Толентино в Марке был когда-то тихим городком с пятью тысячами жителей и вдвое большим количеством крестьян в окрестностях. В «городе» жили только синьоры — потомственные и новоявленные. Чтобы стать синьором, достаточно было купить ферму и поселить на ней испольщика. Новоиспеченные signori получали такой доход, которого как раз хватало, чтобы не умереть с голоду. Но зато они не работали; у них и без того было полно забот, потому что надо было постоянно поддерживать престиж. Их дети были уже signorini (барчуки). Внуки же в соответствии с законами итальянского словообразования станут называться signoroni.
Как раз в эти места в 1942–1943 годах меня и Лиллу перевели на «свободное поселение». Жить в таком городке пусть даже под надзором — это ли не удача. Раз в день мы являлись отмечаться в полицию. Все остальное время мы были свободны, но должны были соблюдать два условия: не выходить за границы общины и не осквернять чистую итальянскую расу общением с нею. Правительство определило нам восемь лир в день на человека. Что касается остального, нам предоставлялось arrangiare[61]. Мы стали давать уроки. У меня были ученики в возрасте от пяти до двадцати двух лет. Самым трудным оказался маленький Джулио, которого неизвестно зачем учили английскому языку. Бедному ребенку это совсем не нравилось. Они с матерью жили в гостинице, так что утаиться было невозможно, тем более что, едва я входил в вестибюль, треклятый мальчишка начинал кататься по полу и вопить:
— Нет! Не хочу английских уроков. Мне надоел учитель английского языка!
Хоть вешайся! Кончилось тем, что подеста узнал об этом и вызвал меня к себе. Произошло весьма неприятное объяснение. На случай если недоразумение повторится, мне обещали ссылку на Липарские острова.
Среди моих учеников была группа молодых людей. Они приходили ко мне только с наступлением темноты, одетые в целях конспирации в темные плащи, и вели рискованную игру в заговор против государства. Самый старший из них, которому было шестнадцать, был уверен, что он восстановил свою девственность, потому что соблюдал целомудрие целых восемнадцать месяцев. Невежественность, в которой держали этих молодых людей фашистские школьные учебники, была просто преступной.
— А что такое коммунизм, профессор? Что такое социализм?
Весной 1943 года, когда оппозиция режиму стала явной, ораторы фашистской партии начали предпринимать агитационные поездки, похожие на карательные экспедиции. И я очень боялся, что в последний момент, накануне избавления от всех бед, какой-нибудь глупый случай в самом деле отправит меня на острова и отодвинет момент освобождения. Но положение обязывает: не желая, чтобы мое малодушие дискредитировало идеи, которые я проповедовал, я решил пойти на площадь и выслушать напыщенную речь особоуполномоченного в черном мундире. Получилось так, что я заранее предугадал большую часть пустых и звонких фраз, из которых состояла речь оратора (это было совсем нетрудно — речь была набором штампованных оборотов, доступных любому). Мои молодые люди были поражены моей проницательностью и принялись разыскивать меня в толпе. Их подмигивания грозили окончательно меня скомпрометировать. Вскоре эти безрассудные парни окружили меня с решительным видом почетной охраны. Мне стало совсем нехорошо, особенно после того, как один из них показал из-под полы плаща штык, вероятно украденный у отца. Я хотел убраться подобру-поздорову, но не тут-то было. Мои ученики сгрудились вокруг и безо всякого стеснения насмехались над оратором среди общих рукоплесканий.
Оратор продолжал декламировать с подмостков пустозвонные фразы об «империи, величие которой обеспечено близкой победой и необоримой решимостью — бессмертным наследием римских легионов».
И мало-помалу, по мере того как слова превосходной степени, неологизмы и штампы теряли последнюю видимость смысла, на глазах моих учеников стали появляться слезы умиления. Их губы начали дрожать от волнения. И стало не до насмешек, а к концу речи они уже страстно аплодировали.
Я вернулся домой взбешенный. Когда стемнело, молодые люди явились тихие, с вытянутыми лицами. На мои упреки они отвечали фразой, которая говорила больше, чем любые оправдания: Parlava tanto bene! (Как хорошо он говорил!)
Да, есть о чем вспомнить!
В те дни я скуки ради описывал повседневную жизнь этого маленького города. Вот мои записки:
«В Толентино встают рано, как в деревне. Работать стараются поменьше. Чуть не каждый третий день и труженики, и бездельники собираются на площади, где бывает либо базар, либо национальный праздник, либо праздник религиозный. По любому поводу раздается перезвон колоколов и стены покрываются пламенными патриотическими призывами. Если не предвидится патриотической демонстрации, то будет церковная процессия. По такому случаю городские и сельские жители бросают все дела, чтобы провести день на Корсо. Зеваки стоят, сбившись в кучки, и глазеют по сторонам, обмениваясь время от времени парой слов. В это время им кажется, что они люди благородные — ведь они ничего не делают.
Для лавочников что ни день, то праздник. Дав себе некогда труд открыть торговлю, они в дальнейшем удовлетворяются тем, что проводят жизнь стоя или сидя на пороге своего negozio[62].
На площади особую группу образуют синьоры. Они вылощены, в руках у них перчатки — напоказ, разговор они ведут исключительно между собой; их ожидание отмечено благородством поз. После обмена фашистским приветствием, которое уже вошло в привычку, они церемонно пожимают друг другу руки. Затем они обмениваются последними новостями, стараясь перещеголять друг друга в сгущении красок. Их темы — супружеские измены, карты, вот и все. В девять — половине десятого толентинские цирюльники открывают свои ставни. Начинается обряд бритья. Каждый синьор гордится тем, что никогда в жизни не брал в руки бритву. Все аристократические бороды города бреет Фигаро.
И только один человек снует в этой толпе, переходя от богачей, которые держатся особняком, к беднякам, глядящим на них с завистью. Он протискивается сквозь толпу, стараясь никого не задеть, и извивается всем телом, как официант в переполненном кафе. Кажется, что его рука, которую он то и дело поднимает для приветствия, несет над головами поднос. Для каждого у него в запасе понимающая улыбка и особо грациозная сдержанность человека, владеющего разными тайнами. Он беспредельно вежлив; не принимая активного участия в разговорах, он к ним почтительно прислушивается, подчеркнуто реагирует на остроты, шутки, удачные и неудачные каламбуры. Достаточно подмигнуть глазом, и он подбежит к вам: это деятель черного рынка.
Он обут в сапоги фашистской униформы; обходя деревни, он приносит оттуда растительное и сливочное масло и сахар, сохраненные в погребах. Ему доверяют: он не болтлив и обирает не больше чем на сто процентов.
В полдень проходит мэр, он держит путь в свое учреждение. Там его ждут просители с руками, полными кур, яиц, пирогов, бутылей с маслом…
На площади останавливается автобус. Его окружает толпа. Здравствуй! До свидания! Гляди-ка, и ты тут! Откуда ты взялся? О, Джулио! О, Фернандо! Твой двоюродный брат велел тебе кланяться. Автобус с почтой уходит, и часть бездельников покидает площадь. Синьоры отправляются домой завтракать. Остаются только крестьяне, которые не уйдут до вечера, чтоб не потерять ни минуты отдыха. Тут же на улице они съедают свою краюху хлеба, аккуратно отрезая кусок за куском; кроме хлеба у них еще всегда есть сало или сыр. Лавки закрываются на полуденную сьесту и откроются только к четырем часам— как раз тогда, когда крестьяне начнут расходиться; им надо прошагать три, а то и десять километров до своей жалкой фермы, где женщины работали весь день без отдыха. Обувь они снимают, жалея ее, и всю дорогу идут босиком. И духовная, и физическая жизнь их подчинена формуле: день да ночь — сутки прочь. У людей два лица и физических, и духовных: одно официальное, склоненное к ногам фашизма и целующее епископский перстень, другое неофициальное, жаждущее увидеть фашистский режим у позорного столба, а попов в аду. Порабощенный народ всегда ревниво бережет свое право тайком злословить о своих повелителях.
Никто не бунтует. Зачем? После этого тирана придет другой. С тех пор как стоит мир, правили только тираны. Политическая оппозиция и антиклерикализм сводятся к barzelette — анекдотам, и рассказывают их осторожно, ведь и из окон могут следить и улица полна шпиков. Прежде чем что-нибудь сказать, каждый пугливо озирается. Даже камни мостовой имеют уши.
Фашисты усовершенствовали систему доносов. И щедро за них вознаграждают: помпоны, почетные кинжалы, сапоги, значки, дубинки. А неподалеку, на клумбах общественного сада, что на окраине, растут странные цветы… Это из них извлекают касторку…[63]
А надо всем здешним миром светит солнце — solleone — палящее и очистительное. Солнце Средиземноморья.
А что же сегодня? Солнце все такое же. Изменилось Толентино. Главная улица обезображена добрым десятком ремонтно-заправочных станций. (И кто только в Италии может купить такую уйму бензина?!) На площади, где некогда дребезжал почтовый автобус, стоит десяток всевозможных фургонов и десятка два машин. Все заняты делом. Лавочники больше не зевают в дверях своих лавок. Addio, dolce far niente![64] Лилла волнуется. Я подтруниваю над ней, чтобы скрыть свое собственное волнение. Мы с трудом узнаем эти места. Узнают ли нас люди, среди которых мы когда-то жили? Мы почти бежим в сторону улицы Сан-Николо, чтобы повидать Фудзио, часовщика, который спас нам жизнь, когда пришли немцы. Фудзио работает, в глазу у него лупа. Сначала он не узнает нас, потом вдруг раскрывает от удивления рот. Ilprofessore[65] е la signora! Мария! Его жена спускается с верхнего этажа. Мы падаем друг другу в объятия и чуть не плачем. Часовщик и его жена еле сдерживаются. Мы должны остаться закусить о ними. Никакие отговорки не помогают. Как и когда-то, мы покорены пылким гостеприимством наших хозяев, хотя вид у самого Фудзио мрачный и сердитый. Фудзио постарел не меньше, чем мы, но остался все таким же неистовым… Мария, взволнованно сжимая руки, рассказывает:
— Он всегда был таким сумасшедшим. Вы помните, как он дал пощечину фашисту — своему партийному начальнику. Это чуть не стоило ему жизни. Так вот, во время освобождения он ухитрился дать пощечину коммунисту, так что его опять чуть не поставили к стенке.
Самое интересное, что и правые его убеждения, и левые были самыми искренними, и, давая пощечины, он вовсе не стремился набить себе цену. Просто ему необходима атмосфера страстей и бури.
— Тысячи раз я рисковал своей шкурой…
Следует красочная история. Первый из получивших пощечину (то есть фашист) умер в больнице от туберкулеза. Кое-кто пытался приписать эту смерть ему, Фудзио! Мария кусает губы:
— Он так силен, вы даже не представляете.
Фудзио нерешительно смотрит на свою руку, затем пускается в беспощадное осуждение христианской демократии.
— Это позор! На старости лет я должен взяться всерьез за работу. Во времена дуче… Ах! Bei tempi (хорошие времена).
Время от времени муж или жена судорожно включают телевизор, «чтобы посмотреть, что там показывают». Несмотря на искреннюю радость свидания с нами, они очень огорчены вечерней программой.
Они рассказывают, какой стала жизнь в этой стране, «где христианские демократы ведут политику» самоотречения. Муж и жена сменяют друг друга в паузах между глотками. Фудзио, чемпион по части спагетти; он полностью сохранил свой аппетит. Правда, «при этих сволочах фашистах» вся его работа состояла в том, чтобы время от времени менять пружины в кресле, «на котором он помещал свой зад, сидя перед лавкой». А теперь — о горе…
— Деловая лихорадка захватила и его, professо’,— перебивает Мария.
— У меня большие расходы, — поясняет Фудзио. — Видите ли, мой сын… Он учится в Риме. Дочь замужем за чиновником, этому тоже нужно помогать сводить концы с концами перед получкой. А старший сын у меня офицер карабинеров; у него жалованье… сами знаете какое.
Мария перебивает.
— В 5 часов утра муж уже на ногах, professo’, чтобы идти на рынок. И после обеда он все в магазине…
— Мне некогда как следует поесть. И подумать только, что когда я женился на этой (он имеет в виду свою жену, этот оборот по-итальянски звучит совсем не обидно), меня упрекали, что я женюсь на деньгах.
Он без ума от своего внука. Он подарил ему три велосипеда сразу, для того чтобы у ребенка, пока он будет расти, всегда был подходящий велосипед.
У наших бывших квартирных хозяев нас ждет такой же восторженный прием. Фудзио и Мария уже накормили нас до отказа, и теперь мы с тревогой смотрим, как для нас накрывают на стол.
— Сколько вы нам дадите времени, чтобы приготовить pasta яиц на пять-шесть!
Мы побывали еще в одном месте. Домик Марио разросся втрое. Мы чуть было не прошли мимо. Марио, едва увидев нас, тотчас узнал — и вот он уже плачет на моем плече. Такая же сцена разыгрывается между его женой и Лиллой.
— Вы уже поели? Я сейчас приготовлю!
Я отдаюсь во власть своей профессиональной любознательности. Мне представляется, что что-то не так в положении этого квалифицированного рабочего с нормальным заработком только в 60 тысяч лир в месяц. Я хорошо помню, его дом был мал. Марио жил тогда с двумя детьми в тесноте. Теперь у него пять жильцов. Прежний домик для одной семьи превратился в доходный дом. Где он достал денег на строительство? На какие средства он приобрел телевизор, холодильник, мебель, кухню новейшего типа? Откуда у него завелись деньги, чтобы платить за обучение сына в университете в Мачерате (100 тысяч лир в год, не считая стоимости учебников)?
На мой вопрос он отвечает, поднимая руки к небу:
— Подрабатывал то тут, то там, взял под закладную… иногда перепадали комиссионные, очень редко. Вы ведь знаете, саrо professore, мы, бедные люди, умеем изворачиваться, не имея почти ничего.
Я поворачиваю штурвал и перехожу к вопросам об условиях жизни, о событиях, о правительстве.
— Как у вас прошло голосование в прошлое воскресенье?
Вся семья, как один человек, голосовала за христианских демократов.
— Это вынужденный ход. А что оставалось делать? Голосовать за коммунистов? Совать голову в петлю. Голосовать за правых? Воскрешать фашизм. Бедные мы, бедные. Представьте себе, теперь эти заставляют нас платить налоги!
Далее следует уже хорошо известная нам обвинительная речь против политики самоотречения, нищеты, взяточничества, увеличения прямых и косвенных налогов, которые выросли до того, что самого господа бога в дрожь кидает! И всюду строят и строят! Приходится выбирать — либо оставаться в пустом доме, либо понижать квартирную плату! А все эти новые дома — это одна декорация, за всем за этим бесконечные долги. Настанет день, когда произойдет катастрофа, все рухнет и…
Лилла неожиданно взрывается.
— Ну и пусть «это» рушится. Пусть разорятся спекулянты, дома-то останутся! А дома — это народное достояние.
У мужа и жены изумленный вид, как у Колумба, открывающего Новый Свет:
— E’vero, e’vero! Это правда! Как подумаешь, пожалуй, мы не такие несчастные! Вы позволите?
И они устремляются к телевизору.