11

Вскоре после суповой вечеринки все, кто снимал квартиры в нашем доме в Ист-Виллидж, включая нас с Джейн, получили уведомление, что аренда не будет продлена, потому что наши квартиры преобразуют в одиночные кондоминиумы. Меньше чем через полгода здесь будут ломать стены, устанавливать посудомоечные машины и мраморные столешницы. Теоретически у нас была возможность выкупить квартиру в собственность, но за нее хотели какие-то бешеные миллионы. Джейн решила переехать к своему бойфренду, брокеру, который жил в Марри-Хилл. Остальные собирались переселяться на окраину Бруклина или в Куинс.

В последние недели моей жизни в этой квартире я в основном проводила свободное время дома. Джейн на выходных встречалась с бойфрендом, так что квартира была целиком в моем распоряжении. Я почти перестала бродить по городу: в основном я была на работе или дома, дома или на работе. В выходные я вела сидячий образ жизни. Я делала какие-то домашние дела, ела сэндвичи, смотрела телевизор, читала книги и журналы, все глубже зарываясь в одиночество. Я ни с кем не встречалась: ни с Джейн, ни со Стивеном, ни с друзьями по колледжу. Я когда-то читала, что животные могут на несколько дней или недель уходить в лес и отдыхать там, лежа без движения.

Иногда я случайно сталкивалась с Джонатаном. То он приходил, чтобы занести мне письмо, которое по ошибке попало к нему в ящик, то ему нужны были яйца, а то он приносил ни с того ни с сего бутылку холодного чая из магазинчика на углу. После каждого такого акта добрососедства мы выкуривали по сигарете на пожарной лестнице, описывая друг возле друга круги. Так проходило минут двадцать, потом он вежливо извинялся и спускался к себе вниз. Кажется, он уважал мое личное пространство. Кажется, он интуитивно ощущал порог, до которого я готова была общаться. Он никогда не предлагал мне прогуляться или что-нибудь сделать вместе. Кроме одного-единственного раза.

Однажды субботним утром я сидела у окна и читала, как вдруг услышала его голос:

— Эй!

Я выглянула на пожарную лестницу и увидела Джонатана, который стоял между пролетами.

— Привет, — сказала я и открыла окно, чтобы впустить его.

— Ну и как тебе? — спросил он, указывая на книгу, которую я читала, — «Смерть и жизнь больших американских городов» Джейн Джекобс.

— Удивительно. Это же ты мне ее посоветовал, — сказала я. Иногда, пока я была на работе, Джонатан налеплял мне на окно бумажки с названиями фильмов или книг. Он объяснял это тем, что на его старом телефоне очень трудно набирать эcэмэски.

— Своевременное чтение, учитывая, что нас всех выселяют. — Он сделал паузу. — На самом деле я не просто так пришел. Какие у тебя планы насчет переезда?

— Я переезжаю в Бушвик.

— Я имею в виду, как ты переезжаешь?

— Ну, я еще не решила. До конца месяца еще много времени. Так что я что-нибудь придумаю в последний момент.

— Я арендовал фургон в U-Haul. И я переезжаю в Гринпойнт, а это довольно близко от Бушвика. Могу помочь тебе с переездом.

— Да ладно.

— Нет, серьезно. У меня не так много вещей. Спорить готов, все наши вещи поместятся в кузов, так что мы справимся за одну ходку.

— Ты уверен? — спросила я с сомнением.

— Да, вообще никаких проблем. — Он сказал это таким обыденным тоном, что я поняла: он не шутит. Это свидание. Тут он встал и спустился к себе.


Несколько недель спустя я ждала Джонатана у входа в «Спектру». Когда я увидела едущий по улице фургон, то не могла сдержать волнения.

Джонатан открыл мне дверцу. Он был похож на школьника перед первым свиданием.

— Я никогда еще не водил в Нью-Йорке, — объяснил он. — Так что хочу заранее извиниться за доставленные неудобства.

— Я вообще никогда не водила в Нью-Йорке, — ответила я, — не волнуйся. У меня нет никаких ожиданий. Только, пожалуйста, постарайся нас не убить.

Я поигралась с вентиляцией, приоткрыла окно и поймала по радио какую-то музыку из восьмидесятых: игривая гитара и глубокий мужской голос.

— О, Joy Division, — сказал Джонатан. — Люблю эту песню.

Он не туда свернул, и внезапно мы оказались заперты на Таймс-сквер. Мы попали в пробку, как в центр паутины. Машины гудели, злые таксисты издавали воинственные крики. Наверное, произошло ДТП. Я чувствовала запах выхлопных газов, хот-догов и засахаренных орешков. Из магазинов и театров вырывались волны прохладного воздуха от кондиционеров. Ян Кёртис распевал своим тяжелым голосом о том, как любовь разорвет все на свете. Посреди всего этого хаоса Джонатан сохранял полное спокойствие, постукивая пальцами по рулю в такт музыке, как будто все время на свете принадлежало ему. Я откинулась на сиденье. Композиция закончилась, началась другая, а потом еще одна. «Sweet Dreams», «Tainted Love», «I’m on Fire», «99 Luftballoons».

Радио заливалось:

— Ночь восьмидесятых!

Солнце садилось, небо темнело, а рекламные щиты, вывески и витрины становились все ярче: сначала они были незаметны, а потом засияли так, что больно было смотреть, и наконец машины стали двигаться, и мы медленно, дюйм за дюймом, выползли с Таймс-сквер. Пустующее офисное здание было все увешано рекламными щитами. Это было пространство мечты, столкновение брендовых миров, плавающих в вакууме. Сидя на пассажирском сиденье и глядя на гипнотически мигающий красный логотип Coca-Cola, я поняла, что мы с Джонатаном будем вместе.

Мы доехали до дома, погрузили в фургон мои вещи и мебель и поехали в Бушвик. Оказалось, что Джонатан уже перевез свои вещи в Гринпойнт, так что мы везли только мои пожитки. Мы вместе занесли матрас и коробки с книгами по лестнице на третий этаж. Пришлось подниматься несколько раз, и постепенно основная нагрузка перешла к Джонатану. Он тащил тяжелые коробки, а я плелась позади с фикусом или пакетами.

Потом мы передохнули. Пить в моей новой квартире-студии было нечего, так что мы распаковали первую попавшуюся посуду и налили воды из-под крана. Предыдущий жилец оставил в морозилке лед.

Мы вылезли на пожарную лестницу. Передо мной расстилался мой новый район. Таунхаусы. Пиццерия, в которой продавали чесночные булочки; несколько заводов; фитнес-центр в бывшем складе, вот и все. Район был тихим, еще не слишком благоустроенным, хотя сюда уже и начали переезжать люди вроде меня. Никаких тебе круглосуточных магазинов и клубов, а улицы освещены старыми жужжащими лампами дневного света.

Джонатан зажег по сигарете себе и мне. Он внимательно посмотрел на меня.

— Знаешь, ты рассказывала, что изучала искусство, но я никогда не интересовался, что именно ты делала.

— Ну, я иногда фотографирую, — ответила я, поначалу сдержанно. — Сейчас реже, чем раньше. В колледже я получила награду за серию снимков постиндустриальных городов в Ржавом поясе. Я ездила во всякие старые металлургические города вроде Брэддока и Янгстауна.

— Покажешь?

Я вынула свой MacBook Pro и не без труда нашла нужную папку. Это были цветные снимки заброшенных металлургических комбинатов, танцевальных вечеров в клубе по субботам, людей, играющих в бочче на задворках итальянских ресторанов. Снова рассматривая их, я вспомнила, как была увлечена этим проектом. Я уезжала из кампуса в пятницу вечером и все выходные проводила в этих городах.

Он внимательно рассматривал фотографии.

— Они очень хорошие.

— Они были распечатаны в большом формате, как у Томаса Штрута, — объяснила я, оттаивая. — На факультетской выставке кто-то даже купил одну такую фотографию, папа одного из моих однокурсников. Он вроде как нефтяной магнат. Даже странно представить, что мой снимок висит теперь у него в столовой где-то в Техасе.

— Ничего удивительного. Все искусство в конце концов достается плутократам, — сказал Джонатан, листая папку с фотографиями до самого конца. — У тебя есть еще что-нибудь в этом роде?

— Пожалуй, что нет, — сказала я, забирая у него ноутбук и закрывая его.

Я собиралась фотографировать и другие умирающие отрасли в Америке. Хотела сделать серию про добычу угля в Аппалачах, особенно про открытые выработки. Но мне так и не удалось получить грант на этот проект. А потом я вернулась домой, чтобы ухаживать за мамой. А потом все это стало уже неважно. И у меня было такое свербящее чувство, что, хотя я делала снимки, которые должны были что-то рассказать о жизни после коллапса индустрии, я ничего не знала о том, как они живут на самом деле. Однажды вечером в баре в Янгстауне ко мне подошел седеющий пожилой мужчина, холодно посмотрел на меня и сказал: «Убирайся, откуда приехала». — «Куда же мне убираться, сэр?» — вежливо возразила я. Он ответил: «В Корею, во Вьетнам. Мне насрать. Тебе здесь не место. Ты ничего о нас не знаешь».

Я заговорила о другом.

— Что за прозу ты пишешь?

Джонатан затянулся сигаретой.

— Роман о семье в маленьком городе на юге Иллинойса. Отчасти автобиографический. Поколения и поколения моих предков жили там, в одном и том же месте. Никто никуда никогда не уезжал.

— Кроме тебя, правильно?

Он кивнул:

— Я уехал, когда мне было восемнадцать. Сначала прожил несколько лет в Чикаго. Потом решил, что мне нужно оказаться еще дальше от моей семьи. Так я попал в Нью-Йорк.

— Что ты делал в Чикаго? — спросила я.

Он рассказал мне про свою первую работу. Окончив колледж, он работал помощником редактора в журнале в Чикаго. Это было легендарное независимое издание, посвященное культуре. Оно было основано в восьмидесятые, но недавно его купил огромный медиахолдинг.

— Это был первый и единственный раз, когда я работал в офисе, — сказал Джонатан.

— Мне как-то сложно представить тебя в галстуке. Сколько ты там проработал?

— Не поверишь — целых три года, — продолжал он. — К концу первого года владельцы изменили правила отпусков. Раньше можно было копить дни отпуска сколько угодно, но потом разрешили переносить на следующий год не более десяти дней. В ответ на это некоторые из старых сотрудников, многие из которых работали там с самого начала, подали заявления, чтобы успеть получить деньги за те отпускные месяцы, что у них накопились, пока новые правила еще не начали действовать. Собственно говоря, это было просто насильственное увольнение старых сотрудников с большими зарплатами. Основатели журнала тоже ушли.

К концу второго года корпорация объявила об изменениях, касающихся выходного пособия. Теперь его размер не зависел напрямую от количества лет, которые сотрудник провел в компании, — все, кто проработал меньше десяти лет, получали одинаковую сумму.

В течение следующего года почти все опытные работники были уволены с учетом уменьшенного выходного пособия. Редактора, который нанял Джонатана, тоже выставили.

К концу третьего года в журнале осталась одна молодежь. Им платили минимальную зарплату. Джонатан теперь назывался старшим редактором и должен был руководить другими, но денег он получал столько же. Бюджет на фрилансеров серьезно урезали, так что все стали оставаться на работе допоздна. От тех, кто так не делал, старались избавиться. Качество публикаций упало.

Джонатан закурил вторую сигарету:

— У человека на службе у корпорации или организации нет никаких шансов. Выигрывает всегда тот, кто больше. Корпорация не видит тебя, но может тебя раздавить. И если так устроен мир труда, я не желаю быть его частью.

В Чикаго, рассказывал Джонатан, он жил в квартире на авеню Милуоки над автоматической прачечной. Он садился на 56-й автобус, который останавливался рядом с его домом, и ехал в центр. Иногда ему казалось, что он живет на одной улице, просто скользя между домом и работой. По ночам и по выходным он писал. Потом опять шел на работу.

Однажды он просто встал из-за стола и ушел. И больше никогда не возвращался.

— Потом я уже никогда больше не работал на постоянной работе, — сказал Джонатан. Он выпустил облако дыма. — Мне хватает того, что я зарабатываю всякой халтурой. Но прежде всего я хочу, чтобы мое время и мой труд принадлежали мне самому.

Я выпила воды. Лед уже практически полностью растаял.

— Мне надо рано встать, чтобы пойти на работу, — сказала я.

Мы неуклюже засмеялись.

Прежде чем я поняла, что происходит, Джонатан взял мою руку и поднес к своему лицу, словно изучая. Затем без предупреждения укусил меня за тыльную сторону кисти, будто та была яблоком.

— Ой, — вскрикнула я. Зубы у него были острыми. Он смотрел на меня и ждал, что я буду делать. Было достаточно темно, так что он не увидел, как я покраснела. Тогда я тоже его укусила, в мягкое местечко между шеей и плечом. Он укусил меня снова, на этот раз рядом с подмышкой. Мне стало щекотно, и я засмеялась. Потом я вновь его укусила. Каждый укус был болезненным, но не до крови. Так и продолжалось.

На матрасе не было ни чехла, ни простыней. Он неприятно колол кожу, когда Джонатан стал снимать с меня штаны.

— Погоди, — сказала я и сама легко выскользнула из них, а он расстегнул джинсы, достал шварценеггеровский член и отжарил меня так грубо и агрессивно, как обычно не принято делать во время ознакомительного секса. Мы до красноты натерли кожу о матрас. В нашем сексе не было ничего романтического. Это был прозаичный секс, секс, который должен что-то обозначить, застолбить заявку, пометить территорию.

Я чувствовала, как все мое тело пульсирует в ночи, словно оборванный электрический провод, чувствовала все ссадины и синяки на коже.

Утром Джонатан отвез меня на работу в фургоне. Офис был по дороге к пункту проката на Одиннадцатой авеню. Мы взяли кофе в экспресс-окне забегаловки. Он выбрал длинный живописный маршрут из Бруклина в Манхэттен мимо Бэттери-парка и Уолл-стрит, мимо Мемориала 9/11. Ранним утром город выглядел покинутым, хотя до начала рабочего дня оставался всего час.

Я отработала положенные часы, села в метро и поехала в его новую квартиру в Гринпойнте, возвращаясь по своим следам. Я чувствовала гравитационное притяжение, практически ужас, боль в желудке, которые тянули меня к нему. У меня не оставалось выбора.

В тот первый год работы в «Спектре» я часто ночевала в квартире Джонатана. И когда я спала в его постели, мне снился один и тот же сон.

Я на выставке Библий в большом стеклянном выставочном комплексе, похожем на центр Джавица. Внутри лабиринт шикарных стендов, перед которыми расхаживают продавцы Библий в одинаковых костюмах. На каждом стенде выставлены образцы их самоновейших Библий, в производстве большинства из которых я принимала участие. Здесь есть Внедорожная Библия, заключенная в легкий стальной корпус с зажимом, для любителей приключений. Есть Альтернативная Библия, с чистой обложкой и маркерами в комплекте, чтобы альтернативно-христианская молодежь могла раскрасить ее по своему вкусу. А на центральном стенде — гвоздь программы, Библейская Сумка, Библия, встроенная в одно из отделений рюкзачка в стиле Coach, чтобы домохозяйкам удобно было ходить на религиозные собрания.

Я прохожу мимо выставочных стендов, перед которыми стоят белые люди в костюмах. Они знают и я знаю, что все они продают каждый год одну и ту же вещь — в разных переводах и разной упаковке. Я для них слишком умная. Я вижу все насквозь. Они не могут меня тронуть. Я поднимаюсь по эскалатору, потом по второму. Я иду через вереницу комнат, открывая двери ключами, секретными кодами и паролями, которые у меня волшебным образом есть. И хотя я знаю, как открывать двери, я не знаю, что ищу. Наконец я оказываюсь в пустой комнате, в которой, похоже, нет других дверей. Я слышу шум голосов, звук лопающихся воздушных шариков, раскаты смеха, похожие на стук кубиков по игральной доске. Звуки, кажется, исходят от одной стены. Внизу этой стены есть крошечная дверь, как мышиная норка в мультике. Я ложусь на пол и протискиваюсь в нее, но мои бедра застревают.

На той стороне я вижу огромный красный бальный зал, украшенный золотыми бантами, шариками и флагами. За круглыми столами сидит множество людей, а на столах громоздятся свиные потроха, утки по-пекински и баскеты из KFC. Люди произносят тосты, курят сигареты. В углу стайка китайских детей сгрудилась у огромного телевизора, на котором показывают кино без звука, только с субтитрами. Идут «Челюсти». У противоположной стены — караоке, где Брайан Ферри томно поет свои собственные песни, путая слова. Он поет «Avalon». Мой папа любил этот альбом и вообще «Roxy Music», да и всю британскую «новую волну».

Лежа на полу, я узнаю многих людей, но не сразу, потому что все они одеты в строгие парадные костюмы, на них макияж, а на головах вычурные прически. Бабушка и дедушка. Другие бабушка и дедушка. Двоюродная прапрабабушка, слепая и уставшая от жизни. Две младшие сестры моей мамы озорно шепчутся друг с другом. Четверо моих дядьев, одетые в смокинги, хлопают друг друга по спинам и курят столько, будто на дворе снова восьмидесятые. Рядом с ними сидит папа и чистит апельсин голыми руками.

Потом я замечаю маму. Она единственная из женщин не в платье, а в синем костюме с юбкой, в котором ходила в церковь. Она видит меня в тот же миг, что и я ее. Она подходит, нагибается и с хлопком вытаскивает меня из мышиной норы. Я встаю и отряхиваюсь.

— Ты уже ела? — спрашивает она.

Во сне я не могу говорить. Я хочу разомкнуть губы, но у меня их нет. У меня нет рта, и даже если бы он был, я не помню языка. Но моя утроба бурлит, и мама, кажется, меня понимает.

— Ты голодна, — говорит она мне. — Садись, ты устала.

Я сажусь. Она ставит передо мной тарелку супа из акульих плавников. От него исходит такой вкусный, такой невероятно богатый аромат, что я понимаю, почему акулы должны умирать ради этого супа. Я открываю рот.

Я просыпаюсь.

Загрузка...