Над тайгой, истомленной от поздней жары, по звонкому высокому небу отплывала лебединая стая на юг, унося с собой на ослепительно белых крыльях солнечный свет, наверное, впрок: при любой непогоде — согреться.
Внизу, по большой зеленой земле за ними вдогонку неотступно скакали темными пятнами их легкие тени и не могли догнать.
Не клином, как журавли, а цепочкой за вожаком, облачко за облачком, печально озираясь вокруг, они вовсю раскрывались на вольных прохладных ветрах, и только железный рев встречного реактивного самолета прижимал их к земле да пронизывающий молниями громовую ночь свистящий ливень загонял их в надежные камыши.
Проводником в пути служило им солнце.
Крыльями отсчитывая дни, пролетали окраинно над поселками и деревнями, далеко обходя шумные дымные города, еще издали почуяв и узрев заводские трубы, коптящие в небеса.
Ночью, тревожно глуша щелканье крыл, они своим древним чутьем выискивали холодные водоемы, почти падали вниз, устало обнимали землю крылами и отдыхали. Спали-отдыхали до тех пор, пока не заливало продрогшим рассветом горизонт, пока солнце не вставало из-под земли и не дарило каждому из них по лучу.
Проверив клювами крылья и ликующе протрубив что-то друг другу, лебеди грузно, с размахом, взлетывали один за другим, переводили хлопки крыл в шелест и неслышно всплывали по голубому воздуху к зениту.
И снова в путь по небесной бесконечной дороге.
Лебеди с печальными глазами…
Да и то верно, тяжело менять, хоть и временно, милую родину на райскую чужбину.
…Пролетели они и над Шубниковым — лесничим далекого Карагайского участка.
Но он их проспал — тоже, видать, умаялся от жары, как и тайга.
Спал он под старой сосной в траве около воды лицом вниз на скрещенных руках, укрывшись с головой от комарья и мошкары брезентовым плащом.
Расседланная лошадь обходила его и, поодаль обнюхивая храпом корни трав, зарывалась мордой в подсохшие заросли, находила зелень — молодую травку. Тогда слышались ее фырканье и короткое веселое ржанье.
Проснулся Шубников испуганно и неожиданно, словно кто его толкнул: приснился ему лесной пожар.
Вот что он увидел во сне.
Глаза застилало оранжевое воющее пламя, в ушах слышались выстрелы: это трещали стволы сосен, разламываясь напополам, они неуклюже падали, обнимая ветками огонь. Небо, красное и торжественно-тревожное, гудело и ослепляюще взрывалось. Это горел воздух, и в его сажевой гари скакало желтым мячом дымное солнце.
Шубников же метался по тайге и орал на всю округу истошным голосом: «На помощь!» — искал спасения.
Верный конь все-таки вывел его к реке, они вошли в воду по грудь и стали ждать чуда какого.
И тогда раскололось небо, раздвинулось, и ухнули оттуда, из черных космических глубин, белые льдины прямо в пламя, и стали хлестать из них воды. Наверху кружили какие-то громадные стрекозы. Он догадался, что это вертолеты, а вел их точным курсом к нему самолетик лесничества. Летчик, перевесившись через кабину, искал биноклем кого-то.
Тогда Шубников закричал: «Я здесь! Леса спасайте!» — и проснулся.
В голове гудели колокола.
Первое, что ему пришло в голову, когда он проснулся, было: где он, кто он такой и как ему поступать?!
Сказывалась старая армейская привычка. Он осмотрелся, вздохнул и успокоился. В таежной тишине — ни пожара, ни выстрела, ни катастрофы. Все на месте: земля и небо и он при своем деле!
В августовский знойный полдень, отяжелевшая от густой пахучей зелени, тайга будто шагнула к водопою и сгрудилась маршевой ротой у реки на песчано-глиняном обрыве.
Корневища громадных сосен, пробив толщу берега, зарывались в мокрый песок. Их толстые кренделя и длинные щупальца, отполированные ветром и солнцем, поблескивали и позванивали, как железные, — добирались до влаги.
Полосы солнечного света, прорвавшись сквозь ветки, накрыли речной разбег и плыли с ним вместе, куда река, — вдаль, по тайге…
Горячие желтые лучи буйного солнца, клубясь, пришлепывались и к высушенному ворсу глины, и к шершавым стволам сосен: сосны истомленно вздыхали и гнали с вершин до комля крупные капли жирной янтарной смолы.
Шубников радовался всему этому.
В такой древней планетной тишине жила еще холодная река. Она трудно двигала свои глубинные зеленые воды, обходя берега, заросшие тальником и черемушником над заводями, в которых сонно грелись темноспинные рыбы, слышались кашель курящего махру человека да отчаянные колотушки белобрюхих рыб в большом оцинкованном тазу. В травах, ростом до седла, фыркал огненно-рыжий, лоснящийся конь лесничего.
Речная прохлада. Все на месте. Все давно знакомо и любимо. Проспал два часа, должно быть…
Ну и славно!
Шубников вспомнил о жене — Катюше, но успокоился: до встречи еще далеко. Только к самому-самому вечеру он должен заехать за нею на станцию к бойкому торговому ларьку.
А сейчас он встал, потянулся глыбистой покатой спиной, сбросил одежду, пошевелил мускулистыми надплечьями, взъерошил кудрявую седину, хлопнул по бедру резинкой на трусах и пошел к берегу.
Хрустели под ногами сучья, стаптывалась трава.
Лошадь, которая всегда подгибала задние ноги, когда он подходил и брался за седло, тревожно глядела вслед хозяину.
Хозяин присмотрелся к воде и с хохотом ухнул свое обмякшее горячее тело в холод реки прямо на парадное скопище гревшихся глупых рыб.
Вдоволь поплавав и охладившись, он принялся купать своего доброго друга — работящего коня, который следил за хозяином: ждал очереди. Шубников взял его за уздечку: сводил к пологой старице и, слыша за плечом довольное ржание, ввел в прохладу. Конь пил, моргал глазами и играл всеми жилками крупа. Вечером хозяйка угостит тебя сахаром! Она тебя любит! Лесничий каждый день заезжал за Катюшей, если не был по работе в дальних стоянках. Тогда он за нее был спокоен, до села добиралась сама: на попутных машинах, подводах, а то и с тестем пешим строем — старик шибко любил шагать, по привычке, потому что служил путевым обходчиком. Заезжать за нею, видеть ее счастливые от этого глаза считал своею святой обязанностью и ревновал к машинам, тестю, телегам и пешеходной физкультуре.
Сколько дорог и деревьев окружает их в этом краю, и каждый живой должен беречь их и помогать друг другу. Нехитрая вроде мысль, а уж правильная наверняка! Вспомнив свой тревожный сон, в котором он сам был растерянным и жалким при красной от огня разбушевавшейся стихии, Шубников заторопился.
Да и то, надо во все глаза смотреть за всеми этими просторами. Недоброе всегда невидимо таится — сумей только разглядеть! Он торопко собрался, вздохнул и въехал в тайгу — скрылся в ней, как в родном доме, о котором дум и воспоминаний на все дороги хватит.
…Да, сложилась у Шубникова жизнь и складно, и нескладно.
Мать, учительница начальной школы, все время работала и все время болела… Замучили ее тетрадки учеников. Ночами не спала — исправляла всякие там орфографические ошибки и дважды два четыре. А потом — слегла.
В армию на службу сразу не взяли: единственный кормилец. Здорово было обидно!
Из школы ушел после восьмого класса. Работал там, где можно было. Оберегал матушку: и она и он — единственные на свете!
Умирая, шептала в бреду: «Ваня, Ванечка!.. Тетрадки проверь еще раз за меня…»
В армии постепенно затихла боль по умершей матери, и душа и тело прошли испытания на мужество, преодоление трудностей и на выносливость. То тундра и Ледовитый океан — и нужно прыгать с парашютом на айсберг, то раскаленный песок на зубах — и нужно через пустыню донести и вручить вовремя пакет в штаб. Ко всему привык, и все было интересно в этой новой настоящей мужской жизни.
Обидно стало, когда расставался со службой, с друзьями, с командирами. Думал, на «гражданке» все можно исполнить — работать, учиться дальше, мечтать, потому что молод, здоров, грамотен, а все-таки в армии было бы лучше…
А тут выпало быть одному, командиром себе. Подался в объездчики, в тайгу. Это ведь знаете как: играючи, сидишь на коняге какой и в своем дому наблюдаешь порядок. Нарушил — отвечай!
Нарушали — отвечали. Бывало, и на подстрел шли. Ну, да нам не такое привычно.
После объездчика гонял плоты по таежным рекам, охотничал, бродяжничал, в общем. Неожиданно вызвали в главный город — Ивдель и без всяких разговоров определили: быть ему лесничим заместо очень уж постаревшего. Тут нужно быть одному — солдатом и хозяином, хозяином тайги.
Перебрался в таежный одинокий дом. Просторен, добротно скроен: хоть четыре свадьбы играй! Началась опять новая жизнь. Как приказ, в котором один только смысл: исполни! Сорок верст отмахаешь верхом, а за ними еще восемьдесят — то на лошадине, а то пешком. Каждое дерево на учете, каждую гниль — на сжог.
Он помнит, как год назад, через несколько дней своей новой службы, наведался переговорить по душам с путевым обходчиком, с которым он еще не встречался, но знал понаслышке, что все величают его уважительно — Анисим Федорович.
У добротного дома с застройками, на который ему указали, стоял, прислонившись к воротам, усатый дядька молодецкого вида, вылитый запорожец.
«Запорожец» лихо сдвинул на затылок форменный картуз железнодорожника и на вопрос: «Дома ли Анисим Федорович?» — радостно крякнул:
— Он самый! — и, подав руку, осведомился: — По какому счету?
Шубников не понял вначале, а когда Анисим Федорович уставился на его форму лесничего, разглядывая серебряные веточки, объяснил о цели своего прихода и услышал категорическое:
— По делу? В дом!
Шел хозяин неторопливо, кивая направо и налево, и после каждого кивка помыкивал: «М-да! М…» — и Шубникову подумалось: «Сразу видно — хозяин справный».
Направо — рыбачьи сети. Налево — стеллажами поленья. Направо — сараи разных служб. Налево — чистые окна и открытая дверь в опрятный дом.
Когда Шубников отряхал сапоги от пыли, то краем уха услышал женский шепот: «Кто это? Твое начальство?» — и знакомое громкое кряканье:
— Гость. Соседняя служба! Накрывай по-царски!
Пока хозяйка накрывала на стол и уставляла его стаканами, холодцом, борщом, медвежатиной, бараниной, солеными огурцами, помидорами и капустой, жареной рыбой, яйцами и чашами, полными ягод разного сорта, Шубников понял, что обходчик, очевидно, приготовился к долгому разговору, и удивился тому, что хозяин просто старался показать, какая у него добрая жена, что все это у них в доме по форме и чести.
— Знакомьтесь. Моя закоренелая супруга, Маланья. Из кержачек.
Маланья крепко вспыхнула румянцем, хмыкнула, посуровела, пригрозила:
— За стол не сяду! Всегда они так шутют.
Пригляделись друг к другу. Всмотрелись в глаза.
Шубников приступил к делу, когда Маланья отошла к печи и загремела ухватами.
— Вот в чем вопрос… Вот по какому счету я вас навестил…
Анисим Федорович наливал в рюмки и на предупредительный жест гостя уточнил:
— Для мысли. Я слушаю.
Шубников выложил все в двух-трех словах.
Дело сводилось к тому, что по обеим сторонам полотна наросло и идет приступом к насыпи много разной гнили, сохнет на корню, заболачивает перегоны. Вопрос состоит лишь в том, какими силами все это убрать, упорядочить. Железная дорога кивает на лесничество, лесничество на железную дорогу.
— Как вы думаете, Анисим Федорович?
— А что тут думать?! Тут надо дунуть! Непонятно? Дунем в трубу: соберем ваши и наши рабочие бригады, а с ними и весь другой честной народ, глядишь — и дело сдвинется. Так?
— Так… да-а…
— А раз так, выпьем еще для ясности. «Интересно, всех лесничих он так поил и так расписывал?»
«Для ясности» Шубникову пить уже не хотелось, он думал о том, что действительно было бы здорово все организовать так, как советует Анисим Федорович.
Дом, наполненный тишиной, в которой мелко позванивали вилки, лениво дышала душная печь, добротная древняя мебель и завидная здоровая сытость за столом напомнили Шубникову о его просторном пустом доме с такой же широкой деревянной кроватью, спал он на ней одиноко, всегда почему-то с краешку и не ощущал стену спиной, перед глазами встал его забытый двор, хозяйкой которого была коняга. Он, разомлев и раздобрев, уперся блаженным взглядом на киот с фотографиями в углу, почему-то рядом с иконами, только ниже, и оттуда из угла глядели на него две особы женского рода: одна строгая, вся в бронзовых лучах, в церковном одеянии, это икона, другая вся в белом сиянии на фоне леса, с улыбкой, с озорными глазами на полных губах; и обе сливались в одну и презрительно улыбались: мол, ишь, вгляделся!
Он спросил у Анисима Федоровича про ту, что веселилась на фотографии:
— Это кто?
— Аль не узнал?
— Н-нет.
— Что, хороша?
— М-м… королева.
— Ясно, жар-птица!
Багровея от света печи, Маланья обернулась, протянула руку по направлению к жар-птице и чуть не задохнулась от гордости:
— Наша, доча! Вот кто, Катюша!
Анисим Федорович подбил ладонью усы и храбро подначил:
— Посватаешь?
Шубников покраснел, стушевался и ответил, отшучиваясь:
— А что? Вот только — понравлюсь ли я ей…
— Это уж ваше дело. А ты посватай, а мы подумаем, да и отдадим.
Шубников не сдавался:
— Познакомиться надо. Да притом я и сватать не умею. Как это?
Анисим Федорович с хохотом наседал:
— Это ничего. Научим!
Маланья присела к столу и строго, с достоинством произнесла:
— Да что уж ты так сразу… дочу… Первому встречному! Только сегодня и увиделись! — и поперхнулась, поняла, что сказала лишнее, и крепкий румянец опять ударил ее по щекам.
— Ничего, мы люди таежные, серьезные. У нас ведь как? Отсчитал тыщу шпал — перерыв! Вот они с Катюшей отсчитали по двадцать годков — пора и так далее!
«Мне уже двадцать пять», — отметил Шубников, понимая под «и так далее», что подошла пора жениться, а ей — замуж, и только посмеивался, слушая Анисима Федоровича, который так разошелся, словно сам верил в то, что, как он говорит, так и должно быть.
Настороженная Маланья сидела, подперев щеки руками, и молча ждала, что еще выкинет ее благоверный.
— Отдам с условием — внука заберу к себе! А то в доме моем пустота. Была единственная жар-птица и та на станцию улетела нарзаном торговать! Внук — вот! Как ты — Маланья, вера твоя не против, бог твой?
Хозяйка закрыла глаза, и вдруг крупные плечи ее затряслись, и она жеманно смахнула слезы невидимым платочком, заойкала:
— У тебя Ленин, у меня бог. Ой, да мы оба не против, чтоб ангелочка в дом. Какая тут уж вера! Да я бы на него вместо иконы молилась. Да я бы на коленях перед ним день-деньской стояла! Да я бы…
Шубников расхохотался. Как все славно получалось!
— Ну вот. И ихний бог разрешает. Значит, дело верное. Поезжай на станцию — она в ларьке, увидишь Катерину уже наяву. Познакомься. Да и домой сюда ее свези. Вчера пешком пришла. Я бы сам — да отяжелел уже… Лады?
— Лады, Анисим Федорович!
— А что насчет гнили и лишней зелени у рельсов — уберем! Не беспокойся.
Шубников простился, сел на коня, вошел в тайгу и всю дорогу до своего дома громким хохотом пугал птиц.
…Он и не знал, что был в доме и видел людей, с которыми придется ему породниться. Да это вскоре и случилось.
…Однажды он долго плутал по тайге под ливнем, вымок и промерз: провалился с лошадью в реке. Завернул на станцию. Выпил в ларьке водки и дождался вечера. Катюша боялась добираться одна домой. Он предложил довезти. Сели.
Он засмеялся необидчиво, когда она всерьез спросила:
— А почему вы садите меня не впереди, а позади, как поклажу какую?
— А править умеешь?
— Не, не умею.
В дороге разговорились. Он узнал из беседы, что ей надоело в дому по хозяйству рабой быть. Мечтала свободной стать. Ушла работать на станцию в перронный ларек с водкой, фруктовой водой, конфетами и папиросами. Любила поезда и пассажиров. Сколько перевидала народу! Когда-нибудь и она уедет далеко-далеко и также будет сходить на каждой станции и придирчиво покупать все, что душе захочется.
Всю дорогу боялась: а вдруг обернется, да и обнимет!
А он блаженствовал. Вот ведь живешь себе и живешь, а потом встретишь первый раз такую особую глазастую и веселую, невестой назовешь, и нет уже для тебя человека на свете роднее и милее. Чудо, да и только!
С вздернутым носом, с ямочкой на подбородке, когда улыбнется, начинают изумрудно блестеть зеленые глаза, а завитки волос — колечки за ухом — вздрагивают.
Маленькая грудь и загорелая, округлая шея с капельками пота. Голос, в покое поющий, в волнении — звонкий, крикливый, в котором слышится лесное «А-у!».
С тех пор зачастил на станцию.
Во второй раз спросила:
— Транспорт-то где твой, в одну лошадиную силу?
Он спокойно усадил ее за собой и повез, но мимо дома.
Она встревожилась.
— Куда ты? Остановись, слезу.
— Ко мне.
— Как это?
— В гости!
— Останови, слезу. А в гости — обещаю, в другой раз.
Вошла в свой дом, потом вернулась и, краснея, шепотом погрозила:
— Напугал, прям…
Маланья вздыхала, тревожилась и думала о том, что для Катюши жених-то, наверное, живет в другой, в золотой стороне.
Анисим Федорович сидел, молчал, хлебал, как работал, окрошку и кашлял. И сказал дочери:
— А ведь тебя сватать приходили.
Катюша заинтересовалась.
— Кто такой?
— Да тут, с конем один…
— Не знаю такого.
— Лесник он.
— Это как же, сватать? Без меня… Вот еще! Чудно что-то! Да я и не видела его!..
— Зато он все глаза на тебя проглядел, фотографии просмотрел. Понравилась. А может, притворялся. Это, говорит, кто, что за красавица? Королевой припечатал!
И Анисим Федорович и его жена обиделись на дочь за ее непочтительность к такому важному событию, как будущее возможное сватовство.
Их обида выражалась в молчании. А она только смеялась.
Первый раз в жизни ее сватали!
— Я хромой притворюсь, вот хохоту будет!
Ее матушка сидела боязливо и только иногда вставляла словечко.
На этот раз она сказала:
— Правильно, дочь. Цену себе знай.
Отец кашлянул.
И вдруг Катя рассердилась:
— Уж не вы ли приискали?! Если по-вашему думать — вот и ищи, кто из них! Мало ли с конями и телегами на станции толкутся! — А сама вспомнила, как в третий раз он прибыл и спросил:
— Где-то мы с вами встречались?
Она уже мягко и шутливо ответила:
— Выпьете водки — вспомните. Приснилась, наверное.
А он ей ответил:
— Я редко пью.
…Все это было и осталось в воспоминаниях.
Там, где он всегда купался и плавал, у берега илистое дно и только на глубине таился песок, до него он доныривал.
С помощью лошади дотащив на волокуше четыре каменные плиты, уложил их на берегу, под черемухой, разросшейся в овраге, который перерезал обрыв.
Здесь было вдоволь солнца, воды и густой прохладной тени.
Теперь — загорай, ныряй, сколько душе угодно, хоронись в травах и спи, пока не приснится что-нибудь страшное.
Остывающий алый шар солнца застревал в соснах и не торопился ни погаснуть, ни скрыться. Пламенные стволы сосен пылают, темные воды реки словно устланы плитами из красной меди. А тишина — такая, что слышен полет оторвавшегося листка.
И комары не допекают — висят в воздухе.
Катя, не стесняясь, плавала почти голой, с распущенными волосами.
Шубников хмурился, а она смеялась, дразнила.
— Кроме тебя, никто не увидит, Вот поймай меня…
Шубников строго приказал:
— Оденься! Вон медведь смотрит!
— Никто не смотрит! Никого… кроме тебя.
Действительно, кто может увидеть, разве что случайно заблудившийся на другом берегу. А медведи и птицы — что они понимают в женской красоте?!
— Как никого? Как никто не видит? А птицы, а медведи!.. Кругом глаза. Мало ли народу бродит по ягоды, по грибы!
— Ох, и ревнивый! Ох и милый ты! Ну, догоняй, лови, только берегись, русалка заласкает, зацелует и на дно утащит!
Она стояла, освещенная красным светом вечера, и, когда поднимала руки и приседала для прыжка, соски-вишенки дрожали, и округлые белые груди выпрямлялись и звали прижаться к ним.
И вот, вытянув тело в небо, раскинув руки, словно обняв солнце и прижав к груди, ушла под воду, в глубину.
Шубникову чудилось: вот-вот вынырнет и заливисто сообщит:
— Я солнце купаю!
Потом она засмеется от счастья.
Она, показавшись, откинула черные водоросли волос от глаз и губ, поплыла легко и красиво, словно русалка.
А ему хотелось обнять ее продрогшее тело, согреть, обсушить, и не она, русалка его, а он заласкает, зацелует…
Блестя мокрыми глазами, Катюша сказала ему:
— Я постою с тобой, а потом опять нырну. Ладно?
Он ответил со смехом:
— Ныряй! Только водяному не попадись!
Шубников сидел, любовался ею и думал о том, как счастлив, и тревожился о сыне.
Два года прошло — и тихо!
Потом он раздевался, прыгал в воду, подплывал к жене, ловил ее и, обняв, плыл с нею к берегу, будто спасал утопающую. Все-таки он боялся за нее. Они забирались в горячую, шелестящую, потрескивающую траву и скрывались в ней, отдыхали, беседовали все о том же. Он с немым восхищением печально смотрел ей в глаза.
Она понимала его.
— Я сама жду…
— Еще нету?
— Скоро, ой скоро!
— Ждать-то уж больно долго.
Зарылась у него на груди.
— Обязательно будет!
— А как ты узнаешь?
— Об этом женщины всегда узнают. Наступают такие дни… Ну, в общем, тревожные дни…
Он замолкал. Раз об этом узнают женщины — значит, это уж наверняка!
Наступили тревожные счастливые дни и для Катерины. И Шубников, узнав об этом, как-то боязно рассмеялся тогда, не поверил и все расспрашивал: мол, где, что, как? Расскажи! Катюша показывала на себя и, краснея, жеманничала:
— Какой! Расскажи ему да покажи! Там! Во мне! — и, довольная, расплывалась в гордой счастливой улыбке.
…С утра Анисим Федорович был не в духе. Если по порядку, как он сам положил, то дело сводилось к причинам, которые любому голову заморочат. Выдал замуж дочь, осчастливил парня, свадьбу громкую гуляли на всю округу неделю целую… Уже годы складываются, а обещанного внука нету.
Вот и надейся каждый день!
А тут еще случилось такое, что ввело его в гнев и буйство, которого жена отродясь не помнит за все долгие и тихие годы жизни с ним.
Он, путевой обходчик, отстукал по рельсам ровно тридцать лет, прошел еще крепкими, но уже тяжелыми ногами как бы несколько витков по земному шару и орден Ленина за ежедневную пристальную работу получил.
Когда Маланья по недоразумению, а может быть, со смыслом, известным только ей, двумя перстами водворила орден Ленина в коробку с иконками, поверх бронзового креста и латунных крестиков на серебряных цепочках, и Анисим Федорович узрел это, он пришел в такой гнев, что, вынув орден, молодецки пульнул коробку со всеми крестами и богами в окно — стекло вдрызг разлетелось!
Супруга откликнулась, когда разбилось окно.
— Анисим свет Федорович, ты уж прости меня!
Крякнул так, словно жернова в груди покрутил, кулаком помахал, молотом будто.
— Цыц! А то… Руки свои держи от этой моей совести на километр! И конец делу!
Боялась она его и любила. Да и то сказать, и дочь вон какую королеву подарила, и по женской части была счастлива, и труды-то минули ее за широкой хребтиной свет Федоровича, и времени-то для молений — сколько душе угодно! Не до скуки!
Сегодня он отшагал по шпалам верст одиннадцать, пропустил электровоз и на тысячной шпале присел отдохнуть.
От осин под насыпью веяло могильным холодом.
Стареть не очень-то приятно! Но у Анисима Федоровича только в полночь появляются всякие важные недуги.
Сейчас ему необходимо было приготовиться к встрече с зятем. Ему было непонятно, что несла ему эта встреча: горечь, радость или успокоение. Он думал: человек живет на земле для радости. И солнце, и даже разбойный громовой ливень, и вот-вот готовые лопнуть стекла окон, таежные деревья, покрывающие дом ветвями со всех сторон, сонный вздох кота на печи, и предутренний писк цыплят — все это для радости сердцу!
Для него сейчас самой главной, самой важной радостью было бы сообщение о скором и точном появлении внука!
Кроме всех радостей, приятных сердцу, существуют и другие — ну, например, сознание того, что твой род — фамилия — будет продолжен на долгие века и будет вечно продолжаться.
Зять не появлялся. Где-то бродит он там по урманам — шестьдесят на восемьдесят километров, на конюшке, сам в полной сбруе — и ждет не дождется рассвета. А сквозь тайгу — к утру не прорваться.
…Они встретились неожиданно.
Напоив коня, Шубников выехал из леса и сразу увидел тестя. Анисим Федорович сидел на рельсах, сгорбив спину, о чем-то думал.
Услышав ржание лошади, он обернулся, и Шубников помахал ему рукой:
— Здравствуй, батя!
— Здорово, Иван!
— Устал, батя?
— Да! Пришлось немало оттанцевать по шпалам.
— То-то я смотрю — не случилось ли чего, уж больно грустный вид у тебя.
— Да нет… о жизни вот немного задумался. И дело наше опять какое! Вон все, что кругом, на нас обоих лежит. Я дорогу берегу, ты — полцарства таежного.
Закурили.
Чувствовалось, что этот разговор просто о том, о сем, и Шубников знал, что главная беседа будет впереди и поведет ее Анисим Федорович.
Вокруг молчали березы. Их сердцеобразные полузеленые листья жаждали влаги и солнца. Сосны нахально и разлаписто похлопывали их поверху и подминали под себя.
Шубников услышал:
— Ну, как там Катерина? — Анисим Федорович крякнул и напрямик спросил о главном: — Здоровье ее как? Ты от меня, Ваня, не скрывай, коли что.
Шубников понял, на что намекает тесть, и ответил:
— Говорит, нету пока ничего. — И увидел печальное и сразу постаревшее лицо тестя.
— Внука бы мне!
Шубников вздохнул и улыбнулся:
— Непременно!
— Два года как вы поженились. Ну, а Катерина… иногда ревет, поди?
— Все время поет!
— Поет? Хм… Значит, внук горластый будет! Ты, зятек, береги мою дочь. Боюсь, тревожусь я за нее. В торговом деле сам знаешь как… Не сбилась бы со счета. Молода еще… Поет много, говоришь…
Встали.
Мимо с грохотом промчался товарняк. Машинист помахал им рукой. Анисим Федорович снял форменный картуз.
— Ну, вот, славно побеседовали. И делу конец! Я возвертаюсь по своей железной…
— А я по тропкам. Катя-то, чать, заждалась.
— Ну, бывай! — с душевной грустью проговорил на прощанье Анисим Федорович и снова зашагал по своему бесконечному железному пути.
…Узнав от Катерины, что она забеременела, Шубников заспешил. Заспешил к тестю. С высокой лысой горы, стоя на крыше большой гранитной глыбы, смотрел на все окрест, будто прощался или встретился впервые.
Тайга была внизу. Она дышала под ним, как глубинное зеленое море, и несла его взгляду навстречу и реки, и озера, и мосты, и деревни, и дальние облака над ними.
Все вокруг здесь было знакомо и как бы внове. Сейчас он задержал свой взор на синей мерцающей ленте железной дороги (она опоясывала гору с одной стороны) и открытых темных карьерах рудник с рабочим поселком около.
Это он, Шубников, вывел однажды геологов к этому месту. Он вспомнил: когда-то он долго не мог выбраться из Каменного урочища, кружил меж двух великаньих гор с одинаковыми речками у подножий.
Присел отдохнуть на валун — и ахнул! Корневища сосен вырывались из плена красно-синих глыб. Взглянул в небо — вся гора из железа! Он сразу узнал глыбы руды: в школьном кабинете были точно такие, только камешками… Взял один такой камень на всякий случай: все-таки тут нужен специалист. Геолог. А потом забыл об этом или уверился — померещилось, будто это железная руда. А однажды, делая переход от одной из лесных стоянок до другой, — он знал их по округе сотни: в них были геологи, рыбаки, лесорубы, охотники-манси, гуртоправы оленьих стад, — набрел на музыку.
В ночной тайге орал запущенный на всю катушку невидимый транзистор. Мужской голос клялся в песне: «Если станешь бабушкой, все равно ты будешь ладушкой». Увидел костер и около развороченной берлоги — трех бородачей с ружьями. Он понял, что это не охотники и не геологи: ни дичи, ни теодолитов и реек, только пустые консервные банки аккуратно сложены под помеченной зарубкой сосной. Когда он молча подошел к костру, они раздвинулись и дали ему место, и один из них подал лучину, чтобы он прикурил трубку. Кто они такие и как сюда забрались? Когда трубка раскурилась, он сказал: «Здравствуйте!»
Черные, в крепкой походной одеже, они хором ответили: «Здорово, парень!» — и рассмеялись.
— Кто такие?
— Тайга — наш дом.
— Прекратите шутки! — остановил и потушил смех четвертый, постарше, вышедший из ночи, сел на камень, развернул на коленях карту и ткнул пальцем в какой-то местный меридиан: — Встреча у нас состоится здесь. Мы на верном месте?
И тогда Шубников подал свой голос:
— Здесь у вас встреча не состоится. Это место очень похоже на другое. Когда-то я также заблудился. А отсюда вам нужно идти прямо по реке. Посмотрите на камни второй горы. Любопытные глыбы.
— Посмотрим, — сказал четвертый и попросил: — Веди нас.
И он вывел их. Вывел к товарищам. И только тогда он уверился, что это геологи, и четвертый взял у него адрес.
Как-то ночью нагрянули к нему на лошадках.
«Мы за тобой, Шубников! Едем! Ты — счастливый!» — сказали они ему.
Увезли его. И поили его спиртом, наперебой показывали тяжелые булыжины, в которых — смотри-ка! — семьдесят с чем-то процентов чистого железа.
…И сейчас счастливый.
Весь день он с удалью, как добрый молодец, гарцевал по тайге и пел песни, всякие, без разбору, какие приходят в голову.
То, что поведала ему жена, что увидел он в расплывшихся от слез глазах, в которых были и страх, и радость, и удивление, — все это нужно было как можно скорее сообщить тестю. Сообщить о будущем внуке.
Он вышел из тайги на дорогу, и конь сразу отпрянул назад, присев: на них обрушился скрежещущей чугунной громадой товарный поезд и, по-хозяйски оглушив их и каждую птицу гудком, умчался вдаль.
Шубников снял кепку и помахал ему вслед, как другу.
Это везли его руду — туда, где товарняк пройдет замедленным ходом мимо станции и вслед ему многозначительно и обязательно тоже взглянет, как дочь обходчика и как жена лесничего, славная и вальяжная в белом халате, Катюшенька — буфетчица перегона.
Не было уже в предосенней тайге тишины, она потрескивала, шуршала, заливалась поздними птичьими голосами, а были в ней и размахнувшееся на полсвета огромное небо, и солнце — в нем, доброе, пшеничное, и белоколонные березы в ярких желтых покрывалах, и черные вагоны с рудой, увозившие ее в глубь горного Северного Урала, куда-то к далекому новому заводу.
Все это уже носило свой особый смысл, и он ожидал томительно-сладостное приближение чуда, которое было наполнено жизнью, радостью и светом.
И все это заключалось в одном, великом — рождении человека!
Три важных события было за всю его жизнь: армия, железная гора и любовь… К ним теперь прибавится четвертое — сын, который будет жить и жить в этом большом зеленом мире! Станет он в свое время, кем захочет: лес рубить — лесорубом, пожар тушить — летчиком, пути беречь, как тесть, руду эшелонами возить. Уж на свое место Шубников его не ставил, мелькала приятная мысль, что сын пойдет в геологи и сам откроет свою железную гору, и станет он, как однажды польстили ему геологи, «за свою страну в ответе».
В сторожке путевого обходчика было тихо.
И весь путь Шубников держал вдоль полотна железной дороги, параллельной земной, и все поглядывал поверх насыпи: надеялся наконец-то все-таки увидеть тестя шагающим по шпалам, с молоточком, вызванивающим свою путевую металлическую мелодию.
Мимо мчались пассажирские поезда, но больше — товарные с открытыми платформами, добротно груженные все той же самой знаменитой рудой.
Конь лесничего почти уже привык к двигающимся железным громам, если они не орали гудками. Он чутко фыркал в ответ и настороженно косил глазом.
Уже начинало смеркаться. Накрапывал дождичек. Желтые шубы берез отяжелели, распечалились, а сосны с косыми, словно обрубленными, черными ветками.
Шубников с екающим сердцем и душевной горечью понял, что сегодня с тестем ему не придется встретиться, наверное, тот вызванивал свои симфонии в другой, обратной стороне, аж около Голубого урмана, там, где уже начинается тундра…
…Катюша ждала Шубникова в ярко освещенном дощатом ларьке с белым халатом на плече.
Он улыбнулся и первое, что услышал — голос жены:
— Промок! Устал, Ванюша?
Он столько скакал по дороге, чтобы сообщить ее отцу о той радости, которую он нес в своем сердце!
— Ну, говори, как ты, что, кого видела?
— Маму, я ей сказала…
— М-да…
Когда Катюша повернула плечо в сторону оконца, за которым хлестал дождь, и он вдруг увидел ее всю, а особенно милое лицо: сияющие глаза, румяные щеки, завитки волос над ухом и, как бы чужие, затвердевшие губы, — такая щемящая душу приятная боль наполнила его, что он готов был пасть на колени и молиться, как молятся другие пред иконой пресвятой девы Марии.
— Сказать бы надо… Бате!
— Он уже, наверное, знает! Разве матушка промолчит?
— Чего же ты вся зареванная! И сейчас — слезы!
Катюша погладила его по щеке.
— Первый раз, чать-то, боязно! Мамуня тоже, когда меня носила, ревела.
— Поехали!
Он засмеялся.
— Н-но, мотоцикл, в одну лошадиную силу!
Они сидят на лошади, как всегда: муж — впереди, жена — позади. Она крепко обхватывает его руками, словно он убежит, ускачет…
И они едут не спеша — лошадь идет шагом. Он поет, а она целует его шею, тянется, силясь достать губы, и дует в уши. Он знает: это значит, нужно повернуть голову навстречу.
От станции дорога плясала по торфяным взгоркам и ныряла в тайгу.
Из-под тучи на лиловое небесное пространство выплыла пушистая дрожащая радуга и, уткнувшись, подставив разноцветное колесо под плотные солнечные лучи и согреваясь, запламенела.
Шубников услышал голос Катюши.
— Смотри, озябла! Ой, мамочки! Хорошо-то как!
Лошадка степенно ступала копытами по лужам и скользила по обочинам лесной дороги, уютно держала на своей теплой хребтине двух людей и прядала ушами, слушая их говор и восклицания, словно понимала что. Катюша ойкнула и рассмеялась по-детски звонко и заливчато, ткнула Шубникова кулаком в бок.
— Да смотри же, Ванечка! Ведь лебеди в небе! Вон-вон, летят!
Белые лебеди поднимались из тайги вверх, к радуге, вплывали в нее, как в ворота, становились разноцветными: розовыми, зелеными, голубыми, желтыми и огненными — играли, радуга уходила от них все дальше и дальше и густела, они настигали ее, а потом поднимались и взмывали вверх: и вот ведь какое дело — они стремительно облетали по кругу ее орбиту.
Это был их путь, по небесной бесконечной дороге на юг, их сказочный полет над тайгой и над водами, над земными дорогами, по одной из которых милая лошадка осторожно несла на себе двух счастливых людей.
Лошадка тоже неторопливо входила в радугу, как в красные бесшумные ворота, раскрытые всем навстречу.