Разлука живет на вокзале

М. М. Окуневой — педагогу

1

Домашников боялся, что когда-нибудь осточертеют ему и пудовая усталость после знойной сталеварской смены, и трамвайная давка, когда кажется, что вагон еле ползет, нагруженный людьми с такими же пудовыми усталостями, как у него, и хлесткий — наотмашь по щекам — сырой весенний ветер, сдвигающий задымленные тучи с красными днищами над мартеновскими трубами, и свинцовый немой лед, коридорными глыбами припаянный к берегам заводского пруда, и сам он, прямо сказать, давно уже себе осточертел со своей сорокалетней неудавшейся жизнью, в которой до тоски надоедливое одиночество с нечищенной сальной сковородкой, холодным чаем и батареей пустых бутылок под холостяцкой кроватью.

Спасали работа, веселое густое солнечное пламя в печи, товарищи, серьезной ватагой стерегущие время плавки, личные надежды на скорые неожиданные светлые изменения в жизнеустройстве, в котором будут ему по плечу и по праву любовь, семья и мирная радость, называемая счастьем.

Дни тянулись, как провода высокого напряжения, от столба до столба, от рассвета до рассвета, до тех пор, пока не вышиблись выстрелами два коротких замыкания: до нежного страха полюбил Ниву и приехал навестить давний друг — Михаил Белозубов.

Нива…

Надо же, такое счастье ему привалило. И какой бог заставил его однажды подняться рано утром и пойти на рынок за картошкой, а по дороге заглянуть в незнакомую парикмахерскую — сбрить щетину.

Тут он и увидел ее в белом халате и пошутил, садясь в кресло:

— Сделайте меня молодым, красивым и самым счастливым.

Провела мягкими руками по щекам, фыркнула:

— Сейчас станете ангелом.

Он ловил ее глаза, пристально вглядывался в них и словно сообщал взглядом: «Ну и симпатия же ты, деваха!» — и все смотрел и смотрел, словно гипнотизировал.

А ее глаза, черные, блестели насмешкой, и круглые белые щеки наливались румянцем.

Легонько стукнула кулаком по плечу, засмеялась:

— Окривеете, ангел.

Она ему очень понравилась, сразу как-то вошла в душу, и он волновался от того, что бритье уже подходит к концу, скоро она скажет «следующий!», руки ее, пахнущие одеколоном, мылом и еще чем-то, чистой, нежной кожей, наверное, перестанут взлетать над его лицом, трогать его щеки, подбородок, лоб, а ему хотелось, чтобы долго-долго смеялись ее глаза, румянились щеки, дули полные губы на завиток желтых волос на лбу, наваливалась на его плечи тугая грудь и виднелась в рукаве халата нежно-белая, наверное, прохладная рука.

А еще хотелось узнать ее имя. После одеколона он попросил ее попудрить и, взглянув на себя в зеркало, подарил ей: «Прекрасно. Спасибо» — и, улыбаясь, решился:

— Как ваше имя?

Она просто ответила:

— Нива.

— Нива… А меня — Николай. Я буду только у вас бриться, Нива!

— Спасибо. До свидания. Следующий!

Уходил на рынок бодрым, свежим, радостным и уносил в памяти рыжие конопушки поверх щек, картавину в голосе, чуть подломанный зуб под красивыми губами и все ее лицо с маслеными, словно расплавленными черными глазами, обрамленное шапкой светлых желтых волос, и всю ее, похожую на осколок солнца.

С тех пор он приходил к ней бриться чуть не каждый день. Она только посмеивалась, глядя, как он старательно и серьезно трет ладонью чистые щеки, будто зарос густо. А он, невозмутимо усаживаясь в кресло, ждал, когда ее теплые милые руки ласково прикоснутся к его лицу, и ее глаза приблизятся к его глазам, и можно будет снова неотрывно и обожающе всматриваться в ее угольные зрачки, словно гипнотизировать или, как он думал, влюблять в себя.

Он уже знал, когда она была в хорошем настроении. В этом убеждали румянец — два больших красных пятна на белых щеках, чуть картавый говорок и трепыхающийся желтый локон на круглом чистом лбу. И болтовня со смехом. В плохом настроении — поджатые губы, жесткая гладкая прическа, пустые холодные щеки, молчание, прищуренные глаза и отрывистые команды: «Прибор! Выше подбородок! Следующий!»

Однажды, в свободный день, с утра побрившись у скучной и строгой Нивы, он места себе не находил, гадая о причине ее плохого настроения. Его так и подмывало вернуться, вызвать ее в коридор и спросить об этом. До вечера он прошагивал по проспектам и бульварам из конца в конец полгорода, толокся около дверей парикмахерской до тех пор, пока уставшее солнце не село на крышу противоположного «кафе-молочное», и решился — вошел, сказал «добрый вечер» и сел в кресло.

Нива расхохоталась:

— Что-то вы зачастили!

Он тоже засмеялся:

— Зарос. В театр иду. Неудобно…

И узнал: она не в духе от того, что никак не может попасть в кино, когда кончается ее смена, билеты уже все распроданы, а фильм идет сегодня последний день.

Он спросил:

— Какой?

Она приблизила к нему потеплевшее лицо и, дыша в ухо, прошептала, будто невесть какую тайну: «Плата за страх».

Домашников сорвался с места, захлебываясь от радости, крикнул: «Билеты я сейчас же достану» — и, не обращая внимания на любопытные взгляды клиентов, чуть ехидные смешки ее товарок, слова Нивы: «А как же театр?», ринулся к выходу и легко махнул рукой: мол, все остальное — че-пу-ха!

В зале кинотеатра, когда погас свет и они остались как бы одни, рядом, когда засветился экран и фильм начал наполнять их тревогой и страхом за героев, которые погибали один за другим, Домашников по-настоящему оценил доброе и отзывчивое сердце Нивы.

Привалившись к нему плечом, она по-своему волновалась: громко слышалось ее прерывистое учащенное дыхание, короткие вскрики при самых трагических кадрах, ее руки цепко хватались за локоть, искали его руку. К концу фильма, когда машина с последним счастливым героем пошла под откос, в пропасть, Нива всхлипнула, Домашников поймал ее горячую влажную руку и не выпускал до тех пор, пока не включили свет.

При выходе он подал ей платочек.

— Ой, я так напереживалась, так напереживалась… На целый год!

Так она сказала и крепко взяла его под руку, будто и он ненароком погибнет прямо здесь, на улице.

После они долго бродили по городу среди огней и звезд и все узнали друг о друге.

Она о том, что он не женат, родом из-под Троицка, где в зеленой деревеньке в своем доме живут его старики, братья и сестра, что робит он сталеваром и зарабатывает прилично — «куры не клюют», ну а больше, пожалуй, ничего.

Он о том, что она сирота с детства, не доучилась в школе, на «отлично» сдала на курсах парикмахеров и стала мастером своего дела, живет у тетки на Крыловском поселке, была замужем немного — ушла от мужа, пьяницы и драчуна. Добавила, что любит скромных, уважительных и не обязательно красивых.

Последний намек относился, конечно, к Домашникову, так он понял, догадался и уверился. Рылом он, безусловно, в Стриженова не вышел, да и седина уже на висках, но имеет свою рабочую стать и гордость и по жизни не в последнем калашном ряду, хотя и с несуразно-высоким ростом, курносый.

Сколько кому из них лет, не спрашивали, и так было видно, что оба молоды, здоровы, с улыбками в губах, и вообще, пара, что надо! Если, конечно, посмотреть со стороны.

На заводском широком мосту она спросила:

— А где вы живете, Николай? Вот смотрю на дома и думаю: в каком же мой надоедливый клиент живет.

Он радостно встрепенулся и показал ей большой дворцового типа дом на берегу, стреляющий в воду светом из всех окон, кроме одного.

— Вон мое окно! Внизу, самое крайнее. Без света которое. Отсюда не видно, конечно. — И безо всякого умысла добавил: — Я живу один, Нива.

— Выходит, это я вас проводила! Ну, смотрите! Как-нибудь нагряну в гости! А теперь проводите меня.

Когда расставались под лай собак у дома ее тетки, договорились встречаться и посмотреть все фильмы, идущие в городе. И то правда, вдвоем интереснее. Словно повинуясь какому-то порыву, хотели обняться, но, покраснев оба, только стеснительно пожали друг другу руки. Нива засмеялась и ушла. Счастливый Домашников не спал ночь и долго шептал сам себе: «Жена…»

У него было такое чувство, будто он неожиданно спасся от какой-то большой грозной беды, такой беды, когда человек должен неминуемо погибнуть, но в последнюю минуту обязательно спастись благодаря чему-то. Спастись и обрадоваться, вздохнуть свободно всей грудью и залюбоваться тихим небом, светлым солнцем и громадной зеленой землей.

Так бывает, когда падаешь в пропасть, но в последнюю минуту цепляешься за куст и выбираешься на вершину. Так бывает, когда, оступившись, падаешь в ковш с расплавленным металлом, но поручни спасают тебя.

Домашников вспомнил, как однажды на широкой могучей реке он заплыл далеко, и его понесло серединным течением, и он долго боролся с ним, стараясь уйти в сторону. Два берега, две темные полоски, до которых было одинаково далеко, словно смеялись нам ним, обессиленным. Его спасла мысль: нужно нырнуть поглубже и пробиться. Во что бы то ни стало! И он пробился.

Потом, отдышавшись, долго лежал неподвижно на песке, и долго смотрел в небо, и плакал от восторга, что жизнь его продолжается. Теперь же в его личном бестолковом одиночестве, когда, казалось бы, дальше некуда, когда дни, чередуясь, становились все мрачнее и душа становилась ожесточенной и пустой, спасением для него стала Нива.

Он уснул счастливо измученным, и в эту ночь ему ничего не снилось.

Вскоре Нива действительно «нагрянула».

— Здравствуйте. Вот я и пришла посмотреть, как вы тут живете. Что же вы остолбенели? Принимайте гостью! Приглашали?

Домашников невнятно пробормотал: «Садитесь», «Будьте как дома», «Я очень рад» — и продолжал стоять, выискивая глазами непорядок в своем жилище, посмотрел в окно, за которым клубилась дождевая седенькая морось с ветром, навалившиеся на грузную зелень кленов. Вороха тяжелых от мокряди веток неслышно хлопали по влажному густому воздуху и тянулись к окну.

— Сейчас я вскипячу чай! Знаете, Нива, такой букет соображу: цейлонский, грузинский, индийский, краснодарский! Мечта народов!

Домашников осторожно снял с нее плащ и залюбовался ею — сияющей и смелой. Она словно светилась вся в тишине полутемной комнаты. Он впервые видел Ниву по-домашнему, без белого халата. Говорила однажды: «Парикмахер — вечная профессия».

Веселая, с крепко сбитым телом, пылая румянцем на щеках и сверкая из-под густых ресниц прищуренными углями глаз, она прошлась-прошагала по ковровой дорожке, пристально разглядывая немудреное убранство.

Он следил за нею, словно выдерживая суровый экзамен по жизнеустройству.

— Ну что ж… Почти чисто. Почти.

И засмеялась:

— Жить можно!

Говорила когда-то еще: «Парикмахеры и врачи — самые чистые люди на свете».

— Возвращаю платочек. Я его выстирала. И снова оглядела комнату.

Кровать с подушкой. Диван с думкой. Широкий пустой стол во весь подоконник. Маленький телевизор на шаткой подставке в углу. Шкаф с книгами и журналами, а над ним два огромных портрета — Циолковский и Пушкин, — рисованные черным карандашом на ватмане самим Домашниковым. Вот и все.

— Ну что ж… Как говорит моя тетя: из порядка сделаем беспорядок, а потом наоборот.

Нива сняла жакет, скинула туфли, попросила мокрую тряпку, тапочки и начала командовать:

— Форточку открыть. Окно протереть. Стол отодвинуть в угол — он здесь мешает. Ну, что стоишь, помогай!

Домашникова обрадовало то, что она у него как бы не в гостях и держит себя хозяйкой, а главная радость была в том, что Нива по-простому перешла на «ты», что сразу сближало и было похоже на обещание большой откровенной дружбы, а это уже кое-что значит!

Протирая все от пыли, она смеялась:

— Я здесь наведу тебе рай! Сделаю тебе Дворец культуры!

Заглянув под кровать и звеня бутылками, Нива вскрикнула:

— Ма-амочка моя! Да тут у тебя целый гастроном! Ты что, алкоголик?

Домашников крякнул, покраснел, полушепотом оправдывался:

— Это за целый год накопилось. Праздники, знаешь…

— А ну-ка, Коля, бери самую громадную сумку и тащи всю эту радость в магазин обратно.

Уходя, он предупредил, похвалившись:

— А полы, между прочим, я мою сам. Поглядывай за чаем — сбежит!

Вечером в чистой, посветлевшей, словно обновленной комнате, сидя за столом, накрытым, будто скатертью, газетами, пили из стаканов душистый терпкий венгерский ром (он все-таки достал бутылочку в соседнем ресторане), ели яичницу, а потом с чаем огромный приторно-сладкий торт, будто где в молодежном кафе, и даже музыка была, и по телевизору им долго показывали не наши — дальние страны, которые далеко-далеко где-то, за рубежом, в общем.

«Ну вот, кажется и началась моя жизнь… на все сто процентов. А ведь больше мне, пожалуй, ничего и не надо. Лишь бы Нива была рядом. Вместе. Женюсь!»

Дождь перестал моросить. Земля и зелень отдавали паром. Огни завода и городских улиц мокро, дрожаще расплывались в темноте желтыми хлопьями.

Домашников и Нива провожались долго.

Ей, наверное, понравились его уважительность, предупредительность и скромность, и то, что он не старался оставить ее, чуть опьяневшую, у себя и вообще «не лапал», не лез целоваться. Когда прощались, Нива поцеловала его в щеку, и он решился:

— Вот тебе ключи, Нива. От нашего дома.

«Возьмет или не возьмет?!»

Она вспыхнула и с вопросительной улыбкой посмотрела ему в глаза, а он говорил торопясь, словно извинялся за что:

— Приходи всегда. Будь как у себя.

Осторожно и почтительно взял ее руку в свою и положил ключи в затрепетавшую мягкую теплую ладонь.


И она приходила к нему почти каждый день, и каждый день ее прихода был для Домашникова праздником, полетом — «мечтой народов», как он любил говорить, когда сердечно восхищался.

Через месяц, когда им обоим стало уже особенно хорошо, он решился и не отпустил ее домой.

— Мне надо с тобой серьезно поговорить. Очень серьезно!

Нива осталась.

Говорили всю ночь.

Домашников прямо ей сказал о том, что до счастья любит ее, жить одиноким, без нее, он не сможет, надо им всегда, день за днем, быть вместе — пожениться, а жить они будут хорошо — он за это головой отвечает, и еще ей сказал:

— Оставайся, Нива, со мной. Навсегда. Начнем жизнь!

Нива все смеялась, то гладила его щеки, как маленького, то грозила пальцем, то любовалась им, словно видит его впервые. Но было ясно, что она довольна, обрадована. Это было видно по счастливому блеску ее родных глаз.

— Не так скоро! Я просто буду тебя, Коленька, навещать и навещать, пока не полюблю. Ну, не сердись!

Поцеловала.

— Ведь это на всю жизнь… И потом, мне надо подумать.

Это ее «пока не полюблю» длилось уже больше года. Домашников не сердился — счастливое сердце не позволяло. Не позволяло еще и то, что ночами он блаженно ощущал ее пылающее упругое тело и доверчивую руку на своей груди.

Бриться он стал ходить в другую парикмахерскую, чтоб не смущать ее на работе. Нива недоумевала и, поджав губы, говорила: «Дурачок ты у меня».

Однажды он как об особой радости сообщил ей:

— Скоро приедет мой самый лучший друг!

Нива сначала оторопела, потом склонила голову набок и взглянула на него грустными удивленными глазами:

— Хм, а я-то думала, что лучше меня у тебя никого нет.

— Ты не так поняла. Это же Мишка Белозубов приезжает! Вместе когда-то, давным-давно, учились. А ты Нивушка-ивушка, не только друг, а… больше! Сама знаешь. Я тебе расскажу сейчас! А то ты бог весть о чем подумаешь.

Нивушка-ивушка (он впервые так назвал ее, и это ей сразу понравилось) успокоенно улыбнулась:

— А-а… Ну, если так… Смотри! Я ревнивая! У-у-ух!

Погрозила ему уже не пальцем — кулаком. Оба они рассмеялись.

— Прочти телеграмму! — сказал он.

«Еду железный дымный город юности тебе гости тчк везу вагон новостей коньяку маленькую тележку тчк встречай Белозубов».

2

С Мишей Белозубовым Домашников познакомился сразу же после демобилизации из армии на конкурсных экзаменах.

Обоим было по двадцать пять лет, оба держались вместе в большом наплыве желающих стать студентами горнометаллургического института. Осмотрев Домашникова с ног до головы, его новую, ладно пригнанную армейскую форму с погонами старшего сержанта, Белозубов присвистнул:

— О-о! С тобой мы возьмем эту крепость штурмом!

И они, крякнув, пошли на «штурм».

Армейская форма демобилизованного хоть и давала Домашникову некоторые преимущества перед гражданскими абитуриентами, но все-таки всякий раз охватывал страх, когда он открывал двери аудитории и шел к экзаменационному столу.

Белозубов же весь сиял, ослепительно улыбался, похлопывал всех по плечу: мол, не дрейфь, но по бегающим глазам, излишней жестикуляции и срывающемуся голосу угадывалась фальшивая маска, напускная храбрость, этакая суматошная бравада.

Их приняли.

Белозубов развернулся вовсю, на вечеринке, устроенной в складчину «счастливцами», он много пил и пел, много хохотал и много разглагольствовал о том, что молодым везде у нас дорога и почет, что он с детства привержен был брать крепости приступом, с маху и ему в этом всегда помогали врожденные способности…

Все это преподносилось всерьез до неприличия, и, чтобы поунять, «срезать» бахвальство нового друга, Домашников при всех задал ему несколько вопросов по-немецки. Тот пытался что-то ответить тоже по-немецки, пыжился, дергался, но потом как-то сразу сник, махнул рукой:

— Я, кажется, уже… — И стал по-пьяному выделывать фортеля из буги-вуги и твиста…

Все дело было в том, что на экзаменах Домашников пошел ему на выручку и сдал за него немецкий язык. Помогла служба в Германии.

Таким он и остался в памяти: бесшабашным, красивым, стройным, неунывающим, с румяным лицом и прической под лорда Байрона.

Домашников проучился только два года, с каждым днем убеждаясь, что дальше не выдержит на стипендии, без помощи, обносившись так, что больше некуда, и ушел на завод, к мартенам, подручным сталевара, как и до армии.

После того как он получил комнату по заводскому ордеру, Белозубов перебрался из общежития к нему — готовился к зачетам.

Это было смешно. Он метал, как дискоболист, учебники и рулоны чертежей под кровать, вытягивал ноги на диванчике и восклицал:

— Я шаляй-валяй! Я сдам. Нажму на фантазию! Разовью. Заговорю.

И сдавал. Носился с проектами. Вовремя предоставлял чертежи. После каждого сданного им зачета и утвержденного чертежа Домашников накупал баранины, свинины и говядины, варил махан в большой кастрюле. После пиршества Белозубов доверительно кричал:

— А ты знаешь?! Ах ты не знаешь?! Я выдвину такие проблемы, которые придется решать не одному научному институту!

И Домашников верил этому. Ему было душевно легко с ним, нескучно, интересно, и он помогал Белозубову, как мог, и втайне тоже «нажимал на фантазию», обложившись журналами, чертежами и до одури щелкал арифмометром.

После института Белозубов получил назначение в Нижний Тагил, вышел там в начальники цеха, защитил диссертацию и, как сообщал в последних письмах, женился, но через два года развелся «по причине ее, стервы, бездетности».

Каким-то он будет сейчас, при встрече! Солидным и важным, степенным и только чуть-чуть улыбающимся, наверное? Как-никак — кандидат технических наук! Не баран чихал!

А он, Домашников, все эти годы варил сталь, вышел в сталевары, не носился с проектами, а просто сдавал в БРИЗ сработанные ночами чертежи. Изобретал помаленьку. Да еще, — может быть, самое главное, — привыкал к званию «кандидата в вечные холостяки». Заводские друзья и соседи, конечно, сватали ему разных невест, но он только махал рукой, посмеивался и ссылался на причины: ему — «некогда, с этим делом можно погодить, никого еще не полюбил». Не встретил такого человека, чтобы ахнуть и сказать себе: «Это — жена!» Ругал себя на чем свет стоит: «Разборчивый, гад!»

И вот он увидел Белозубова.

Встречали его с Нивой. Домашников суетился, дурачился на перроне:

— Я тебя познакомлю с таким человеком, с таким человеком!.. Мы с ним ели из одной кастрюли пять лет. Начальник цеха, инженер, ученый… Скромный, честный, всей стране известный!

Нива беззвучно посмеивалась, взгляд ее скользил по синим рельсам, улетал вдаль, глаза ее заинтересованно поблескивали, словно гадая, что за чудо скоро появится перед нею.

Семафор поднял руку, и поезд ворвался в город — снова вернул Белозубова в его юность-молодость. Он медленно выходил из вагона, посматривая по сторонам, взгляд его упирался в здание вокзала, в привокзальную площадь и новые дома по проспекту, словно он не искал глазами никого, кто бы мог его встретить. Нарядный, с открытой головой, на которой по черной шевелюре паутиной висела седина. Со спокойными глянцевыми алыми губами. А еще — располневшие, выбритые до синевы щеки и большие белые руки, тяжело ухватившие два кожаных саквояжа.

Шел прямо на Домашникова.

Узнали друг друга.

Обнялись. Похлопали друг друга по плечу.

Вздохнув, Белозубов произнес:

— Ну, вот я и приехал. Как домой. Нива? Очень приятно. А теперь, люди, проводите меня в гостиницу.

Домашников возмутился:

— Как?! А ко мне?!

Белозубов кашлянул:

— Но ты же теперь не один?!

Да, конечно, Домашников был теперь не один, и время было уже не то — молодое, студенческое, когда можно жить, не думая о сложных вопросах жизнеустройства. Теперь он с Нивой, а это значит — семья.

Белозубов в течение месяца приходил к ним каждый день и всякий раз пел в обнимку с гитарой, галантно ухаживал за Нивой, ошеломлял Домашникова новыми открытиями в мартеновском процессе, якобы отраженными в положениях его диссертации. Дом наполнялся шумом, весельем: друг гулял во всю и в гостиницу провожали его, как всегда, почти пьяным.

Все было хорошо, если бы не два «но».

Когда однажды Домашников прочел реферат белозубовской диссертации, молодцевато брошенный другом на стол, он не столь порадовался, сколько удивился. В реферате ничего нового не было, кроме обобщенного опыта, всем металлургам давно известного. А это для ученого, как говорится, ноль без палочки.

Удивило же то, что Белозубов бессовестно принял за свои некоторые предположения и догадки Домашникова о методах и возможностях сталеварения.

В обоих случаях он поступил как верхушечник и иждивенец чужого ума.

Помнится, они когда-то долго беседовали об этом. Домашников работал, варил сталь, думал, Белозубов же учился на инженера, слушал, запоминал и, наверное, тайком записывал.

В один из «тихих» или трезвых дней Домашников высказал все это ему в глаза. И хоть тот ошеломленно, обидчиво до наивности, со смешком оправдывался: «Но ты же знаешь, что это были только разговоры, мечтания, предпосылки… Позволь мне тебе объяснить», Домашников отрубил: «Не позволю! Это непорядочно, свет Миша! Спрячь-ка от меня подальше свою бесполую работу». И кинул ему на колени реферат в тяжелой кожаной папке.

А второе — с Нивой. Ее словно подменили. Она стала необычайно оживленной, лукавой, часто хохочущей, будто заново расцвела. Домашникову то и дело приходилось слышать, когда он приходил домой после горячих, напряженных в последнее время смен:

— А мы с Михаилом ходили в театр.

— А мы с Мишей ездили смотреть Железногорское море. Было так чудесно!

— А мы с Белозубчиком просмотрели все фильмы, которые я не видела.

И когда он слышал в следующий раз: «А мы…», — он, прищурившись, перебивал:

— С Михаилом. — И удивлялся тому, что Ниве хорошо с Белозубовым.

Хоть в этом, Мишка-холера, молодец!

Однажды она сказала Домашникову:

— Знаешь, а сегодня он угощал меня вином. В гостинице.

Домашников отвернулся и мысленно обругал себя «идиотом». Неужели и он не смог бы все это делать: театр, море, кино и вино?

Успокоила Нива:

— Ну, чего ты сердишься? Ведь он твой друг. Нельзя же гостю скучать!

Он бормотал:

— Да, да… конечно…

Особенно его резануло по сердцу, когда однажды он услышал их заливистый смех и потаенный шепот на кухне. Домашников редко приходил в гнев, но тут ему пришлось подумать: «А что же у них происходит, когда они не со мной, вместе, а «мы с Михаилом»?

Это не было пошлой ревностью, просто он беспокоился о том, что Нива и он с каждым днем становятся все дальше и дальше друг от друга. Когда он обращался к ней за чем-нибудь: «Ну что ж, супруга…» — она мрачнела, гас румянец, глаза обидчиво закрывались, и она приходила в то плохое настроение, которое было знакомо ему еще по парикмахерской.

Нива и Белозубов приходить к нему стали все реже и реже.

Домашников грустил и недоумевал.

Нива не приходила целую неделю, и в парикмахерской ее не было. Ему сказали, что мастер Семенова рассчиталась.

Это было непонятно и странно.

Однажды, сдав печь сменщику, вернувшись после ночной, Домашников увидел, раскрыв дверь, на полу большой белый листок из блокнота.

На фирменном бланке под грифом «Нижне-Тагильский металлургический комбинат…» торопливой авторучкой знакомым почерком размашисто сообщалось:

«Домашник! Мы тебя ждали с Нивочкой, но, к сожалению, поезд не ждет героев труда. Это по твоему адресу. Не дрейфь — будешь Героем! Если хочешь проводить — двигай по-быстрому на вокзал. Мы с Нивой ждем тебя, дорогуша. Коньяк еще не раскупорен, томится.

Брат, старина, не обессудь, что тебе сообщу! Ты помнишь все… Все жизненные трали-вали. Иду в открытую. Должен тебя предупредить — Нива уезжает со мной. Это решено. Решено серьезно. И ты, как благоразумный человек, не помешаешь нам. Надеюсь на твою честь и совесть. В Железногорске тысячи и тысячи невест — выбирай любую. Будешь счастлив, еще и мне спасибо скажешь. Ну вот, старина, карты раскрыты. Не осуждай и прости. Так мы решили, и тут изменить ничего нельзя. Это — жизнь, а не мартены… Твой».

Домашников сначала удивился, прочитав блокнотный листок, потом, когда слова со страшным смыслом запрыгали у него перед глазами и он кое-что понял, аккуратно сложил листок вчетверо и осторожно положил в нагрудный карман пиджака, рядом с авторучкой, напротив сердца.

«Так… Значит, решено… Письмо, как и все, цинично! Да что письмо, что это наглое письмо?! Нива… Неужели она такой бывает — не сказала ничего, не объяснила, не предупредила?! Танком, воровски, подло… А как же я? Хм… Еще не хватало невест воровать! Абракадабра! Значит — они уедут!

Он, Домашников, вернется к себе в пустую комнату, заварит чай и опять будет корпеть над выдумкой, переложенной на чертежи… Неудачник… Нет, просто ему так долго не везет, просто нужно ежедневно работать, с радостной мучительностью думать… Думать, думать… без просвета, без милого голоса, веснушек на щеках, картавинки из-под сладких горячих губ… в одиночку.

«Ну нет! Ниву я никому не отдам! Шиш ему, Белозубу!»

Домашников проглотил залпом стакан холодного чаю, застегнулся на все пуговицы — и в путь!

3

К вокзалу он решил идти пешком.

Белозубова он проводит, черт с ним! Но ему хотелось наедине с самим собой решить этот проклятый вопрос — как быть с Нивой. В возможное предательство с ее стороны он не верил. Не верил в то, что она может вот так запросто его бросить и укатить куда-то там в Тагил. Ведь у них любовь, ведь они уже жили, жили как муж и жена, и на его настойчивые просьбы она наконец-то согласилась зарегистрировать брак в загсе!

Вот ветер-холера! Прет навстречу, мешает идти, да и в небе что-то вроде грозы!..

Домашников оглядел небо.

Еще недавно падали медленные снега и все вокруг было белым-бело, словно облака опрокинулись на землю, а сейчас ворвалась из степи в город шатоломная уральская весна.

По мглистому небосводу метались гудящие сухие грома, разбойно раздвигали небо, проваливались вниз и больно били землю. Ветры со всех сторон сшибались на заводском пруду так, что стонали сады и выли стены, арки и подъезды домов, стреляли форточки окон и пронзительно пели чугунные прутья оград. Звеняще шуршали стеклянные ветки карагача, ледяная броня лопалась, и подскакивали круглые осколки, тюкая в железную утреннюю твердь земли, будто рассыпались люстры.

Город, оглохший, продутый ветрами насквозь, нехотя пробуждался от грома: бесшумно вспыхивали квадратные огни в окнах, начинали натужно утюжить рельсы трамваи, и в сумеречном оцепенелом воздухе взрывалось эхо от кашля. Только над рекой, на другом берегу лицом к городу, спокойно и равномерно дышал всеми трубами металлургический завод, и дымные небеса над ним слоились и дрожали в цветном ядовитом мареве.

Домашников улыбнулся, надвинул на седые виски шапку и упрямо навалился на ветер.

Домашников нашел их в купированном зеленом вагоне. Проходя мимо хлопающих по плечу оконных занавесочек, он разглядывал разноцифирные таблички, гадая, какую же дверь открыть на наверняка. Потом ясно услышал удалой голос Белозубова и неестественно рыдающий смех Нивы. Здесь!

Вошел, задвинул со щелком дверь и кашлянул:

— Купе номер двадцать один! Очко! В твою пользу, Белозубов.

И пристально посмотрел в его глаза. Они были спокойны, эти глаза, такие чистые, с невозмутимой голубизной они, эти глаза, держали свой взгляд чуть прищуренно и глядели в упор, так, наверное, астрономы смотрят на новую звезду. И все-таки Белозубов не выдержал, заморгал и, вздохнув, воскликнул:

— Пришел! Садись. Сейчас выпьем! Нива, где стакан?!

На столике стояли две бутылки коньяка.

Домашникову хотелось напиться, заглушить обиду, он ругал себя за то, что неведомо зачем притащился сюда на позор и унижение и наверняка на презрение Нивы.

Она сидела, привалившись к углу, в полутьме, и только ее белая рука оттуда подавала в руки Белозубова закуски.

Домашников, чуть опьянев, втайне уже ненавидел себя за то, что сейчас не может пресечь белозубовские самодовольные разглагольствования, погасить его ослепительную улыбку и нахальный блеск глаз и убрать хозяйскую тяжелую руку с плеча Нивы.

Но он пока сдерживался, зная, что Белозубов все-таки был у него в гостях и вот уезжает… Друг… Впрочем, друг ли? Этот «друг» давно уже переродился, войдя в ранг начальства, вернее, в когорту таких начальников, которые покрикивают на рабочих.

Домашников убеждал себя — встать и уйти, уйти, не попрощавшись, потому что с отчаянием уверил себя в том, что он уже решительно вычеркнул их обоих, Белозубова и Ниву, из своей жизни, но сидел и слушал Белозубова и смотрел на Ниву.

Он смотрел на Ниву и ждал от нее чего-то, наверное, улыбки, участия или чуда какого, а все, что сейчас происходит, выдумка, наваждение, сон, но он знал, что это не так, это правда, и не находил себе места в этой нелепой ситуации. Ему так хотелось поверить, что недоразумение развеется, как дым, и все получится так, будто не он их, а они с Нивой пришли проводить Белозубова в его дальний путь, сказать ему на прощанье все хорошие слова: и «счастливой дороги» и «будь здоров», а потом, когда тронется поезд, они вдвоем пойдут к себе домой, веселые, с уважением к себе, с чувством исполненного долга, как и должны поступать настоящие друзья, да и все порядочные люди.

Но сейчас все было жестокой правдой, и рука Белозубова отдыхала на круглом плече Нивы.

В ушах Домашникова все еще звучала его хриплая фраза: «Хотел в мягком, да раздумал. Поиздержался…»

Домашников ринулся упрекать: «Мог бы и ко мне обратиться, наскребли бы чего-нибудь», но промолчал, помня: Белозубов еще с институтских времен был известен в кругу студентов тем, что никогда и ни у кого кроме Домашникова не брал взаймы, зато и сам никогда и никому не давал в долг.

Опять разлили коньяк. Разрезали лимон. Пили из одного стакана.

Домашников, пьянея, твердил себе: «Надо уходить. Пора, пора! Черт с ними! Счастливой дороги. Будь здоров и ты, и ты…»

Белозубов же веселился, отвлекая добродушными разговорами, будто ничего не произошло, будто все идет, как надо, а посему отчего и не подурачиться. Он с особым восторгом сообщил о том, что, когда ему было девять лет и его матушка работала счетоводом в сельской школе, он впервые приобщился к биллиардной игре.

— Я смотрел на дядечек и недоумевал — что это они машут длинными тонкими палками?! Я дотянулся подбородком до краешка стола и увидел, как эти палки бьют шарики, а шарики бьют друг друга…

Затем ему захотелось петь, и он стал затягивать песни одну за другой, но после первых слов махал рукой: «Нет, не то».

— Слушайте, какую песню я слышал на одной станции! Какой-то пьяный мужик горланил на всю планету.

Белозубов, словно крадучись, сжал руками плечи, покачал себя из стороны в сторону и, сморщив лицо, начал паясничать:

Прощай, друзья! Я умираю.

Не я, а люди говорят.

Пальто и брюки оставля-а-а-ю

И две рубашки без заплат.

Домашников тогда начал приходить в гнев:

— Ну, хватит… голову морочить! — и услышал издевательский, торжествующий голос Михаила Белозубова, бывшего друга, в ответ:

— Эх ты, рохля! Поинтересуйся дальше.

И снова запел, натужно и безобразно:

Именье вы мое продайте,

По приказанью моему…

Домашников сжал кулаки и заметил, что Нива дышит так, будто ей не хватает воздуха, а тот продолжал ломать комедию, выкинул руку вперед, чуть не в лицо Домашникову:

Мой долг за водку уплатите.

Пятак Маланье за селедку,

И…

Белозубов приподнялся, лицо словно отрезвело, и палец его, белый, толстый, ткнулся в грудь Домашникова:

И… грош Борису — кваснику!

Кашлянул:

— Во какая песня! — И сел.

Домашников стерпел это издевательство, подумал, что, если сейчас он ударит Белозубова, это будет недостаточно. Угрожающе, с расстановкой произнес:

— Ну, вот что, Белозубов… Довольно. Ты думаешь, мы здесь с тобой готовы уничтожить друг друга?! Из-за женщины?! Ошибаешься. Был ты когда-то в моей жизни неплохим человеком… А стал… М-да! Не дай бог, если тебе доверят, слышишь меня, доверят нечто большее — человеческие души! Впрочем, здесь уж «развить фантазию», «заговорить» тебя не хватит, не удастся!

— Хватит! Удастся!

Домашников вдруг весь похолодел, увидя, как Белозубов привлек к себе Ниву и впился в ее лицо губами.

Не помня себя, закричал:

— А ну, убери свои лапы, сволочь! Чужую… мою жену!..

Белозубов отшатнулся от Нивы и присмирел:

— Позволь… позволь… Ведь Нивочка ушла от тебя… ко мне. Насовсем. У нас все обговорено. Ты читал мое письмо? У нас все обоюдно.

— Ложь! У вас все объиудно! Вот так будет правильнее.

— Но это мы ведь уезжаем! Нива, что же ты молчишь? Подтверди.

Нива растерянно заметалась, встала, наверное, хотела выйти из купе, но потом села в угол и затихла, как провинившаяся.

Еще Домашникову хотелось крикнуть в лицо Белозубову, как кричал в запале обиженный кем-то его подручный, казах Исмагулов: «Чем ты, я четыр раз лючше!» — но он больше не кричал, он замолчал и стал жадно ловить виноватые проблески в раскаленных черных зрачках Нивы. Думал, что она, наверное, любит обоих, но предпочтение отдает удачливому, красивому и веселому Белозубову, который поманил ее в далекий Нижний Тагил, поманил, обещал три короба, счастливой семейной жизни и еще черт его знает чего.

Домашников жестоко посмотрел на нее, она покраснела, отвернулась, он услышал ее вздох, махнул рукой и встал:

— Ну, прощай, удачник! Скоро доктором станешь!

Белозубов встрепенулся:

— Как так?!

— А вот так… Приезжает один друг, кандидат технических наук, к другу-сталевару, увозит его жену, а впереди у него защита докторской диссертации и солнечная жизнь!

— Почему же прощай? Мы еще сто лет и тысячу раз будем встречаться. Жизнь потому что!

— С тобой? Не имею желания. И без тебя отогрею как-нибудь сердце у огня.

Белозубов зло улыбнулся:

— Не сожги. В мартенах… температура сам знаешь какая.

— Ну хватит! Поиграли. Пойдем, Нивушка-ивушка!

Белозубов произнес тихо, со значением, приказывающе:

— Нива, между прочим, никуда не пойдет.

Домашников снова сел:

— Это правда? — И всмотрелся в ее лицо. На нем снова вспыхнул румянец и, темнея, подрагивали милые конопушки и губы. — Послушай, Белозубов! Ты… знал, что она моя невеста, ты знал, что мы любим друг друга? Ты знал! Ты поздравлял нас и называл золотой парой. Так ведь, Нива?!

Она закрыла глаза и кивнула. На ресницах дрожали капли слез.

Белозубов закричал, улыбаясь:

— Сейчас тронется поезд. Пора тебе уходить!

— Вор!

Домашников выкинул руку и, на лету сжав ее в кулак, зажмурился, и с гневом ткнул в ненавистную стену улыбающихся зубов. Белозубов опрокинулся, откинул голову и со стуком ударился затылком об мягкую стенку купе. Оцепенел, протянул:

— Ах, вот оно что… Друг называется!

Домашников засмеялся в ответ:

— Видал я тебя в гробу в белых тапочках! Какой ты мне друг! Ты… вор! Домушник! П-по-донок…

Еще не задвинув дверь купе, он услышал за спиной испуганный голос Нивы: «Коля! Коля, подожди!», но Домашников даже не обернулся, только стиснул зубы.

И вышел.

И зашагал по проходу вагона, с ненавистью смотря на оконные занавески. «Посрывать бы их одну за другой!..»

Что-то сломалось в его душе.

На перроне он закурил и медленно двинулся вдоль вагонов, к выходу, через строй провожающих.

У выхода, в коловерти ветров, кто-то осторожно взял его под руку. Так всегда его брал под руку только один человек — Нива.

Долго шли молча. Потом он услышал торопливое:

— Ты прости, Коля, прости меня! Как-то все получилось… Сегодня он напоил меня в гостинице, и я потеряла голову… Он говорил — будем жить, где удача.

Домашников не слушал. Вернее — слушал, но не подавал вида: если она не уехала, осталась и сейчас идет за ним, значит, совесть еще есть, значит, действительно любит. Она все говорила и говорила, а он только сжимал кулаки и скрипел зубами: «Так… Так…» — потому что любил. Горько любил ее — жар-птицу, хищницу, волчицу. «Ей — тридцать. Мне — сорок. До шестидесяти, а то и больше проживем — лады!»

Она шла за ним, еле поспевая, и всхлипывала непритворно.

— Почему ты вернулась?

— Я и сейчас не знаю. Куда же я из города, где родилась, на чужбину?! И потом — ты… А там все неизвестно… Да и ты его не любишь. И не знаю я, какой он человек… Знала, что он твой друг. А оказывается — вы враги. Дура я — хотела уехать, сбежать…

Домашников остановился около паровоза и повернул к ней лицо:

— Это похоже на предательство.

— Я это в вагоне поняла.

— На платок. Он — вор. И вор уехал. А ты останешься, со мной.

Мрачно пообещал:

— Я из тебя сделаю балерину! Я выплавлю из твоей души весь этот шлак, эти завидущие глаза… Это я обещаю! Слово честного рабочего!

Нива заулыбалась, вытирая глаза платком, благодарно привалилась к его плечу.

— Коленька, прости. Я всегда и во всем буду тебя слушаться.

Он оглядел ее:

— А где же твои вещи?

Она тоже оглядела себя.

— А у меня ничего нет…

— Хм… Ладно. Не горюй. Все будет.

— Ладно.

— И запомни раз и навсегда — ты теперь моя жена. Понимаешь — жена!

Когда они вышли на площадь и окунулись в теплые весенние ветра, Нива споткнулась…

Домашников поддержал ее под руку и не отнял свою.

За спиной раздался зычный паровозный гудок, и поезд тяжеловесно и дробно двинулся по гудящим рельсам к далекому сиротливому семафору.

Но это уже было за их спиной.

Загрузка...