Что мы вообще знаем об этом человеке? Не стоит торопиться с ответом. За что он выступал, открыто, всегда полемично, — известно, и все могут об этом почитать. С кем он отчаянно боролся — тоже. Но что еще? Его духовная жизнь, например, его эротические пристрастия? Единственным источником остается ход его литературной фантазии, все прочее скрыто за фасадом благочинного дома священнослужителя. Знакомство с Готхельфом сегодня предполагает необходимость отложить в сторону расхожие картинки, за которыми спустя 150 лет оказался спрятан его образ, и смело окунуться в бурное море его повествования.
Но это, опять же, совсем не так просто. Готхельф не заботится о наших читательских ожиданиях. Когда он пугает нас всеми этими жестокостями, мы не можем быть уверены, что в конце концов все будет хорошо. Часто эта мрачная атмосфера сохраняется до самого конца. Многим это может показаться однобоким. К чему все эти бесконечные горести? Что это за озлобленные создания? Там, где царит мрак, должен воссиять свет. Да и нет ли у нас, читателей, в конце концов, на это законного права? Обязательно ли нам идти по этому трудному пути в бесчестье и презрение, как, например, в двойной истории про Бенца? Что нам с того? Какой урок мы можем из всего этого извлечь? «Бенц» — это и в самом деле лакмусовая бумага. Ни разу за всю мою карьеру германиста я не встречал ни единого упоминания об этой повести, не прочитал о ней ни единого слова. Когда я на нее наткнулся, она сразу очаровала меня совершенно современной манерой. Это смелое развитие темы в стаккато кратких, остро очерченных вариаций кажется сегодня выражением независимой воли художника, тогда как педагогические мотивы, каковые были единственным средством для Готхельфа в то время оправдать написание своих тексов, становятся второстепенными. Именно здесь — корни самого сложного вопроса, который возникает у нас при знакомстве с этим рассказчиком: пишет ли он, чтобы воспитать народ, или же использует роль воспитателя, пастыря, чтобы иметь возможность писать?
Что писательство было для Готхельфа способом достижения экзистенциальной свободы, доказано. Он писал, чтобы не задохнуться. Знаменитое письмо кузену, Карлу Битциусу, от 10 декабря 1838 не оставляет сомнений. Но отвечает ли оно на поставленный нами вопрос?
«Со всех сторон меня укрощали и сдерживали, никогда-то не было у меня возможности дать себе волю. Не мог я даже как следует наездиться верхом, но если бы я каждые два дня должен был совершать верховую прогулку, я никогда не стал бы писать. Пойми же, что во мне кипит яростная жизнь, о коей никто и не ведает, а если она и обретала какие-либо внешние проявления, со стороны они казались неслыханной дерзостью. Жизнь эта должна была либо угаснуть, либо же дать о себе знать тем или иным образом. И она совершила последнее через писательство. Сие есть высвобождение столь долго сдерживаемой силы, я бы сравнил это с горным озером, что сбросило оковы льда, о том, однако, никто не думает. Озеро это прорывается бурными потоками, пока не пробьет себе дорогу, унося с собой ил и камни в диком своем волнении. Так и мои писания тщатся пробить себе дорогу и раздают тумаки во все стороны в попытке отвоевать себе место».
Письмо это было написано в ответ на серьезные упреки друга. Тот рекомендовал Готхельфу писать умереннее, скромнее и аккуратнее. Обвиняемый оправдывает себя и даже обещает из стремительной горной реки превратиться в «милый ручеек». Однако формулировка эта столь невинна, что воспринимать ее всерьез невозможно. С одной стороны, Готхельф принимает во внимание просьбу друга, с другой — описывает разрывающие его изнутри силы, причем столь откровенно и захватывающе, что превращение этих стихий в размеренную духовную жизнь представляется попросту невозможным. Этот человек не просто жил так некоторое время, он всю жизнь был и будет таким.
Великолепно и заключение о верховой езде, будто он не мог бы писать, если бы смог ездить на лошади. Это напоминает Кафку, у которого представления о письме и верховой езде неоднократно пересекаются, даже если забыть о том, что на лошади он никогда не ездил. Для Кафки процесс писательства был единственной возможностью безоговорочного счастья; перевести это состояние он мог только в образы полета, бешеной скачки, ощущений уносимого прочь наездника. Все многочисленные лошади в произведениях и дневниках Кафки нужны именно для этого. Подобный же опыт у Готхельфа свидетельствует об общей и мало исследованной глубинной структуре писательства.
Все же неожиданно, что Готхельф в процитированном описании вулканического внутреннего мира, подталкивающего его к писательству, ни слова не говорит о социальных задачах своего труда. Ничего не сказано ни о заботах о положении дел в обществе, ни о горестях и заблуждениях людей, ни о писательстве как форме проповеди. И только когда появляется неприступный рубеж, ему приходит смутная мысль о том, что именно здесь не хватает того, что вообще-то следовало упомянуть в первую очередь. И тогда он добавляет: «Словно бы, когда я пришел к писательству, на одной чаше весов была природная необходимость, на другой же — потребность писать именно так, как если бы я хотел достучаться до людей». Это могло бы навести на мысль, будто Готхельф, говоря о воспитательном характере своих произведений, нащупал еще одно обоснование тому, что извергалось из-под его пера.
Однако это изображение нельзя считать черно-белым. Всплески дикой внутренней жизни и воля к общественному воздействию с этого времени сливаются воедино и стимулируют друг друга. Все же, во время чтения Иеремии Готхельфа не следует упускать из виду существование хаотической и насильственной, вне-моральной и до-цивилизационной действительности. Именно она определяет образы зла, которые несут в себе самую рискованную провокацию в его произведениях, скандальную для современности, которая столь далеко зашла в психиатрическом восприятии зла, что откровенная жестокость, подлость, обман, коварство и постыдные деяния воспринимаются теперь исключительно в качестве историй болезни с соответствующим планом лечения.
Что касается Готхельфа, следует предупредить: образы затора и прорыва, обрушивающихся водных масс, несущих «ил и камни», могут породить предположение, будто его повествовательная манера сродни порывам стихии, далекой от любого эстетического расчета и формы. Он писал, думается, словно только что изобрел письмо, без образцов для подражания и идеалов. Это совершенно не так. Готхельф с юности был страстным читателем, его литературное образование завершилось задолго до того, как он сам стал писать. Его первая заметная работа — 40-страничный трактат о различиях между античной и современной литературами, написанный в возрасте восемнадцати лет. Впрочем, о своих образцах и кумирах он говорит крайне редко. Зачастую лишь проговаривается, позволяет догадаться. Так он однажды резко критикует журналиста Альбрехта Бондели, выставившего Жан Поля безыскусным графоманом. Труды Жан Поля, пишет Готхельф в Berner Volksfreund 13 августа 1840 года, «сохранятся куда дольше, чем даже самые крепкие кости Бондели, буде он даже забальзамирован настоями и солями, ртутью или другими снадобьями». При этом следует помнить, что ртуть во времена Готхельфа была самым распространенным средством лечения сифилиса. Можно предположить, что Готхельф был близко знаком с произведениями Жан Поля, одного из самых искусных и сложных романистов своего времени, и что диапазон этого автора, от грубого гротеска до гимнического ликования, служил ему примером в собственном творчестве.
Готхельф писал быстро и мало правил, он действительно писал словно галопом, не теряя, однако, контроля над композицией, развертыванием сюжета и повествовательной структурой. Хорошим примером тому служит повесть «Обращенный возница». Простая повествовательная схема о перевоспитании гробиана после встречи с предполагаемым дьяволом переворачивается с ног на голову и предстает обескураживающе многослойной, да еще и удивительно переплетенной со счастливой любовной историей. Сначала возница Дани думает, что его наказал сам дьявол. А потом некий миловидный парень рассказывает в трактире историю о сыне мельника, который из-за несчастной любви дурно обращался с лошадьми и за это был унесен дьяволом, но все-таки сохранил надежду на прощение, если ему удастся наставить на путь истинный какого-нибудь другого возницу. Дани убежден, что повстречал именно этого духа. Однако читатель вскоре замечает, что за всем стоит тот самый молодой человек. Он сыграл роль злого духа и тем самым обеспечил вознице далеко не самую приятную ночку. Когда он выдумывает эту поучительную историю, он намекает на собственную страсть к дерзкой горничной, так что его рассказ, помимо воспитательной функции, становится еще и своего рода сватовством к девушке. Примечательно и появление уже в первом предложении, сразу после вступительного абзаца, кукловода всего повествования. Пока что он лишь подает голос, но каково эхо: «Случилась эта история в самый сочельник. У одного из трактиров на одной из дорог раздался громкий, удивительный голос…». Этот голос и соответствующая фигура — словно бы материализация Готхельфа-рассказчика, который переодетым пробрался в собственную повесть и принялся за такие проделки, какие мог позволить себе лишь за письменным столом. То, что молодой человек и оказывается рассказчиком, лишь подтверждает такой вариант прочтения. Юный Готхельф мог подсмотреть все это у Жан Поля, у которого таких проказ множество.
Великолепна и повесть «Курт фон Коппиген», причем именно в приведенном нами и практически неизвестном варианте. Он куда прямолинейнее, украшен куда скромнее поздней переработки, да и с намеками и перекличками с современностью в этом варианте автор был значительно осторожнее. Разумеется, более изысканная и длинная версия обладает определенным очарованием, но усиленная динамика и сжатые ритмы придают первоначальному варианту ту подлинную компактность, что свойственна балладам. Кроме того, Готхельф удивительным образом описывает здесь собственный внутренний мир и позволяет заглянуть в глубины своей души. Действие происходит, по большей части, в местах его детства близ Утценсдорфа, где по широким наносам течет в направлении Золотурна Эмме, впадая в Ааре. В эти места родившийся в Берне Готхельф приехал около восьми лет от роду, здесь он, сын священника, провел свои молодые годы, пока в пятнадцать лет не поступил в гимназию и не вернулся в Берн. Это была сельская местность, по которой были разбросаны те обширные хутора и бедняцкие поселения, которые мы столь хорошо знаем, опять же — по романам Готхельфа. Это место его становления превращается в повествовании в практически лишенный примет цивилизации первозданный мир, обширную чащу, из которой тут и там вдруг просматриваются крепости или же стены монастыря, а кое-где и городские укрепления; между ними, однако, простираются леса и речные заросли, в которых правит сила. Политическое устройство еще очень неразвито. Да, есть рыцари, которые живут по собственному кодексу чести, но рядом с ними существуют всякого рода грабители, проходимцы и попросту разбойники с большой дороги. Герой этой истории, Курт, олицетворяет собой это лишенное законов и порядка пространство, где каждый питается тем, что встречает на пути, будь то кабаны или олени, торговцы или паломники.
Возможно, бегавший в этих местах маленький Иеремия в фантазиях именно так и представлял себе этот мир. Однако, когда такое преображение действительности совершает взрослый, делается это с совершенно иным смыслом. Тем самым, он выпускает на свободу запретное и наслаждается этим, высказывая положенное в таких случаях неодобрение. То обстоятельство, что христианство для местных — всего лишь легкий налет на цветущем пышным цветом суеверии, только добавляет восторга от мира, в котором будто бы не существует нечистой совести, от того беззаботного, свободного от какой-либо морали существования, образчиком которого выступает Курт. В XIX столетии нет, пожалуй, более непохожих мировоззрений, чем у Иеремии Готхельфа и Фридриха Ницше; повесть о Коппигене, однако, демонстрирует, что и у подобных крайностей есть точка примирения.
О том, с каким удовольствием погружается Готхельф в этом рассказе в глубины истории, свидетельствует географическая точность, с которой он описывает место действия и отдельные его мизансцены. Маршруты рыцарских походов и разбойничьих вылазок Курта можно буквально проследить по карте. И снова известные места представлены в их доисторическом облике, а в изображении стародавних времен снова заметны проблески современности. Это доказывает игровой характер повествования. «Дикая жизнь», которая, по словам Готхельфа, в нем бушевала и о которой «никто и не догадывался», бурлит здесь в полной мере, а автор может себе это позволить, находясь под защитой истории из прежних времен. Отсюда и та легкость, с какой он отказывается от привычных повествовательных приемов. Когда Курт приводит в дом молодую жену, мы тут же предполагаем, что теперь-то он возьмет себя в руки и станет ответственным человеком. Ничего подобного. Этот парень остается тем, кто он есть, и продолжает заниматься тем же, чем и прежде. В двойной повести «Бенц» нас смущает именно то, что пугает в «Вороновых родителях», доводит до крайней степени отвращения в «Скряге Хансе», а именно, что злодей совершает свои злодеяния равнодушно, его не мучают сомнения, он уверен в себе и не испытывает страхов — все это от природы присуще и Курту. И как бы Готхельф ни старался преодолеть эту установку, как бы он ни грозил таким персонажам адскими муками, любование подобным упрямством скрыть невозможно. В этом кроется наполеоновская модель радикально-автономного субъекта, который не знает иного закона, кроме собственной воли. Это мифический образец европейской современности. Именно в этом Готхельф видел катастрофу своего времени и не мог поступить иначе, кроме как снова и снова изображать подобных героев, с ужасом и восхищением.
У всего этого есть и теологическое измерение. С теологической точки зрения такое упорствование во зле можно назвать ожесточенностью. Понятие это сложное, в некоторых местах в Библии сам Господь Бог способствует ожесточению рода людского, в других же — ответственность за такое поведение целиком и полностью лежит на самом человеке. Ожесточившийся человек отказывает себе в милости Господней, хотя лишь она одна и может его спасти. Самый древний пример — египетский фараон, о нем говорит и сам Готхельф в повести «Скряга Ханс»: «Мы поражаемся закосневшему в жестокости фараону, но помилуйте: что этот фараон в сравнении с жестокосердным Хансом». Эта фраза демонстрирует, насколько значимым примером казался самому Готхельфу этот отталкивающий образ. Скряга Ханс — своего рода собирательный образ современности, которая оставила всякую трансцендентность и которую Готхельф-политик мог наблюдать в качестве сторонника радикального крыла либеральной партии. Тем не менее, Ханс из Харца — не аллегория. Вся эта история с замужеством по расчету целиком и полностью проистекает из повествовательного инстинкта автора. Ханс пытается извести жену, но счастье, в котором пребывает ее больная душа, становится пыткой для убийцы. Все с большим нетерпением ждет он ее смерти и умирает на полчаса раньше.
Развязка эта едва ли не юмористическая, и действительно, гротескный юмор Готхельфа часто проявляется, когда он сталкивается с удивительными случаями неспособности к сочувствию и сопереживанию. Как, например, в истории «Задушевный разговор», которую в наше чувствительное время, когда грубые порывы скрыты глубоко в подсознании, вряд ли можно себе представить. Подобный же случай описан и в повести «Бенц». Печаль этой социальной зарисовки в то же самое время пронизана мощным комизмом, потому как отчаянный злодей предсказуемо попадает во все ловушки собственной мании величия, а каждое злодеяние стоит ему нескольких килограммов веса. Так и гениальный набросок «Вот как бывает» явно имеет комический характер. Сцена пробуждения скряги захватывает, в довольно сухом описании скрыт огромный потенциал, при этом неудивительно, что величайший комический писатель Швейцарии, страстный читатель Готхельфа Фридрих Дюрренматт именно из этой историйки Готхельфа заимствует финал одной из лучших своих новелл «Авария». Как темный силуэт скряги висит утром в проеме окна, осужденный собственной рукой, так и коммивояжер Трапс у Дюрренматта в раннем утреннем свете висит перед глазами пьяных судей, игра которых впервые в жизни открыла ему глаза на собственную низость.
Истории исцеления пользуются популярностью еще с XVIII века. Да и для самого Готхельфа они относятся к излюбленным образцам, но, учитывая ожесточенность его героев, ему часто нужны самые отчаянные события, чтобы произвести впечатление на ослепленных ужасом читателей. Самый яркий пример — обращение Курта фон Коппигена. Здесь автор отворяет шлюзы своей вулканической фантазии и доказывает, что он — первый и до сей поры непревзойденный по плодовитости автор швейцарской литературы. Но и эта ночь ужасов имеет психологическую подоплеку. События в таинственной хижине, сомнительные хитрости великой праматери из швейцарских повестей настолько хорошо подготовили Курта, что он оказывается способен отозваться на заключительный акт воспитания. Так что финал этой повести куда менее неожиданный, чем может показаться.
В «Господах из Ротенталя» фантазия и реальность вступают в рискованную связь. Жуткие сказания о великанах на Юнгфрау, разумеется, воспринимаются как парафраз реалий швейцарской истории. Однако, даже если относиться к этой повести серьезно и полагать, что она в течение ста лет не печаталась по политическим причинам, это будет лишь приближением к разгадке этого загадочного и таинственного произведения. По сути, перед нами наполненная видениями зарисовка расстановки политических сил и преступлений власть предержащих. Потомки господ имели столь мало желания слышать об этом, что текст остался ненапечатанным. Начало с описаниями замашек великанов отображает мифические крайности властей. Люди для властей представляются чем-то вроде насекомых. Отсюда начинается подъем по ступеням истории вплоть до обеспечения демократических свобод для всех граждан страны. В этом анализе политических реалий Швейцарии Готхельф ведет речь о Крестьянской войне 1653 года, событии столь постыдном, что в кругах швейцарских патриотов его традиционно замалчивают. Тут он во всем великолепии вводит фигуру Мюлезайлера, знакомую ему по местному фольклору. Овеянного легендами лекаря он делает жертвой жестокого господства городов во время Крестьянской войны. Как и множество терпящих лишения крестьян, он испытывает сомнения в справедливости Господа — «Бог для господ, не для крестьян». Во время видения на него снисходит истина и он получает наказ показать всему миру, какая ужасная кара ждет после смерти всех несправедливых правителей. Они будут отправлены на муки к последним великанам в горы, и дважды в год Мюлезайлер должен собирать грешников по кладбищам в Берне и Базеле, Цюрихе и Люцерне и вести их на ледник. Люди при этом видят только его, неспешного проводника с посохом в руке, однако знают, что за публика, причитая и стеная, плетется за ним вслед.
Никогда еще ни один автор столь непринужденно не представлял тысячекратно героизированную историю Швейцарии как результат тирании и преступления. Жена Готхельфа была в ужасе, друзья настойчиво предостерегали его от публикации, даже издатель образцового до сих пор Собрания сочинений в 24 томах предпочел этот текст в Собрание не включать, он был опубликован лишь в 1958 году в 10-м дополнительном томе, да и то с примечанием, будто бы повесть эта «все же слишком уж смелая».
Будто бы смелость эта отмечала границы таланта Готхельфа, а не его вневременную мощь.