Горы

Нам знаком этот горный пейзаж.

В сентябре 1943 года Фудзио рекомендовал мне эти места как «спокойный уголок», где можно переждать несколько дней до прихода союзников. Мы последовали его совету. В Уссите мы снова встретили Винтера, Лизелотту, Джиль и Стеллу: немца, польку, англичанку и уроженку Южной Африки — все бывшие интернированные, которых перемирие освободило из лагерей и мест поднадзорного проживания. Никогда еще в этой затерянной деревне и в разбросанных горных хуторах не собиралось столько народу. Германская армия оккупировала всю северную половину полуострова. Итальянская армия разваливалась. Семьи прятали в надежных местах своих мужчин, «способных носить оружие». Около двухсот тысяч бывших интернированных и военнопленных бродили по стране в поисках пристанища. Некоторое время все эти люди играли в конспирацию.

Через неделю мы начали беспокоиться. Союзники, высадившись в Анцио, не продвигались. Увлечение конспирацией прошло. Мы вылезли из домов и, переодетые в итальянцев, толпами бродили по узким улицам, разговаривая на трех языках; а за нами на расстоянии двадцати шагов почти всегда шел озабоченный maresciallo[75] карабинеров Усситы. Долго так продолжаться не могло. Собравшись с духом, я отправился к maresciallo. Разговор был поистине эпическим. Бедняга не знал, как ему быть. У него был циркуляр, который именем новообразованной итальянской республики предписывал властям водворить в лагеря заключения всех врагов народа, выпущенных на волю во исполнение договора о перемирии, подписанного королем-изменником. Я сообразил:

— Давайте предположим, будто вам неизвестно, что мы были интернированы?!

Он развел руками, как бы призывая меня в свидетели:

— Mah… (Да, но…)

Это меня убедило.

Пришлось сдаться. Действительно, не очень удачная выдумка. Тогда maresciallo выдвинул контрпредложение.

— Хорошо, я буду сомневаться еще двадцать четыре часа.

— И за это время мы исчезнем?

Оставалось только бежать. Мы решили разделиться. Винтер направился в Кастелло. Джиль решила идти прямо на юг и пересечь линию фронта. Лизелотта собиралась укрыться в Сан-Плачидо. А для нас Фудзио нашел в непроходимом лесу хижину, «о которой никто не догадается». Он обещал прислать за нами на другой день в 5 утра телегу, чтобы увезти нас в строжайшей тайне. Когда деревня проснется — ни professore, ни синьоры уже не будет. Улетели!

Операция и в самом деле была проведена в строжайшей тайне. Было, вероятно, половина пятого, когда колеса телеги, проклятия возницы и щелканье его кнута заставили всех обитателей Усситы броситься к окнам. Pazienza![76] На дворе темно хоть глаз выколи. Нас не увидят. Когда мы украдкой на цыпочках выходили из дома, возница заревел:

— Эй, professo’! Где вы? Надо вывезти вас до рассвета, а то вас увидят.

Здесь и там захлопали открываемые ставни. Полуживые от страха, мы с адским грохотом проехали через всю деревню, провожаемые любопытными взглядами. Только в горах Лилла наконец облегченно вздохнула. Антонио, наш возница, тотчас же поставил указательный палец поперек усов и прошептал:

— Синьор Фудзио и его синьора ожидают вас.

Они нас действительно ждали… и с ними еще человек двадцать гостей— участников заговора! Огромный накрытый стол, дымящиеся спагетти и яичница из доброй сотни яиц. Если мерить не по дороге, а напрямик, от Сорбо, куда нас привезли, до Усситы меньше пятисот метров. Возгласы заговорщиков, решивших спрятать professore и синьору, были слышны значительно дальше. Мария, Нерина и ее четыре двоюродных сестры хлопотали на кухне. Все присутствующие уверяли нас, что мы должны как следует подкрепиться, перед тем как скрыться в лесах. Один из неизвестных мне гостей спросил меня громовым голосом:

— Офицер?

В это время чинам итальянской армии было приказано явиться в свои части. Пока я раздумывал, что бы такое ему ответить, неизвестный приложил палец к губам и с понимающим видом сказал:

— Ясно! Интеллидженс сервис.

Спагетти стали у меня поперек горла. Неизвестный наклонился к своему соседу и сообщил ему на ухо о своем открытии; тот немедленно уставился на меня восхищенным взглядом. Лилла, передавая мне солонку, проговорила вполголоса:

— Это тебе от Мата Хари![77]

Солнце стояло уже высоко, когда мы выходили из дома; тут нас ожидал новый сюрприз. Вся деревня собралась на площади проводить нас. Снизу из Усситы слышались крики «ура». Мы пустились в путь вслед за Антонио, который подталкивал своего мула, нагруженного двумя большими мешками с соломой: это были матрацы для нас. Все было организовано самым тщательным образом. Фудзио и его друзья с охотничьими ружьями на плечах образовали грозный конвой. После получасового подъема мы еще могли видеть платки, которыми нам махали из обеих деревень. Может быть, и maresciallo карабинеров тоже стоял среди энтузиастов?

Непроходимый лес оказался огороженным участком лесопитомника. Средняя высота елок в нем была полтора метра.

На рассвете следующего дня нас разбудили выстрелы. Это молодые люди из Сорбо упражнялись в прицельной стрельбе; мишенью им служила доска с надписью: «Caccia vietalissima» (охота строжайше воспрещена).

Смешно? Ну и что! Это добрые люди! Добрые люди, которые спасли нам жизнь. С открытым сердцем они всегда были готовы отдать последний кусок хлеба и приютить в сарае, а то и в комнате любого из бесчисленных скитальцев, бродивших по стране в ту страшную зиму, когда немцы заставляли одну половину Италии охотиться за другой ее половиной. Они страдали, испытывая лишения. Они знали всех нас в лицо — нас были тысячи — и ни разу никого не выдали.

Таким был и наш карабинер, который, встретив меня два месяца спустя, остановился, внимательно рассмотрел бородищу, которую я отпустил для маскировки, и одобрительно сказал:

— Я вас и в самом деле не узнаю.

Таким был Мариеттона, служащий табачной монополии в Уссите, который обеспечивал нас табачным пайком. Таким был мэр, который без всяких оговорок включал нас в списки на получение муки и растительного масла. Такими были семьи, которые помогали нам жить, доставая нам уроки; в конце месяца за них расплачивались ветчиной, колбасой и другими товарами, исчезнувшими из продажи. В Кастелло было человек пятьдесят бывших пленных: офицеров, солдат, гражданских лиц. Среди них были славяне, англичане, американцы. Им запросто выдали продовольственные карточки. Я сам видел карточку Питера — летчика британской авиации. Она была выдана на его имя с надлежащими указаниями: ufficiale nemico di passagio — неприятельский офицер, проездом!

Здесь, в горах, кишевших беженцами всех мастей, гостеприимство в отношении этих poveri figli di mamma — бедных сыновей своих матерей — удивляло своей непосредственностью, а нередко и героизмом.

В Сорбо нас было семеро. Лилла, ее отец, четыре югослава и я. Немцы являлись три раза. Каждый раз мы оставались в живых. Если мы и испытывали какие-либо лишения, то только потому, что те же лишения испытывала вся деревня. Мало того: в тот день, когда немецкий фельдфебель получил приказ расстрелять за укрывательство восемь жителей деревни, люди плакали, прощаясь друг с другом, но никому в голову не пришло выдать немцам чужестранцев. Фельдфебеля захватило общее настроение, он был в отчаянии. Он думал только о том, как спасти людей, которых должен был расстрелять, и обращался к нам, знавшим немецкий язык:

— Himmel Herr Gott[78], как мне быть, чтобы остаться ein Mensch, человеком!

В тот раз никто не был расстрелян, и мы обязаны этим двум храбрым женщинам: госпоже П. и Лилле, которые бросились уговаривать фельдфебеля не подчиняться приказу. Мы обязаны этим также и фельдфебелю, может быть потому, что он был потрясен, столкнувшись в разгар войны с настоящими человеческими чувствами. Звали его Ганс.

Не боясь показаться сентиментальным, я сейчас хочу сказать итальянскому народу, что я его люблю. Люблю за его простоту, за его жизнелюбие (проявлений такого же жизнелюбия он ждет и от других), за то, что в его жилах стынет кровь при виде чужих страданий. Его недостатки? Всем известно, что их у него предостаточно. В том числе склонность преувеличивать. Прекрасное описание этого недостатка можно найти в «Тартарене из Тараскона». Но с какой бы стороны ни оценивать итальянцев — это солнечный народ.

И вот мы снова среди наших друзей, которые, как и прежде, собрались на деревенской площади вокруг большого дуба. Анджело узнает нас первым, вероятно по французскому номеру Пафнутия. Когда мы расставались, он был еще семинаристом. Теперь его зовут дон Анджело, и он приходский священник в Калькаре, соседней деревеньке. Его отец Джованноне жалуется: «Поясница болит! Не могу бегать, как прежде». Старику уже перевалило за восемьдесят. После нашего отъезда народился целый выводок ребят. Сорбо выглядит немного грустно. Сезон еще не наступил; синьоры займут свои дома только в середине лета.

Как много времени прошло, заметно и по тому, как выросли грудные в те времена дети; теперь они подростки. Вот дом, где siora[79] М. тиранила свою невестку Джанетту. Теперь невестка тиранит свекровь: не она ли дала ей двух внуков?

Я помню рождение старшего. Старуха держала ребенка на руках.

— Он великолепен, professo’! Это будет донжуан!

Внезапным движением она развернула пеленки, показывая мне крохотный признак принадлежности младенца к мужскому полу, и пробормотала в восторге:

— Он напортит девушек, этот mascalzone[80].

Донжуан работает в Риме в бакалейной лавке двоюродного брата. Лилла спрашивает, много ли он наделал бед девушкам. Старуха, бросив боязливый взгляд на свою невестку, многозначительно отвечает: «Э-э». Итак, бразды правления решительно перешли в другие руки. Дон Анджело приказывает, а его отец Джованноне уже не повышает голоса.

— Мам! Поставишь еще два прибора для профессора и синьоры!

Жестом человека, привыкшего приказывать, он не дает нам возразить.

— Поедите minestra вместе с нами senza compliment![81].

Pasta е faggioli — макароны с бобами. Мечта! Нас угощают и тем, в чем особенно искусна мать дона Анджело, — мягкой колбасой, которая мажется на хлеб; она тает во рту, как масло. Анджело шутит, как много лет назад: «Из моих собственных окороков». Нам легко, и мы даже немножко счастливы оттого, что смеемся вместе с ними, как будто мы никогда не слыхали этой шутки. Согласен, шутка дурацкая. Ну и что же? На какой-то миг она меня раздражает, но пьянящие воспоминания берут верх. Не для того ли мы приехали сюда, чтобы набраться впечатлений о жизни простых людей. Чувства их поверхностны. Их легко рассмешить и так же легко довести до слез. Но они покорили нас, несмотря на переменчивость их настроений, несмотря на отсутствие у них глубины. Когда мы с ними, мы забываем о том, что итальянцы были «нашими врагами в войне», что они «кинжал в спину Франции», что они «продажны», «суеверны», «склонны к ложному величию», что «их мечты о будущем навеяны прошлым»; мы забываем о «данных и несдержанных обещаниях», о «путанице», о «двуличии», о «лени», обо всем.

Почему? Не только потому, что мы хотим отплатить итальянцам любезностью за хороший прием. И снисхождение здесь тоже ни при чем. Наша приязнь вовсе не от того, что мы легко чувствуем себя в этой стране: мы ведь не пожелали в ней жить. Так в чем же дело? Почему мы любим этот народ? Трудно объяснить это.

Возможно, потому, что надежда всегда жива в их сердцах. Или потому, что здесь придают так мало значения всему, что отравляет жизнь нам, людям Запада. А может быть, потому, что итальянцы живут, живут в настоящем смысле слова. Потому, что именно они, даже не сознавая этого, приемлют жизнь со всем, что в ней есть простого, непосредственного, естественного. Если в Вальпараисо, Квебеке или Шанхае вы услышите, что трое распевают на заснувшей улице, можете держать пари, что это итальянцы.

Эти-то их свойства и трогают нас.

Я хотел бы привести более конкретный пример. В одном городке на юге страны я обратил внимание на мальчика лет пятнадцати, красивого, как языческий бог.

Это сын священника, объяснили мне, прибавив с нескрываемой гордостью:

— У него самые красивые дети в округе.

Я воскликнул:

— У священника?!

Мои собеседники пожали плечами.

Ну и что? Мало ли что пишется? Жизнь есть жизнь. Мужчина — это мужчина!

Ну конечно. Как у них говорится: Lasciamoli campa’.

Гений итальянского народа в этом самом «живи и давай жить другим».

Спросите греков, страна которых в конце концов была оккупирована итальянской армией, как они самым средиземноморским образом побратались с победителями. Спросите и победителей. И вы поймете, что такое простосердечие.

И если в наши дни стыдно превозносить сентиментальность, и даже ту сентиментальность, которая помогла выжить итальянцам — одному из народов, наиболее долго находившихся в порабощении, то я, не колеблясь, возьму на себя этот позор.

Конечно, мне не приходилось встречаться с признанными великими умами Италии — безусловно, я узнал бы от них много интересного. Но это и не входило в мои намерения: мне кажется (может быть, я и ошибаюсь), что со времен Перикла — который кроме всего прочего был отвратительным тираном — деятельность интеллигентов никогда не влияла на условия жизни их современников. И именно поэтому современники не могут их оценить. Их признают лишь много лет спустя. Даже Иисусу понадобилось три века, чтобы его признали. А повседневная действительность слагается из радостей и тревог простых людей. К этим людям я и стремился, и в их жизни я старался разглядеть жизнь Италии.


А теперь я перехожу к рассказу о Юге.

Юг — можно сказать Африка — начинается где-то между Флоренцией и Сиеной. В тот день, когда мы с Лиллой, встретившись наконец после освобождения из лагерей, в первый раз свободно гуляли по Мачерате, мы не верили своим глазам. Окраины города поразительно напоминали нам арабские деревни в окрестностях Каира.

Рим уже принадлежит Югу.

Загрузка...