16

В феврале 1846 года члены Церкви Иисуса Христа Святых последних дней совершили исход. Они бежали из своего родного города Наву в штате Иллинойс, после того как толпа неверующих, одержимая религиозной нетерпимостью, сожгла их дома и убила главу их Церкви, Джозефа Смита. Им оставалось только уйти. Под руководством нового главы, Бригама Янга, шестнадцать сотен адептов погрузили свой скарб в повозки и отправились на запад. По трескучему льду они пересекли замерзшую Миссисипи в поисках будущего, которого еще не могли себе вообразить.

Поскольку цель была неизвестна, исход превратился в странствия. Они продолжались несколько месяцев. Как и любое путешествие в неизведанное, такое предприятие требовало от участников слепой веры, веры в сюжет. Они называли себя Станом Израиля, уподобившись евреям в пустыне, вышедшим из Египта; они называли Бригама Янга американским Моисеем. На какое-то время они нашли пристанище в Шугар Крик, в штате Айова. Отсюда Бригам Янг посылал эмиссаров, чтобы разведать земли впереди. Костры горели день и ночь. Наконец посланные вернулись и донесли, что путь на запад свободен. Они собрали лагерь и перешли вброд реку Де-Мойн. Наступила весна и принесла с собой грозы и размытые дороги. Они брели все дальше на запад.

Летом они достигли долины Солт-Лейк. Бригам Янг был заворожен красотой этой страны, окруженной величественными горами, ее соснами и озерами. Скалы, огромные, как собор, были испещрены белыми потеками там, где раньше струилась вода. На ранних фотографиях поселенцев все водные потоки — реки, ручьи, водопады — похожи на молоко. Сочетание движущейся воды и длинной выдержки старых камер создает впечатление, что земля та течет молоком.

Только увидев долину Солт-Лейк, Бригам Янг провозгласил:

— Вот это место.

Когда Чжиган Чен и его жена Жуйфан Ян прибыли в Солт-Лейк-Сити, дальние горы из иллюминатора выглядели коричневыми и некрасивыми. Стояла зима 1988 года. Небо было затянуто облаками. На тротуарах и парковках таяли кучки грязного снега. Дорога из Фучжоу была длинной, но теперь, когда она подошла к концу, они чувствовали не усталость, а возбуждение. Пока самолет садился, они глазели из иллюминатора на Америку, конденсирующуюся из абстракции (сандеи, диснеевские мультфильмы, светлые волосы) в реальность (припорошенные снегом горы, магистрали, муниципальные здания).

— Вот это место, я думаю, — сказал Чжиган перед тем, как самолет выпустил шасси и заскользил по холодному асфальту.

Университет Юты предоставил ему возможность учиться в Америке. Он получил полную стипендию в аспирантуре по экономике, став первым аспирантом из Китая на этом факультете. Поскольку случай был редкий — двери научного обмена между Китаем и Соединенными Штатами только начали открываться, — китайское правительство возместило ему расходы на авиаперелет, а за те месяцы, что оставались до поездки, они смогли наскрести денег и на билет для Жуйфан.

Университет прислал русского студента, чтобы он отвез Чжигана и Жуйфан в их новый дом. Он повез их живописным маршрутом через центр Солт-Лейк-Сити, с сильным славянским акцентом рассказывая обо всем, что они видели. Он притормаживал около каждой достопримечательности: около Храма, похожего на дворец, около Центра для посетителей, около дома-музея Бригама Янга и его многочисленных жен. Пока мужчины разговаривали на ломаном английском, Жуйфан смотрела в окно на темные пустые улицы. Хотя Рождество давно уже прошло, уличные фонари все еще были украшены венками и гирляндами.

Русский рассказал им историю про режиссера Андрея Тарковского. Когда Тарковский в первый раз увидел Юту, он заметил, что теперь точно знает, что американцы вульгарны, раз снимают вестерны в таком месте, которому подобает быть фоном только для фильмов о Боге.

Их новый дом, белый домик в респектабельном районе среди высоких тенистых деревьев, поначалу показался симпатичным. Они постучали в дверь, и хозяин дома, старый рассеянный профессор английского языка, провел их в подвал, где им предстояло жить. Бежевые ковры воняли сигаретным дымом и кисло-сладкой плесенью. Комната была обставлена странной тяжелой деревянной мебелью: тут были стул в форме гнома, диван, обитый вельветином с изображением цветков календулы, пара пластмассовых адирондакских кресел, прикидывающихся комнатной мебелью.

В тот первый вечер, пытаясь найти какую-нибудь еду, они прошли почти целую милю до ближайшего продуктового. В холодном воздухе их дыхание превращалось в туман, который мешал видеть, так что, когда показался супермаркет, он походил на мираж: громадный, окруженный огромной парковкой, залитый светом, как стадион. Если им было нужно какое-то подтверждение, что они действительно в Америке, то вот оно. Таких магазинов в Фучжоу не было. Они пошли на свет. Стеклянные двери автоматически разъехались. Они растерянно бродили мимо бесконечных освещенных рядов продуктов, они покрывались гусиной кожей в отделе заморозок и поначалу даже не поняли, что здесь самому можно брать любые товары. Наблюдая за другими покупателями, они наконец сообразили, что здесь не нужно ждать продавца у прилавка. И платить заранее, как это было принято в Фучжоу, тоже не нужно.

Супермаркет назывался Smith’s.

Они не знали, что купить, и поэтому взяли канистру молока, наугад выбрав сорт и производителя. В Фучжоу молоко было дефицитом, его пили только дети, так что целая канистра казалась чем-то невероятно декадентским, невероятно американским. Вернувшись к себе в подвал, они выпили по стакану молока и заснули.

Так прошла их первая ночь в Америке.


Поначалу они вели светскую жизнь. Они ходили на аспирантские вечеринки. Жуйфан пыталась завести друзей, а ее муж тушевался в каком-нибудь одиноком кресле, робко попивая пепси. Когда она хотела что-нибудь сказать на плохом английском, горло ей сдавливал спазм. Оно сжимала губы, чувствуя воск своей новой помады, «Вишни на снегу» марки Revlon. Им было уже за тридцать, так что они оказались старше почти всех остальных. Жуйфан носила синее платье-рубашку, которое казалось последним писком моды в Фучжоу, а здесь выглядело таким консервативным среди моря обтягивающих мини-юбок и платьев на бретельках.

Если бы она хорошо знала язык, если бы могла преодолеть застенчивость и неуверенность, то сообщила бы им, чего добилась в жизни. Она бы рассказала, что в Фучжоу была сертифицированным бухгалтером и что среди ее клиентов были городские и региональные госслужащие. Что ее работа оказалась достаточно важной, чтобы она смогла остаться в Фучжоу во время «культурной революции», а вот ее сестры вместе с прочей молодежью вынуждены были долгие годы заниматься черной работой в деревне.

«Культурная революция» на несколько лет закрыла все университеты. Только когда они снова открылись, набирая очень немного студентов, ее муж смог пойти учиться. К этому времени ему было уже двадцать пять лет и он работал бригадиром на фабрике автозапчастей. Он мечтал стать профессором литературы, но, к несчастью, на вступительных экзаменах лучший балл у него оказался по математике, так что его зачислили на отделение статистики. Он так много занимался, что заработал язву и иногда по нескольку дней не вставал с постели. Потом его стали преследовать вечерние мигрени, от которых он полностью не избавился до конца жизни.

Они относительно недавно поженились, сбежав из дома так быстро и тайно, что родственники заподозрили вынужденный брак. Так оно и было — хотя она никому в этом не признавалась. Она была уже беременна, когда они сбежали. Переехав в США, они оставили дочь у бабушки с дедушкой в Фучжоу и теперь копили деньги, чтобы забрать ее к себе.

Они рано уходили со всех вечеринок, а вскоре вообще перестали посещать эти сборища.

Жуйфан оставила попытки завести друзей и перестала замечать одиночество. Она решила найти работу. Вариантов было немного, учитывая ее плохой английский и отсутствие рабочей визы, но кое-что найти было можно.

В первый год Жуйфан собирала парики для париковой компании. Каждый понедельник она забирала из офиса искусственный скальп и мешок волос, которым предстояло стать блестящими каштановыми гривами, безвкусными каре, светлыми пуфами в стиле Фэрры Фосетт. Она шла домой, садилась на цветочный диван перед телевизором, где крутили «Одну жизнь, чтобы жить», и начинала по очереди втыкать пряди в синтетический скальп. На сборку одного парика уходило тридцать — сорок часов. За каждый парик платили восемьдесят долларов в конверте.

Каждое утро она с удвоенной силой начинала втыкать волосы, ведь каждая прядь приближала ее к авиабилету для дочери. Но к вечеру ее зрение затуманивалось, пальцы болели. По вечерам начиналась депрессия, а вместе с ней приходил гнев. Не уследив за собой, она начинала подсчитывать обиды и искать виноватых. Муж виноват в том, что привез ее сюда. Сестры в Фучжоу втайне радуются ее несчастьям, несмотря на косметику Сlinique, которую она им посылала. Грязная комната упорно сопротивляется попыткам в ней убраться; пряди синтетических волос забивались в ковер, и она не могла их оттуда вытащить, как бы часто ни пылесосила.

Ее мысли были прерваны стуком в дверь. Наверное, мормонские миссионеры. Они приходили каждый месяц или около того, Христос то, Христос се, и ревностно совали ей брошюрки.

— Брагадарю вас, — обычно отвечала она. Они не понимали ее английского, когда она просила их разуваться, входя в комнату. Она давно уже перестала открывать им дверь.

— Жуйфан! — закричал кто-то. Это был всего-навсего ее муж.

— Что случилось с твоими ключами? — спросила она, открывая дверь.

— Забыл в машине, — ответил он, запыхавшись. Он выглядел восторженным, безумным. — Но это неважно. Ты слышала новости?

Она не успела ответить: Чжиган пронесся мимо нее в квартиру.

— Сними обувь, — крикнула она, но он, кажется, не услышал. Он яростно щелкал пультом, прыгая с канала на канал, пока наконец не нашел новости.

Там показывали плохую видеосъемку чего-то похожего на ночную акцию протеста. Дрожащая ручная камера засвидетельствовала хаотическую мешанину гражданских, танков и дыма. Раздавалась стрельба. Толпа скандировала: «Фашисты! Фашисты!» Внезапно она поняла, что все это происходит в Китае.

— Где это? — спросила она.

— Площадь Тяньаньмэнь, — ответил он.

Теперь на видео показывали случайные сцены в больнице. Старая женщина прижимает окровавленное полотенце, а какие-то люди торопливо ведут ее по больничному коридору. Жуйфан понимала крики толпы, но не голос за кадром. На экране появился озабоченный диктор. Он говорил по-английски.

— Что он говорит? Что происходит?

— Они говорят, что ночью на площади Тяньаньмэнь была большая акция протеста, — сказал Чжиган. — Там собралось до миллиона человек, много стариков и студентов.

— Чего они хотят? — поинтересовалась она.

Он посмотрел на нее.

— Демократии.

Она вспомнила ночи в университетской общаге, встречи, на которые они с мужем ходили. Там все пили пиво, грызли арахис, чистили танжерины и вели разговоры о политике. Некоторые из тех, кто тогда откровенно ругал коммунистический режим, позже стали на этот режим работать. Хотя обычно ее муж держал свое мнение при себе, однажды он произнес пламенную речь о демократии. «У каждой системы есть свои проблемы, — утверждал он. — Но государство, которое предоставляет своему народу свободу слова, свободу протеста, тем самым выказывает уважение к своим гражданам». Она никогда раньше не подозревала, что он может быть таким идеалистом.

Чжиган молчал, уставившись в экран.

— Что еще происходит? — снова поинтересовалась она.

Он не отрывал взгляд от экрана.

— Они говорят, что военные стреляют в толпу. Это же мирный протест. — Он посмотрел на нее, пораженный.

— Ты уверен, что правильно понял? Мы же смотрим американские новости.

Его глаза сверкнули.

— Смотри! — сказал он с недоверием, указывая на экран. — Там сплошь студенты и старики. Они стреляют в людей без разбору.

Она не видела на экране ничего, кроме толпы и дыма; она могла слышать одиночные выстрелы. Женщина с пробитой головой в отделении скорой помощи в больнице. Одно и то же видео показывали снова и снова, в бесконечном цикле.

— Ну, мы же не знаем всех фактов, — настаивала она.

— Факты на экране, — саркастически ответил он. Глядя в телевизор, он что-то процедил сквозь зубы.

— По крайней мере, раз уж ты решил критиковать жену, говори открыто, — пылко сказала она.

— Я тебя не критиковал, — сказал он, отводя глаза.

— Тогда что ты только что сказал?

Он снова что-то пробормотал, на сей раз погромче, но все равно еле слышно.

— Что? — она повысила голос.

Наконец он посмотрел на нее и повторил свои слова так громко, что эхо разнеслось по комнате, которую хозяева дома украсили пыльными мисками с сушеной клюквой для запаха, фарфоровыми куколками Precious Moments, осенними пейзажами Новой Англии, сувенирами с символикой Utah Jazz, романами Майкла Крайтона в мягких обложках, мылом в форме ракушек и прочей дребеденью, которая не имела к ним никакого отношения, с которой они не знали, что делать, которую не могли понять ни в каком культурном контексте и которую не считали красивой.

— Мы туда не вернемся, — сказал он. И на тот случай, если она не услышала, он повторил еще громче: — Мы никогда туда не вернемся.


— Ты загнал меня в ловушку, — сказала Жуйфан своему мужу.

Поэтому следующие несколько месяцев она вела протестный образ жизни. Как будто назло мужу, она даже не пыталась всерьез учить английский за пределами бытового минимума. Она ни с кем не подружилась, даже с другими иностранными студентами. Она вела аскетическую жизнь, по утрам принимала холодный душ и ела только овощи с рисом.

Чжиган стал бояться, что если она будет продолжать в том же духе, он ее потеряет. Она запросто может вернуться в Фучжоу, будет там снова работать бухгалтером, у нее ведь хорошая репутация. Если она не может приспособиться к новому месту, нужно, решил он, всячески подчеркивать преимущества жизни в Америке, задобрить ее всем этим удобством, комфортом и процветанием.

Так что они стали делать то, чего раньше не делали, всякие американские штуки. Они получили водительские права. Купили машину, подержанный бежевый «Хендай-Эксель». На досуге они осматривали достопримечательности. Съездили в национальный парк Зайон и на Зеркальное озеро в Йосемитском парке. Сходили на экскурсию в Центр посетителей Храма Солт-Лейк и были озадачены значительностью белой статуи Христа, который простирал к ним свои ослепительные руки; голос его все время звучал из громкоговорителей. Пообедали в Chuck-A-Rama, ресторане, оформленном в стиле первопроходцев, где впервые узнали, что такое «шведский стол». Сходили в торговый центр ZCMI, где Жуйфан проколола себе уши. Она делала все это не только и не столько для себя, сколько для своих родственников, так что все время фотографировала, чтобы отправить фото в Фучжоу. Она купила крем для кожи Clinique и получила в подарок косметичку с несколькими пробниками.

Ее тоска по дому утихала в универмагах, супермаркетах, оптовых центрах и торговых комплексах, в местах бесподобного изобилия. Значит, шопинг решает проблему, отметил Чжиган. Он старался ни в чем ее не ограничивать.

Целую неделю они принимали ванну каждый день. Можно было легко позабыть, что в Фучжоу почти ни у кого не было ванных. Смачиваешь вечером полотенце горячей водой из чайника и протираешь интимные части тела, пока по телевизору идут новости.

Он также пытался отыскать для нее атрибуты прошлой жизни. Он стал расспрашивать в университете про китайскую диаспору и узнал про Китайскую церковь Общины христиан. Ни Чжиган, ни Жуйфан не были религиозными, но раз здесь собирались китайцы, значит, им тоже нужно было сюда пойти.

В то воскресенье Чжиган и Жуйфан за двадцать минут доехали до светлого кирпичного здания со шпилем на окраине Солт-Лейк-Сити. Оно было окружено парковкой и заросшим газоном. Они робко устроились на задних рядах. Вместе со всеми открыли псалтырь, встали и стали произносить песнопения. Псалмы пелись по-английски. Они сели; началась служба — к их величайшему облегчению, на китайском языке. Пастор, седой пожилой мужчина в строгом гонконгском костюме, взял в руки микрофон.

— Почему мы этого заслуживаем? — вопрошал он с безупречным пекинским произношением. — Чему мы обязаны всем этим?

Темой проповеди в тот раз были вторые шансы и ответственность, которая связана со вторым шансом. Бежав из Египта, сыны Израилевы совершили исход, который через несколько лет стал восприниматься как бесцельные блуждания. Они потеряли веру, каждый на свой лад. Когда Моисей беседовал с Богом на горе Синай, в его отсутствие они расплавили свои серьги, сделали золотого тельца и поклонились ему. Пылали костры. Люди веселились. В пустыне, в сотнях миль от цивилизации, это казалось правильным. Это было облегчением. Золотой телец сиял, его можно было потрогать.

И вот, обнаружив этот грех, это уклонение в идолопоклонство, Господь разъярился. Он сказал Моисею: «Итак оставь Меня, да воспламенится гнев Мой на них, и истреблю их». Но Моисей стал умолять Господа, и только поэтому Господь проявил сострадание и смягчил наказание.

— Бог, которого мы знаем, это Бог вторых шансов, — говорил пастор. — Но второй шанс означает также и ответственность, которую мы на себя возлагаем. Второй шанс не означает, что вы в числе агнцев. Во многих отношениях это тяжело. Потому что второй шанс значит, что вы должны прилагать больше усилий. Вы должны принимать вызов без того слепого оптимизма, который дает неведение.

Он оглядел паству.

— Все, кто здесь собрался, все мы — иммигранты в первом или втором поколении. Некоторые из нас живут в Америке дольше, чем другие, но мы помним, откуда приехали, и, конечно, скучаем по своим родным местам. — Он сделал паузу. — Но вы должны понять, что эмиграция в другую страну — это второй шанс. И это трудно. Здесь не всегда легко живется. Очень часто мы ощущаем, что нам здесь не место. Очень часто мы чувствуем, что, живя здесь, просто бесцельно скитаемся. Но это второй шанс. Вы должны верить.

Прихожане встали и начали аплодировать.

После службы Чжиган, Жуйфан и все остальные спустились вниз, в затхлый подвал, обитый деревянными панелями, где был накрыт обед. К счастью, еда была китайской. Они вместе произнесли молитву и смешались с другими прихожанами. Приход КЦОХ составляли в основном иммигранты из Южного Китая. Тут были врачи, риелторы, владельцы ресторанов. Одному принадлежали все Taco Bell в округе Солт-Лейк.

На следующей неделе Чжиган и Жуйфан снова пришли, и через неделю тоже.

Среди других жен Жуйфан расцвела. Она вступила в женский комитет, и каждое воскресенье помогала устраивать обед. Они организовали кружок чтения Библии вечером по пятницам. Когда приближались китайские праздники, комитет готовил большое экстравагантное торжество, которое проводили прямо в церкви. Они создали воскресную программу изучения китайского языка, чтобы их дети могли писать и читать по-китайски. На церковные пожертвования они покупали учебники и другие материалы. Жуйфан думала, что, когда приедет ее дочь, она тоже сможет ходить в эту школу. Так она не забудет язык.

Никто не знает, как получается, что из нужды прорастает вера, как она пускает корни и расцветает. Достаточно сказать, что Чжиган и Жуйфан узнали обычаи и традиции протестантизма. Они читали библейские истории. Они учили наизусть псалмы. Но что больше всего нравилось Жуйфан в этой религии, так это молитва. Поначалу она просто подражала другим во время общих молитв, но вскоре стала молиться сама, в одиночестве, в своей комнате в подвале. Вечером, когда ее глаза уставали, а пальцы уже не гнулись от сборки париков, она садилась за кухонный стол и складывала ладони. Это был важный ритуал, процедура, которая давала ей чувство уверенности. Она говорила, что молитвами практически выдумала свою жизнь в Америке.

Сначала ее молитвы были просьбами, иногда сделками. Она молилась о скорейшем воссоединении со своей дочерью. В тот тяжелый месяц, когда она особенно часто звонила домой сестрам и маме, она молилась, чтобы счета за телефон не оказались слишком большими. Она молилась, чтобы ее муж смог найти доходную работу после защиты. Она молилась, чтобы в продуктовом магазине были китайские товары, наподобие рисового вина или маленьких сушеных креветок для заправки. Потом она молилась о том, чтобы Бог позволил ей вернуться в Фучжоу со всей семьей. В своих повторяющихся, циклических вечерних молитвах про эту просьбу она не забывала никогда, ни разу — как бы хорошо ни шли у нее дела.

Говорят, что, когда Бог ненавидит кого-то до глубины души, Он выполняет его самые заветные желания. Но в данном случае, как и в большинстве других, Бог вел себя по большому счету беспристрастно. Желание Жуйфан вернуться в Фучжоу насовсем так и не осуществилось. Однако Бог даровал ей несколько поездок туда. Впрочем, она уже не имела былого влияния на своих сестер и не возбуждала в них былой зависти. Они давно нашли себе хорошую работу на волне экономического подъема в Китае, который, как рассказывают, в 1990-е и 2000-е годы развивался в десять быстрее, чем Европа во время Промышленной революции, не говоря уже о масштабах. Средняя сестра стала менеджером в банке, младшая — директором по продажам в телефонной компании.

Вместе возвращения в Фучжоу Бог выполнил другие желание Жуйфан.

Он сделал так, что ее муж всего через несколько месяцев после защиты получил лакомый кусок — должность аналитика рисков в федеральном ипотечном банке региона Солт-Лейк. Он сделал так, что ее дочь благополучно добралась в США и быстро, почти без труда приспособилась к новой стране и новому языку. Он даровал им «Тойота-Лексус» цвета шампань вместо проржавевшего «Хендай-Эксель». Он даровал им милый голубой домик с мезонином, взятый в ипотеку на пятнадцать лет. На его заднем дворе разместились пруд с карпами и несколько фруктовых деревьев.

В этом доме Жуйфан проводила встречи кружка по изучению Библии, устраивала обеды, на которые, бывало, приезжали ее сестры и другие китайские родственники; в этом доме она каждый день молилась за кухонным столом; в этом доме она узнала о том, что ее мужа насмерть сбила машина; в этом доме ее здоровье резко ухудшилось после его смерти.

В этом доме я заботилась о маме в последние месяцы ее жизни. Когда она рассказывала истории, я пыталась их записывать, хотя она не всегда разговаривала со мной. Я сидела у ее постели и слушала, не всякий раз понимая, ее спутанные рассказы на смеси языков: путунхуа, фуцзяньском, китайско-английском.

Мы перенесли кровать в гостиную на первом этаже. Ей нравился утренний свет в гостиной, а деревья на заднем дворе добавляли уединенности. Ее лицо, утопающее в пуховой подушке, выглядело большим и полным из-за постоянного вынужденного бездействия. И это лицо извергало нескончаемые потоки историй, струившиеся как из разорванной артерии, и не важно, была ли я рядом с ней, был ли вообще кто-нибудь рядом. Я боялась того, что случится, когда эти истории начнут иссякать. Сначала я держалась, но потом полностью погружалась в ее рассказы.

И ее воспоминания вызывали мои собственные.

Я помню то время, когда мне было два, три, четыре года, когда мама с папой еще не уехали в США. Говорят, что таких ранних воспоминаний не бывает, память в этом возрасте еще не сформировалась. Но я помнила. Мы жили в Фучжоу. Каждое утро, когда я просыпалась, мама рассказывала мне распорядок этого дня, иногда точно такой же, как и вчера. Сначала завтрак. Потом мы пойдем на рынок. Она говорила со мной как со взрослой, хотя у меня не хватало слов, чтобы ответить. На завтрак мы ели рисовую кашу с горчицей и жареные хлебные палочки на закуску. Я должна была выпивать стакан теплого молока. Мы ехали на рынок и покупали съедобные ракушки, стручковую фасоль и бок-чой. На улицах было полно велосипедистов, я ехала на руле у мамы. Посреди толпы двое мужчин несли длинный шест, с которого свисала огромная мертвая свинья со связанными ногами.

Мы обитали в жилом комплексе для студентов университета и их семей. По вечерам они играли во дворе в бадминтон и волейбол. Они пили пиво и грызли арахис. Мама позволяла мне делать все самой и помогала, только когда я просила. Иногда у меня получалось забраться к ней на высокую кровать, а иногда нет. Тогда она подсаживала меня ровно настолько, чтобы я могла ухватиться за верх. Если она говорила, что пора спать, я лежала тихо, пока не отключалась.

В раннем детстве я была тихой и послушной, это отмечала даже мама. Я могла часами сидеть с книжкой, листая и листая страницы. Казалось, у меня не было никаких неврозов и беспокойств. Я даже не очень часто плакала. Она думала, что, наверное, я унаследовала это спокойствие от отца, но на самом деле — хотела бы я ей это сказать — я была обязана этим качеством исключительно ей. Оно было вызвано тем, как она организовывала нашу жизнь, такую надежную, постоянную и размеренную. И я искала постоянства во всем.

Потом она уехала в Америку, и меня перевезли в другой район Фучжоу, к бабушке и дедушке, которые, несмотря на самые лучшие намерения, то нянчились со мной, а то совершенно обо мне забывали. Мы жили на втором этаже трехэтажного бетонного дома, в котором, как и в большинстве домов, не было водопровода. Меня кормили, мыли и разрешали мне смотреть мыльные оперы. В остальном я была предоставлена сама себе. Дни проходили без порядка и смысла. Я играла в ниндзя с пластмассовым мечом на бетонном балконе — обычно мне не разрешали выходить на улицу. Ивы склоняли надо мной свои ветви, как мама, которая расчесывала мне волосы пальцами.

Однажды, когда мне было пять, мне удалось выйти погулять одной. Я пыталась подружиться с молодой симпатичной соседкой, женой железнодорожного проводника, которая курила около мусорных баков. Сначала она вела себя дружелюбно и участливо, но потом схватила меня за запястье и оцарапала мне руку своими длинными грязными ногтями. Выступила кровь. Услышав мои крики, на крыльцо и балконы выбежали соседи, и вскоре весь двор возмущенно обрушил на нее шквал обвинений. Что она слишком много пьет, что муж ее заядлый картежник, что она слишком много тратит на макияж и наряды и слишком мало — на домашние дела. Это было похоже на публичное побивание камнями.

— Хватит, хватит! — кричала моя бабушка, пытаясь всех утихомирить. Но крики стихли только тогда, когда муж этой женщины вернулся домой и утащил ее внутрь.

Мир за пределами балкона был истерическим, неподконтрольным. В ответ мои бабушка с дедушкой все глубже погружали меня в недра квартиры. Опираясь на газетные заголовки, бабушка выдумывала поучительные истории про похищенных детей и рассказывала мне их на ночь. Сюжет был в общих чертах таков: ребенок убежал от бабушки и дедушки, его поймали незнакомцы, больше его никто не видел. Мораль: не отделяйся от семьи. Не разговаривай с неизвестными. Оставайся дома. Будь хорошей девочкой.

В это время у меня стали случаться приступы. Я просыпалась посреди ночи, хватая ртом воздух, будто во сне меня ударила какая-то неведомая сила, сучила ногами и пронзительно кричала. Это могло продолжаться несколько минут, а могло и целый час. Такие приступы случались примерно раз в неделю; бабушка с дедушкой держали меня за ноги, пытались успокоить, обещали мне всякое. Когда это происходило, я сама хотела остановиться, но не могла: меня обуревала ярость. Когда я подросла, приступы стали реже, но полностью они прекратились, только когда мне было уже лет восемнадцать.

Когда в шесть лет я переехала в США, мама меня не узнала. Я стала злобным, вечно всем недовольным, дерзким ребенком. На второй день моего пребывания в Америке она выбежала из комнаты в слезах — после того, как я со злостью потребовала, чтобы мне купили пачку цветных карандашей.

— Это не ты! — шипела она между всхлипываниями, и я заткнулась.

Она меня не узнавала. Это она сама мне потом сказала, что я была не той дочерью, которую она помнила. Однако я была слишком маленькой, чтобы спросить: «А чего ты ожидала? Кем я должна для тебя быть?»

Но я не узнавала ее точно так же, как и она меня. В этой новой стране она полюбила дисциплину и запреты, стала подвержена вспышкам гнева, легко раздражалась и выдумывала фашистские правила, которые даже в шесть лет поражали меня своей бессмысленностью. На протяжении большей части детства и юности мама была моей антагонисткой.

Когда она злилась, то тыкала меня указательным пальцем в лоб. «Ты, ты, ты, ты!» — кричала она, будто обвиняя меня в том, что я — это я. Она немедленно принималась ругать меня за малейшие проступки: за разлитую воду, за то, как я сижу за столом, за то, кем я хочу стать (фермером или учителем), за то, как я одевалась, что я ела, даже за то, что в машине я повторяла английские слова («Спасибо!» — выкрикивала я. «Ножницы!» — кричала я). Она не давала мне ни одного лишнего доллара на карманные расходы, не позволяла мне попозже лечь спать, я не получала никаких денег на подарки друзьям на дни рождения, так что я в любое время года была вынуждена дарить им конфеты, оставшиеся от Хеллоуина. В те дни мы жили так экономно, что даже мыли в раковине вместе с посудой упаковочную пленку, чтобы использовать ее еще раз.

Она меня наказывала, ставила на колени в полутемной ванной комнате. Она выставляла будильник на отцовских часах Casio, чтобы знать, когда время выйдет. Но я готова была стоять на коленях и дольше, готова была, чтобы меня наказали сильнее, — просто назло ей, просто чтобы показать, что это для меня ничего не значит. Я могла вытерпеть больше. Солнечное пятно двигалось по полу ванной от окна к двери.

Первый раз меня поставили на колени, когда мне было семь: тогда она застала меня за игрой в бездомность. Игра заключалась в следующем: я делала вид, что я бездомная. Родители только что купили новый холодильник, и я забрала себе упаковку от него. Я наполнила ее плюшевыми игрушками. Мы делали вид, что живем в коробке на улице посреди большого города. Мы били в бубен и просили милостыню у воображаемых прохожих.

Она схватила меня за руку и потащила по коридору в ванную. Там она приказала мне, не раздеваясь, встать в ванну на колени, так что сливное отверстие оказалось у меня между ног. Она сказала, что такой акт самоуничижения, как игра в бездомность, должен быть наказан другим актом самоуничижения. Так что мне пришлось самоуничижаться дважды. Она выставила пятнадцать минут на отцовских часах, выключила свет и ушла. Я осталась одна.

Когда будильник слабо запищал, дверь открылась. Мама вошла и села на крышку унитаза.

Я повернулась к ней и увидела, что она плачет.

— Отвернись, — сказала она. — Нечего на меня смотреть.

Когда я отвела взгляд, она продолжила:

— Мы не затем приехали в Америку, чтобы ты была бездомной. Мы приехали сюда потому, что здесь больше возможностей. Для тебя, для твоего отца. Так что нечего тебе быть бездомной. Ты поняла?

Я кивнула.

— Не слышу.

Hao.

— Ты не в Фучжоу. Скажи по-английски, — сказала она по-китайски.

— Да, — сказала я, — я поняла.

Однако когда через несколько лет меня приняли в колледж, именно мама отказывалась платить за тот, в котором я хотела учиться, пусть я и получила стипендию. В конце концов папа настоял на своем. «Это ведь твой единственный ребенок», — взывал он к ней. Он мне все разрешал. Ни в чем не мог мне отказать. И поскольку он успел поговорить с мамой до того, как его сбила машина, — летом перед последним классом школы, — она сдалась. Я всегда чувствовала, что она так и не простила мне этого за те четыре года, которые оставалось жить ей самой.

Сидя у ее кровати в последние дни ее жизни, я ни о чем таком не упоминала. Какая-то часть меня хотела предъявить ей итоговый счет, припомнить все ее несправедливости, но последние дни — для утешения, а не для правды. К тому же, даже если бы я сказала правду, поняла бы она меня, исковерканные осколки моего китайского? Иногда она даже не узнавала меня, путая со своими сестрами, со своей мамой или какими-то дальними родственницами, о которых я никогда не слышала. Она называла меня их китайскими именами, которых я не могла разобрать.

Иногда она говорила сама с собой по-английски. Ничего странного в этом не было. Родители регулярно говорили сами с собой по-английски, повторяя беседы со своими американскими знакомыми, коллегами, работником автомойки, кассиром продуктового, — в то время, пока бездумно мыли посуду, пылесосили или умывались. Они практиковались в своей американскости, превращая ее в блестящую оболочку, за которой скрывалась китайская суть. Пожаруста, брагодарю.

Иногда мама думала, что я — одна из прихожанок Китайской церкви Общины христиан, и тогда просила меня помолиться с ней. Хотя я перестала молиться с тех пор, как умер папа, я складывала ладони и склоняла голову. Я молилась о том, о чем она меня просила.

— Господи, — говорила я по-английски, — пусть Чжиган, любимый муж и отец, вернется к нам из больницы. Пусть он быстро поправится и окажется дома. Аминь.

— Продолжай, — требовала мама.

— Хорошо, — смягчалась я и снова складывала ладони. — Не дай бессмысленному случаю унести его жизнь. Он все сделал правильно, когда переходил улицу. Ибо, как сказано в Первом послании к Коринфянам, 10: 13, верен Бог, Он не позволит вам быть искушаемыми сверх силы, — цитировала я по памяти. — Мы верим, что все, что Ты повелишь, мы сможем вынести. Вот почему мы просим Тебя вернуть нам Чжигана: потому что мы не сможем без него, — с дрожью выдыхала я. — Во имя Иисуса. Аминь.

— Аминь, — повторяла она за мной, потом улыбалась и говорила: — Давай помолимся еще раз.

— Нет, достаточно, — отвечала я.

Отец всю жизнь много работал, допоздна засиживался в офисе, так что на ужин ему доставались холодные остатки из холодильника. Он постоянно получал повышение, отчасти потому, что приходил на работу и в выходные. Его рабочая этика была такой же, как и у многих иммигрантов, — доказать, что они полезны для страны, которая соизволила их принять. Он не особенно умел наслаждаться жизнью. Но одно исключение я запомнила. В тот вечер, когда мы с папой вместе сдавали экзамен на получение гражданства США, он повел меня в KFC на другой стороне улицы и заказал там роскошный набор с жареной курицей и всякими вкусняшками. Я не особенно хотела есть, но поскольку он никогда себя не баловал, мне пришлось съесть несколько кусков, изображая праздничный здоровый аппетит. Мы сидели у окна, и там, глядя на грузовики, несущиеся по шоссе, он ударился в воспоминания. Он сказал мне, что, когда рос в фуцзяньской деревне, мясо и яйца были таким дефицитом, что их ели только на китайский Новый год. Он рос со своими бабушкой и дедушкой, фермерами-арендаторами. Во время празднования Нового года бабушка готовила на каждого по два яйца, обжаренных в соевом соусе до хрустящей корочки. В детстве это была его любимая еда. Он ничего лучше себе и представить не мог.

— Но когда мы переехали в Солт-Лейк-Сити, — добавил он, — мы с мамой пошли в этот ресторан со шведским столом, в Chuck-A-Rama. Я раньше никогда не ел жареной курицы. И я подумал: это лучше. Жареная курица лучше яиц.

Мой папа редко говорил о прошлом: возможно, только когда он официально разорвал отношения с Китаем, то смог открыто говорить о своей жизни там. Я сидела тихо, чтобы не нарушить этого волшебства, надеясь, что он расскажет еще. И он рассказал. Он говорил о том, как вставал рано утром в фуцзяньской деревне и шел со своим ручным козленком в горы собирать хворост. Вечером после школы он сам изучал английский по переводу французского романа «Красное и черное». Каждое слово ему приходилось смотреть в словаре.

— О чем эта книга? — спросила я.

— О человеке из низов, который хотел улучшить свою жизнь.

— Ему это удалось?

Отец улыбнулся:

— Да, но дорогой ценой. Там нет счастливого конца.

К этому времени солнце уже почти село. Офис службы гражданства и иммиграции на другой стороне улицы закрылся, и его служащие — те самые, которые решали вопрос о нашем гражданстве, — выезжали с парковки. На столе лежала кучка костей. Мы наелись, так что, если мама приготовила ужин, она будет ругаться. Но для папы KFC был как круг почета, и я не посмела бы ему мешать.

Странно, но о том, как на китайский Новый год ели яйца, потом рассказывала мне и мама, только в ее версии это она росла в деревне, хотя она-то выросла в самом Фучжоу. Такое ощущение, что она впитала память своего мужа, как свою собственную. Или, может быть, она хотела говорить от его лица, чтобы его воспоминания не пропали.

Постигнуть скользкую логику моей мамы было все равно что схватить струю воды. Но даже в ее последние дни я иногда могла понять что-то, выхватить моменты просветления.

— Мы были так близки, — время от времени ни с того ни с сего говорила она. В ее словах слышался только самый легкий оттенок тоски.

— Да, — подтверждала я, хотя она могла обращаться к кому угодно. — Мы были так близки.

— Когда мы жили в Китае, — продолжала она, — и ты была маленькой.

— Да, я помню, — говорила я, складывая ее руки. Кожа у нее была нежнее, чем у младенца.

Она перестала есть, и, как говорила сиделка, теперь оставалось только ждать. Хотя в эти дни смерть всегда была рядом, под самый конец туман у нее голове, казалось, развеялся. Она узнала меня и торжественно обратилась ко мне по-китайски.

— У твоего отца большие амбиции. Он хотел для тебя лучшей жизни, а это возможно только в Америке. Ты единственный ребенок. Ты должна преуспеть больше, чем он; во всяком случае, не меньше.

— Но что я, по-твоему, должна делать? — спросила я, боясь признаться самой себе, сколь многого не знаю.

Мама закрыла глаза. Я подумала, что она заснула. Но потом услышала ее дыхание, долгий, дрожащий выдох, от которого она вся содрогнулась.

— Я хочу того же, чего хотел твой отец: чтобы ты нашла себе применение, — наконец сказала она. — Неважно в чем, но мы хотели, чтобы ты нашла себе применение.

Загрузка...