы бернских медведей никому не хотелось, да и Фрайбург приглядывал за окрестными землями; жителям Кибурга по воле городов также приходилось поддерживать порядок, да им и самим это было на руку. На востоке же, в низинах, жизнь была веселая — то бишь, то вверх, то вниз — и каждый делал все, что в голову взбредет, потому что сильных или слабых тогда не было; повсюду царили раздор и междоусобицы, и каждый, кому заблагорассудится, в любой момент мог внести свою лепту.

Конечно, у Юрга манера выражаться была куда проще, но приблизительно так он и думал, когда уговаривал Курта направиться в низины. Ни Поста, ни Пасхи, служившей для них только знамением весны, люди там не замечали, но это их и не заботило; ели, что было, а религия у них была такая: делай, что в твоей власти. Тем не менее, распри в это время утихали, а мирное время Курту ничего не сулило…

Прекрасным апрельским утром, вволю наевшись овсяной каши, овес для которой, впрочем, вырос не на его поле, да еще употребив вдобавок внушительный кусок мяса, поскольку не знал, когда в следующий раз удастся поесть, Курт сообщил матери, что сегодня уезжает, и велел Юргу седлать коня. Тут старуха Гримхильда, конечно, рассвирепела как никогда, и Курт остался бы дома, не вмешайся Юрг, который сказал пару крепких слов в защиту молодого хозяина, а потом еще пару, уже поспокойнее, объяснив, чем тот займется. Сам же он наймет в замок мальчишек Зайбольда, которые будут прислуживать еще лучше. Наконец Гримхильда одобрила поездку, снабдила Курта старым камзолом, да еще и выдала пару монет из тех, что он раз принес домой и которые, на ее взгляд, не представляли особой ценности.

Ни один рыцарь с сотней копий за спиной не выезжал за ворота так гордо, как Курт на своей старой кляче из-под низкого свода своего замка; с гордостью смотрел ему вслед Юрг и думал о том, каким же он вернется домой, а Гримхильда смотрела злобно, как вдруг в ней проснулись материнские чувства. А что если он не вернется, подумала она, и слезы брызнули у нее из глаз. К несчастью, у ног ее ковылял старый ворон — он-то и стал козлом отпущения, на нем она и выместила весь гнев, так что сердце ее вновь смягчилось. С удивлением провожали взглядом обитатели ветхих хижин своего разодетого хозяина, и словно дикие кошки шмыгали по кустам голые ребятишки, чтобы поглазеть на него подольше. У Курта же гордость вскоре унялась — на коне, да еще с копьем у стремени было ему неудобно, куда удобнее пешком и с дубиной наперевес. Встревоженный и испуганный, медленно скакал он вперед, погрузившись в неприятные размышления: стоит ли ему, чтобы преуспеть в жизни, порешить первого же, кто встретится ему на пути, или все-таки попросить об одолжении? Решить он никак не мог — уже тогда первый выход в свет был делом не из легких, каким бы дерзким ни слыл ты у себя дома. Сегодня молодым людям навряд ли стало легче; их на год забрасывают к лягушатникам, а то и на полгода к какому-нибудь писарю — отсюда и дерзость, причем в избытке.

Времени поразмыслить было предостаточно, по дороге никто не встречался, и чем дольше он скакал, тем тяжелее было у него на душе; ветер донес до него удивительные звуки, он остановился, прислушался, но никто не показался. Наконец между буков разглядел он крепость Зееберг, выпрямился в седле, поднял копье и пришпорил коня; он надеялся, что часовой возвестит о его приближении, потому как хозяин замка славился гостеприимством.

Но никого и в помине не было, ни единой птицы не кружило вокруг темной башни. Курт поскакал дальше, часто оглядываясь, не выехал ли кто-нибудь вдогонку, — но вот незадача, из замка никто не показался. Курт был раздосадован; заприметив небольшой замок оруженосца фон Оенца, он вспомнил, что говорил ему Юрг: во время таких странствий не стоит дурить, а лучше постучаться в первые же попавшиеся на пути ворота, пока не протянул ноги с голодухи. С одной стороны, не так уж и далеко он уехал от дома, но конь шел медленно, а крепкие размышления способствуют пищеварению; а потому подъехал Курт к воротам. Замок был небольшой, да и располагался недалеко от дороги. Конь, видимо, вспомнил, как выглядит солома, радостно заржал и избавил всадника от необходимости напрасно дуть в рог перед запертыми воротами — они уже распахнулись, а внутри ждал самый радушный прием.

Хозяин замка был человек веселый, средних лет, в прошлом бравый солдат, а теперь бодрый пропойца, были у него три миловидные дочери и жил он, ни о чем особенно не заботясь, ибо владел внушительным для оруженосца богатством, помогал вместе с друзьями, пусть и не деньгами, в строительстве и обороне монастыря Святого Урбана и рассчитывал на славные деньки в компании веселых монахов. Ему, должно быть, доводилось слышать о молодом буяне из Коппигена, и слухи эти были не самые лестные, ибо даже если на свет Божий выходит далеко не все, мало такого, что можно вовсе сокрыть от посторонних глаз. Господин фон Оенц, однако, не придал этому значения; увидев Курта с гербом Коппигена, да еще столь нелепо экипированного, он от всей души рассмеялся, так что Курт и не знал, хвататься ли ему за копье или нет.

Росту Курт был изрядного, да и лицом приятен, но теперь, облаченный в обветшалый камзол, он был немыт и покрыт коростой, движения его были неуклюжи, и все, что старый хозяин о нем слышал, делало его появление еще более комичным. За копье Курту браться, впрочем, не пришлось — прием был радушный, да и стол в зале накрыли такой, какого дома никогда не бывало: вино подавали не из Штайнхофа и даже не из Вилладингена — то был благородный напиток, старый хозяин знал толк в выпивке, а приправ в мясе было столько, сколько старая Гримхильда не использовала и за год.

Прекрасные дочери хозяина также присутствовали на ужине, и Курт не мог на них наглядеться, хотя они вызывали у него не только смущение, но и гнев, постоянно хихикая и переглядываясь. Когда старый господин услышал, что Курт отправился в путешествие навстречу своему счастью, он едва не проникся к нему сочувствием. Тем не менее, сообщил, что если бы и была у него для Курта работа, он бы, конечно, оставил парня у себя и выучил его, потому как до заправского вояки ему еще кое-чего недостает; но на несколько дней Курт может остаться, а уж он найдет время дать юноше пару советов и поупражняться с ним. Однако Курт этого не пожелал — вино ударило ему в голову, так что он направил бы копье хоть против самого великана Голиафа; служить поводом для девичьих насмешек ему тоже не хотелось, он-де вернется домой настоящим рыцарем и уж тогда на них и не взглянет, даже через плечо, тогда уж он им покажет, думал он.

Курт собрался отправиться дальше, душа его была преисполнена гордости, а вот в седле сидел он неумело и никак не мог со скакуном достичь взаимопонимания — коня все время тянуло назад в стойло, а Курт стремился как можно скорее вперед, так что смех за его спиной раздавался все громче, он все более мрачнел, а конь все более упрямился. Курт еще не знал, что чем строже всадник обращается с лошадью, тем сильнее она проявляет свой нрав. В далекие дали он бы так никогда и не попал, а вот на землю — вполне, если бы слуги не сжалились и не поторопили коня. Наконец, ему удалось уехать, но пребывал в таком гневе, что изрешетил бы копьем весь белый свет.

Старый оруженосец присоветовал ему отправиться в Цюрих — там все время междоусобицы, обе стороны всегда хорошо платят, да и добычи предостаточно; а вечером он мог бы найти приют у Святого Урбана, которому заодно должен был передать дружеский привет.

На пути Курт встретил охоту. Мимо него пронеслись олень и собаки, а за ними веселые егеря, слуги с дикими криками, на бегу они принялись подтрунивать над беспомощным всадником, но едва ему стоило поднять копье, чтобы проучить их, как их и след простыл.

Монахи приняли его гостеприимно. Вот если бы, думал он, случалось такое каждый полдень и вечер, неплохая была бы жизнь на свете. Коню его у монахов понравилось еще больше. Уже вечером, едва увидев монастырь, он пустился галопом и словно с цепи сорвался, как собака, которую долго держали вдали от родных стен и которая снова увидела дом. На следующее утро, однако, он не позволял Курту сесть на него, а когда тот все-таки оказался в седле, пусть и не привычным манером, а совершив отчаянный прыжок, не помогло и это — коняга прознал, где ему настоящее место, и ни шпорами, ни кнутом его с места было не сдвинуть. Слуги начали было догадываться, в чем дело, но поскольку монастырю конь не принадлежал, догадка эта так и осталась лишь предположением. Монахи сжалились над юношей и подарили ему лошаденку, хозяин которой скончался в монастыре.

Кляча эта, видать, застоялась в конюшне, а потому быстро и охотно понесла юношу. Но куда мы сейчас доезжаем за день, да еще и со всеми удобствами, в те времена приходилось добираться несколько суток окольными путями через леса и болота, и все равно ни о новых дорогах, ни об изменении путей никто и не помышлял. Кляча эта была куда более под стать прежней жизни Курта, чем старый упрямый конь, и с каждым днем Курт держался в седле все увереннее, но приключений с ним никаких не случалось, да и вообще дела шли не так гладко, как в первый день. Ворота крепостей ему не открывали, сколь бы громко он ни трубил; на дворах, как бы он ни угрожал, ему разве что перепадало немного сыра. Иногда ему хотелось отпустить лошадь на волю и взяться за старое, и только прежние уроки и надежды удерживали его. Неподалеку от Цюриха ему повстречались гостеприимные люди и посоветовали отправиться на север, а еще не пожалели вина, за которым не надо было далеко ходить, а все же оно было лучше, чем из Вилладингена. В полдень он передохнул в лесу, чтобы въехать в тогда уже прославленный город в подобающем виде. Мысли его начали вдруг скакать и прыгать, словно блуждающие огни на болоте, взор затуманился, а душу наполнили мечтания. Вдруг по всему лесу поднялся шум и свист, и словно ураган, мимо пронеслось целое стадо кабанов; к нему подбежал огромный черный секач, Курт хотел убежать, но было слишком поздно — он почувствовал в боку клык, вскочил, открыл глаза, и тут раздался визгливый смех.

Перед ним на рослом скакуне сидел рыцарь, что тыкал копьем в его бок, вокруг рыцаря стояла свита, потешаясь над ошарашенным Куртом. Никаких геройских поступков тут не совершить, а попытайся он воспротивиться, при неблагоприятных обстоятельствах оказался бы прибитым копьем к дубу. А потому он, пусть и сбивчиво, ответил на все вопросы. Рассказал, что он рыцарский сын, который покинул свою крепость и отправился пытать счастья, а теперь намеревался въехать в Цюрих.

Рыцарь рассмеялся и ответил, что мог бы отпустить его и вместе с ним передать привет господам из Цюриха, однако в нынешние времена пара рук, тем более таких сильных, лишней не будет, поэтому Курту стоит поехать с ним, всяко лучше Цюриха. Курт не нашел ничего другого, как поплестись на своей кляче за рыцарем, и вскоре прознал, что тот рыцарь — не кто иной, как барон фон Регенсперг, самый заклятый враг Цюриха.

Такого большого и великолепного хозяйства Курту еще не приходилось видеть, такого богатого выезда, такой полноты и изобилия во всем. Юношей вроде него тоже было предостаточно, все аккуратно одеты, но при этом озорничали или бродили без дела. Новичок, попав в их компанию, оказался в затруднительном положении, а неосторожные юношеские высказывания обычно влекут за собой тяжелые последствия; конечно, в те времена они не могли служить поводом для судебного разбирательства, однако часто становились причиной многолетней вражды, в которой бывало пролито немало крови. Курт стал объектом гонений, на его голову обрушился град насмешек, ответить на которые он не умел. Стоило ему бросить гневный взгляд на одних обидчиков, как новые стрелы летели с другой стороны. Так и продолжалось, пока не вмешался Регенсперг. Тут уж все уладилось, а у Курта появилась твердая почва под ногами.

В тот же вечер оружейник доложил барону, что из нового юноши может выйти толк, — он силен и ловок, как никто другой, недостает лишь выучки; однако укротить его будет тяжело — некоторым насмешникам уже пришлось несладко, и погасить вспышки гнева навряд ли удастся.

С этого дня барон не спускал с него глаз, и Курт проявил себя на удивление способным учеником. Следопыт из него был первоклассный, на охоте он оказался самым искусным и хитрым, во владении оружием он совершенствовался с каждым днем, но неукротимый нрав его не смягчался. Товарищи немного поостыли — его превосходство в силе внушало опасения; однако они беспрестанно втихаря подзуживали и от всей души потешались над вспышками его гнева, тем более отчаянного, чем незначительнее был предмет, на котором Курт его вымещал. Они тупили его оружие, ослабляли подпругу, прятали все, что могли, из его вещей, или же отправляли его по ложному следу; не проходило и дня, чтобы они не сыграли с ним какой-либо шутки. Это отравляло ему жизнь, хотя ее и так нельзя было назвать сладкой. Он выучился, но что дальше: долгие годы можно состоять в оруженосцах, но что это давало? Поставь он хоть все дни такой жизни на карту, приключений, славы и богатства это все равно не сулило.

Однажды вечером он не вернулся в Регенсперг; когда он не явился и на следующий день, решили, что с ним произошел несчастный случай и долго его оплакивали; некоторые — потому что исчез объект для насмешек, барон же действительно горевал по способному юноше.

С Куртом на самом деле ничего не произошло, он просто сбежал. Во время разъездов по поручениям барона ему на пути повстречался всадник, хорошо экипированный, с копьем наперевес. Курт ничтоже сумняшеся выбил его из седла, к чему рыцарь отнесся вполне благосклонно, словно бы в знак приветствия крепко пожал Курту руку и предложил спешиться, чтобы немного отдохнуть на траве. Лицо у рыцаря было старое и огрубевшее, но все же с явными чертами доброго нрава; несмотря на отчаянные повадки, он был одним из тех славных ребят, которые всю жизнь стремятся жить на широкую ногу, но так никогда и не достигают цели, то и дело размениваясь на сиюминутные удовольствия. Такие люди никогда не властвуют над собственной жизнью, будучи рабами мгновения. Он сражался за хорошую плату, во множестве стран на стороне разных господ, но не сохранил от тех времен ничего, кроме множества ранений да полной бутылки, из которой теперь и решил попотчевать Курта. Последний долго себя уговаривать не заставил — слез с коня, меч положил рядом и вытащил кинжал. Старик только рассмеялся над такими мерами предосторожности, прошелся по воинскому служению в замках знатных господ и восславил свободную жизнь — сегодня здесь, завтра там, но всегда именно в том месте, где веселье бьет ключом и добыча лучше. Жизненного опыта у него было достаточно, чтобы мгновенно распознать в душе Курта слабое место, и не успела бутылка опустеть, как был заключен их союз. Вместе со стариком Хансом аб Гютчем отправился Курт навстречу новым веселым приключениям.

Снова поступать на службу он не желал, к тому же теперь его легко могли узнать; промышлять разбоем на дорогах нравилось ему куда больше. Он размышлял в том духе, что если раньше, когда он был простым разбойником, добычи у него было в достатке, то какая же удача улыбнется ему теперь, когда он займется этим делом на рыцарский лад. Ханс от таких размышлений рассмеялся, но счел нужным возразить. Ему-то было известно, что знатные господа с разбойниками на дорогах обращаются так же, как с дичью в лесу, и не терпят в своих угодьях залетных пташек, а изловив их, тут же отправляют в ощип; но он полагался на свою счастливую звезду, каковая уже не раз помогала ему выбраться из петли, а если уж суждено петле затянуться, так тому и быть, и не важно, днем раньше или днем позже, вот что он думал. Они принялись за промысел, коим занимались главным образом между Цюрихом и Люцерном, но иногда заходили по Ааре и дальше; нападали на торговцев, да и вообще на всякого, кого полагали слабее себя. Нередко в насилии обвиняли владетеля земли, на которой они устраивали свои бесчинства, но тот всячески отрицал вину, пытаясь переложить ее на кого-нибудь из соседей, к тому же аб Гютчу хватило ума выбрать цвета и символы таким образом, чтобы подозрение непременно пало на того или другого. Так что все эти господа разругались еще до того, как поняли, что их водят за нос какие-то пришлецы. Когда в этом, наконец, убедились, рвение к их поимке лишь усилилось. Впрочем, у Курта с аб Гютчем водились друзья из простого народа, из отдаленных хижин; здесь они никому не вредили, делили особо лакомые куски с хозяевами, да еще и коротали с ними веселые ночи. Никто их не выдавал, зато часто нашептывали, где устроена засада. Так однажды вечером они узнали, что барон фон Эшенбах на следующее утро будет разыскивать их в своих владениях, где они провели некоторое время. Ночью они перебрались поближе к Цофингену, где рассчитывали укрыться на одном берегу в болотах и кустарнике, либо на другом, между холмов и утесов. Лошадей по темным переходам они вели за собой, а когда с рассветом свернули в лес, владения фон Эшенбаха давно были позади. Внезапно лошади громко заржали, из кустов раздалось ответное ржание, вокруг них все пришло в движение, и не успел старый Ханс вскочить в седло, как его повалили на землю, погнались за Куртом, но он, поняв, что Хансу помочь не сумеет, моментально очутился в седле и умчался быстрее ветра. Тут уж оставалось только радоваться, что вовремя обучился он езде, да избавился от монастырского коняги.

Напали на них молодцы из Цофингена, некоторые из которых оказались жертвами разбоя и грабежа; они прознали об охоте фон Эшенбаха и решили, объединившись с жителями Дагмарселлена и Кнутвиля, устроить засаду за пределами земель фон Эшенбаха да поглядеть, не попадутся ли в ловушку беглецы. Пташки эти о засаде и не подозревали, так что шли прямо в руки ловцам. Несчастного Ханса с триумфом проволокли по деревням до самого Цофингена. Он, однако, не падал духом, на все издевки отвечал весело и незлобиво, и не успели его доставить в Цофинген, как он, если и не полюбился всем и каждому, то уж точно заручился всеобщим сочувствием, однако дальнейшая участь его была неизвестна, хоть повешение ему, в любом случае, не грозило, — по крайней мере, не в Цофингене.

Курт, оставив далеко позади своих преследователей, все так же несся вперед, и только когда добрался до Хергисвиля, пустил лошадь шагом и принялся думать, что же делать дальше. Частенько слыхал он от Ханса, что с этой стороны Виллизау в глухой чаще живет отшельник, прежний его товарищ, который давно охромел и теперь покрывает слабое тело власяницей, а живет хитростью да людской глупостью, как прежде жил силой и чужой слабостью.

Этого-то отшельника он и решил разыскать; у него, по крайней мере, можно будет схорониться, да еще и получить добрый совет. Тому, кто вырос в лесу и в поле, устроиться всегда куда проще, чем нежному городскому дитяте с картой в руках и сотней указаний в кармане. Вскоре Курт уже разглядел пещеру, а перед ней сидел отшельник, а рядом с ним — румяная женщина, что отрезала отшельнику увесистый ломоть ветчины, пока тот с наслаждением утолял жажду из внушительных размеров кружки. По всему было видно, что они не впервой сиживают вот так, казалось, будто понимают они друг друга с полуслова. То ли бурлящий ручей заглушил шаги приближающегося гостя, то ли эти двое были так заняты друг другом, однако Курта они не услышали до тех пор, когда нельзя уже было ни спастись бегством, ни спрятаться. Женщина заметила его первой. Мы намеренно говорим, что она его заметила, потому что у женщин, как известно, особое чутье; оно не в зрении, не в слухе, не в обонянии, мы полагаем, они чувствуют всем телом сразу, — это совершенно особенное чувство, когда рядом с ними появляется мужчина. Как проявляет себя это чувство — то ли женщины испытывают содрогания, то ли кровь бежит быстрее по жилам, — нам неизвестно, потому что никому женщина этого не расскажет. «Господи Боже!» — вскрикнула она и вскочила, побелев как полотно. Тогда и отшельник оторвался от кружки, но сохранил хладнокровие, его опытный глаз сразу распознал чужака. — «Сядь, Гертруда! — сказал он. — Твой господин, священник из Целля, послал тебя не к больному и не к обессиленному длительным постом, дабы укрепить его силы, но к грешнику, которого тебе и самой следовало бы бояться. Ты поступил по-христиански и помогла мне, а потому ешь и пей, тебе понадобятся силы на тяжелом пути домой! А ты, юноша, тебя кто послал? О спасении чьей души должен я молиться и какого больного тельца или хромую собаку должен я исцелить?»

«Привет вам от Ханса аб Гютча, благочестивый отец, — ответил Курт, — он указал мне путь к вам». Тут отшельник весь сжался — не хотел он говорить о грехах подобного рода в присутствии стряпухи господина священника, пусть других грехов перед нею и не стыдился. Но пришел в себя, предложил юноше спешиться и присоединиться к трапезе, которую послал благочестивый господин священник из Целля, пусть ему даже это было и невдомек.

Отшельник думал, как бы поскорее спровадить кухарку и всячески намекал ей, что пора бы отправляться домой, та же вела себя так, будто ничего и не замечала; ей явно по душе пришелся Курт, статный и дюжий парень, а когда он случайно спросил, далеко ли до Целля, она вызвалась показать дорогу. Лишь услышав, что Курт не хотел бы отправиться вместе с ней и что им с отшельником кое-что надо обсудить, и не для ее ушей это дельце, она вскочила, бросила холодный взгляд на отшельника и решительно ничего не ответила на его приглашение убираться подобру-поздорову. Тем дружелюбнее, однако, обошлась она с Куртом, которого настоятельно просила зайти в гости, когда прибудет в Целль. Когда она наконец отправилась в путь, отшельник осклабился ей вслед, но ничего про нее не сказал, а стал расспрашивать о своем друге. Курт рассказал о постигшей их неудаче, как нужда заставила его отправиться в эту долину и что никакого иного места, где можно было бы скрыться, ему неизвестно.

Отшельник задумчиво покачал головой, уточнил, где Курту удалось оторваться от погони и кто его мог видеть, и наконец сказал: «Здесь ты не в безопасности. Я уже давно слыхал о гневе господ на тех, кто столь нахально вмешивается в их дела, но никогда не думал, что Ханс, этот старый лис, занимается подобным сумасбродством; и все же я сильно удивлен, что он все-таки угодил в ловушку. Они пойдут по твоим следам так далеко, как только смогут, в этом все господа едины. Отдали бы вы кому-нибудь из них часть добычи, тогда могли бы рассчитывать на защиту в его владениях, он и искал бы вас вместе со всеми, да вот только найти бы не смог. Здесь тебе не скрыться, никакого уважения к святым эти господа не питают, тем более, если затронуты их интересы; от крестьян я бы тебя может и защитил, в них живет еще истинная вера. А вот господам я освящаю скот, да готовлю кой-какие снадобья, а все ж таки смотрят они на меня косо, к тому же и священники точат на меня зуб и проповедуют мнимую святость так громко, что в горах обвалы; все это от зависти, хотя не знают и половины того, что мне приносят. Да только пусть их проповедуют, чем больше проповедей, тем более верующий приходит ко мне народ, тем меньше у него страха перед истинной верой. Но именно поэтому я должен хитрить и не давать врагам ни малейшего повода, иначе беда, в которую попал Ханс, по сравнению с моим положением, покажется детской забавой. Ешь, пей, а я пока скажу, где тебе надежней всего схорониться.

Поезжай вверх по ручью до того самого места, где из земли бьет ключ, поднимись на холм и окажешься в Лангентале; на самом верху, у края долины стоит церквушка, а над ней увидишь крепость; ты окажешься там еще до заката. В крепости живет рыцарь, старой закалки человек, — днем на коне, ночью чаша в руке. Хлебосольнее и храбрее его не сыскать, однако же он и не церемонится; что его злит, он крушит, а если ему чего-то хочется, он это берет; кто сможет найти к нему подход, будет жить как у Христа за пазухой. Зовут его Бартли фон Лютернау. Была у него богатая родня, у которой он ходил в долгу; поскольку детей у них не было, он надеялся им наследовать, а потому о выплате долга не заботился — наоборот, с каждым днем все увеличивал его. А когда родня ничего уже ему давать не пожелала, он собрал людей, отправился к родным и поклялся не уходить, пока не добудет денег. Престарелые родственники люди были брюзгливые, они и слышать ничего не желали; а потом и вовсе бес их попутал и отдали они все свое имущество, а заодно и деньги, что причитались Бартли, на возведение монастыря Святого Урбана. Можешь себе представить, каково было племянничку, все силы рая и ада призывал он против такой щедрости, но все напрасно; угрожал, что спалит все от Лютерна до Святого Урбана, но его только подняли на смех, да еще и потребовали вернуть старые долги. Так он рассвирепел и решил сам собрать причитающееся, в том числе, и украденное у него добро, и с тех пор пребывает в постоянной распре с монастырем. В ближайшие дни собирается он отправиться в большой поход, чтобы вернуть себе все, что его по закону и совести. Ты ему пригодишься, скажи только, что послал тебя Пост из ущелья».

«Что же, ты с этим господином в лучших отношениях, чем с прочими?» — спросил Курт, которому сочувствие вовсе не было чуждо. — «Нет двух одинаковых богачей, как нет одинаковых святош; другие богачи ненавидят рыцаря из Лютерна, потому что тот живет, как хочет, а не им в угоду, прочие священники ненавидят меня, потому что меня в моем ущелье их устав не заботит, принимаю, что мне приносят, и делаю, что просят; так вот и я, и он одинаково ненавистны теми, кто нам завидует и хочет нас раздавить. Почему бы нам не стакнуться и не помогать друг другу, чем сумеем? Иди и ни о чем не думай, можешь рассчитывать на радушный прием».

Хотел было Курт порассказать еще о службе, с которой сбежал, как стала она для него невыносима, да только Йост научил его, что к рыцарю Бартли эдаким зеленым юнцом являться не следует, а лучше предстать опытным воякой, что жизнь в Лютерне не сахар, церемониться никто не будет, зато все промеж собой закадычные друзья, а хозяева и слуги сидят за одним столом. Отшельник поторопил Курта — и очень вовремя, потому что едва тот уехал, а отшельник уселся перед пещерой плести корзины и затянул духовную песню, внизу в долине затрубили в рог и вскоре из кустарника показалось несколько всадников. Они закружили вокруг пещеры, словно свора собак, и через мгновение обнаружили место, где лошадь Курта вытоптала траву. С криками набросились они на отшельника, но тот спокойно продолжил мастерить корзину, словно бы его все это и не касалось. С грязными ругательствами и угрозами всадники потребовали выдать им беглеца, однако он ответил, будто ничегошеньки не знает, только что возвратился домой из деревни с той стороны горы и никого не встречал. И вообще, пусть поищут в хижине, и если найдут кого-нибудь, пусть забирают с собой. Но никого они не нашли, следов от хижины никаких не вело, потому что Курт, по совету Йоста, довольно далеко заехал вверх по ручью, а когда преследователи все-таки обнаружили следы, он уже давно был в безопасности.

Когда Курт разглядел в долине церквушку, а над ней серую крепость, был уже вечер. Перед ним расстилалась заросшая горная долина, тут и там по ней были разбросаны богатые хутора, слышно было мычание коров, на пути ему встречались крепкие мужчины и стройные девушки с гордыми лицами. Ворота крепости были незаперты, во дворе царило беззаботное оживление, можно было видеть, что обитатели не страшатся нападений. Могучий мужчина вышел из стойла, схватил слугу за горло, отвесил ему пару ударов и, словно жука, отбросил в сторону; как собака, с воем отполз слуга еще дальше, пока не нашел какого-то укрытия; туда-то он забился и умолк. Рыцарь этот был Бартли из Лютерна или Благородный Бартли фон Лютернау, человек крайне жестокий. Голова его покрылась сединой под тяжкими ударами судьбы, горячая кровь его, однако, еще быстро бежала по жилам, причем, вечером быстрее, чем утром, как это и по сей день бывает у благородного сословия, да и не только. Вернувшись на закате домой, он проходил по стойлам и дому, и если находил кого в праздности или же уличал в жестокости к животным, то устраивал над ним суд и карал собственноручно. Так легко слуга, который посмел дать пинка хозяйскому коню, не отделался бы, если б только появление Курта не привлекло внимание хозяина. Пришелец показался ему странным; быстрым и твердым шагом подошел он к Курту и спросил, чего ему тут надо. Курт же отвечал, что приехал передать привет от отшельника Поста из ущелья, а больше ничего ему не требуется. Тут лицо рыцаря осветила улыбка; он пригласил Курта спешиться и провел его в зал, где на столе оставалось еще много съестного; только там он спросил: «Ты привез послание?» Послания у Курта не было, так что ему, чтобы как-то оправдаться, пришлось попроситься на службу, хотя ему это и было не в радость.

Рыцарь опустился на тяжелый дубовый стул и начал суровый экзамен, расспрашивая, кто Курт такой и откуда; продувные типы встречались уже тогда, и уж если хотели кому-нибудь задать трепку, а сами не могли, то и подсылали мнимых друзей. Экзамен Курт выдержал неплохо; выяснилось, что фон Лютернау в свое время знавал старшего Коппигена и даже съел с ним не один пуд соли, да и Ханс аб Гютч был ему не чужой. Слыхал он и о двух неизвестных разбойниках, причинявших страшную головную боль всем местным господам, и слухи эти были ему в радость. А потому он крайне радушно принял Курта, выказал ему полное доверие, а весь оставшийся вечер они, как водится, пили и рассказывали небылицы о прежних геройских деяниях, хвастаясь тем, что еще помнили. Курт прознал, что уже на следующее утро рыцарь собирается нанести врагам решительный удар. Он намеревался попасть к самому Святому Урбану, — он слышал, что там готовятся к обороне, — и попробовать силы в осаде священных стен, хотя и разглагольствовал о последствиях, которые такая вылазка неминуемо повлечет за собой, и что совершать подобное следует разве что в отчаянной нужде или в приступе гнева.

Рано поутру тронулись в путь из Лютерна. Компания из ворот выехала не самая приятная, но удалая, все огрубевшие от непогоды, закаленные в жестоких боях, у всех крепкие руки, ловкие члены, вооружены до зубов, но не для того, чтобы ломать стены, а чтобы привезти домой все, что смогут урвать. По этой-то причине и любили слуги своего господина и помогали ему, чем могли; им многое перепадало, а часто он даже разрешал им поехать с собой и самим поживиться. Курт получил новые доспехи, а вороная лошадь под молодым наездником неслась во всю прыть. Предводитель войска сначала намеревался пробраться через лес и горы в Эрисвиле и Рорбахе, а там уже спуститься по долине, но боялся связываться с головорезами из Рорбаха, да еще из Мадисвиля, — все они были охранителями монастыря. А потому поехали через долину, потом к Гросдитвилю и Альтбюрену; по пути к ним присоединялись еще приятели, так что вскоре войско имело совсем уж внушительный вид. Бартли пришло на ум внезапно напасть на Святого Урбана, не в последнюю очередь потому, что он слыхал, будто там укрывается кто-то из его родни, и уж не научить его благочестию было бы выше его сил. Да только вскоре он смекнул, что там собралось множество всякой знати, а потому дело может принять опасный оборот. Тогда он повернул влево на поросшие лесом холмы, по которым, укрытый и незамеченный, он мог добраться до богатых хуторов Лангенталя.

В Лангентале как раз заканчивали работу в поле, загоняли скот, а сброд возвращался в трактир; наступила ночь, и под ее покровом к глазам людей тихо подступал сон. В поздний вечерний час на улице царило необычное беспокойство. Под вечер через поселок проехал огромный монастырский виновоз — в те времена через Лангенталь пролегал торговый путь. Еще во времена римлян так называемая дорога сундуков[9] соединяла западную часть Швейцарии с восточной. Такой виновоз в то время был событием, встретить их можно было куда реже, чем теперь, да и вино в ту пору по стране возили редко. К тому же за главной повозкой волочились еще две, у одной поломалась ось, а у другой дышло, ехать дальше они не могли, и их пришлось оставить в Лангентале на ночь.

Единственное, что в ту пору было приблизительно таким же, как и сейчас, это народ. Две повозки с вином посреди улицы долгой ночью — нечто, чего в те годы в Лангентале не видывали; оставили их в селении, принадлежащем монастырю, а потому никто, кроме пары возниц, их и не охранял. Каждый желающий мог поглазеть на удивительные повозки, гадали, сколько же вина в каждой из бочек, каково оно на вкус. Один задавака из прислуги даже вызвался тайком проделать дыру в бочке, а другой — и вовсе пробить бочку и сказать, что сама лопнула. Возниц же такие речи возмутили, и дерзкие слуги быстро были отправлены по домам, сами же они остались и продолжили глазеть на бочки, и чем дальше, тем больше они им нравились, и чем дольше они смотрели, тем крепче задумывались, как бы сделать так, чтобы все-таки составить мнение о содержимом. Наконец, когда они остались одни, первый сказал: «Есть такой обычай: предлагать сторожам выпить на ночь, и если бы тут были хозяева, они бы сами нам предложили; а раз уж их здесь нет, как насчет того, чтобы самим выпить, а уж потом все рассказать?»

Нехорошо это, сказал другой; без спросу брать не положено, но отлить немного — это не повредит; хозяева подумают, что бочка прохудилась. А можно еще долить воды, посоветовал третий, он-де слыхал, что возницы частенько этим промышляют. Числом их немного, так что если они и отхлебнут некоторое количество и дольют воды, вина это не испортит.

Совет был признан хорошим, так и порешили сделать, да вот вспомнили, что все женщины селения как раз собрались на площади. Слуги подумали так: не желаете нас видеть, ну так погодите, придут другие, и намекнули, заглянув домой, какое веселье на площади у винных бочек, и тут уж женщин дома было не удержать — всем хотелось хотя бы краем глаза взглянуть, как же там развлекаются мужчины.

Тут бы снова пригодился хороший совет, потому как дыры в бочках теперь пришлось бы пробить нешуточные; мужчинам было известно, что у баб-то глотки луженые. Так они судили да рядили, пока наконец одна не додумалась, что можно попросту взять себе обе бочки и сказать, что ночью их стащили какие-нибудь враги монастыря, да хоть бы и этот дикарь Бартли. А чтобы обставить все поправдоподобнее, можно было бы еще и запалить какой-нибудь старый сарай, выгнать скотину на какой-нибудь далекий луг и сделать вид, что ее хотели увести, еще можно некоторых связать, и уже потом послать в монастырь известие, что все это козни врагов. А если всех взять в долю, то и болтать никто не станет. Совет пришелся по душе собравшимся, все тут же принялись за работу. Но тут с гор раздались крики, и по улице, словно вихрь, промчался всадник в черных доспехах на вороном коне. «Это Бартли, Бартли!» — такие раздавались возгласы, и вся толпа, как солома на ветру, бросилась врассыпную, жажда у всех тут же улеглась, а члены задрожали от страха и ужаса. Ни один не подумал даже о сопротивлении; смеяться над злым врагом одно, и совсем другое, когда он вдруг оказывается среди зубоскалов, будто выпрыгнул из преисподней. Это действительно был рыцарь Бартли. Покуда войско его обрушивалось на отдельные дома, решил он напасть на сборище людей, которых заприметил на площади, что в этот неурочный час была освещена. Когда толпа разбежалась, его взору предстали повозки — неожиданная и тем более приятная добыча.

Пока со всех дворов сгоняли скот и собирали по домам все самое ценное, была предпринята попытка сдвинуть с места повозки с вином, но получилось это только с одной, вторая же была перегружена; тогда в отчаянном своем веселье благородный рыцарь разрешил выпить кто сколько сможет, а остальное вылить — ни одной капли не должно достаться проклятым святошам. Поручение это дважды повторять не требовалось, еще ни один его приказ люди не выполняли так рьяно; но странная штука — чем ретивее они трудились, тем больше им казалось, что они никак не справятся.

Тем временем, прибывшая к Святому Урбану главная повозка с вином была встречена с восторгом. Может быть, когда в монастырь попадали драгоценные реликвии, внешней торжественности бывало и поболее, однако подлинная радость сердца на этот раз явно перевешивала. Как крестьянин приглашает друзей испробовать колбасы, а то и на праздник урожая, когда достает самые ценные запасы, забивает лучшую скотину, так и монахи в этот день пригласили друзей и меценатов отведать нового урожая и сравнить со старым. А поскольку славные рыцари делали подношения и собственной братии, особливо за чужой счет, как, например, какой-нибудь бравый крестьянин щедро потчует батрака, когда сам восемь дней кряду ест и пьет за чужим столом, — так вот по этой-то самой причине ни один из рыцарей не явился без сопровождения, приведя лучших друзей и развеселых собратьев по оружию. Бартли из Лютернау тоже что-то слыхал про этот пир, однако по непонятной причине приглашения не получил, иначе он, вне всякого сомнения, повел бы себя иначе. Может быть, в те суровые времена монахи все это дело держали в секрете, хроника об этом, в любом случае, умалчивает.

Услышав известие о двух пропавших бочках, аббат немедленно выслал двух надежных людей разузнать, в чем дело. Аббат был человек умный и знал, что люди наверху, стоит им носом почуять вино, не угомонятся до тех пор, пока не почувствуют его во рту. Двое монастырских слуг заметили в чаще между Святым Урбаном и Лангенталем нечто подозрительное; один тут же отправился назад предупредить о возможной опасности; второй же осторожно направился дальше. Он хорошо знал людей Бартли, но в чем дело, не разобрался, пока не вышел на Лангенталь; а уж оттуда со всех ног поспешил в монастырь.

Он застал собравшихся в оживленном споре; новое вино нашли великолепным, допили старое и уже намеревались снова отдать должное новому, дабы вынести справедливый вердикт, какое все-таки удалось лучше. Новость произвела среди спорящих такой эффект, как если бы спичка упала в бочку со спиртом: опасения подтвердились: Бартли напал на Лангенталь. Все с ликованием вскочили со своих мест, а некоторые братья надевали доспехи тем ловчее, что не преминули поскорее избавиться от ряс, даже аббат не смог удержаться. Благодаря тому, что все уже было в готовности, отправиться смогли очень скоро, и вряд ли из монастырских ворот когда-либо выезжало более веселое и отважное войско, в самом что ни на есть подходящем настроении для жестокой свары.

Вокруг повозок с вином тоже царило веселье; чем больше люди Бартли пили, тем в лучшее расположение духа приходили, и липли к бочкам, как осы к винограду. Напрасно объявил Бартли отступление, напрасно влез на коня, и Курт вместе с ним, никто и не думал следовать их примеру, тычки и окрики тоже не помогли; он уже разрубил одну бочку в куски и замахнулся на вторую, как вдруг по улице снова бешеным галопом пронеслась группа всадников. Это несколько отрезвило пропойц, они вняли громогласным приказам своего вожака и в гневе бросились за упущенным добром, а рыцарь с Куртом тем временем вступили в схватку с двумя из всадников. Они тщились удержать их, пока оруженосцы и слуги дали тягу с добычей, уж в этом им таланта было не занимать.

Но вскоре рыцарь фон Лютерн осознал, что сдержать противника невозможно; он уклонился от сражения, а вместе с ним и другие — все, кроме Курта. Он вложил в эту поножовщину всю душу, и всем своим могучим телом определял ход поединка. Сражающиеся двигались вокруг него с опаской, потому как не привыкли во время подобных стычек биться в полную силу, тем более, что поживиться было нечем, вот и щадили коней, снаряжение и тело. Наконец, одного брата одолела скука, он подобрался к Курту, отразил удар его меча прочной своей палицей и обрушил ее на его шлем, да так, что тот треснул, ремни лопнули, голова у Курта упала, члены ослабли, и он без сознания рухнул с лошади.

Бой был окончен, самые разгоряченные оставили погоню и возвращались назад, к воякам поспокойнее, что давно уже приладились к бочкам, приходили в себя и старались не проронить ни капли. Вскоре перешли к рассказам о былых подвигах, и так вышло, что хоть ночь и началась с жутких событий, утро выдалось развеселое. Вот только спасенного вина осталось немного, что наводит на мысль, что бочки в ту пору были не такие уж и вместительные, как сегодня. Когда, наконец, задумались о возвращении и пошли за лошадьми, наткнулись и на Курта. Поскольку доспехи на нем были справные, их решили от него избавить, но заметили, что в нем еще теплится жизнь. Вокруг собрался народ и начал гадать, как же с ним поступить. Наконец, подошел тяжеловесный, пожилой господин, который на поле боя, возможно, был и не в первых рядах, но у бочки всегда оказывался первым, да и сейчас не хотел от нее отходить; немалого труда ему стоило устоять на ногах и разглядеть того, на кого он пришел взглянуть. Однако едва он узнал его, как сказал, что эту добычу он, пожалуй, возьмет себе, у него, мол, есть к нему свои счеты. Возражений не возникло, он отдал своим людям приказ, они оттащили Курта в сторону и исчезли с ним в рассветном тумане.

Это был старик фон Оенц, он узнал Курта и решил выручить. Душа у него была добрая, парень как-то скрасил его полдень беседой, а потому и полюбился ему; он был его соседом, отца он тоже знал, а потому не хотел, чтобы с молодцом что-нибудь приключилось. Всякого рода разбой был в то время не редкость, но уже тогда принято было находить козлов отпущения, а то и просто хватали кого-нибудь, и доля его была незавидна: он становился примером для прочих, которым хотели внушить страх; обращались так, в основном, с незнакомцами и с теми, у кого не было ни влиятельных родных, ни денег на выкуп. Господин фон Оенц был достаточно стар, чтобы знать, как устроен мир, и не доверять обитателям монастыря, и понимал, что если провести ночь, воздержавшись от вина, легко можно пасть жертвой злого умысла и уговоров, особенно, если речь изначально шла о пощаде. Он был одним из тех старых сычей, кто тем быстрее соображает, чем больше в голову ударяет вино, так что на скорую руку совершил суд да и отправил Курта к себе домой, к дочерям.

Слуги, которые должны были сопровождать Курта, злорадствовали, как всегда зубоскалит тот, кто уже рассчитывал набить живот на кирмес[10], а тут вдруг пришлось раскапывать осыпавшийся колодец. Они перебросили Курта через седло и не скупились на тычки и удары, путь лежал аж через Херцогенбухзее, им там предстояло кое-кого навестить, и они надеялись перекусить под тем предлогом, что им нужно заботиться о раненом. Когда они добрались до места, уже наступил полдень, а Курт все был без сознания.

Девушки уже в те времена отчаянно скучали. Разумеется, все умели вязать да вышивать, а по некоторым свидетельствам даже прясть, следили за коровами и курами, помогали на кухне и в погребе, в общем, занимались всем тем, что сегодня вышло из моды; с одной стороны, в старину всегда было чем заняться, а с другой, все изнывали от безделья, ждали новых впечатлений, особенно же, когда отца не было дома. Девушки — вообще существа удивительные, вечно-то им чего-то не хватает, а стоит спросить, чего именно, так и не знают, что ответить. Случилось так, что они выглянули из своей башни именно в тот момент, когда слуги везли Курта. Им показалось, что везут отца, они вскрикнули, выбежали навстречу, а впереди прочих — самая младшая по имени Агнес, пугливая, словно лань, но здоровая и красивая, кровь с молоком. Она прильнула, как она думала, к голове отца, и только обвив ее руками, поняла, что голова не седая, а принадлежит молодому человеку. Она ужаснулась, но поскольку глаза у юноши были закрыты и он не видел, что произошло, она не выпустила его голову из рук, а проводила слуг в замок, постелила раненому мягкую постель и сделала все, что нужно, для ухода за пострадавшим.

Для трех сестер в их одинокой жизни это было настоящее событие, а то, что юноша, который пока так и не пришел в сознание и оставался на их попечении, привлек и очаровал их, поймет каждая девушка, пусть даже и не захочет подтвердить. Курт за последние месяцы превратился в статного красавца, в облике его сквозила необузданность и гордыня, что так идет молодым людям и, как магнит, притягивает девушек, хотя потом и выветривается или переходит в спокойную уверенность, каковая и является залогом красоты. Эти суровые черты свидетельствуют о характере, что столь дурен для мужчины, ибо говорит, что жизнь его не закалила, а изуродовала. Однако, когда за потерявшим сознание юношей ухаживают три живые и порывистые девушки, то, если он только не очень плох, вскоре к нему вновь должна во всей полноте вернуться жизнь. Так случилось и с Куртом, и радостно было наблюдать, как девушки, когда он пошевелился и открыл глаза, встрепенулись, будто пугливые лани при виде охотника, и робко подслушивали и подглядывали, чем он занят и как он выглядит, — так олени боязливо выходят на опушку, когда собаки скрываются из виду. И как часто бывает в таких случаях, даже с самыми опасливыми оленями, вскоре потеряли они всякий страх, стеснение прошло, особенно у старших двух дочерей, и лишь младшая все еще побаивалась, краснела и все опускала и вновь поднимала на юношу глаза. Именно это, видимо, и пленило Курта; потому как, пусть вокруг него и были все три девушки, он словно бы видел только Агнес и никого более, как бы старшие дочери ни старались привлечь его внимание.

Короче говоря, все это уже в те времена происходило примерно так же, как происходит и сегодня, и когда старый хозяин наконец добрался до дома, отведав как следует аббатского вина, любовное томление уже достигло своего апогея. Старик, однако, и вовсе бы ничего не заметил, если бы Бригитте, старшая дочь, не обратила на происходящее его внимания. Она бы с удовольствием заполучила Курта себе; тем более, что, по ее мнению, настало время. На нее он не смотрел, а на Агнес все глаза проглядел, она и оскорбилась, да еще и встревожилась за честь дома, и считала, что отцу следовало б гнать этого злодея за порог.

Удивительно, как все-таки по-разному видят люди одно и то же явление, когда оно касается их, а не кого-то другого. Бригитте просчиталась. Старику фон Оенцу никто был не указ, да и не поглупел он с возрастом настолько, чтобы полагать, будто можно запретить молодым людям любить, или же погасить это чувство, как задувают свечу. К тому же он помнил свой возраст и не мог не радоваться, если хотя бы одна из дочерей нашла себе защитника в эти жестокие времена. Курт был ему по душе, пусть и беден, зато смел и в состоянии защитить в случае чего и жену, и добро; кроме того, за сильным мужем куда спокойнее, чем за богатым, но слабаком. Когда Бригитте сообщила отцу о своем открытии, да еще с таким лицом, будто раскрыла самому королю обстоятельства грязного заговора, он лишь ухмыльнулся и преспокойно остался сидеть на своем месте, потягивая вино из кубка со все более благостной миной, в то время как волнение Бригитте росло, по мере того как она расписывала преступление молодых людей во все более мрачных красках.

Спокойствие отца вывело Бригитте из себя. «А теперь, отец, — сказала она, — слуги должны отделать его кнутом или выбросить в колодец». «Это отчего же? — удивился господин фон Оенц. — Дела не так уж и плохи; лучше всего сохранять спокойствие». Но Бригитте продолжала ему выговаривать и осыпать упреками, а конец был всегда один: если бы только покойная мать узнала, как мало отец заботится о своих детях, она бы восстала из могилы; отец же выслушивал все эти речи совершенно хладнокровно, а потом пресек разглагольствования, сказав лишь, что ей пора угомониться, что кончится все хорошо; этого она вынести уже не могла, выбежала вон, взъерошила волосы и поклялась оставить свет, который стал столь дурен, что отцы преспокойно наблюдают, как дети опускаются на самое дно, а совесть их не пробудить от равнодушия даже упоминанием почившей матери.

Курт после двухлетнего отсутствия оказался в двух часах езды от родного замка, а ни славы, ни добычи у него не было; шлем его был расколот, старый конь пропал, домой ему пришлось бы заявиться с непокрытой головой и на своих двоих, он уже представлял, как старый Юрг качает головой, а мать бранится; все это ему было не по нраву, а как исправить положение, он не знал; несмотря на влюбленность, он был совершенно растерян; о женитьбе он и не помышлял, ума не хватало. Старый хозяин вскоре догадался об этом и сообщил Курту, что тот не его пленник, а свободный человек, может идти, куда ему вздумается, а то и домой, проведать старую Гримхильду, Курт не ушел, но и с Агнес дело не двигалось. Как-то вечером сидели они на галерее, пили доброе вино из владений маркграфа, смотрели на Биппербург далеко внизу, где Бехбург стоит на страже Клюса, много пили, а говорили мало. Курту было не по себе — чем дольше он оставался в замке, тем меньше понимал, что же ему делать.

Старый хозяин словно бы заметил это смущение и вдруг спросил Курта, что же он собирается предпринять, не может же он и дальше валяться на медвежьей шкуре да бездельничать. Курт не знал, что ответить, и даже, наверное, покраснел бы, не будь его кожа столь грубой. Ему думается, продолжил старик, юноше следовало бы отправиться домой и посмотреть, как дела у матери, давно он уже ничего о ней не слыхал, может ведь быть, что и померла. Курт начал было оправдываться, что ему этого не хотелось бы, стыдно ему возвращаться домой вот так, с пустыми руками, словно медведь, с которого содрали шкуру. Старик вроде бы и согласился, но когда Курт в ответ закивал головой, спросил его, было бы ему возвращение домой так же неприятно, если бы он въехал в ворота с молодой женой, да еще и богатым приданым. Курт вытаращил глаза, испуганно взглянул на старика, будто тот подтрунивал над ним, но увидев его серьезное лицо, просветлел и подумал про себя, что так он мог бы вернуться домой с честью, подумал, что, в конце концов, как взял, так и потерял, и ответил, что согласен, если старик отдаст ему в жены Агнес, — это спасет его положение и все встанет на свои места. Старый хозяин сказал, что лучше бы удержал девушек дома, но зятья — необходимое зло; без них от дочерей все равно никакого толку, а если уж обзавестись одним, то и второй найдется, даже сам собой. Дело лишь за тем, пожелает ли выйти за него девушка, принуждать ее отцу не хотелось; да вот только пуглива она, словно дикая утка, уговорить старшую было бы куда проще.

Если уж дело только за этим, то и хорошо, тем более с Агнес; не так уж она и пуглива, как о ней думали, по крайней мере, не с ним, особенно когда они были наедине, и он думал, что с ней поладить будет куда проще, чем с Бригитте, которую он как следует еще и не рассмотрел, ответил Курт. Решение верное, сказал старик, и надо бы Курту отправиться за девушкой, чтобы та сама сказала, что думает. И тут-то Курту показалось, что он ошибся. Девушка сторонилась его, словно лань охотника, искал он ее долго, да только так и не нашел, а когда заметил, ее и след простыл, нагнать ее он не сумел и снова потерял из виду. Когда он наконец возвратился к старому хозяину, тяжело дыша и обливаясь потом, она стояла рядом с отцом, словно привязанная. Юная чертовка хорошо сыграла свою роль, хотя и не учила ее, а, может, и подслушала их разговор, а потом сбежала, но все время бегать проку нет. А потом прошмыгнула мимо отца и дала себя изловить. Конечно же, отец подозвал дочь, а та не могла ослушаться, когда он взял ее за руку, не могла вырваться, да попросту ничего не могла сделать. Так и нашел ее Курт при отце, да вот только не заметил, какой лукавый взгляд она на него бросила и как усмехнулась про себя, когда увидела его, взмыленного и с трудом переводящего дух. Он же едва не стушевался и подумал было, что девушка вздумала над ним издеваться, а не идти за него, ведь и юбок у девушек хотя бы по две — одна для дома, другая на выход; так и сердца у них два — одно для полюбовника, а другое для мужа, мужа они в любовники не хотят, а любовника не возьмут в мужья. Странные создания эти девушки! Курт стоял в совершенной растерянности и не мог подобрать слов, тут вмешался отец и спросил Агнес, хочет ли она выйти за Курта или нет. Это на усмотрение отца, ответила она, вырвалась и исчезла. Мужчины переглянулись, а потом старик рассмеялся и сказал: «Так тому и быть. Если уж решение за мной, то дело решенное, но девчонка ветреная, берегись, лучше всего отправиться в путь как можно скорей». Так и сделали. Тогда все происходило быстро и очень просто, свадебные церемонии еще не вошли в обиход, разве что у государственных мужей, которым надо было произвести впечатление, да у крепостных, которым хозяева не давали разрешения жениться. Запасов для приданого было достаточно, старик в нетерпении пригнал с хутора нескольких коров и коней, и как ни пугала домашних Бригитте гневом покойной матери, а не прошло и нескольких дней, как священник обвенчал молодых в Херцогенбухзее. Никаких особых высочайших соизволений в те времена на это не требовалось.

На следующий же день в Коппиген должна была отправиться процессия молодых; Курту, который в таких вещах не был искушен, она показалась совершенно великолепной, он грезил въехать к Коппиген настоящим князем, с женой, коровами и лошадьми, и с кучей всякой утвари. Какие у всех будут глаза, как они все будут лебезить перед ним! Мысли эти не давали ему покоя. Но когда назначенный день настал, он вдруг задумался, как же выглядит теперь Коппиген и что на это скажут жена и ее отец; от этих размышлений ему сделалось дурно. Поначалу он решил отправиться вперед и навести порядок, устроить уборку, но кто мог бы этим заняться? Да и ехать домой в одиночку ему не хотелось. Он представлял, как старый слуга, тряся головой, встретит его у ворот, как ему придется обнять мать и есть ее стряпню, а из каждой двери будут выходить старики и молодежь и дивиться на него: он впереди на прекрасном коне, голова не покрыта, а за ним дорогой обоз да свита. Он не собирался отказываться от своей мечты, но не хотел также, чтобы новые родственники и слуги видели безграничную бедность его владений, смеялись над ним; самая мысль об этом внушала ему ужас. Он не стал богаче, чем был, не мечтал о благах, которые были скорее ближе к Луне, чем к его руке, но и показывать отчаянную нищету ему не хотелось; пока он оставался дома, он и сам не знал, насколько беден, и лишь теперь, увидев, как обстоят дела в других домах, осознал, сколь многого он лишен. Чем дальше, тем отчетливее он понимал, что главное теперь не то, какие большие глаза будут у Юрга и матери, а то, какие лица будут у тех, кого он приведет с собой. Это смущение не укрылось от господина фон Оенца, тем более, что причина была ему хорошо известна. Не одного оленя приходилось ему загонять в Коппигене и смеяться над проклятиями, что посылала ему госпожа Гримхильда, и во время этих веселых выездов видел он, какая бедность царила в имении, и частенько, стоило им устроиться на сытный привал под деревом неподалеку, слышал он от кого-нибудь из тех тощих юношей, что собирали хлебные крошки, что живут в замке впроголодь. Виду он, впрочем, не подал, а позаботился обо всем, как на первый день, так и на последующие. Выехали они рано поутру, процессия была богатой, да так торопились, что потратили на дорогу никак не больше четырех часов, хотя сегодня путь этот можно проделать и за час.

Когда процессия поднялась на холм напротив замка, он показался Курту столь серым и маленьким, хотя и был залит золотым утренним светом, что он подумал уже было сказать, будто замок не их, а тот, что он покинул, разрушили и выстроили на его месте вот этот. С тех пор, как ушел он из дому, ему довелось повидать другие замки, и были они настолько внушительнее, что размер собственного его смутил.

Господин фон Оенц радовался, как ребенок: каждому, у кого было, во что трубить, он приказал трубить изо всех сил; науськал собак, чтобы они бегали вокруг повозок и лаяли на все лады; и добился того, на что рассчитывал. Госпожа Гримхильда перепугалась и уж подумала, что снова в ее владения пожаловала охота; она призвала своего стражника, хмурого Юрга, который, однако же, принялся задумчиво качать головой; двух собак, одна из которых уж ослепла, а вторая растеряла все зубы; пажа она так и не дозвалась — тот ушел на поиски чего-нибудь съестного, потому что в замке было хоть шаром покати. И поскольку вооруженной и отважной охраны у нее не было, она сама встала в воротах, обрушила на приближающуюся процессию целый град проклятий, но никакого эффекта это не произвело, и повозки приближались к замку самым наглым образом. Тут Юрг вскинул для приветствия на плечо старый арбалет, но вот натянуть тетиву было нечем, а голыми руками он этого сделать уже не мог. Но гнева Гримхильды это не убавило, храбро стояла она на своем посту, но наконец все-таки разглядела, что не охота это, а нечто другое. А поскольку женщины этого склада всегда предполагают самое худшее, ей вдруг втемяшилось в голову, будто над ней вздумали насмехаться и решили заехать к ней перекусить да посмеяться над ее горестями; о Курте она не подумала. У Гримхильды проснулись воспоминания о прежних временах; и хотя она все еще стояла в воротах, она приказала Юргу запирать их; она решила проучить насмешников, подпустить их к воротам, но позабыла, что одна створка давно сошла с петель и была употреблена по хозяйству. Так она и стояла в гневе и ждала, что будет дальше; глухо лаяли у нее за спиной собаки, а старый Юрг вцепился в ржавый арбалет. Когда она узнала фон Оенца, гнев охватил ее с новой силой; помнила она, как он издевался над ее слабостью, но никак не могла взять в толк, чего ему здесь надо со всеми этими конями в попонах, а за ними еще повозки; Курта она не видела, взор ее был прикован к заклятому врагу.

Тот же повел странную речь, зубы Гримхильды все больше и больше оголялись, подобно тому, как древние утесы показывают свои угрожающие выступы мореходам только тогда, когда столкновение уже неизбежно. Тут Юрг испустил крик и заковылял к крупному всаднику, что держался позади господина фон Оенца рядом с видной девушкой, а позади Юрга ковыляли две собаки, облезлые их хвосты ходили из стороны в сторону от радости. Глубоко, на старинный манер, склонился Юрг перед всадником, и изо всех сил старались собаки дотянуться до хозяина, но никак не могли достать до седла. Поспешила к нему и хозяйка замка, взглянула в глаза, да только не поприветствовала, а тут же спросила, что бы все это значило, не стал ли сын фокусником, а то и шутом. Курт отвечал, что привел домой жену, а с ней и новую жизнь в старую крепость, как она и наказывала, когда он уезжал, и поприветствовал мать. Тогда лучше бы ему, ответила Гримхильда, вернуться одному, а не под предводительством этакого дурня, но все же отошла в сторону, и процессия въехала на двор. Двор этот еле вместил всех гостей, да к тому же зарос травой, так как повырвать ее было некому, да и скота не было, который мог бы ее пощипать, и вообще в замке царило запустение, примерно как на кухне, где не готовят. Они и понятия не имели, что прекрасная дама была дочерью господина фон Оенца, и думали, что он лишь сопровождал молодых. Юрг размечтался о принцессе из восточных стран и конях, груженых золотом и драгоценными камнями, Гримхильда же напустила на себя прежний царственный вид и повела гостей в пустовавшие покои, где кружили в воздухе перья самых разнообразных птиц, которыми, собственно, в замке и питались; собаки радостно носились за перьями и поднимали целые клубы их в воздух. Сюда же слуги вскоре внесли угощение и напитки, здесь же обнаружилась и недостающая створка ворот — ее приспособили вместо стола, водрузив на грубо обтесанные чурки. Агнес и представить не могла, как обстоят дела, и не скрывала своего отчаяния, пожилая же хозяйка сохраняла достоинство, отчасти из уважения к незнакомой невестке, отчасти в попытке внушить уважение ей самой, и равнодушно наблюдала за суетой чужих слуг, будто было это делом будничным и разумелось само собой.

Когда все приготовления были завершены и старая хозяйка в ответ на вопрос, из какой страны родом невестка, услышала, что приютила в своем доме всего-навсего дочь оруженосца фон Оенца, рожденную всего лишь в двух часах езды отсюда, уважение и выдержка тут же улетучились, она скривилась так, как еще не видывали, и лицо ее становилось тем ужаснее, чем больше старый господин над ней смеялся. Наконец, как буря прорывается сквозь черные и тугие тучи, так прорвалась она и через гримасу на лице старухи. Она метала громы и молнии и все остальное и на всех подряд: сначала на Курта, за то, что ему потребовалось целых два года, чтобы найти девушку самого простого происхождения, да еще и за пару часов езды от дома, на старика, который украл у нее не одного кабана, а теперь еще и сманил и соблазнил сына, затем и на несчастную Агнес, которой лучше бы убираться туда, откуда пришла, да чем скорее, тем лучше. Но что толку старухе от брани и ругани, если нет рук, которые бы поддержали ее слова?

Когда у Юрга по жилам вновь потекло вино, взыграла в нем прежняя сила, он снова твердо стоял на ногах, члены налились, громко радовался он, что молодой господин вернулся, потому как без него жизнь тут была совсем тоскливая. Постепенно утихомирилась даже старая госпожа, не в последнюю очередь из любопытства — очень уж ей хотелось разузнать о похождениях сына да понять, действительно ли он добрался только до Оенца. Сама того не заметив, она втянулась в разговор, а когда узнала все подробности, как фон Оенц спас ее сына, да еще и незнакомое вино разгорячило ее кровь, роскошные яства раздразнили аппетит, так и вовсе смягчилась, все больше втягивала клыки и вставляла время от времени благодушные замечания, например, о том, что даже и не знает, что делать с невесткой, ведь ни накормить, ни одеть ей ее нечем, а в замке едва ли найдется сухая комната для нее самой, не говоря уж о еще двух жильцах.

С затаенным ужасом рассматривала Агнес ту нищету, о которой и не догадывалась, и ворчание старой хозяйки никоим образом положения не спасало, хотя в те времена еще и не огрызались так, как это принято сегодня, а из-за крепкого словца еще не принято было падать в обморок. И только старик фон Оенц получал от всего происходящего удовольствие тем большее, чем явственнее проступала бедность, и тем больше у него было причин посмеяться и возможностей продемонстрировать свою щедрость, оказать вспомоществование и сделать подношение. Всего, что он привез, — инструментов, запасов и нарядов — хватило лишь, чтобы слегка приукрасить старую пещеру, но многого тут еще не хватало, этого от старика не укрылось, да и рабочие бы не помешали, на тот случай, если в этих стенах снова будут ползать на четвереньках. Курт не особо-то заботился о чужих настроениях, во-первых, не в его это было привычках, а во-вторых, ему и самому было чем заняться. Как же ему идти на охоту с двумя старыми псинами? Конечно, в праздничном караване были собаки, но не для него, об этом никто и не подумал, а вот как завести об этом речь, — это и составляло предмет его размышлений. Две старые собаки сидели подле хозяина, кивали и виляли хвостами в знак приветствия, а потом глубоко опустили головы между лапами, прикрыли глаза, сделав вид, будто размышляют над важными предстоящими открытиями, а отдохнув немного, вновь принимались лизать хозяину руки. Старый фон Оенц с удовольствием наблюдал за этим спектаклем, нахваливал собак, какими они были прежде, ликовал, однако, от мысли, что с ними за охота, если одна делает один шаг в четверть часа, а вторая раз в четверть часа подает голос. И все же он попробует с ними поохотиться, сказал наконец Курт, других-то все равно нет. Господину фон Оенцу и в голову прийти не могло, что есть на свете замок с собаками хуже здешних, и уж этот-то недостаток запал ему в сердце глубже, чем все остальные; он ему был понятнее прочих, и он сразу же дал обещание поправить дело. Когда день стал клониться к закату, старый господин начал прощаться, пообещал не забывать и вскоре позаботиться обо всем необходимом, чтобы в Коппигене снова можно было жить-поживать как полагается. У дочери же на сердце было тяжело, когда отец отправился восвояси, а она осталась одна-одинешенька в обветшавшем замке. Впрочем, к сентиментальным настроениям она была несклонна, а привыкла браться за дело, хоть и была дочерью оруженосца; а уж дела было столько, что робость и смущение у нее скоро прошли.

В Коппигене все переменилось. Отец сдержал обещание, вложил много средств, начали строительство, пахотные работы, и все приводили по возможности в порядок. Юрг с огромным удовольствием всем руководил и иногда говорил, что кабы не пришло ему в голову отослать барчука, то все было бы по-прежнему, почитай ничего хорошего. Курт резвился с новыми собаками, ходил по старым своим тропам. Он давно уж приметил там лежбище кабанов, здесь новую дичь, знал, куда она собирается на водопой и где по вечерам выбегает на луга. Он знал стремнины в ручьях и старые переправы, под которыми хоронились самые крупные форели, а еще места, где водились щуки и хариусы, и все это нужно было проверить, посмотреть, не изменилось ли чего, уменьшилось либо увеличилось. Он показался на коне, в сопровождении слуги, в Золотурне и еще кое-где, как только представился к тому случай, так народ толпами сбегался, говорили, будто часто видали его без коня, а теперь он вернулся с богатой добычей с войн в далеких странах, и что ему-де не занимать мужества у самого графа, да и у рыцарей в округе. Курту было очень приятно, и слушал он все это чем чаще, тем с большим удовольствием.

Однако благородные дамы, что оставались дома, на дух друг друга не выносили и не находили одна в другой ровным счетом никаких достоинств. Агнес полагала, что именно ей все обязаны нынешним процветанием, именно она принесла с собой благосостояние, а потому обо всем она может высказываться совершенно свободно, и уж тем более ей решать, как следует обращаться с ее же вещами. Гримхильда же считала, что она куда благороднее, — графиня, а теперь еще и рыцарская вдова, а молодуха должна бы день деньской на коленях благодарить Господа за честь оказаться в таком благородном доме, а когда закончит — упасть в почтении перед нею и как послушная служанка ожидать ее приказаний. А поскольку Гримхильда, если уж чего удумала, не привыкла держать язык за зубами, а то, что она заявила, следовало выполнять неукоснительно, то легко можно себе представить, как им обеим жилось друг с другом и какое между ними было заведено ласковое обхождение. Когда Курт возвращался домой, жена жаловалась, грозилась уйти, возмущалась да капризничала, одним словом, употребляла все женские хитрости, обычные в подобных обстоятельствах. Курт не знал, чем помочь, ему и самому хотелось действовать по своему разумению, а не по указке матери, но только по-тихому, а протестовать против нее в открытую он никогда не решался. Странно, какую власть имеют такие старухи, у которых уж и суставы-то не гнутся, над рослыми сыновьями, а сыновья не умеют от этой власти избавиться, какие бы мучения она им ни доставляла. Он пытался утешить жену, сколь у него хватало умения и желания; да вот только ничего-то он не мог ответить, кроме того, что не может взять в толк, на что Агнес жаловаться и на что пенять, и как бы громко ни лаяла беззубая Вальди, а бояться ее никому и в голову не придет, так что пускай себе лает, раз ей так хочется; а поэтому он и понять не может, почему бы не дать матери выговориться. Или вот что: Агнес нужно лишь немного потерпеть, матери не так уж долго и осталось, а потом она станет полновластной хозяйкой и сможет руководить да верховодить, как ей вздумается. Но поскольку для возмущенной и жалующейся женщины нет хуже утешения, чем указание на будущее, ведь тем самым лишь добавляется в огонь масла, то и на этот раз никакого толку эти увещевания за собою не повлекли. Стоило Гримхильде найти кого-нибудь, чтобы срываться да гневаться, как она ощутимо прибавила в весе, заметно помолодела; чувствовала она себя как рыба в своей стихии. К тому же и хорошая еда с благосостоянием способствовали тому, что Гримхильда выпрямилась, а тело ее налилось новой силой. Господин фон Оенц был щедр, но все, что приходило, Гримхильда присваивала, обращалась с этим, будто это все принадлежит ей, а девушке не позволяла и слова поперек вставить, более того, заставляла просить у старухи, если ей что-то понадобится из ее же вещей.

Это было уж слишком, да и немного найдется на свете женщин, что стерпели бы такое обращение. Да только все женщины разного толка, а то можно сказать, что и из разного теста. Одних такое обхождение изводит, они принимаются плакать и горевать и вскоре рассыпаются в прах, другие же крепчают, как огонь закаляет сталь и железо; о тех, кто сразу падает духом и сдается, мы здесь говорить не будем. Агнес же была из тех, о которых долго не знаешь, каким она пойдет путем, — была еще слишком молода, сущность ее еще не раскрылась; но все же, постепенно она все больше и больше показывала характер, и характер этот был не из слабых, жизнь ее закалила, плакать она стала реже, но тем изощреннее стала ее речь. Со странным чувством удовлетворения наблюдала Гримхильда, как невестка становилась достойной ее ученицей, а иногда и превосходила ее. И все же в Агнес не было злости, яда, того, что отталкивало в Гримхильде, Агнес умела быть милосердной, умела преданно любить, Гримхильда же этого никогда не могла. Понятное дело, что жизнь с этими женщинами была не из приятных, по крайней мере, для Курта.

Чем меньше он мог помочь, и чем нерешительнее и, можно даже сказать, трусливее становился, тем более грубым он себя выставлял, неистовствовал, ругался, корчил такие гримасы, что и старый дуб на его фоне выглядел нежнее, и как можно чаще искал дела вне дома, а то и удовольствия. Замок казался ему все меньше, и с каждым днем он все больше ругал себя, что женился и привел в дом жену, — мир-то так велик, счастья в нем так много, а он так рано отшатнулся от него и заполз в свою старую дыру, не повидав света и не снискав подлинного счастья!

Старик фон Оенц помер, Курт получил богатое наследство, но и оно показалось ему убогим, ибо сравнивал он его не с тем, что имел, а со своими мечтаниями, которые все чаще навещали его и пророчили бесконечное счастье, что ожидало его, да ускользнуло ввиду несвоевременной женитьбы. Сегодня сказали бы, что он страдал раздвоением личности, но тогда болезнь эта была еще неизвестна, просто видно было, что Курту дома делать нечего, что он все чаще где-то пропадал, что не растратил еще необузданную молодецкую силу, не повзрослел душой. Курт был в ссоре со свояком, женившемся на сестре его жены, Труде, в раздоре с монастырем, куда Бригитте поместила свою долю наследства. Он устраивал отчаянные распри, из которых, впрочем, чаще возвращался домой изрядно потрепанным и беднее, чем уехал.

Как игрок, который чем больше теряет, тем безогляднее ставит, чтобы вернуть утраченное, и иногда даже отыгрывается, так и Курт предпринимал все более рискованные шаги, да только ничего у него не выходило, удача ему не улыбалась, рука у него была несчастливая, какой бы сильной она ни была. Имя его все больше обрастало сомнительной славой и произносилось все чаще, когда то тут, то там совершалось злодеяние, а если уж за чьим-либо именем закрепилась дурная слава, то уж на него будут вешать все преступления, совершитель которых неизвестен, и каждый, кто заботится о добром своем имени, старательно избегает всякого подозрительного общества. Такой уж человеческое общество своеобразный организм, и как здоровое тело отторгает всякую нездоровую и нечистую материю, поначалу, в основном, по собственному разумению, так и общество все дальше и дальше отталкивает всякую гниль, пока вовсе не избавится от нее. Но если тело не в силах избавиться от больной части, то оно заболевает все целиком и положение его безнадежно, гниль берет верх и разрушает плоть. Курт на своей шкуре испытывал подобное, все дальше оказывался он от кругов, где текла здоровая жизнь, и обретался все больше на диких, отчаянных орбитах, на краю которых разверзлась бездна, куда попадает все, что было исторгнуто из здорового хода жизни.

Мать его наконец умерла. Агнес заправляла в доме одна, взяла бразды правления с пониманием и крепкой хваткой, но уберечься от вновь приближающейся бедности не умела, все, что принесла она с собой, постепенно было растрачено, Курт разбрасывался добром направо и налево, а целая орава детишек лишь помогала справиться с запасами. Землю с каждым годом возделывали все хуже, Курт в ходе своих делишек растерял лучших людей, да и лучшее время упустил. Чем меньше обретался он дома, тем чаще он разъезжал, и чем чаще он отсутствовал, тем больше его презирали и сторонились, и в почтенный благородный дом путь ему был теперь заказан. Главы знатных близлежащих домов Кибург и Бухэгг ввязались в большую игру, много было у них дел и в итальянских провинциях, все более дикие вещи творились в их имениях, и тем больше добра утекало в руки сброда самого разного пошиба. Курт, конечно, уже не был прежним проходимцем с дубиной, что в одиночку подкарауливал прохожих за деревьями и заборами, — он превратился в благородных кровей разбойника и обделывал свои дела на коне с копьем и мечом, а не в обществе подлых воришек. Был у него подельник из Флюменталя да еще один из Ландсхута, а третий из Инквиля, — прожженные, отчаянные ребята, что промышляли тем же, чем и он, так же, как и он, не имели в своем дому ничего желанного, сторонились жен и детей и не хотели вставать на пути у домовых мышей. Для занятий их годилась любая местность, болота и леса, ручьи и реки, дороги и деревни; здесь было чем поживиться, а пускаться в погоню за ворами было нелегко, тем более — отыскать их в недоступных укрытиях; но чем больше они воровали, тем беднее становились их собственные жилища, потому как на любом воровстве лежит проклятие. Как за лошадьми следуют насекомые, что сосут их кровь, и как лошади не способны от них ускакать, сколь быстро они бы ни бежали, ведь в каждом лесу к прежним слепням да оводам прибиваются новые полчища, так же было и с нашими рыцарями. Промышляли они для самих себя, но и на них находились более искушенные умельцы, которые, словно собака, что довольствуется обглоданной хозяином костью, вернувшись с посылок и разного рода поручений, к которым были приставлены, не желали ничего, кроме самого лучшего, а потому присваивали самую ценную часть добычи, причем, решалось все полюбовно. Вокруг благородных разбойников стаями вились шлюхи, которым и перепадали самые лакомые куски; те, в свою очередь, занимались продажей награбленного, мошенничеством, приносившим им некоторый дополнительный доход; то, что оставалось у наших господ, они все равно в итоге тратили на кутежи и попойки, без которых, конечно, не обходится ни одна воровская шайка.

Там, где сейчас Ландсхут в кантоне Берн, тогда замка еще не было; старый замок Ландсхут, позже разрушенный жителями Берна и Золотурна, стоял на левом берегу Эмме, в крутом склоне Альтисберга, и сегодня еще можно узнать место, где он высился. Странная то была скала, в поросшем буком болоте, своего рода сторожевая башня посреди огромной долины, каковые в западной Швейцарии встречаются редко. Скала была необжитая, сквозь камни проросло несколько елей, землю покрывали кусты ежевики. Но за этим холмом, примерно там, где сейчас лесопилка, стояла приземистая, но просторная хижина, серую крышу которой можно было разглядеть только вблизи; там, в перекрестье ручьев, в трясине и ольшанике никто и не стал бы искать человеческого жилья. А если кто, сбившись с пути, и набредал на нее, то лишь по воле особого случая: одна тропа начиналась прямо от Эмме, другую же следовало искать по ручью, до которого долго пришлось бы добираться верхом, да и вряд ли бы кто что-либо заподозрил, пока небо было залито дневным светом. Пожалуй, в глаза бросался размер хижины, но путник мог подумать, что этот сухой клочок земли посреди богатых рыбой вод выбрали для сооружения общего укрытия рыбаки, и если бы он постучал в дверь, то лишь укрепился бы в своем предположении. Стучать бы ему пришлось долго, прежде чем получить ответ, наконец через узкую щель выглянула бы развеселая и полуголая бабенка или старуха с глубоко запавшими глазами на злобном лице и напустилась бы на него так, будто он разбойник, и спровадила бы туда, откуда пришел, сделав вид, что никакого иного пути к хижине нет. Хорошо еще, если он послушается указаний, и уж тем более, если цел и невредим снова выйдет на дорогу, не всем улыбнулась такая удача. Если же пришелец был хоть немного подозрителен или же внешний вид его сулил богатую добычу, то можно было быть уверенным, что на обратном пути он вдруг получит смертельный удар, а то и вовсе окажется внезапно в бурном ручье, и жизнь оставит его. Потому как жили в этой хижине не только девка со старухой, но и по меньшей мере один мужчина. Мужчину этого можно было бы назвать рослым, если бы не хромота; волосы у него когда-то были черными и густыми, теперь же свисали жалкими поседевшими клоками, лицо было смуглым, от природы ли, то ли оттого, что никогда не было мыто, — этого никто не знал. Лицо странным образом выступало из-под высокого лба, потому как не только нос был крив, но и сам овал лица изгибался, подбородок был словно скошен назад, а под носом в оскале кривился рот, и хотя говорил он много, казалось, удается ему это с трудом, и было видно, что рот этот создан скорее для того, чтобы разрывать на куски добычу, чем для речей. Таков был хозяин хижины — судя по всему, рыбак, а на самом деле — торговец краденым, а хижина была ни чем иным, как местом сходок благородных разбойников; странная же скала служила для обзора.

Другого такого разбойничьего пристанища не сыскать было по всей стране, приблизиться к хижине незамеченным было невозможно, даже если никто особенно и не следил, а покинуть ее можно было сотней разных способов, правда, требовалось знать близлежащие реки, болота и леса. Здесь можно было и отсидеться в ожидании известий обо всем, что происходило от Берна до Золотурна и от Золотурна до Бургдорфа; а сбежать можно было даже в Гой или вверх по Ааре; легко было затеряться в этих местах, да так, что преследователи, даже если шли по пятам, и следов бы не нашли; а если не было подмоги, то можно было просто пустить коня и спастись такими тропами, по которым ни один конный не проехал бы, а конь, тем временем, еще быстрее, чем с седоком, нашел бы надежное убежище. Но место это было хорошо известно разного рода пройдохам и благородным господам. Хозяин хижины был преданным слугой последним, но и с проходимцами всякими водил дружбу, как говорится, рыбак рыбака. Странное дело: люди вроде как и одного пошиба, да только разных сословий изо всех сил стараются облапошить да сожрать один другого, хитростью ли или силой; каждый вроде бы держится своих, но так, как слабый и подлый держится богатого и могущественного, а при случае не упустит возможности переломать ему ноги или воспользоваться ради интереса собственного или своих собратьев, как если бы клещ раздулся от крови какого-нибудь здоровяка и сам возомнил себя здоровяком. И оказался бы в щекотливом положении. Признают его существа высшего толка за своего, тогда станет он их самым верным поборником, а поскольку знает он повадки низшего класса, еще яростнее будет выступать против них, пуще прежнего заботиться о том, чтобы они не пили его собственную кровь и уж тем более не возвысились, как он; а коли его оттолкнут, не признают, тогда уж ополчится он против высших, объединит с подлой своей хитростию новую силу да еще привлечет под свои знамена других, станет связующим их звеном, бечевой, что связывает самые ядовитые стрелы. Там, где человек становится подобен Христу, он и изменяется, но в ту пору в этой хижине о христианстве и не слыхивали. Устроена она была так, как это обычно заведено, как подобные места обычно и описывают: внутри она была просторнее, чем казалась снаружи, скрывала потайные покои и выходы, и столь же мало, как хозяева догадываются о проделках челяди, знали благородные посетители обо всех тайнах, что скрывала хижина; немногим больше знали и дружки хозяина, а все мог знать разве что он один.

В хижине был просторный зал, посреди которого большую часть времени горел огонь, над огнем на железном крюке висел котел, скрывавший в своем брюхе вареное мясо, так что какой-нибудь изголодавшийся посетитель всегда мог рассчитывать на сытную трапезу. Если долго никто не появлялся и старуха переживала, что мясо совсем разварится, она сдвигала котел в сторону от пламени или вытаскивала из-под него дрова и оставляла томиться над углями, на всякий случай. О проходимцах из подлого сословия они, может быть, и не стали бы так заботиться; но вот благородные разбойники суть народ нетерпеливый, да и требовательный, как сам черт, и если уж они в своих визитах отдавали предпочтение хозяину хижины, то почему бы и ему не примириться с прихотями своих гостей? Гость садился к огню, отогревался за трапезой и добрым винцом, которое нередко составляло часть промысла или же закупалось в монастыре в Золотурне, с настоятелем которого хозяин хижины водил закадычную дружбу; впрочем, что их связывало, никому на свете не было известно. А если гостей в хижине было достаточно, на каменном столике затевали игру в кости, а то и задирали потаскушек, торговались и сбывали добычу всем, кому было известно про этот медвежий угол, а заканчивалось все частенько дикой сварой и кровопролитием. Страсти ни друзей, ни врагов не различают, да и собственного хозяина ни во что не ставят, они суть духи адской бездны, заклятые из этой пропасти, освобожденные от ее пут, они несут с собой разрушение, губят собственное средоточие, тело, в котором живут, собственного своего хозяина, душу, которую охватывают, и тогда лишь возвращаются в бездну, когда завершат свой труд, когда негде им больше найти приют на этой земле.

Дома у Курта дела обстояли очень печально; хозяйство пришло в совершеннейший упадок, и Агнес не знала, где искать пропитание для детей. Теперь-то поняла она, что свекровь очень ее поддерживала и пыталась заставить оставшихся вассалов достать ей самое необходимое, дичь и дрова для кухни, а детей — по мере силенок принимать участие в охоте и рыбной ловле, потому как Курт ничем этим более не занимался; редко его можно было застать дома более одного дня, да и то, являлся он лишь, чтобы выспаться, залечить раны или же выместить гнев на подельников. Все было как прежде, в минуту опасности он мог превратиться в неистового вепря, а потом — во всеобщее посмешище, и каждый использовал его на свой лад. Друзья благородных кровей обманывали его при дележе, но чаще всего в кости, управляться с которыми тип из Флюменталя вообще умел мастерски; а парень из Инквиля еще ему в этом пособлял, но тот, что из Ландсхута, буян и верный его подельник, вроде как был на стороне Курта, подливал ему, пока тот не терял над собой власти, а тогда становился и его жертвой, теряя все, что удалось сохранить. Хуже прочих был, однако, седой хозяин, конченный пройдоха, он лебезил перед Куртом, льстил ему, как никому другому, всегда признавал его правоту, на его стороне выступал, когда тот бранился с остальными, и в то же время обманывал Курта пуще прочих, всеми возможными способами, да еще насмехался над ним, когда его не было поблизости. А Курт-то, бедный-несчастный, что-то чувствовал, но в чем подвох, никак не мог догадаться. Можно представить, что это за отец такой, который не приносит домой ничего, кроме ран и злобы, и каково с таким мужем вести хозяйство жене. По счастью, природа тогда была куда щедрее на дары, чем сейчас, иначе все семейство померло бы с голоду. Ко всему прочему у Агнес не было ни души, ей даже и пожаловаться-то было некому, все тяготы приходилось ей преодолевать в одиночку. Теперь она была бы рада и свекрови, теперь она чувствовала, как та была к ней расположена, но, как известно, редко можно понять, хорошо для тебя что-то или дурно, когда имеешь это под рукой.

Но тут для разбойников настало действительно нелегкое время, пришла зима, и жестокая. Зимой путники редко отправляются в дорогу, и чем меньше было следов на снегу, тем легче было опознать разбойничьи, когда б кому была охота. А потому в хижине веселья поубавилось, если уж и удавалось им ограбить какой-нибудь хутор или украсть что-нибудь на ярмарке, то опасность была куда больше добычи.

Случилось это мрачным туманным днем, какие часто выпадают в это время года поблизости от рек и многоводных областей; в такие дни кажется, что солнце — это масляная лампа, из которой выгорело все масло, и лишь на кончике фитиля еще держится пламя. В хижине как обычно горел огонь, но котел был почти пуст, потому как раздор в последнее время случался часто, а добычу приносили куда реже. Старуха скрючилась у огня и ворчала, напротив нее на чурбане сидел флюменталец, уронив узкое, бледное лицо на руки; он уставился на огонь и переругивался с девкой, что ходила вокруг и подзуживала его. В словах ее не было ни капли уважения, а было в них нечто другое — горькая обида на флюментальца. Он ее соблазнил, но обращался чрезвычайно жестоко; она видела, как он обчищал остальных, но не оставлял добычу в хижине и не тратил, а уносил с собой куда-то еще, может быть, откладывал на старость, видела, как он осторожничал и брал себе больше других, хотя делал меньше. О потаскухе этой он не заботился, обходился с ней, как обходятся со старой собакой, у которой выпали зубы. Старик принес в необычной сети, которую в кантоне Берн называют верша, отличную рыбу: форелей, изукрашенных красными крапинами; борода и волосы у него совсем побелели и торчали во все стороны, а дальше прочего торчал на кривом лице нос. Он тоже был не в духе, снаружи был лютый холод, а рыбалкой в это время года промышляют только по нужде. Насупившись, поднес он флюментальцу затребованное им вино и заметил, что скоро и пить будет нечего, вино почти все вышло, но замечание это никоим образом флюментальца не смутило, и он все выпил. Неуютно было в хижине, давненько уже не слышно было ни единого доброго словца, и лишь несколько скупых фраз, словно ядовитые стрелы, перелетали из одного угла в другой; сумрак сгущался, день быстро клонился к закату, не оставив ничего, кроме горького осадка и на сердце, и на языке.

Вдруг за дверью вроде кто-то свистнул; осторожно открыла старуха дверь, и хотя сердце ее давно окаменело и ко всему-то она была привычна, отпрянула. За порогом стоял Курт, рядом с ним лошадь, а на ней различила старуха, как ей показалось в полумраке, обнаженного мертвого человека, занесенного снегом и уже покрывшегося инеем. Курт рассмеялся над перепуганной старухой, потому что через седло у него был перекинут не человеческий труп, а мертвая свинья. Они напали на богатого мельника, направлявшегося вместе с зерном и двумя свиньями в Золотурн. Добычу решили привезти в хижину тайно; так что Курт отправился со свиньей вперед, а его подельники из Ландсхута и Инквиля поехали другой дорогой, а все, что не смогли увезти, припорошили снегом. Теперь у них снова появились запасы, деньги еще оставались, а вот мира между ними не было. Курт сцепился с флюментальцем, который не замарал рук, но претендовал на лучшую часть добычи — во время перебранки он отыграл в кости большую часть денег, что они нашли у мельника.

В душе у Курта разгорелось пламя гнева, еще больше злило его ухмыляющееся лицо наглеца из Флюменталя; он употребил несколько крепких выражений, но не добился ничего, более того, бывший союзник стал глумиться над ним пуще прежнего. Курт не сдержался, схватил каменный кубок, стоявший рядом, и что было мочи запустил им в смеющееся лицо флюментальца. Тот был не промах, увернулся, так что кубок его просто поцарапал, вытащил кинжал и в слепом гневе ткнул им в набросившегося на него Курта. Может быть, он и лишил бы его жизни, если бы не внезапный удар со стороны, от которого он повалился на стол, а кинжал лишь немного задел Курта. Совершила этот выпад потаскуха, которая давно привыкла к таким представлениям и наперед знала, чем все кончится, и предпочла предотвратить печальный исход, а заодно и позаботиться о том, чтобы преимущество оказалось на противоположной ее жестокому любовнику стороне. Когда Курт, словно разъяренный лев, хотел его сцапать, она не стала мешать, это сделали двое других, но таким способом, что непонятно было, завязалась ли новая драка или же они пришли товарищу на помощь. Они рычали, как дикие звери в клетках, мечи сверкали и со скрежетом обрушивались друг на друга, все труднее было понять, кто же сражается, а кто их разнимает, все меньше слышен был в этом лязге угрожающий голос старика, близился ужасный конец схватки; в крови была даже девушка, попытавшаяся влезть между сражающимися мужчинами с горящей головней. Тут вдруг сверху обрушилась на них чья-то темная фигура, так что они разлетелись в стороны, как искры от расплавленного куска железа, на который опустился тяжелый молот черного кузнеца. Кто это был, никто не успел рассмотреть, но каждый подумал, что это, должно быть, сам черт, — внезапный испуг пробуждает в человеке самые потаенные страхи и даже самым отчаянным подлецам и нехристям внушает всяческие суеверия. Словно каменные изваяния, жались еще мгновение назад столь ожесточенные головорезы по стенам и дрожа таращились на темное существо, что медленно поднялось с пола, и чем выше становилось, тем более отчаянная всех била дрожь.

«Михель, а крышу-то не грех и перестелить, на ней и аист не устоит, о человеке и говорить нечего!» — сказал черный человек обиженным голосом и потер ушибленные ноги.

К мужчинам вернулась жизнь, раздался взрыв хохота, все узнали Фрэнцли-рудокопа. И каждый хохотал громче другого, так что можно было подумать, что уж он-то вовсе не испугался. Гогот не стихал, пока Фрэнцли наконец не рассвирепел и не заорал, что если они вздумали изображать шутов, то он, пожалуй, подыщет людей посерьезнее, которым и расскажет, что разузнал. Все тут же умолкли; разбойничий инстинкт пересилил все прочие, и Фрэнцли поведал, как сегодня вечером, примерно в это вот время, из Золотурна отправятся богатенькие духовные лица, чтобы назавтра, как полагается, справить Рождество в Фрауенбруннене; с собой у них будет множество всяких ценностей, а сопровождать их будут разве что несколько служек. Он долго стучал, свистел, шумел, но никто его не слышал, тогда он залез на крышу, хотел хотя бы подсмотреть, что происходит внутри, но только залез, как сразу провалился, крыша-то никуда не годится, и лучше бы ему вообще не приходить.

Словно по волшебству жизнь в хижине преобразилась. Старик и девка поспешили в яму — так называли расположенное под землей стойло — запрячь лошадей, всадники держали совет с Фрэнцли, где и как лучше всего устроить засаду, а заодно перекусывали рыбой и полусырым свиным жарким. В этот жуткий туман, когда едва можно разглядеть что-либо в нескольких шагах, решили устроить засаду на лугу, под Беттеркинденом, где в случае чего можно разбежаться во все стороны и в любом месте перейти Эмме. Фрэнцли согласился и сказал, что по пути кое к кому зашел и тоже подумал, что в этом месте удобнее всего при необходимости подсобить друг другу, прийти и исчезнуть без труда. Тут же вывели лошадей; шли они все, кроме старого Михеля, неохотно; дико и радостно скакала вслед за ними потаскуха.

Золотурн всегда был богобоязненным и благочестивым городком; никогда здесь не едали обильнее и лучше, чем могли себе позволить, пили так же, постились не дольше, чем нужно, а вот праздники здесь были куда как любимы и побогаче, чем будни, и если уж кто-то был в состоянии праздник продлить, то уж не отказывал себе в удовольствии. Фрауенбрунненом звался молодой еще женский монастырь не самого строгого ордена, езды до него было от Золотурна три часа, да и от Берна столько же; большинство сестер происходили из благородных фамилий обоих городов, а потому для торжественной, достойной службы необходима была помощь — монастырь такими средствами не располагал. Помощь эту сестры чаще всего искали в Золотурне, не в Берне. Там в таких вещах разбирались, да и участвовали тем охотнее, что Берн всегда отказывал то из-за нехватки времени, то из-за более важных дел.

Итак, достойные представители духовенства, сан которых история, впрочем, не сохранила, вооруженными отправились накануне праздника в Фрауенбруннен; запряжено было множество вьючных лошадей, ибо бедным благочестивым монахиням эти господа никак не хотели оказаться в тягость. Многие, у кого в монастыре были сестры или дочери, передавали подношения. Когда в путь отправляется целая компания, у каждого есть груз и каждый думает, что его могут подождать, и пока все ждут последнего, пройдет немало времени, прежде чем путешественники тронутся с места. Так что приготовления заняли куда больше времени, и процессия тронулась из Золотурна значительно позже, чем рассчитывал Фрэнцли, но все были в отличном расположении духа, бодрились и рассчитывали без труда прождать еще три часа; об опасности никто не думал; все были вооружены, в том числе, лица духовные, ибо в те времена без оружия должно было опасаться всех и каждого. Хотя уже и в те времена ходить с оружием считалось неприличным!

Пока они ехали по черному лесу, который принадлежал городу, дорога шла то вверх, то вниз, все держались вместе с привычными предосторожностями; но чем дальше удалялись они в тихий и сумрачный вечер в слабом и робком свете факелов, чем дальше отъезжали они от города, тем беззаботнее становились; спрятали оружие, плотнее кутались в теплые одеяния и стремились как можно быстрее достичь дружеского укрытия. Тут словно буря налетела — сзади, спереди, со всех сторон: пешие, конные, словно свалились с неба; не успели они оглянуться, как всех сбили в кучу. Лошади как с цепи сорвались; на них словно обрушилась дикая охота. В первобытном, неизбывном ужасе все, кто мог, пустились в бегство, вперед или назад. Двоих первый удар не задел, у них было время обнажить мечи, и они со всей возможной силой пустили их в дело — это были не монастырские слуги, а два дворянчика. Одного звали Гибели, другого Гэбели. Курт и его сообщник из Ландсхута бросились на них, а другие дали тягу через поле с добычей. Сообщники из Флюменталя и Инквиля догоняли беглецов, а сражение выдалось непростое. Дворянчики эти были не молокососы, хорошо вооружены, и пустили обоим отчаянным головорезам кровь; непонятно было, кто одержит победу. Тут, словно ветер, подоспел флюменталец и что-то крикнул товарищу из Ландсхута. Тот же обрушил жуткий удар на голову противника, такой силы, что он, хоть и был в шлеме, нагнулся аж до луки седла, а потом повернул коня и понесся к Эмме. Флюменталец бросился было за ним, на ходу махнул мечом в сторону Курта, но лишь задел его, а Курт вдруг оказался один сразу против двоих. Тут охватил его страшный гнев, чудовищным напором ему удалось повалить первого противника наземь и скрыться в тумане. Он слышал, как утих лязг оружия, как со стороны Фрауенбруннена приближались всадники. Только теперь догадался он о предательстве, глубоко воткнул шпоры в бока коня, и, благо что знал местность, еще на этом берегу Эмме нагнал своих так называемых приятелей, одним ударом сбив флюментальца с коня и помчавшись за другими. Те опомнились и начали обороняться; Курт мечом прорубал дорогу. Из Фрауенбруннена приехало еще несколько знатных господ, их насторожило отсутствие гостей из Золотурна; понятно было, что в то время могло случиться, и каждое опоздание было подозрительным. От беглецов узнали они о нападении на Бэттеркиндене и тут же приняли решение напасть в ответ. Местность им была известна, так что они преследовали разбойников и вмешались в их стычку, но никого не поймали, потому как разбойники знали эти места еще лучше.

Курт взял вправо и объехал хижину. Он жаждал мести, думал, что все против него, от добычи ему ничего не досталось, не говоря уж о том, что единственным его вознаграждением были жестокие раны. Жажда мести и преследователи гнали его вперед, но враг отстал, гнев поостыл, и Курт пустил коня шагом. Гнев еще полыхал, конь чуял его ярость, но Курт разрывался между желанием найти укрытие и отомстить в эту же ночь. Лет десять назад он бы так и сделал, но десять лет любого научат прислушиваться к голосу разума, взвешивать силы и трезво рассчитывать успех предстоящего предприятия. Могло быть так, что хижину обложили или устроили засаду, а если нет, как ему было в одиночку справиться со всеми, к тому же обессилевшему и измученному ранами? Так что он медленно поехал дальше по полю, где теперь Утценсдорф, добрался до леса, за которым был его замок. Быстрее обычного вертелись у него в голове мысли, которые обычно приходили и уходили довольно размеренно; жажда мести порождала план, взыграла фамильная гордость, горячо жег стыд от того, в кого он превратился, вопрос «Что же теперь делать?» черным призраком стоял перед ним в плотном и жутком тумане.

Гораздо дальше обычного, преодолев холм, уже с поля, заехал он в лес и отправился промеж дубов к колодцу в Бахтеле. О том, что наступил сочельник, он и не подумал. Времена были грубые и дикие, все в жизни было грубо и дико, но, пусть и в немногих, а в некоторых сердцах все же цвели глубокие и благородные чувства, в некоторых домах обитал Дух Святой и благодать Божья, хотя поверить в это трудно. Грубым, как и его время, был Курт, при необходимости он мог совершить крестное знамение да и в черта верил, как мы уже знаем; но в то, что религия его состояла более чем из двух этих вещей, верится слабо.

С жутким криком пролетел между дубами сыч, мимо Курта с фырканьем пронеслась стая кабанов, а голодные волки оглашали ночь воем; но Курт на это внимания не обращал, он давно привык ко всему этому, однако в первый раз собственные мысли занимали его больше кабана или волка. Устало плелся его конь по лесу, шпоры больше не подгоняли его; но теперь он забеспокоился, вскинул голову, прянул в сторону, потянул ноздрями воздух; Курт едва удержался в седле и с большим трудом удалось ему заставить коня идти дальше. Поначалу он подумал, что конь учуял зверя неподалеку, но поскольку нападения не последовало и тем тише делалось вокруг, чем дальше Курт пробирался в лес, он не мог понять, в чем дело; конь дрожал, упрямился и вертелся на месте.

В страхе и волнении добрался он до места, где из-под земли бьет ключ в Бахтеле, там конь уперся, словно врос копытами в землю, — ни шпоры, ни кнут, ни проклятия не могли сдвинуть его с места. Конь был добрый, надежный, единственное создание, к которому Курт был по-настоящему привязан, о котором заботился. Курт не понимал, что бы это значило. Он вглядывался вперед, нет ли чего на пути, волка ли, убитого ли зверя, но снег был чист. Тут показалось ему, будто туман впереди собрался в черную стену, потом будто распахнулись в стене огромные ворота, а внутри ворот — непроглядная тьма, а из тьмы той доносится наружу грохот, словно грохочет в брюхе у горы камнепад; тут донесся до него вроде как жуткий гомон странных звуков, которые тут же превратились в собачий вой, крики разъяренных охотников, что несутся из лона тьмы прямо к зияющим в стене воротам. Словно молния по ясному небу, пронеслась у него мысль, бросился из глаз в самое сердце ужас, и не успел Курт опомниться, как из ворот показалась дикая, яростная охота; с ужасающим ржанием бросился конь прочь. Курту же показалось, будто сросся он с конем воедино, стал зверем, за которым несутся с диким и яростным гиканьем охотники. Стал ли он кабаном, оленем, этого он не знал, но шерсть у него вздыбилась, и каждый волосок стал зрячим, и увиденное каждым из тысячи глаз вселяло в сердце адскую боль и смертельный ужас. Каждый глаз видел собственные мерзости, свои ужасы, каждый заставлял сердце заходиться в несказанном трепете, каждый заставлял нестись все быстрее. Они видели ужасных егерей, заросших столетними бородами, лица их перекошены были столетней яростью, глаза их горели, словно пламя самого ада, руки их занесли копья, натянули луки, а позади них, черного, как сама ночь, увидели они главного охотника; взмыленный конь его был сама тьма, лицо же его подобно было пылающей печи, скрытым черной тучей недрам земным, что извергают снопы пламени. За ними неслись собаки, жуткие чудовища с человеческими лицами, разевали пасти на Курта и гнались за ним с отчаянными криками. Все их лица Курт знал, первое принадлежало его собственному отцу, сразу за ним распахнул крокодилью пасть дед, а за ним в жутком оскале и пене бежали мать и бабка, лязгали окровавленными зубами, и вели за собой с леденящим душу завыванием целую свору родных. А вокруг, меж кустарников и деревьев, увидел он еще многие сотни лиц, и все эти лица были ему знакомы; принадлежали они всем тем, кого он мучил, бил, унизил, ограбил и убил; все они с наслаждением наблюдали за погоней, все кричали: «Ату его, ату!», и еще яростнее неслась за ним отвратительная свора, и некоторые звери преграждали ему путь, выбегали на него из леса и кустов, и всех их он тоже Знал. Это были кони, которых он извел или загнал, дикие звери без числа, которым он без нужды причинил боль и жестокие страдания перед тем, как убить. Все это видел он каждым волоском на теле; и кровожаднее выли на него собаки, отчаяннее гнались за ним охотники, злее бросались на него звери, бешено раздавались вокруг крики «Ату его, ату!». В тысячу раз сильнее прежнего горел в его сердце страх, горы мешали ему вздохнуть, целые миры висели у него на ногах и тянули вниз, в ярости клацали зубами на него собаки; в одно ухо вцепилась мать, на затылке сомкнулись челюсти отца, глухо раздавались крики егерей; наконец силы его покинули, он остановился, и копье черного рыцаря пронзило его насквозь, он ощутил, как удар этот прервал его жизнь. Однако он не умер, с чудовищной болью чувствовал он, как член за членом отпадает от его тела, видел, как каждый из них стал существом, и, накрытый ударом пылающего кнута Черного всадника, содрогнулся от адского жара, что пронизал все его тело и кости; он и сам стал одной из жутких собак этой охоты, и все обжигающие удары кнута сыпались на него; отчаянно взвыв, он устремился вперед. Перед ним, обернувшись женщиной и детьми, мчались отделившиеся его члены — то была его жена, его дети, и он несся за ними адским псом с жутким воем. С криками и в слезах бежали они от него, с адским воем гнался он за ними, подгоняемый ударами адского кнута, и приближался все ближе, плач их пробирал его до самого нутра, удары кнута становились все горячее, все беспощаднее, заставляли бежать все быстрее, выть все громче. Перед ним бежал младший сын, он догонял его, тот вскрикнул, он замедлил бег; но удары все сыпались, обжигали, он взвился в жутком прыжке, в отчаянии сомкнул ужасные челюсти, раздался исполненный боли крик, что пронесся по всему лесу и небу, ребенок вырвался, мать обернулась, подхватила дитя и еще быстрее побежала вперед. И снова был он все ближе и ближе к другому ребенку, от крика его разорвалось бы сердце, за ним с адским воем несся отец, хлопая черно-коричневой пастью с пылающими зубами, силясь дотянуться до нежной плоти, и чем ближе он был, тем злее становились за его спиной охотники, тем яростнее свистел кнут. Он снова сомкнул пасть, и снова вскрикнул ребенок, снова бросилась назад мать, подхватила и его и бросилась вперед. Но все ближе подбирался он к третьему ребенку, и громче и громче, еще более отчаянно раздался его крик, и чем ближе он был, тем ужаснее впивался кнут в плоть, и когда пасть его уже коснулась ребенка, когда он закричал от неимоверного страха, кнут превратился в копье, что вошло в его бок, рассыпая искры; в гневе от адской этой боли захлопнул он пасть, но не схватил дитя, мать бросилась против него, обрушилась на него с нечеловеческой силою. Тут члены его вдруг обмякли, все вокруг стихло, он погрузился в черную ночь, и ночь становилась все чернее, пока он не перестал видеть, какой черной она была.

Над землей под покровом тумана забрезжил святой день, но солнце рождения Господа не пробилось в сердце Агнес, на душе у нее был туман; там обитал сумрак времени, сумрак нужды, сумрак вдовства, когда нечем кормить детей, великая нужда женщины, муж которой пожирает все, что она сберегла для детей. И пока еще утренние сумерки были погружены в туман, она поднялась, взвалила на усталые плечи дневную свою ношу, сама отперла ворота, чтобы послать девку за коровьим молоком. Но едва створка подалась, как к ее ногам упало тяжелое тело, — перед ней в беспамятстве лежал Курт. Она не вскрикнула — нервы ее были слишком закалены, но все же очень испугалась; ей показалось, он убит и его тело подбросили сюда, чтобы замести следы. Впрочем, скоро она убедилась, что он еще жив, но охвачен ужасной болезнью. Она затащила его внутрь, позаботилась о нем, но снова и снова присаживалась смерть на его ложе, да только напрасно; Агнес одержала победу, к Курту вернулось сознание, но поначалу с большой опаской. Последние события снова встали перед его душевным взором, и когда он очнулся, его вновь обуял ужас и лихорадка вновь завладела его мыслями. Но наконец жар унялся, светлые мгновения взяли верх, мысли путались все меньше, он снова мог говорить, причем так, что его можно было понять. Он осведомился о коне, но о нем ничего известно не было, никто о нем не слышал, не видел его трупа, как его ни искали. Он пожелал знать, где его нашли, но не поверил в то, что ему рассказали.

Часто спрашивала его жена, как он добрался до ворот замка; долго не хотел он отвечать, но постепенно, благодаря заботе, сердце его смягчилось, сделалось отзывчивее, чем от сентиментальных нежностей, которых он не терпел, и тогда он рассказал Агнес, что стряслось с ним по пути домой в ночь на Рождество. Он рассказал, что за видения его посетили, чего он натерпелся и что видел под конец; но как очутился у ворот, этого он не знал и объяснить не мог.

Особенных сердечных излияний о прошлом и будущем ни от Агнес, ни от Курта не последовало, все это в ту пору еще не вошло в моду и ни один из них не был к этому склонен, но Курт впервые почувствовал, как хорошо дома, словно в натопленной комнате после снежной бури; он впервые почувствовал, какая хорошая и прилежная у него жена, он впервые познал радость отцовства и гордость, какую испытывает отец, наблюдая за детьми, и слушать их лепет было единственной его отрадой; можно даже сказать, он только теперь по-настоящему узнал своих детей. Болезнь не прошла бесследно, за выздоровлением последовала длительная слабость, ничто не влекло его из дому, он впервые остался дома надолго, увидел, как обстоят дела, и привязался к дому, полюбил родных, начал участвовать в их жизни, помогал детям плести сети и ставить силки, обучил их искусству охоты и рыбной ловли, а еще — обращаться с оружием, и множеству хитростей в лесу и в поле, на болоте и в ручьях. Восторгу детей от этих искусств, секреты которых раскрыл им отец, удивлению от его умений, радости, с какой они все перенимали, не было предела, все это укрепило связь между отцом и детьми, и эти узы было уже не разорвать, потому как и они только теперь по-настоящему узнали отца, ловкость и сила которого их поразила. Все, чему он их обучил, скрасило их жизнь. Все, чего требовала от них мать, они переняли от отца, а до этого все их усилия никак не могли привести к удовлетворению матери, теперь же малые их старания приносили богатые плоды.

Агнес наблюдала за всем этим с огромной радостью, но ни разу не проронила ни слова; не потому, что знала, что излишней похвалой часто достигается противоположный эффект, а потому, что все это казалось ей совершенно естественным, а длительные нотации и проповеди тогда, опять же, были еще не в моде.

Курт привык к дому, ощутил себя полноценным его хозяином, научился чувствовать его радости и горести, дом словно бы стал его вторым телом, и чем больше проходила его слабость, тем больше принимал он участия в жизни своих ребятишек, помогал им ловить диких уток, показал им лучшие места для ночевок, засад на дичь, что собиралась на водопой или в поле. Эта полная радостей жизнь, схожая с весной, когда каждое утро появляется нечто новое, будь то цветок или травы, приносила Курту все больше радости, она не имела ничего общего с необузданной и дикой жизнью, что он вел раньше, где не было ничего, кроме распрей и гнева, единственным содержанием которой был разбой. Чем больше радостей сулила эта новая жизнь, тем более пугающими представлялись ему воспоминания о ночи накануне Рождества; и хотя с течением времени такие воспоминания бледнеют, ему с каждым днем становился все яснее и понятнее тот урок, что был преподан ему в тот страшный час, воспоминание это было еще совершенно живо, и каждый раз волосы у него вставали дыбом, а спина холодела от ужаса. Он не часто погружался в размышления, но все ж таки думалось ему, что все это произошло не просто так, а имело для него особое и совершенно определенное значение, будто бы сам дьявол и его приспешники должны были его схватить и погубить, но что-то спасло его, вырвало из их лап, и при этом уже навсегда. Был ли то серебряный крестик, что он тем утром сорвал с шеи мельника да забыл проиграть, и так и носил при себе, а может, и ангел-хранитель в лице жены, — этого он не знал, да и как удалось ему добраться до ворот замка, не понимал; должно быть, его все-таки доставил туда ангел. Во всей округе больше всего дичи водилось именно неподалеку от колодца в Бахтеле, но вполне понятная робость не позволяла ему показать это место детям, потаенный ужас находил на него всякий раз, стоило ему лишь подумать о нем. Чувство у него было такое же, как у ребенка, что содрогается телом и душой, слушая страшные истории, забивается в самый темный угол и все же следует за непреодолимой силой, что тянет его к таким историям, и все не может наслушаться; так и Курта, несмотря на содрогание, тянуло к колодцу; ему любопытно было посмотреть, не осталось ли каких-нибудь следов ужасного ночного происшествия. Кроме того, тянуло Курта к этому месту еще и удивительное свойство человека испытывать странное наслаждение от всего загадочного, непонятного и жуткого.

Одним солнечным весенним днем Курт уже не мог противиться этому чувству; отобедав, он вместе с тремя ребятами отправился в путь к колодцу, ехать от Коппигена было около получаса. Болезнь усмирила Курта, ему больше не свойственны были порывы неистовой силы, все избыточное оставило его тело, и все же он всем нравился больше прежнего, потому что и грубое упрямство исчезло, стать свою он сохранил, а лицо приобрело задумчивое, спокойное выражение, которого раньше и в помине не было. За ним следовал бесшабашный выводок ребятишек, коренастых и щекастых на швейцарский лад, но ловких и подвижных, а когда надо, куда более обстоятельных, чем могло показаться на первый взгляд, — тоже швейцарское, а точнее, бернское свойство. Как щенята кружат вокруг матери, когда она в первый раз выходит вместе с ними за ворота, так же окружили ребятишки отца; один что-то увидел, прыгал за чем-то, летели стрелы, но стрелок и сам не знал куда, с обидой отправляясь на поиски и с ликованием возвращаясь, если находил, или же медленно нагонял остальных, если поиски были напрасными, остальные потешались над ним, он мстил тумаками, потом и сам принимался ерничать, когда кто-то другой пускал стрелу в неизвестном направлении.

Отец среди всей этой сутолоки шел серьезный и задумчивый, не вмешивался в их игры, но с удовольствием проследил, как один из сыновей подбил цаплю на болоте, а потом белку, что высунула любопытную мордочку из дубовых ветвей.

Дубы еще не оделись в листву, но кустарники уже зазеленели, редкие буки отливали красным, в лесу было тихо, лишь время от времени жалобно вскрикивала любопытная сойка, а горлицы сладко ворковали и курлыкали о любви с высокой сосны. Тихой же и потайной любовью дышали песни маленьких птичек, что перелетали с ветки на ветку, а черные дрозды, потревоженные в нежных своих играх приближающимися шагами, стремительно ретировались, перепрыгивая высоко над землей по ветвям елей. Чем ближе Курт подходил к колодцу, тем задумчивее становился, на него накатывал благоговейный ужас, а веселые его ребята, хотя и слышали краем уха о том происшествии, были увлечены птицами и зверьем и ни о чем таком и не помышляли, Курт же взял себя в руки и медленно подошел к колодцу. Издалека еще различили они между деревьями желтоватое сияние, ребята закричали от изумления, им известны были прекрасные желтые цветы — бахтеле, которые и дали название колодцу и которые в других местах называют колокольчиками, но отец взглянул на них очень серьезно.

Тихо и солнечно было на открывшейся перед ними поляне, вся она, словно небо серебряными звездами, была покрыта золотыми цветами; совсем не так, как в ту ночь, когда на этом же месте разверзлись врата ада, а за Куртом гнались самые жуткие его порождения. Так и меняется цвет жизни и ее образ, и перемена эта, что снова и снова происходит каждый день, остается чужда человеку, свыкнуться с ней он не может. Ошарашенный стоял Курт у края поляны и думал, как тут все было черно и страшно, а теперь светит солнце, тихо и мирно, весь ужас той ночи снова встал у него перед глазами. Тут вдруг увидел он у колодца женщину — была ли она там, когда он пришел, или появилась внезапно, этого он сказать не мог, вместе с ним увидели ее сыновья и закричали отцу. Тут женщина повернулась и, увидев их, встала; она была невероятно красива, копна золотых волос ниспадала по плечам, словно золотая накидка, в обрамлении прядей сияло ее лицо, с улыбкой подозвала она оцепеневшего Курта. Он медленно подошел к дубу у колодца, еле сдерживая любопытство, а за ним толпились дети. Женщина, улыбаясь, ждала Курта с сыновьями; когда они приблизились, она перекрестила их и обратилась к Курту: «Сохрани мой колодец, пусть он будет окружен покоем, не окрасит его кровь, да не коснется дубов оружие и не найдет здесь ни один зверь погибели! А если присмотришь за местом сим, дом твой будет благословлен и славны деяния твои». В знак согласия опустил Курт голову, а когда поднял, женщины с золотыми волосами уже не было; она исчезла, и никто не знал, куда, каждый из ребятишек указывал в разном направлении; один видел, как она исчезла среди дубов, другой утверждал, что она погрузилась в колодец, самый же младший смотрел на осиянные солнцем небеса и якобы видел, как она превратилась в ангела и поднялась в небо на золотых крыльях. Но воспоминание о ней наполняло сердца нежностью и любовью, место это почитали они с тех пор святым, рядом с дубом воздвиг Курт высокий крест, и никогда больше не натягивали здесь тетиву, не поднимали копий, не расставляли сетей на форелей в ручье, не тревожили зверье на водопое.

С того самого часа благосостояние Курта стало расти, он и сам не знал как, однако все, за что он принимался, удавалось чрезвычайно, дичи он с охоты приносил вдвое больше прежнего, скот его множился, поля не страдали от неурожая, слуги с радостью принимались за любую работу, привязались к хозяину сердцем и душой. Подлых своих подельников он никогда не искал, планы мести оставил. Когда старый рыбак и его жена померли, девка их собственноручно подожгла хижину и попросила у Курта защиты, а потом стала для Агнес самой преданной помощницей.

Вместе с достатком в хозяйстве изменилась и его репутация; дорогим гостем въезжал Курт в Бургдорф, у лучших мастеров обучались оружейному делу его сыновья, и никто больше него не желал сохранить безопасность в стране, избавить ее от проходимцев, да никто лучше него и не знал их повадок. Однако при всей этой серьезности оставался он мягким, и ни зверю, ни человеку не причинял без необходимости боли; а потому те, кого он отчаяннее всего преследовал, его боялись, но ненависти к нему не питали; часто кто-нибудь поселялся у него в имении и всячески старался быть ему полезным, пусть даже и слыл до того самым отчаянным головорезом. Тем самым, стакнулся он с Берном, перебрался в город и весьма помог в сражениях против Рудольфа Габсбурга, и, скорее всего, погиб во время одной из многочисленных осад Берна. Род его в Берне угас, добро и имение отошло Торбергу, что был с ним в родстве, а впоследствии было причислено к владениям основанного Петером Торбергом картезианского монастыря, а затем вместе с ним — к Берну, в 1386 году замок Коппиген был разрушен. Возводить его сызнова не стали; холм, на котором он стоял, еще можно различить, на нем стоят ныне великолепные крестьянские дома, да и вся эта земля принадлежит какому-то крестьянину. Но принадлежит она ему по праву, именно он устроил здесь пахотные угодья, да так повел дело, что земля, которая едва-едва питала Курта и Юрга вместе с Гримхильдой, кормит теперь тысячу человек, а некоторых обогатила столь щедро, как старуха Гримхильда в самых смелых мечтах и представить не могла.

Загрузка...