Не так-то просто говорить прямо, что вам не понравилось что-то в стране, где люди принимали вас с распростертыми объятиями. Прописные истины вроде «Не в деньгах счастье» или «Кого люблю, того и бью» — пустые слова. Наша любовь к ближнему все равно всегда была и будет тем сильнее, чем лучше он о нас отзывается.
Друзья из правого лагеря обидятся на меня за предпочтение, которое я отдаю левым. Так называемые передовые умы не простят мне справедливую оценку успехов, достигнутых в Италии правым крылом Христианско-демократической партии. Католики обрушатся на меня с анафемой за нападки на церковь. Короче говоря, я нахожусь в положении господина, которому не нравится «Доктор Живаго» и который в то же время не хочет, чтобы его принимали за коммуниста.
Я, стало быть, уже примирился с тем, что меня обзовут бесстыжей скотиной или змеей, пригревшейся на груди ближнего. Еще бы! Ведь так трудно отделить человека от занимаемой им должности, а это необходимо для того, чтобы не быть невежливым и не позволять себе всякого рода отзывов, смахивающих на инсинуации. Путешественники, которые претендуют на итальянское (по их мнению) остроумие, имеют обыкновение утверждать, что Италия была бы сказочной страной, если бы не было итальянцев. Поэтому мы с Лиллой всегда задавали себе один и тот же вопрос:
— Чем была бы эта прекрасная Италия без итальянцев?
С самого начала нашего путешествия по этой стране в приветливости, с которой нас повсюду встречали, проскальзывала некоторая обида: вот у вас, мол, недавно вышла одна книга. Ее автор не любит итальянцев. Он озаглавил свою книгу «За Италию», но ее следовало бы назвать «Против Италии».
Один проживающий во Франции итальянец, очень любезно рекомендовавший нас своим друзьям у себя на родине, следующим образом резюмировал упреки, предъявляемые этому писателю: пока он пишет правду — все хорошо, но зачем он выдумывает?
Я запретил себе читать книгу «За Италию», пока не кончу свою собственную. Я, стало быть, не знаю, в чем ее автор, господин Ревель, прав, а в чем неправ. И мои наблюдения совершенно независимы. Мне говорили, что господин Ревель корит итальянок за их волосатые ноги.
Я не имею никакого понятия о том, что предпочитают мои читатели. Независимо от того, нравятся им волосы на ногах или нет, я им заявляю, что итальянки необыкновенно красивы. «Formose», — говорят в Италии, что значит «у них формы». И какие формы! Если бы я был композитором, я бы вставил в свою книгу нотные линейки и изобразил бы на них свист, которым в наш век выражается мужское восхищение.
Эта мода, насколько мне известно, пошла не с Лолобриджиды и не с Софи Лорен, а с иллюстрированного миланского журнала более или менее легкого жанра, издатель которого после войны почуял, откуда дует ветер. С тех пор миланская еженедельная пресса стала, если можно так выразиться, столицей декольте. Нет такого пива, шарикоподшипника, галстука, которые не рекламировались бы с помощью агрессивных женских бюстов, призванных ослепить вас, заставить вас задохнуться. Вышеназванные актрисы именно потому и имели успех, что они отвечали новым канонам женской красоты. В Риме даже появилось специальное выражение для определения этих девушек атомного века, чьи пышные формы выходят за пределы обычной нормы, — maggiorate fisiche («физически укрупненные»). И таких немало! Оговариваюсь, исключительно в городах. Потому что стоит им появиться в деревне, как они сейчас же оказываются в городе.
В Падуе я рассчитывал встретить одного товарища по плену, человека с очень милым характером, доктора права, философии и еще многих точных и приблизительных наук. В молодости он был в числе тех, кого д’Аннунцио водил в поход на Фиуме. Убежденный фашист с первых дней, он дрался на дуэли («Так надо было, чтобы завоевать репутацию») за честь дуче, который в конце концов упрятал его в лагерь, оплатив этим его преданную службу. Увы, мне сказали, что он был вывезен в Германию и не вернулся.
Мы немедленно уезжаем из Падуи, увозя в глубине желудка тот самый страх, который был когда-то в течение пяти лет нашим верным и неприятным спутником. Пейзаж навевает тоску. Низменная, совсем недавно осушенная земля. Кажется, именно эти места древние называли Семиморьем. Во времена древнего Рима здесь плавали на галерах.
Ригони рекомендовал мне Монтаньяну как островок Средневековья. Стены здесь и правда великолепны, но за ними — словно придавленный солнцем, бесцветный и пыльный провинциальный городок. Друг, чье имя и адрес дал нам писатель из Азиаго, принимает нас восторженно. К этому мы начинаем понемногу привыкать.
— Господи! Культурные люди! Какое невероятное счастье!
Послушать их, можно подумать, что Италия не знает культуры. Тысячу раз нам представлялась возможность убедиться, что это, конечно, не так. Я должен сказать, что вести спор с образованным итальянцем дело нелегкое. Он наверняка читал и запомнил больше, чем вы. Его пристрастие к иностранному объясняется тем, что эрудиция итальянца книжная. Образованные люди лучше вас знакомы с литературой вашей страны и даже могут отыскать ее греко-римские корни, о которых вы и понятия не имели. Но обмен мнениями в своей среде для них лишен остроты, потому что они читали одно и то же и придерживаются идей, почерпнутых у одних и тех же авторов. Все их знания отлиты в одной и той же форме. Один dottore di lettere[56] в точности повторяет другого. Очень странно, что эта нация индивидуалистов не породила более разнообразной интеллигенции.
Разумеется, после 1944 года взяли слово новые слои мыслителей и литераторов. Первый результат: начинает развиваться дотоле закостенелый в своей гармоничности язык. Но за пятнадцать лет не так-то просто разрушить здание, простоявшее века. За редким исключением в сердцах и умах интеллигентов продолжает жить ставшая традицией привычка обособляться от народа. И это нетрудно понять. Вплоть до разгрома фашизма образованные люди выходили только из богатых и обеспеченных слоев общества. Учение стоило дорого. Должности доставались только тем, кто окончил университет. В армии люди с аттестатом зрелости автоматически получали офицерское звание. Никакой военный гений не мог стать младшим лейтенантом без диплома средней школы. Маршальский жезл лежал не в ранце солдата, а в бумажнике его родителей.
В свою очередь традицией народа было преувеличенно почтительное отношение ко всякого рода званиям и титулам, которые в сознании народа непременно связывались с богатством — средством для достижения званий. Простой человек, городской или сельский, относил любого dottore, любого ragionere[57] за одно только звание к высшим классам общества.
Культура, вместо того чтобы заполнить пропасть между богатыми и бедными, углубляла ее еще больше. Итальянские книги за редким исключением были предназначены лишь для интеллектуальной элиты. Точно так же в истории многих народов можно найти аристократии, которые замыкались в своем кругу. А браки между кровными родственниками во многих поколениях никогда не приводили к хорошим результатам.
Но вернемся в Монтаньяну, где мы ведем разговор с высокопоставленным чиновником, радостно встретившим нас. «Для разнообразия» это тоже пессимист. У Италии нет ни прошлого, ни будущего. Вклады в сберкассах растут, но пользы от этого мало. Правительство спекулирует на понижении курса лиры, вкладывает свои фонды в бездонную бочку реформ на Юге, а там ровно ничего не сделаешь. Уже поздно делать там что-нибудь, хотя от сознания этого у нашего собеседника, по его словам, сердце истекает кровью. Нижняя конечность страны поражена гангреной. Ее нужно ампутировать. Иначе Север будет вечно работать для того, чтобы Юг не умер от голода.
— Что же делать? — спрашивает Лилла.
Глаза нашего друга загораются. Если мы останемся на два-три дня, он изложит нам свой проект. Мы выражаем горькое сожаление. Пафнутий увезет нас сразу после завтрака. И наш собеседник снова впадает в отчаяние. Его план осуществим только с одобрения всей нации; нужны ее добрая воля, единый порыв. А вы ведь знаете, что такое Италия…
Он печально качает головой и… смеется, ибо этот человек обладает часто встречающейся здесь особенностью описывать самые страшные вещи с улыбкой на губах. Он рассказывает нам о Полезине, этом жизненном треугольнике, лежащем в дельте реки По — районе, который мы только что пересекли. Река часто выходит из берегов. Ее ил плодороден, но его не так уж много; когда вода спадает, крестьяне возвращаются в свои хижины, исправляют повреждения, причиненные половодьем, и возобновляют работу. Точно так же поступают крестьяне на склонах Этны после каждого извержения.
— Но почему они возвращаются, если они живут там в постоянной опасности?
Ответ все тот же.
— А куда они могут идти, эти disgraziati (несчастные)?
Жалость к ним вызывает слезы на его глазах, хотя только что в своем проекте он совершенно хладнокровно выселял и переселял людей. Жалость, любовь, холодность и ненависть — все эти чувства поверхностны. Слишком богатый язык, опьянение словами, их красотой могут вызвать и слезы, и смех, но чувство не становится от этого глубоким. Тысячелетние страдания закалили защитную броню этого народа. Одним только детям дано пробивать в ней бреши.
Но вот и По; она катит свои грозные воды посреди земли, которая кажется в это время года и богатой, и благополучной, но какой-то ненадежной. Зато после Феррары все кажется «построенным надолго». Заводы ли — эти венцы прогресса — тому виной? Гений ли это тех людей, которые здесь обосновались? Кажется, всюду, кроме Тосканы и Марке, сельское хозяйство бессильно обеспечить жизнь человеческого муравейника.
Феррара. «Спичечные коробки», лишенные изящества и стиля, так же, как в других городах, послушно выстроились здесь со своими разноцветными балкончиками. Сплошной кубизм и функционализм. Феррара. Феррару осаждал Цезарь Борджиа. Его сестра Лукреция была женой осажденного герцога Феррарского, который перелил колокола в пушки! Сколько ярких событий произошло здесь! В Ферраре жили два брата; один из них был кривой. Они организовали заговор против своего третьего брата — монарха. И он, раскрыв заговор, выколол глаз тому из заговорщиков, у которого было два глаза. Неужели все это произошло здесь?
Да, да! Центр города вдруг убеждает нас в том, что так оно действительно и было. Крепости и дворцы, дворцы и крепости. Толстые красноватые стены прочно вросли в землю. Одолеть их можно только предательством. На площади вывешены результаты выборов. В чудесно изукрашенном портале бюст папы, благожелательно склонившего голову: он благословляет коммунистов, которые здесь идут первыми.
Еще несколько километров — и Болонья, где сначала повторяется все та же игра в кубики, а потом будто из-под земли вдруг возникает прошлое. Такая смесь здесь повсюду. И на каждом шагу история. Это не относится только к новым кварталам. Нет камня, который не источал бы историю из всех своих пор. Быть может, я вызову гнев специалистов, но, на мой взгляд, в Болонье есть что-то фламандское. Она вся излучает радостное жизнелюбие и умеет поесть, поспать, выпить и так далее. Кажется, что все время слышишь чуть хмельной смех. Хорошая, здоровая радость без вывертов, как у героев Брейгеля. Здесь родина знаменитой колбасы и болонского соуса, единственного и неповторимого, который, как приправа к спагетти, соперничает с vongole (сорт высоко ценимых мидий). Здесь вам подадут лучший в мире бифштекс по-флорентийски. В Болонье царит материалистический дух, в котором нет ничего низменного, он лишь напоминает о том, как хорошо иметь крепкие ноги, хорошие глаза, здоровый желудок, как хорошо посидеть за столиком с приятелями и пошалить со служанкой (относительно последнего у Лиллы особое мнение).
Город так опрятен, что мы впервые осознаем, как далеко шагнул прогресс в области гигиены. Впечатление это сохранится до самого Рима. Люди здесь беседуют спокойно. Много новых домов, как и в других городах. Но тут они вызывают меньше раздражения, хотя новым аркадам далеко до старинных.
Разглядывая по привычке витрины, Лилла обнаруживает, что цены здесь ниже, чем где-либо. Сделав вид, что мы хотим купить носовой платок, заводим разговор с торговцем. Он охотно информирует нас. В Болонью, по его словам, приезжают за покупками отовсюду — это всем известно. Миланцы — сумасшедшие: во-первых, у них более высокие накладные расходы, а во-вторых, в Милане все блефуют — там три четверти коммерсантов процветают, перепродавая друг другу один и тот же макинтош. В Болонье, слава богу, сохранились старые, добрые традиции. Никаких контрактов. Продавец и покупатель бьют по рукам, и тот, кто откажется от своего слова, будет последней свиньей. В Болонье люди мошенничают только один раз. Потом им уж лучше работать за границей, то есть не ближе Феррары. За малейшее нарушение правил корпорация немедленно изгоняет из своих рядов всякого. Болонец, по словам нашего собеседника, не знает никаких страстей, за исключением страсти жить. Он никогда не даст себя увлечь безумием двадцатого века. Для болонца дело чести сохранить ценности прошлого — моральный вклад, безотказно приносящий дивиденды.
— Этот платок, синьоры, — он берет пакет, не спеша раскрывает его, — изготовлен в Милане. Несмотря на множество посредников и транспортные издержки, он продается здесь дешевле, чем в Милане. Другие товары тоже. И это естественно: в Милане — наем помещения, штат, налоги и сборы… Но я вам скажу, сударь, придет день, когда там все полетит к черту.
— Где же вы тогда будете покупать?
Он пожимает плечами и улыбается:
— В поставщиках нет недостатка.
— Но это будет тяжелый удар для всей Италии!
В этом он не очень уверен. Он деловито запаковывает товар. Будущее несчастье Милана его очень мало трогает. Национальное единство для него понятие отвлеченное. Какие-то политические пертурбации привели к тому, что формальности в сношениях с Ломбардией проще, чем с заграницей, вот и все! Но области, провинции и города, у которых есть свое собственное прошлое, остались психологически разобщенными. Я пытаюсь заставить торговца высказаться по этому вопросу. Но он просто соглашается с тем, что Милан находится в Италии. Лилла «кладет» перед ним на прилавок проблему Юга. Его ответ полон горечи:
— Этот Юг обходится нам в копеечку, — грустно замечает он.
Рим — столица — с его точки зрения, тиран, заповедник священников и чиновников, которому Болонья должна платить дань за то, что он проиграл войну. Остальная Италия тоже не лучше.
— Послушайте, синьор, вот что я вам скажу: весь полуостров, живет, как говорится, по принципу о la va о la spacca (пан или пропал). Все итальянцы акробаты, работающие без сетки. И только болонцы исключение. Доказательства? У нас не привилась продажа в рассрочку.
Выйдя от него, мы разглядываем витрину. С помощью Лиллиной памяти нам удается установить разницу в ценах по сравнению с Турином, Миланом и Венецией. Она составляет 30–50 процентов.
Путешествие от Болоньи до Анконы проходит без происшествий. Местность плоская. Вдоль побережья Адриатики тянутся совершенно одинаковые пляжи. Среди разноцветных зонтов трудно найти свободное место. А ведь еще не наступило лето! За исключением Римини, отмеченного печатью чопорности, остальные пляжи в распоряжении «средних классов». Человек благородный или преуспевший не снизойдет до этих мест.
Мы не собирались долго задерживаться в Анконе. Мы хотели только повидать М., который воевал вместе с Ригони в России, «четырежды поболтать» с ним, как говорят здесь, и ехать дальше.
Но в Италии есть выражение «планировать без хозяина»: мы застряли. Это случилось совершенно неожиданно. М., зубной врач, встречает нас у входа. Через приотворенную дверь его кабинета виден больной с откинутой на спинку кресла пыток головой, с раскрытым по всем правилам ртом. Тем временем М. не перестает радоваться. Рефрен нам уже знаком: так редко случается встретить культурных людей.
Это тоже типично! Встречаясь с писателем, врачом или профессором университета, француз никогда не убежден априори, что перед ним умный человек. Итальянец, напротив, считает, что свободная профессия автоматически относит человека к числу избранных. А уж приезжий иностранец может быть только из ряда вон выходящим человеком.
— Вы уже заказали себе комнату?
— Видите ли… мы хотели бы продолжить…
Решительным жестом он обрывает нас:
— Никаких разговоров!
Звонок по телефону — комната уже заказана. Мы — я и Лилла — совершенно обезоружены такой сердечностью.
— Сегодня вечером вы обедаете с нами!
Еще звонок — в портовой траттории заказан столик.
— Теперь, с вашего позволения…
Он указывает на несчастного, который уже с четверть часа добросовестно пускает слюни из широко раскрытого рта.
Во время обеда М. поглощает мидии и излагает мысли. Это высокий, красивый человек спортивного сложения. Он опубликовал свои военные воспоминания. Как и на Ригони, на него произвело неизгладимое впечатление отступление из России несчастного экспедиционного корпуса, в котором он служил офицером.
Гейзер пылких чувств бьет из его здорового тела. Жажда любви и братства перемешана в нем с неутолимой потребностью в пицци, спагетти, мясе, рыбе. Он ходит на лыжах, плавает, лечит своих пациентов, но этого недостаточно, чтобы целиком забрать его энергию. Я видел, как он плыл более километра за моторной лодкой, а затем вышел из воды, отряхнулся и был готов плыть снова.
Пока он говорит, его жена, приветливая англичанка, задумчиво и нежно смотрит на него, как на большого ребенка: пусть уж попользуется каникулами— скоро в Англии ему придется остепениться.
Между этой итало-английской парой и нами царит абсолютное, бесспорное, мгновенно возникшее согласие. Никаких «подходов» и прощупываний. И вот мы сидим за слегка хромым столиком в траттории, хозяин которой днем удит рыбу, а вечером подает ее гостям. Разошедшийся дантист болтает без умолку, веселится, стонет, пускает слезу, вспомнив что-то грустное, и тут же разражается громким смехом, вспомнив что-то другое. Поразительная неистощимость!
У женщин свой разговор. Лилла выслушивает жалобы англичанки, которая никак не может привыкнуть к здешней жизни и терпеливо пытается убедить мужа, что в Англии он будет счастливее. Жизнь женщины здесь, с точки зрения дочери Альбиона, это жизнь рабыни. Жена professionista — врача, адвоката или зубного врача — рискует своей репутацией, если появится на улице без чулок даже в самый жаркий летний день. Она же, как настоящий потомок викингов, упорствовала, и тогда весь квартал отвернулся от нее и стал считать, что М. вступил в неравный брак. Но однажды она отправилась за покупками, сидя за рулем «Бьянкины». С тех пор ее почтительно приветствуют и оказывают ей всяческое уважение, потому что только синьора, настоящая дама, умеет водить машину.
Привыкший подчиняться существу, наделенному разумом, то есть мне, Пафнутий с трудом поспевает за приземистой «Бьянкиной», которая в руках М. превращается в метеор. Мы пьем кофе на террасе. Вид — чудесный. Наш друг возобновил свой рассказ с того места, на котором он был вынужден остановиться, когда садился в машину.
По его собственному выражению, он был фашистом с самого рождения и только к двадцати годам стал разбираться что к чему и задумываться. Его мобилизовали в альпийскую дивизию, так как он был чемпионом университета по лыжам. Так он оказался среди русских степей во главе батальона.
— После этого я чуть не стал коммунистом. Удержало меня лишь подозрение, что моих товарищей привела к коммунизму ненависть, а не любовь. Мне пришлось разочароваться во всем. К моему великому смущению, я, сын зажиточных буржуа, находил крепкое, чистое рукопожатие, о котором всегда так мечтал, только у бедняков. Вдруг после тысячи попыток…
Его жена, разливавшая кофе, останавливает его: тсс. Муж разражается смехом, обжигается кофе, ставит чашку.
— All right, darling[58], после десятка попыток… Он наклоняется к нам.
— Она хочет сделать из меня джентльмена.
Англичанка лукаво вздыхает:
— И подумать только, это слово означает то же, что gentiluomo[59].
Ее итальянский, а его английский выговор бесподобны. Стоило проделать такое путешествие, чтобы их послушать. Беседа то и дело перескакивает с языка Данте на язык Шекспира, словно перестрелка двух пулеметов, которые, чередуясь, ведут непрерывный огонь.
— Тогда я с головой ушел в медицину.
Лилла спрашивает с невинным видом:
— А вы во что-нибудь уходили не с головой?
Едва только взрыв веселости мужа проходит, как его жена говорит:
— You’re so right, my dear[60].
Муж хватает руку своей супруги и сжимает ее.
— Теперь я обрел равновесие. II именно поэтому я хочу действовать. Я должен действовать. У меня есть организаторский талант, это проверено на практике. Я убежден, что сумею увлечь людей на путь борьбы за оздоровление общественной жизни. Пусть мне только дадут действовать. Мне нужно три года.
Понятно, нас это больше не удивляет. Мы с Лиллой не без зависти восхищаемся неистощимым запасом грез и идеализма, легкостью, с которой итальянцы умеют пьянеть от своих слов. И все-таки я пытаюсь его урезонить. На лице у М. появляется выражение крайнего удивления.
— Минуточку. Я же вовсе не хочу хоть что-нибудь менять в своей жизни и жизни других! Я позволяю себе роскошь размышлять вслух. Вот и все.
Он тысячу раз прав, и мне остается прикусить язык. Да, я завидую ему. Он постоянно держит свое большое итальянское окно открытым и видит море, уходящее за горизонт.
Со слов Ригони, я уже знаю, что этот болтун оказался во время войны в числе немногих людей, имевших смелость подчиняться не приказам, а собственной человеческой совести. Я смотрю на него и верю, что если завтра его страна будет в опасности, он снова бросится в бой и отдаст ей свои силы, свой мозг, свою жизнь, свой смех и свои слезы.
Слушая его, глядя на него, начинаешь понимать иных матерей, которые растроганно говорят о своих детях: лишь бы только он никогда не стал взрослым!