Сардиния

Турист бывает счастлив, только когда он не видит вокруг себя других туристов. Тогда ему кажется, что на его пыльных сандалиях выросли шпоры конкистадоров; он становится вдруг Колумбом, ступившим на землю Америки, Кортесом, вызывающим на бой Монтесуму, Писарро, остановившимся, чтобы воскликнуть: «Здесь будет Лима!» Исполняется его мечта, он поднимается на много ступеней в иерархии странников. Он становится первооткрывателем, более того: исследователем.

Именно это ждет его в Сардинии. Как ни странно, этот остров, лежащий под боком у Корсики, очень редко видит туристов. Правда, иногда проедет переполненный автобус. Его едва успеваешь заметить. Он останавливается только вблизи нурагов, обозначенных в путеводителях, и лишь на время, которое необходимо, чтобы выслушать сообщение гида о том, что о цивилизации нурагов ничего не известно. И вот туристы снова мчатся на своем послепотопном мастодонте со скоростью 90 километров в час (выверено по хронометру), пересекая остров из конца в конец. Через двадцать четыре часа (в случае маршрута-люкс — через сорок восемь часов) они снова на борту парохода.

Какое нашествие произойдет, когда однажды какой-нибудь ловкач, «рожденный в пятницу», сделает модным этот нетронутый край.

Сардиния!

Ее пляжи с самым тонким на свете песком.

Ее дикие ландшафты.

Ее охота на кабанов.

Ее бандиты чести.

Ее неразгаданная цивилизация.

Ее живописные деревни.

Ее пестрые национальные одежды.

Ее образцовые рыбные промыслы.

Я не берусь хотя бы перечислить все «et caetera».

Сардиния — прелесть! Может быть, именно потому, что она оказалась в стороне от миграционных потоков, нашествий и отдыхающих с оплаченными отпусками. Однако она не раз была предметом борьбы. С давних пор Карфаген и Рим, варвары, норманны, генуэзцы, пизанцы, венецианцы, турки, греки, испанцы и бог знает кто еще пытались овладеть островом. Кто бы ни был захватчиком, сарды неизменно оставались сардами. И теперь, за исключением второго языка (итальянского) и спагетти, у них мало общего с христианско-демократической республикой. Впрочем, простите, я забыл о телевидении.

Люди здесь медлительны, степенны, обычаи архаичны, деревни похожи на арабские.

Нам говорили: если вы будете в Сардинии, не пропустите охоту на кабана. Двойная неудача: мы не охотники, а среди кабанов в этом году эпизоотия. Нам говорили: в Сардинии невозможно обойтись без опеки кого-либо из местных — сарды народ замкнутый. Я не встречал народа, отличающегося столь же непосредственным гостеприимством. Нам говорили: будете в Кальяри, обязательно искупайтесь в море — там песок тоньше и белее муки. Но волны там достигали двух метров, дул шквальный ветер, а курортные заведения оказались такими же, как в Сан-Ремо, Сан-Себастьяне, Довиле или каком-нибудь Схевенингене[111].

Особенно предупреждали нас: избегайте Оргозоло, обагренного кровью селения в мрачной провинции Нуоро. Именно поэтому нами овладело непреодолимое желание начать «малую кругосветку» именно оттуда. Мясник в Макомере, любезно угостивший нас аперитивом и sospiri («вздохи» — такое миндальное пирожное), восклицает:

— Оргозоло? Прежде, когда я был холост, я, пожалуй, решился бы на это. Но теперь, когда у меня семья, я не имею права идти на такой риск. Вы же безумцы!

Надо полагать, что мы и впрямь были ими.

Чтобы отговорить меня от моего намерения, maresciallo карабинеров, которому я открылся, подарил мне великолепный сталактит весом более двадцати килограммов.

Едва мы тронулись в путь, как Лилла говорит мне вполголоса:

— Нас преследуют.

Действительно, позади нас видно облако пыли.

— Так! Бандиты. Посмотрим же, что это такое.

Выполняю простейшую уловку, которой научился, сочиняя детективные романы: после первого же поворота останавливаюсь и укрываюсь за скалой. Это не бандиты, а молодцы карабинеры, сгрудившиеся в красном полицейском джипе с карабинами и автоматами в руках. Maresciallo краснеет: я так настаивал, не правда ли, что он обеспокоился и решил сопровождать нас на расстоянии. Ведь в округе добрых четыре десятка объявленных вне закона. Эти парни могут, не задумываясь, прирезать вас из-за нескольких лир.

— Слушайте, — говорит он, внезапно решившись, — вам не стоит задерживаться в этих местах. Если вы уж непременно хотите увидеть последнего бандита чести, поезжайте в Оргозоло!

Оказывается, мне нужно лишь обратиться от его имени к некоему Сальваторе Карта, который заведует… муниципальной конторой по найму. Простое совместительство.

Мы снова пускаемся в путь: красный джип приветствует нас на американский манер сиреной. Пейзаж постепенно приобретает такую суровость, что мы перестаем жалеть о несостоявшейся встрече с налетчиками.

В Нуоро один тип угощает нас стаканом олиены — 18 градусов! — и поскольку он personalissimamente[112] знаком с упомянутым Сальваторе Карта, то безоговорочно заявляет, что не позволит нам одним, беззащитным, ввязаться в такое приключение. Ради престижа своего острова он готов бросить все свои дела и сопровождать нас, рискуя жизнью. Уж если говорить всю правду, ему и самому нужно съездить в Оргозоло, и его способ попроситься в попутную машину не хуже любого другого. В пути он развертывает перед нашими глазами свиток насильственных смертей, отмеченных за последнее время в округе. Набралось немногим больше тридцати трупов. Poveri cristiani! К счастью, Воэлле удалось остановить эту бойню… Кто такой Воэлле?

— Воэлле? Да это последний бандит чести.

С некоторых пор мы в достаточной мере привыкли к тому, что Италия — непрерывный солнечный парадокс, и не выражаем удивления, услышав, что здесь резню прекращают бандиты. Роковая деревня выглядит так же, как любая другая, разве только чуточку побогаче. Едва мы успеваем выйти из машины, как к нам бросается какой-то человек, изо всех сил жмет нам руки и взволнованно лепечет:

— Французы! Мадонна! Французы!

От этого поклонника Франции нас без церемоний отрывает подошедший Сальваторе Карта. Он похож на улыбающегося во весь рот Рафа Валлоне[113] с намечающимся брюшком. Начинает он с утверждения, что мы, разумеется, будем есть papier-musique[114] и кабаний окорок у него. Затем, ни минуты не сомневаясь в цели нашего посещения, он ведет нас в столярную мастерскую. Маленький худощавый человечек с лукавыми глазами и седеющей шевелюрой выходит нам навстречу и в знак того, что он будет говорить первым, поднимает руку, на которой недостает одного пальца.

— Кого вы хотите видеть? Краснодеревца? Жениха? Или последнего бандита чести?

Дав нам понять, что пред нами, быть может, единственный в мире человек, которому довелось качать свою будущую жену в колыбели, он безапелляционно заявляет, что мы будем есть papier-musique и кабаний окорок, разумеется, у него. Между ним и Сальваторе Карта — Рафом Валлоне происходит жестокая перепалка на местном наречии, так как последний уже пригласил нас. Мы уже приготовились увидеть, как кинжалы и обрезы решают спор, как вдруг темпераментные сарды, смеясь, падают друг другу в объятия, сопровождая это сильными шлепками по спине: они совсем как братья, вот так вот — при этом скрещиваются указательный и средний пальцы. Прежде всего необходимо зайти в винный погреб. Там прямо из открытой бочки зачерпывается легкое вино, которое добирается до ваших мозгов, прежде чем вы успеете выпить стакан. Лилла — алкоголик нашей семьи — спасает мне жизнь (ибо отказаться выпить — значит, тяжело оскорбить), чокаясь за здоровье моей расстроенной печени. Экс-бандита зовут Рафаэле Флорис.

— Но зовите меня Воэлле, как все мои друзья.

Некоторое время он заставляет себя упрашивать, затем рассказывает, как он, один из самых послушных закону людей на свете, стал бандитом, именно из-за своей покорности правосудию.

— Вникать в подробности бесполезно. С самого начала дело было так запутано, что никто не мог в нем разобраться. Даже те, кто должен был отплатить за кровь.

Путаница, которая стоила ему более двадцати лет тюрьмы.

— Тогда как он был невиновен, — говорит присоединившийся к нам школьный учитель, схватив стакан и наливая себе вина.

Воэлле качает головой, давая понять, что у него— неважно где — хорошо припрятан дневник, «проливающий на все происшедшее свет с такой же ясностью, с какой солнце освещает Сардинию», дневник, который, когда Воэлле сочтет нужным, откроет святую истину.

— Однако, — вступает, смеясь, Сальваторе, — ты сам виноват в том, что карабинерам пришлось гоняться за тобой. Это самый резвый человек на сто километров вокруг, — сообщает он нам. — Взбираясь на вершину горы, он опережает двадцатилетнего парня с такой же легкостью, с какой коза уходит от охотника.

— И он всегда посылает пулю в цель за тысячу метров, — уточняет убежденно учитель.

— Цепь моих несчастий, — рассказывает Воэлле в стиле Шехерезады, — началась со смерти одного карабинера. Он был убит пулей, посланной с большого расстояния.

— А так как Воэлле был едва ли не единственным способным на такое, арестовали, конечно, его.

Учитель допивает стакан, щелкает языком и подтверждает:

— Конечно.

Главное действующее лицо снова берет слово:

— Я знал имя виновного, но я не мог говорить.

В этих краях omerta — закон молчания — нерушим. Здесь не доносят. Только выстрелом можно собственноручно рассчитаться за урон, понесенный из-за молчания. Поэтому Воэлле не раскрыл рта и был приговорен к двадцати пяти годам каторги. Двенадцать лет спустя родственники жертвы, узнав имя настоящего убийцы, честно сообщили его властям. Взор рассказчика лукав, и речь его размеренна, словно он описывает забавный пикник.

— Но только, понимаете, разразилась война, и нашлись дела более срочные, чем пересмотр моего процесса.

Что ж, пустяки. Пришлось ждать окончания военных действий, чтобы добиться — нет, не реабилитации, а лишь решения об отсутствии состава преступления.

— И вот через двадцать один год я вернулся на родину и стал работать столяром. Этому ремеслу я научился в тюрьме.

Теперь каждый вступает со своими комментариями. Учитель, которого профессия обязывает носить пиджак и галстук, расстегивает сжимающий горло воротник рубашки — чтобы его было лучше слышно, а также чтобы улучшить кровообращение. У Сальваторе Карта ласковые глаза на грубом лице горца; он широко расставил ноги и бессознательно повышает голос, отражающийся от стен. Флорис держит в руке стакан, отставив мизинец, взгляд его искрится, как поверхность воды в лунном свете. Понемногу мы начинаем распутывать клубок этого невероятного романа с рядом поединков при свете солнца и со старинными предрассудками.

Убийцей был старший из Тандедду, семьи ргероtenti, людей сильных и высокомерных. В свое время он был неизвестно почему повелителем красавицы Антонии Тулла. В один прекрасный день он ее зарезал, тоже неизвестно почему. Наконец после многих преступлений, оставшихся безнаказанными, Тандедду должен был уйти в маки, уведя с собой брата, двоюродных братьев и нескольких друзей. С этой минуты уже ничто не сдерживало его беспощадность и жестокость. Вернувшись из тюрьмы, Воэлле отправился к нему и потребовал восстановления истины. Тандедду только рассмеялся. При первой же возможности, чтобы отомстить Флорису, имевшему наглость требовать у него отчета, он постарался, чтобы тому приписали новое преступление. Воэлле был идеальным козлом отпущения: ведь он сидел в тюрьме. Несчастный, веря в правосудие, подчинился. Увы, даже древние знали, что богиня правосудия носит на глазах повязку.

В этот раз ей потребовалось два года, чтобы заметить свою ошибку и вернуть Рафаэле к родному очагу; на всякий случай ему порекомендовали вести себя безупречно, так как за ним будут следить.

Рафаэле, радуясь вновь обретенной свободе, обручился. Между тем банда Тандедду терроризировала округу. Грабежи, убийства, похищения, вымогательства продолжались под носом у бессильных властей, натыкавшихся всюду на стену omerta — молчания.

На основании анонимного доноса полиция решила забрать в третий раз исполненного почтения к законам столяра. Но теперь Воэлле сказал «нет». Смиренный агнец обозлился. Вооруженный метким глазом, ружьем и небольшим количеством патронов, он натянул свои семимильные сапоги и ушел в леса. И все изменилось. С выходом на сцену этого неутомимого борца, первоклассного стрелка, грозного упрямца даже в песнях плакальщиц появились ноты надежды.

Боэлле был способен шагать восемь дней и восемь ночей кряду, не останавливаясь для того, чтобы попить, поесть и отдохнуть. Тандедду могли теперь спать только вполглаза, не спуская пальца с курка, в постоянном ожидании беспощадного мстителя. Каждый мог себе представить, какой поток крови польется с гор в долины. Епископ предпринял путешествие, чтобы выступить посредником. Мститель-одиночка продиктовал свои условия: бандиты — а их было человек тридцать — должны сдаться властям, сознаться в своих преступлениях, покаяться и искупить свою вину; он же, Рафаэле Флорис, по прозвищу Боэлле, не станет требовать возмещения за свою поруганную честь. Среди Тандедду возникли разногласия. Они нервничали и спорили. Каждый день между членами банды вспыхивали ссоры. В одной из них лишился жизни молодой брат главаря. Другие стали сдаваться.

Дела шли на лад, и столяр уже предвкушал конец своих мытарств, когда одно происшествие чуть не испортило всего дела. Рафаэле только что напился из источника и прилег отдохнуть невдалеке от него в тени дерева. В это время появились три ничего не подозревавших карабинера. Они были настороже, но все же весело переговаривались. Карабинеры умылись и попили, не видя беглеца, голова которого была оценена; он лежал в траве в десяти метрах от источника, готовый уложить их.

— Клянусь мадонной, — говорит Флорис, поднимая стакан для торжественной клятвы, — что я ничего так не желал, как пощадить эти три жизни. Но в то же время я не собирался расстаться ни со своей шкурой, ни со своей свободой. Казалось, все обойдется. Но вот перед самым уходом одному из них вздумалось помочиться.

Он медленно пошел к тому месту, где прятался Флорис. Выхода не было. Беглец, не колеблясь, спокойно навел ружье на карабинера.

— Ни с места, Виченте, или читай молитву.

— У меня трое детей, — пробормотал несчастный.

— Ты их увидишь, если у тебя хватит решимости понять, что твоя смерть нужна мне не больше, чем моя собственная. Положите оружие и уходите все трое. Потом вы вернетесь за ним. Я его не трону.

Карабинер раздумывал. У него было столько мыслей, столько морщин на лбу, комментирует Боэлле.

— А моя честь? — спросил наконец карабинер.

— Пусть я умру без исповеди, если скажу кому-нибудь хоть слово. Но вы тоже должны будете молчать.

Представители закона стояли как изваяния. Если бы одному из них села на нос обыкновенная муха, то при малейшей попытке согнать ее Флорис выстрелил бы, начав бойню. Все это понимали. С другой стороны, более почетно умереть с пулей в сердце; чем жить, бросив свою винтовку.

— Судьбе было угодно, чтобы все трое оказались женатыми. Любовь к семье и обещание молчать взяли верх. Они ушли, не оборачиваясь, и не заставили меня стать убийцей.

Однако этот случай напомнил ему, что каждая минута, прожитая среди опасностей, каждый шаг, пройденный в зарослях, ведут к тому, что его окончательно причислят к бандитам, к «отчаянным». Он же хотел жить, хотел снова увидеть свою невесту. И он принялся выслеживать Тандедду днем и ночью. Так продолжалось долгие недели. Убийца был всегда окружен охраной.

Лилла удивляется:

— Почему вы не стреляли в него издали?

Флорис улыбается, не отвечая; едва уловимый жест передает его затруднение: вы, иностранцы, не сможете понять. Карта вразумляет нас:

— Если бы он пролил кровь, все началось бы снова.

Наконец однажды ночью Боэлле застал Тандедду спящим и, приставив ему между глаз дуло своего ружья, грубо разбудил его.

— Пощади меня, — взмолился Тандедду.

— Я пощажу тебя, — обещал отшельник. — Но если ты в течение двадцати четырех часов не сдашься, я настигну тебя, где бы ты ни был; это так же верно, как то, что меня зовут Боэлле.

Сказав это, он удалился и спокойно вернулся домой в Оргозоло. Он знал, что Тандедду подчинится. А жители деревни, увидев, что он вернулся, вздохнули с облегчением — раз Боэлле снова здесь, значит, война окончена.

— А теперь поедим, — заключил Рафаэле.

— Но… Тандедду действительно сдался через двадцать четыре часа?

Пораженные, они широко раскрывают глаза, а столяр отворачивается стыдливо, как при неожиданно вырвавшемся неприличном слове. Учитель тайком делает нам знаки: ну конечно же!

В кухне Сальваторе достает из кармана огромный нож со стопорным вырезом, то же делает и учитель. Это не для того, чтобы сражаться; один из них режет козий сыр, острый горный pecorino, другой — копченый и соленый окорок, который как высшую почесть начинает для нас Рафаэле Флорис.

«Нотная бумага» — это пресный хлеб, который удивительно похож на арабскую пита. На столе лежат две стопки — в одной свежие лепешки, в другой сухие. Вполне согласен, что они тонкие, как бумага… Но почему нотная? Это никому неизвестно. Что касается окорока, то он не кабаний, а полудикой свиньи. Что же касается pecorino — чудесного, но обжигающего рот, — то он не местный. Все это заставляет вспомнить о Сантильяна-дель-Мар, испанской деревне «трех обманов»: она не святая (сан), не на равнине (льяна) и не на берегу моря (мар).

Каждый кусок основательно прополаскивается глотком вина. Лилла держится совсем как большая. Учитель, который уже порядком подвыпил, но еще не совсем пьян, продолжает раскрывать секреты. Боэлле стал чем-то вроде арбитра для округи. Он судья без мантии. К нему отовсюду приходят за советом. Даже епископ. Он будет мэром, когда захочет!

— У него такой авторитет, что его зовут zio (дядя — это высшее проявление уважения)… Zi’Boelle…

Неплохой конец карьеры бандита. Пусть даже бандита чести!

Лилла отведала вина Сальваторе, потом вина Боэлле, наконец вина какого-то «банкира» в деревянных башмаках.

— Это чтобы избавить тебя от неприятностей, дорогой мой… Ты не пьешь, а они могли бы обидеться.

Теперь она хочет, прежде чем мы уедем, угостить всех вином в кабачке. Учитель, налитый до краев, клянется всеми святыми, какие только есть в календаре, что мы не можем уехать, не попробовав его вина; оно лучше Олиены, о которой моя жена столь высокого мнения. Итак, в дорогу, в деревню учителя Мамойаду (букву «д» в этом слове нужно произносить, зажав язык зубами, как англичане произносят «th»; по-видимому, это отзвук испанского «d»). Но вот Лилле все хуже и хуже дается английское произношение. А когда нам показывают маски, колокола и колокольчики весенних процессий, которыми славится Мамойада, Лилла непременно хочет надеть праздничный наряд. К счастью, она отступает перед весом — до тридцати кило! — этих овчин, увешанных металлом.

Я пытаюсь узнать об этом побольше. Но учитель совсем готов. Его этимологические объяснения названия Мамойада бесконечны и запутаны, как лабиринт [115]. Он засыпает на ходу.

Когда мы достигаем северо-восточной оконечности Сардинии, ночь уже близка. Если верить карте, к югу вдоль побережья идет национальная автомагистраль. Но магистралью пользуются так мало — явление для Италии редкое, — что ее не сочли нужным асфальтировать. В облаке пыли, подвергая жесточайшему испытанию покрышки Пафнутия, мы пересекаем самую бесплодную, грандиозную и дикую местность, которую нам когда-либо приходилось видеть. Дорога действительно идет вдоль побережья, но моря мы так и не увидим. До самого Арбатакса нас будет отделять от него цепь голых безлесных гор. Ни единого ручейка, ни хижины, ни одной живой души. Даже привычные кирпичные здания дорожных станций встречаются здесь в десять раз реже, чем на противоположном склоне. Сотня километров в мире, предшествовавшем Вюрмскому оледенению. Лилла, протрезвев, упивается этим необыкновенным зрелищем. Игра света и тени в ущельях, поросших елями и кустарником, трагична, как освещение в фильмах Джона Форда[116] лучшего периода. Вскоре восходит бледная луна и смотрит круглым оком на нас, незваных пришельцев. В этом ночном путешествии по забытому пустынному краю есть что-то кощунственное. Фары освещают лишь несколько метров дороги — этого шрама в хаосе камней — перед машиной. Увеличить скорость невозможно — мешают состояние дороги и ее извилины.

Этот переезд оставил, пожалуй, самое сильное впечатление за все наше путешествие.

Проехав Арбатакс, мы решаем пересечь остров, чтобы достичь Ористано на противоположном, западном побережье. Среди скал начинают появляться маленькие деревушки, которым дают воду ничтожные ручейки, в настоящее время сухие. Когда расспрашиваешь крестьян, они с энтузиазмом восклицают: «О! Зато зимой есть вода!» Интересно, что в самом обездоленном из этих жалких поселений есть новое здание: церковь, а иногда школа.

Ну вот, это должно было случиться! У нас прокол. Но с высоты небес блаженный Пафнутий охраняет Нафнутия ползучего. Прокол произошел в деревне, около сарая gomniista[117]. Meccanico[118] суетится, снимает колесо, снимает при помощи деревянного молотка покрышку, издает восклицание, затем крестится: под покрышкой нет обычно сопутствующей ей камеры. Признаюсь, что и я в затруднении, так как тоже не знал об этом.

В мгновение ока — каким образом сработал телеграф? — жители деревни в полном составе окружают нас и начинают обсуждать событие. Происходит длительное совещание: как чинить проколотую камеру, если она не существует? Держа заплату в руке, meccanico все еще ищет камеру вопреки всякому смыслу. Со всех сторон несется: «Ма non é possibile![119] Наконец мы обнаруживаем гвоздь в покрышке. Два человека бросаются к нему, извлекают его, словно священнодействуя, рассматривают и показывают остальным. Украдкой разглядывают и нас. Почтительность толпы напоминает о суеверном преклонении, которым ацтеки окружали лошадей Кортеса. Все покачивают головами. Я убежден, что на многих руках средний и указательный пальцы скрещены на всякий случай — ведь всегда можно ожидать сглаза. Отчаявшись найти камеру, meccanico накладывает заплату на дыру с внутренней стороны покрышки. Чувствуется, однако, что это просто любезность, не связанная с его учеными познаниями. Он накачивает баллон, не веря в то, что делает; один его глаз источает скептицизм, другой светится верой в чудо. И чудо происходит: сомнений нет, воздух остается внутри баллона. Мы отъезжаем среди глубокого молчания. Молчат даже дети.

Немного дальше новое приключение. На площади другой деревни — толчок, треск: Пафнутий замирает. На площади — ни души. Я выхожу и вижу, что мы засели на огромном плоском камне, заклинившем низ кузова в его средней части. Пока мы чешем затылки, появляется человек. Он хорошо одет, опрятен. Костюм, воротничок и галстук. В такую жару это может быть только signore. Он останавливается, смотрит на нашу беду и улыбается нам братской улыбкой, полной грусти:

— Momento.

Он уходит и возвращается, неся безо всякого усилия еще один огромный плоский камень, который кладет между первым камнем и передним колесом. Мне остается только самое простое — дать задний ход. Это то самое «дайте мне точку опоры и т. д.», только наоборот. И до этого тоже надо было додуматься.

Я благодарю нашего спасителя и приглашаю его выпить стаканчик. Он настаивает на том, чтобы угостить нас у себя. Законы гостеприимства здесь так строги, что мы не смеем отказаться. По пути он представляется. Он мэр деревни и школьный учитель. Знаменитый камень давно следовало бы убрать. Но дело в том, что у него есть своя история. Это древний камень позора — pietra della gogna. В былые времена лица, осужденные на общественное поругание, должны были становиться на него и подвергаться всеобщему глумлению.

(Теперь, когда Лилла расказывает об этом приключении, она никогда не забывает прибавить: «… понимаете ли, мой муж водит машину так плохо, что в Сардинии Мотоклуб приговорил его к стоянию на pietra della gogna».)

Р. приглашает нас к себе, угощает прелестным холодным легким вином и испускает бесконечный вздох.

— Могу ли я говорить открыто? — спрашивает он, узнав о цели нашего путешествия. — Могу ли я рассчитывать на то, что вы не откроете моего имени?

В этом краю жизнь, подавленная традициями, невыносима. Нет, здесь нет настоящей нужды. Поля вокруг плодородны, и даже bracciante могут существовать. Но умы чрезвычайно отсталы. Он вынужден скрывать, как скрывают порок, свои социалистические симпатии и даже не смеет подписываться на некоторые газеты, чтобы не выдать себя и не вызвать единодушного осуждения своих подчиненных. Арабо-исламское, а затем испано-католическое наследие сказывается в том, что народ рабски повинуется религиозным установлениям. К этому примешиваются, естественно, всевозможные языческие суеверия и даже глубокая вера в колдовство, вместе с бессознательным и невысказанным преклонением перед силами природы.

— Сардиния — ничто, она ничего не дает государству. Для правительства мы — бремя. С его точки зрения, наше единственное богатство — избиратели. Поэтому, понимаете ли, чем больше эти несчастные невежды наделают детей, тем лучше. Iddio provederá — бог заботится об этих невинных бедняжках. Единственный способ победить ужасающую бедность — это…

Он колеблется, смотрит на одного из нас, потом на другого и, наконец решившись, говорит со своей всегдашней грустной улыбкой:

— Chi arriscada, piscada (кто рискнет, тот поймает рыбу). Это ужасно, но это так. Что нам нужно, так это регулируемое деторождение.

Произнеся эту ужасную формулу, он останавливается, как бы ожидая, что его поразит на месте молния. Лилла вкрадчиво спрашивает его:

— Однако вы любите детей?

Он подтверждает легким кивком головы.

— Я не вижу обручального кольца на вашей руке?

Широкий жест, выражающий покорность судьбе.

— Я вот уже двадцать лет как обручен, но… видите ли, у меня две сестры. Надо было сперва выдать их замуж, затем вырастить моих племянников…

На секунду его глаза загораются:

— Теперь мое жалованье достигло 65 тысяч лир. Мои сестры устроены. Мои племянники скоро пойдут на военную службу. Я собираюсь жениться. Но…

Вероятно, он думает о своем возрасте, о возрасте своей невесты, об этих двух жизнях, соединяемых так поздно, и заключает, впадая в свойственный ему печально-угнетенный тон:

— E’difficile… Е’difficile…[120].

Я спрашиваю его в упор:

— Вы верите в бога?

— Еще бы, конечно.

Я готов поверить, что единственным атеистом в Италии был Пиранделло[121].

Кажется, что в деревнях пульс жизни ослаблен под двойным гнетом солнца и невзгод. Хижины заперты. Пыль пляшет в воздухе; жара пронизывает пыль. Помимо своей воли мы замедляем ход, проезжая мимо разбросанных без порядка и симметрии жалких полуразрушенных построек со стенами, сложенными из самана без раствора, с драными, покосившимися крышами, с перекошенными дверями и окнами, с очагами без огня и тепла. Ни души. Ни кошки, ни бродячей собаки. Не видно даже кур.

Иногда вдали покажется женщина — стройный и благородный черный силуэт. Поставленная на голову женщины ноша — сосуд или корзина — делает ее походку величавой. Ее лицо открыто, и эта деталь удивляет, заставляя вспомнить о том, что находишься не в мусульманской стране.

Пейзаж становится трагически безнадежным, подобно пейзажам Эстремадуры. Отсутствие людей, укрывшихся в своих хижинах, свидетельствует об их желании сохранить свое достоинство. Ибо в Сардинии голод не выставляют напоказ. Здесь пытаются скрыть дыры в одежде. Здесь не просят милостыню. Саван пыли, покрывающий деревни, придает им опрятный вид. Но нам кажется, что это кадры какого-то фильма, и их звуковое сопровождение, их музыкальный фон — attitu (или attitidu), погребальный напев Барбаджии, из которой мы только что уехали. Attitu поется у изголовья умершего насильственной смертью. Это диалог между вдовой, матерью или сестрой усопшего и attitadora. Это плач в стихах, мучительно прекрасный, в котором неграмотные крестьяне проявляют свое врожденное чувство слова, поэзии, ритма. Женщины в траурных одеждах возносят хвалу тому, кого уже нет, поют о счастье жить рядом с ним, потом спрашивают о причине его внезапного ухода. Медленно, с берущей за сердце размеренностью они повышают тон, называют имя убийцы, проклинают его и обещают месть. Для сарда зло — так же обыденно, как сама жизнь. За добро сполна воздает бог, зло люди судят сами. Здесь отчетливо видна граница между верой и суеверием. Но цель, пожалуй, не только в том, чтобы призвать вендетту: многие видят в этом плаче драматическое действо, долженствующее усилить скорбь присутствующих. Прежде всего нужно, чтобы печаль об умершем была соответствующим образом выражена. Здесь сказывается, по-видимому, арабское происхождение церемонии. Это отзвук мусульманских похоронных обрядов с их хорами профессиональных плакальщиц.

Если оплакивают ребенка, его труп лежит с открытыми глазами, чтобы «видеть ангелов, которые приветствуют его». Но взрослому следует закрыть глаза. Иначе его угасший взгляд непременно призовет кого-нибудь из близких последовать за ним Туда еще до конца года.

Время от времени входит скорбная женщина, разнося в тишине кофе в траурных чашках. Мать или вдова не пьет. Она словно окаменела и, когда пение прерывается, испускает вздох, от которого сжимается сердце. Вздох, который подстать этой суровой природе, наложившей на людей свою печать.


Невероятно низкий уровень жизни во многом определяется географической изоляцией острова. Малярия, свирепствующая уже три столетия, туберкулез, по заболеваемости которым Сардиния установила прискорбный национальный рекорд, детская смертность, приближающаяся иногда к 100 процентам, трахома (от 1 процента до 10 в зависимости от высоты местности) — вот следствия такого уровня жизни. Население распределено по острову очень неравномерно, и размещение его зависит от наличия воды. Осадков здесь выпадает в среднем 700 миллиметров. Но, к несчастью, более 80 процентов поверхности острова — голая скала: гранит, сланцы или базальты, с которых дождевые воды тут же скатываются в море. Источников мало. Земля изнывает от жажды. О путях сообщения дают представление такие цифры: 0,042 километра дорог на квадратный километр, почти в четыре раза меньше, чем в материковой Италии.

Словом, единственное богатство Сардинии — уголь, цинк, свинец. Многие ученые утверждают, что в ее недрах есть и другие металлы. Малярия, слава богу, можно сказать побеждена. Cassa per il Mezzogiorno строит на острове дороги и плотины, поощряет и финансирует строительство новых промышленных предприятий и развитие земледелия и скотоводства. Почему же удельный вес острова в экономике всей Италии составляет лишь 1 процент, между тем как его население достигает 2,66 процента всего населения страны?

Марио Аццена придумал выражение, которое объясняет все: экономика Сардинии омертвлена. У ее народа, раздавленного тысячелетиями бедствий, нет больше энергии. Недоедание сделало свое страшное дело, истощив плоть и подавив дух народа. Измученные голодом школьники бросают школу на первом году обучения, и 65 процентов детей пополняют собой армию неграмотных. Что же делают эти дети, вынужденные работать с семи лет? Да что угодно. Главным же образом они идут в пастухи или становятся мальчиками на побегушках в городских кафе.

Единственный выход для них — опять-таки эмиграция на материк, в Африку или в Америку.


А сейчас мы спешим в Ористано, где нас ждут. Пейзаж перестает быть неинтересным. Мы едем по цивилизованным местам, и с некоторых пор Пафнутий, радостно урча, бежит по асфальтированной дороге. Но спеши не спеши, а остановка в Баррумини неизбежна. О нас говорили с тамошним мэром, который с готовностью отдает себя в наше распоряжение. Он хорошо знает остров и его историю.

Начало заселения Сардинии теряется во мраке времен. Современный путешественник будет удивлен, обнаружив около Макомера островерхие конические свинарники, характерные для какой-нибудь деревни в африканских джунглях. Местные жители называют их тем же словом «тукуль», которое на Черном континенте означает «хижина». Все это довольно странно. Еще более странными кажутся внушительные развалины, возникающие там и сям вдоль дороги. Это древние сооружения из огромных камней, положенных один на другой. Сарды говорят о них с почтением. Иной раз о таком сооружении скажут, что это могила гиганта, иной раз его назовут «домом колдуньи» (Domus de janas), а то и вовсе древней крепостью. Обыкновенно их объединяют под общим названием — нураги. Многие находят в них сходство с талайотами (сигнальными башнями) Балеарских островов. Однако ничто не подтверждает общности их происхождения. Ясно только, что и здесь, и там башня — два этажа в форме усеченного конуса — служила, по-видимому, жилищем вождю, располагаясь поблизости от места жертвоприношений; она сложена из крупных камней, уложенных строго горизонтально. Как ни странно, эта цивилизация, которая оставила памятники, не имеющие себе равных, не знала письменности или, во всяком случае, не украшала письменами стены своих сооружений. Поэтому и сегодня, даже после того как недавно при раскопках в Баррумини была обнаружена целая нурагская деревня, обо многом можно еще только догадываться.

Содержание углерода-14 в найденных предметах позволяет отнести их к 1700 году до рождества Христова. Обитатели нурагов были воинственным народом, если судить по обнаруженным в последнее время статуэткам. Нападая на врагов, они применяли каменные ядра. Ряд предметов — все они каменные — как будто свидетельствует о том, что в нурагах жили и ремесленники; мельницы и хлебные печи, сохранившиеся в развалинах и погребенные под грудами обломков, дают основание предполагать, что обитателям нурагов были известны растительное масло и хлеб.

Согласно легенде, старинная деревня Баррумини, насчитывающая от двухсот до трехсот жителей, была связана подземным ходом со средневековым замком Мармилла. Однако, даже если не обращать внимание на расстояние между ними, нельзя забывать, что между сооружением замка и возникновением деревни прошло две тысячи лет. Тем не менее в округе все еще говорят об этом подземном ходе, не забывая при этом оградить себя крестным знамением от призраков, которые, быть может, бродят по подземелью, переходя от одного засыпанного выхода к другому.

Вот чем стали люди эпохи нурагов — призраками. Кем же они были? Сколько времени длилось их господство на острове? Известно лишь, что карфагеняне внезапно вторглись в Сардинию между 500 и 480 годами до нашей эры и колонизовали ее, а в 238 году до нашей эры уступили ее Риму. Затем она перешла к Византии, владевшей островом до X века, но уже с VIII века начались набеги сарацинов. В XI веке остров захватили Пиза и Генуя, впоследствии оспаривавшие его друг у друга; победила Пиза. В конце XIII века настала очередь Хаиме II Арагонского. На этом, к несчастью, кровопускания не закончились; в 1708 году, после того как Кальяри капитулировал перед английским флотом, остальной Сардинией овладела Австрия. Однако ненадолго: несколько лет спустя кардинал Альберони снова завоевал ее для Испании. Наконец в 1720 году по Лондонскому трактату она была отдана герцогам Савойским… Утверждают, что в то время остров насчитывал триста тысяч жителей, точнее триста тысяч оставшихся в живых.

Появление вдали панорамы строительства плотины на реке Флумендоза обозначило конец нашего путешествия по пустынному краю. Скалы уступают место полям. Краски меняются. Мы в зеленом Кам-пидано, и вид становится обыденным. Эта перемена — пролог к нашим встречам с островитянами, освободившимися от гнета земли. Мы встречаем их в Ористано, одном из значительных городов Сардинии (наряду с Кальяри на юге и Сассари на севере).

Господин О., коренной сард, незнаком с нами. Но Нерина, бывшая моя ученица, ставшая его женой, вероятно, прожужжала ему все уши разными историями — к тому же порядком приукрашенными — о professore и professoressa. Он ждет нас с нетерпением и приветствует словами, в торжественности которых сквозит легкая ирония:

— Benvenuti a Oristano[122], на родину Элеоноры д’Арбореа и крупнейший оплот справедливости в этом презренном мире[123].

Этот маленький, толстенький весельчак держит за руку четырехлетнюю Эммануэлу, миниатюрную, тоненькую, хрупкую; в ее взгляде лукавые огоньки, обещающие немало неприятностей ее будущим поклонникам. Нерина, прелестная в своем цветастом платье, сдабривает обильными слезами сердечные излияния и бесконечные объятия, которыми она обменивается с professoressa — моей супругой.

Мы втискиваемся в машину, и я уже больше не слышу шума мотора. Правда, он расположен сзади, но не в этом дело. Малышка освоилась с обстановкой и болтает, не заботясь о том, слушают ее или нет. О. рассказывает мне об автомобильной катастрофе или, как он выражается, автомобилистическом инциденте, свидетелем которого он был. Нерина подробно описывает какую-то экскурсию. Время от времени Эммануэла перелезает с колен отца, сидящего рядом со мной, на колени одной из женщин, сидящих сзади. Какая-то машина обгоняет нас, едва-едва не задев. О., высунувшись до пояса из окна, осыпает неосторожного шофера непереводимыми проклятиями.

— О! Нанни! — укоряет его Нерина.

После этого она продолжает свой рассказ, а девочка начинает плакать, требуя мороженого.

— Нет, ты только что съела две порции, — обрывает ее отец и в свою очередь начинает: — Шесть лет я дрался в Африке, шесть лет!

На лету я ловлю доносящийся сзади необыкновенный оборот речи, один из тех, тайна которых известна только Нерине:

— И вот этот невоспитанник принимается говорить мне всякие пылкости!

Я снова настраиваю свою барабанную перепонку на волну мужа; он учиняет всеобщую резню всем монархистам и клерикалам на полуострове. В ответ на это или просто случайно Эммануэла засовывает всю руку в рот отцу и вопит:

— Я зубной врач! Я зубной врач!

— Вынь руку, ты мешаешь папе говорить, — кричит ее мать.

Прибытие к дому О. кладет конец дебатам. Мать господина О. принимает нас с достоинством и простотой, которые отличают гостеприимство сардов. Нас угощают стаканом vernaccia. Ористанская vernaccia славится по достоинству. Она тотчас же выводит из строя мои мыслительные способности. Спор, вспыхивающий между матерью и сыном, доходит до меня, приглушенный парами алкоголя. Мать, как и прежде, верна королю, а сын — единственно из желания продемонстрировать нам гнев матери — обзывает короля словами, несовместимыми с величием монарха. Чувствуется, что это старый спор, аргументы которого притупились от слишком частого употребления. Но когда безрассудный отпрыск переносит свои нападки на экс-королеву, стоптанный башмак матери, легко преодолевая свободное пространство между ними, летит к сыновнему лбу.

Хлопает дверь. Входит сестра О. — Чензина, крупная женщина, веселая и подвижная. Она работает в ETFAS (Ente Transformazione Fondaria е Agraria in Sardegna), организации, созданной для проведения аграрной реформы в Сардинии. Я и рта не успеваю раскрыть: Чензина, оказывается, уже все предусмотрела и подготовила встречу — она sistemato tutto[124], — и нас ожидает assegnataro[125]. Мы тотчас же возвращаемся в машину. По дороге Чензина рассказывает нам в общих чертах о деятельности ETFAS. После изъятия пустующих земель эта организация несколько лет проводила работы по благоустройству, чтобы создать условия для их освоения: прокладывала дороги, подводила воду, строила дома. Затем началось распределение участков.

Земля предоставляется не безвозмездно. Крестьянин, получивший участок, обязан возместить его стоимость в течение тридцати лет; все это время он должен считаться с планами использования почвы, разработанными ETFAS. Контракт заключается обязательно на весь этот срок: выплачивать ежегодные взносы досрочно, например при хорошем урожае, не разрешается. Это дает гарантию того, что минимум одно поколение крестьян будет считаться с общим планом, координирующим усилия каждого из них. Первоначально la Cassa per il Mezzogiorno, финансирующая ETFAS, была создана на десять лет, затем срок ее деятельности продлили до двенадцати и наконец до пятнадцати лет.

До настоящего времени она располагала капиталом в 2 миллиарда 40 миллионов лир. Этот кредит отпущен на обработку заброшенных или вновь осваиваемых земель и строительство промышленных предприятий в южных районах. В каждом из них основаны одна или несколько организаций, именуемых общественными, в чью компетенцию входит отчуждение и перераспределение земель, изучение и утверждение промышленных проектов и поддержка начинаний путем предоставления значительных кредитов. Разумеется — и мы увидим это главным образом в Сицилии, — борьба за получение кредитов парализует самую ценную инициативу. Но в Сардинии она еще не достигла высшего накала.

ETFAS охватывает своей деятельностью весь район Ористано. Площадь распределяемых участков неодинакова. Она определяется возможностями их использования — каждый должен получить на своей земле нечто более или менее равноценное. Иными словами, размеры участков зависят от качества почвы, местоположения участка, его продуктивности.

— Как можно стать кандидатом на получение участка? — спрашивает Лилла.

— Самым простым и в то же время самым сложным способом — подав прошение. А после этого надо много и упорно хлопотать, выполнить бесчисленные формальности, и, кроме того, доказать свою принадлежность к крестьянству, продемонстрировать навыки земледельца. Из всей массы поступивших заявлений уполномоченные ETFAS отбирают столько, сколько должно быть распределено участков, а во избежание пристрастного решения устраивается жеребьевка. После того как подготовят участки, иными словами, когда ETFAS создаст условия для их использования, состоится новое распределение, в ожидании которого будущие землевладельцы стоят на очереди. В течение всего этого времени их стараются привлекать — за плату, разумеется, — к различным работам. Очередники образуют резервную рабочую силу, и в то же время такая «стажировка» позволяет руководству ETFAS проверить способности каждого работника.

За четыре года эта система трижды дала «осечку»: у двух крестьян участки были отобраны за несерьезное отношение к делу и пьянство, третий отказался сам. Нам как раз предстоит увидеть человека, который стоял первым на очереди и унаследовал участок этого третьего.

Два гектара земли, разделенные на две половины небольшой земляной насыпью. Поля, расположенные на берегу реки Тирео, ежегодно затопляются. В этом году, например, вода в течение трех дней полностью покрывала озимые.

— Чудо мадонны, — говорит крестьянин, — у меня никакого убытка, а у соседа погиб весь урожай.

Этому человеку присуща медлительность тружеников, он из тех, кто сто раз ткнет зернышко туда, откуда его сто раз вымывает водой. Сначала крестьянин ведет нас осматривать свои угодья. У него размеренная, спокойная походка человека, который знает: тише едешь — дальше будешь. По дороге он то тут, то там выдергивает пучок сорняков. Он подыскивает слова, чтобы выразить свое удовлетворение. На мой вопрос, снилось ли ему, что в один прекрасный день он станет владельцем двух гектаров земли, крестьянин спокойно отвечает:

— Никогда, сударь.

— Вы живете здесь уже несколько месяцев, — допрашивает его Лилла, — все ли вас устраивает?

Взглянув на Чензину, он отвечает:

— Я всем доволен.

— И у вас нет никаких претензий?

— Никаких.

Искренен ли он? Его безразличное лицо, привыкшее скрывать чувства, непроницаемо. Несомненно одно: даже если что-нибудь и не так, в присутствии служащей ETFAS он нам об этом не скажет.

А может быть, не скажет и оставшись с нами наедине: ведь это нас не касается. Вот о своей работе он говорит. Ему приходится нелегко. Поднимается поутру в четыре часа. Спать ложится довольно поздно, уже после захода солнца. Нередко так устает, что вечером не в силах есть. Сын еще слишком мал, чтобы помогать отцу. В разгар лета он — хочешь не хочешь — вынужден устраивать себе полуденный отдых: под южным солнцем невозможно работать. Когда он описывает свой труд, в его голосе начинает звучать тревога. Неожиданно он обращается к Чензине с вопросом:

— Случается, меня так схватит здесь, в пояснице. Как вы думаете, с чего бы это?

— Усталость… — отвечает та.

Он делает движение, означающее: ну, если дело только в этом…

Разговорившись понемногу, крестьянин упоминает о своем товарище: тому повезло — получил участок одним из первых. Худо-бедно, а у него уже отложен миллион. Своими делами он доволен. Урожай принес ему сразу 400 тысяч лир. Чего ему недостает, так это нескольких голов скота. Его ходатайство перед ETFAS о ссуде, кажется, будет удовлетворено.

Не тяготит ли нашего собеседника перспектива находиться под опекой ETFAS целых тридцать лет? На лице крестьянина появляется еле заметная улыбка:

— Без господина никак не обойдешься.

Мне кажется именно в этих нескольких словах — основная мысль беседы. ETFAS — учреждение, созданное для него и ему подобных, представляющее и защищающее его интересы, не может восприниматься им иначе как хозяин. Это и не удивительно после стольких веков рабства, неприкрытого или ханжески завуалированного. Не следует забывать, что официально феодальная зависимость была отменена в Сардинии лишь в 1836 году! И как ему рассуждать иначе? Раньше он был bracciante — поденщиком, работая, если повезет, до ста двадцати дней в году; его дневной заработок в зависимости от настроения или доброй воли хозяина колебался от 500 до 800 лир — иначе говоря, он имел 100 тысяч лир в год.

Именно такие данные о среднегодовом доходе семьи как на Сардинии, так и в Сицилии приводятся в официальном статистическом справочнике. Признаться, это совсем немного.

Стемнело. Мы медленно бредем к дому, едва различимому на фоне грозовых облаков, которые, однако, нисколько не помешают солнцу ярко светить завтра.

Жена хозяина поджидает нас, сидя неподвижно за столом в общей комнате; черты ее лица подчеркнуты пляшущим пламенем керосиновой лампы. Только крестьяне обладают способностью ждать так — с отсутствующим взглядом, опершись обеими руками в колени, — и все же не казаться праздными. При нашем появлении женщина почтительно потупляет взор. Она сдержанно приветствует нас и с лампой в руке идет вперед, показывая свой дом. Надо было видеть шалаши из ветвей, землянки, лачуги, овины, в которых жили испольщики прежде и в которых и сейчас еще ютятся многодетные поденные рабочие, чтобы понять, почему эти ровные голые стены, побеленные и уже потемневшие, эта выполняющая свое назначение крыша и этот очаг, который не дымит, могут показаться настоящим раем. Общая комната расположена на первом этаже, две другие — на втором. Вода, в ближайшие дни подключат электричество. Крестьянин улыбается. Можно и подождать. За сорок шесть лет он запасся терпением.

Тяжела доля крестьянина. Ну а доля крестьянки? Вставать вместе с мужем, если не раньше; ложиться одновременно с ним, если не позже; вести хозяйство, готовить, ухаживать за скотиной и птицей, помогать в поле, стирать белье, мыть посуду, шить, штопать, ходить за детьми.

— Кстати, — спрашивает Лилла, — дом невелик. А как же семьи, где много детей?

Им ETFAS предоставляет ссуду на расширение дома, так же, как на приобретение скота, посевного материала, удобрений, кур, мула или свиньи.

Остается привыкнуть к одиночеству. Порой оно невыносимо. Правда ли, что поначалу кое-кто из крестьян отказывался от дома с удобствами, предпочитая, как прежде, ютиться в лачуге, и каждый божий день бегать от деревни к участку и обратно?

Да, бывало и так. После рабочего дня человек должен иметь возможность побыть среди «христиан». В свое время ETFAS строила дом посредине участка. Требовалось мужество, чтобы жить как отшельник, и общаться с людьми только во время воскресного богослужения. Поэтому в дальнейшем стали соединять хотя бы по две семьи, строя для них жилье на границе между участками. А теперь уже строят целые деревни, сдаваемые новой общине вместе со школой, зданием муниципалитета, церковью и помещением, где можно собираться в праздники. Впрочем, мы уже проезжали такую общину неподалеку от Баррумини — деревни нурагов.

Лилла затронула щекотливый вопрос о многодетных семьях. По простоте душевной крестьянин выдает себя:

— Слава богу, у нас только двое ребят.

Чензина толкает нас локтем, взглядом умоляя не касаться этой деликатной темы. Но Лилла обращается к крестьянке, которая не выглядит беременной, и спрашивает:

— И только двое? Но ведь вы поженились уже давно!

Мужчина поднимает голову. Видно, как желваки играют на его квадратных скулах. Он цедит сквозь зубы:

— Двоих еще поднатужишься, да вырастишь. А нищих-то зачем же плодить?

— Но разве это не грешно? — удивляется Лилла.

Такая наивность вызывает первую улыбку на лице крестьянки.

— Мало ли в каких грехах приходится каяться.


У О. мы застаем ветеринара, жаждущего пообщаться с «культурными иностранцами». Мы пользуемся этой беседой, чтобы уяснить себе кое-что о «чувстве чести». Ведь все эти кровавые бани, о которых мы столько слышали, видимо, порядком изменились?

В девяти случаях из десяти оскорбленный садится в засаду с ружьем, заряженным luparra — волчьей картечью, спокойно пристреливает врага и тут же, пользуясь его же ножом, уродует у трупа неприличные места. Нередко, однако, вендетта сводится к отравлению домашнего скота или поджогу овина. Мы объясняем своим сардским друзьям, что, как нам кажется, за пределами Сардинии такого рода сведение счетов производит невыгодное впечатление. Если уж говорить о чести, то именно она требует, чтобы противники сходились лицом к лицу. Ветеринар строит презрительную мину:

— Bella vendetta![126] Возьмите к примеру меня, а? Как видите, я не богатырь и ростом не вышел. Va bene[127]. Захожу в cantina[128] пропустить стаканчик. Там какому-то типу вздумалось меня оскорбить. Он вытаскивает нож, приставляет его к моему горлу, вынуждая меня опуститься на колени, а потом мочится мне, мягко выражаясь, на голову. После этого я встаю, умываюсь с позволения дам, потом возвращаюсь и спрашиваю обидчика, за что он меня оскорбил. Как показывают в кино, у каждого из нас в кулаке зажат нож. Он высокий и коренастый. Значит, если я не доволен, что мне сделали на голову, то могу получить coltellata[129] в живот. И вы хотите меня уверить, что мне станет от этого легче? Никогда в жизни. Я его подстрелю себе спокойненько или же наврежу ему там, где это будет особенно чувствительно: заражу ящуром единственную корову, сожгу урожай, а то и наставлю рога или же лишу его дочку невинности! По крайней мере, получу удовлетворение. И здесь у нас все будут знать, что это моя работа — никто на этот счет не станет заблуждаться, и каждый скажет: лучше Джулио не задирать. Он умеет дорожить своей честью.

Лилла мечет молнии:

— Но ведь это же трусость! Поступая так, ничем не рискуешь!

— Вы ошибаетесь, мадам, — спокойно отвечает ветеринар. Допустим, каждый знает виновного, но помалкивает. Vero?[130] Следовательно, от неприятностей с полицией я избавлен. Ну а семья парня, которого укокошил? В ней всегда найдется кто-нибудь, кто захочет мне отомстить, — сын, родной или двоюродный брат, неважно кто. С этого времени я уже не смогу выходить из дому без ружья. И все равно рано или поздно — это так же верно, как то, что я неверующий и что бог существует — настанет мой черед быть убитым. А потом наступит очередь моего сына заряжать ружье волчьей картечью — и так далее.

— Словом, бесконечная цепочка?

— Нет. Есть два способа оборвать ее: первый практиковался еще в доброе старое время и состоит в том, чтобы терпеливо дождаться момента, когда вся семья твоего врага будет в сборе, и тогда уложить всех до единого — мужчин, женщин и детей.

Маленький человечек распаляется. Он увлекся и, позабыв, что находится в гостиной матери О., прикладывает к плечу воображаемое ружье, целится, стреляет, имитируя выстрел — бах-трах! — перезаряжает, стреляет снова и в конце концов молча подводит рукой черту:

— Все! Никого не осталось. Я могу вздохнуть спокойно.

— Ну а другой способ? — интересуется Лилла.

Он пожимает плечами и делает недовольную гримасу:

— Плюнуть на все.

Он этого явно не одобряет.

— Я из Нуоро, сударь, и мне остается лишь сожалеть о том, что добрые старые обычаи наших мест — здоровые обычаи — постепенно исчезают.


Ту же растерянность мы испытали на следующий день при посещении рыболовецкого кооператива. Слова «рыболовецкий кооператив» вовсе не говорят о том, что речь пойдет о лове рыбы в море. Лодок у кооператива нет — только несколько плоскодонок, чтобы передвигаться среди утесника и тростника от одного садка к другому. Рыболовецкий участок составляет часть земель, изъятых у латифундистов; он сдается кооперативу за пять миллионов лир в год, тогда как два гектара земли каждый крестьянин получает практически даром. Я нахожу это несправедливым. Меня утешают:

— Ma va la, va la, рано или поздно нам отдадут и этот клочок земли, и воду[131].

Свое желание вступить в кооператив надо подкрепить взносом 150 тысяч лир. Не обязательно деньгами. Это «приданое» может состоять из лодки, сетей, какого-нибудь инвентаря. Выбывая же из кооператива, рыбак ничего не получает. Словом, как в израильских kibboutzim[132].

Сопровождающий нас рыбак — красивый статный парень лет двадцати пяти — тридцати: глядя на его прокаленное солнцем лицо нелегко сказать точно, сколько ему лет. Он дежурный; его товарищи уехали в город на гулянье. Не скучно ли ему оставаться здесь одному? Его жест выражает покорность судьбе. Надо же кому-нибудь присматривать за садками.

— Кругом большая нужда. Многие зарятся на чужую рыбу.

Он выражает свои мысли медленно, но не подыскивает слова и не вынуждает нас упрашивать его «рассказать о себе». Прежде он рыбачил в одиночку. Риск, которому он подвергался, был ему не по карману: потеря сети обрекала его на недели вынужденного безделья. К тому же с одними веслами без мотора много на наловишь. Заработок? 1500–2000 лир в неделю. Повезет — можно заработать до 5 тысяч. Два года назад, взяв деньги в долг, экономя на сигаретах, кино, танцах и «черт знает на чем еще», он собрал необходимую сумму и вступил в кооператив. С тех пор жизнь его прекрасна. Сам черт ему не брат. Все к лучшему в этом лучшем из миров.

— Почему?

— Потому, что здесь все налажено. Ежедневно из садков выбирается определенное количество рыбы, которая идет на продажу: доход распределяется между членами кооператива. Каждому достается примерно одна тысяча лир в день.

Безмятежно улыбаясь, рыбак рассказывает о своей жене. Он недавно женился. Я удивляюсь: ведь в этих краях свадьбы не проходят без показных трат. Кроме того, как я заметил, в его хижине стоит большой мотоцикл. Где же он взял такие деньги? Я прошу его показать мне садки: плоскодонки вмещают двоих, а с глазу на глаз он разоткровенничается[133]. И вот мы отправляемся в путь. Сильные руки рыбака ловко орудуют шестом. Садки отделены от узкого морского залива скрепленными между собой тростниковыми перегородками, поставленными поперек течения. Увлекаемая потоком, рыба попадает в проход между перегородками, напоминающий горло огромной верши, а оттуда в «камеру смерти», где томится, пока ее не выловят.

На расшатанных мостках рыбак изменил тон; похоже, что он готов принять мой вызов на откровенность. Я был бы рад отказаться от дальнейших расспросов, но он уже ждет моей атаки. Итак, я начинаю:

— Ты увел чужой мотоцикл?

— Нет, клянусь, — протестует парень, испытывая своеобразное удовольствие от того, что попался. Он жестикулирует, молитвенно складывает руки, призывает в свидетели мадонну, клянется жизнью будущих детей.

Он купил мотоцикл по случаю за 50 тысяч лир в рассрочку и теперь уже почти расплатился. Благодаря мотоциклу он может ночевать дома.

— Посудите сами, dottore[134], я ведь женился каких-нибудь два месяца тому назад.

— А сколько стоила тебе свадьба?

Глубокий вздох, блуждающий взгляд:

— Сто тысяч лир, dottore, включая угощение, всю церемонию, подарки. Ох бедный я, бедный!

— Где же ты взял такие деньги?

— Взял в долг, dottore. Если я останусь рыбаком, то не расплачусь до конца моих дней! О dottore! Ведь вы иностранец. Устройте мне вызов во Францию. Где угодно, на любой работе мне будет лучше, чем здесь. Что меня ожидает при заработке в тысячу лир в день с молодой и хорошенькой женой? Если уж мне на роду написано стать bессо — рогоносцем, то по крайней мере пускай я буду далеко и не узнаю этого!

Однако я отказываюсь поверить, что люди денежные — как правило, народ прижимистый — дают взаймы 100 тысяч лир человеку, который, это знают все, зарабатывает какую-то тысячу лир в день.

Краснея, он признается, что по средам, в свой выходной день, подрабатывает в кафе… Официанту перепадают чаевые…

— Но на них тоже далеко не уедешь.

— Ну… Кроме того, немного рыбы там и тут. Сверх нормы кооператив выдает нам ежедневно по два килограмма: один — для продажи, другой — для еды.

Это уже другой разговор. При самой низкой цене за килограмм рыбы можно выручить 500 лир. Тем не менее я подсчитываю вслух: 50 тысяч лир за мотоцикл, вступительный взнос, свадьба! Парень разрыдался.

— Ma, dottore, всю жизнь нуждаешься, вечные нехватки, во всем себе отказываешь.

— Только что, на берегу, ты утверждал, что живешь как в раю.

— Это на людях. И потом… Ma era vero[135]. Эта нищета — рай по сравнению с моей прежней жизнью.

— Скажи правду. Ты воруешь рыбу?

Он разводит руками, устало пожимая плечами:

— Е come si fa а саmрá’? (Разве иначе проживешь?) На обратном пути самое тяжкое — выносить его взгляд: покорный, униженный, покаянный. Он признался в мелких кражах чуть ли не полицейскому — образованный человек, синьор, не может не быть заодно с властями. Я сую ему тысячу лир:

— На, своди жену в кино и купи ей gelato[136].

Перестав орудовать шестом, рыбак рассматривает деньги… Потом стирает тыльной стороной руки слезу, повисшую на морщинке, и, сам того не желая, цинично улыбается:

— На этой неделе я еще не стану bессо!

Я всегда задавался вопросом, будет ли осужден Жан Вальжан в день Страшного суда. Ни грубый тон, ни тыканье не в моих привычках: я пересказал эту сцену с единственной целью показать, что эти люди с их покорностью судьбе сами становятся помехой переменам, которые пошли бы им на пользу. Смирение они всасывают с молоком матери. С помощью карабинеров, церкви и нанимателей общество душит в них малейший протест. И не видя для себя иного выхода, кроме бегства, эмиграции, они живут с сознанием своей принадлежности к существам низшего сорта, едва возвышающимся над животными, и смиряются со всем, лишь бы выжить. Я не утверждаю, что они любят signore, но они, как правило, считают, что signore не должен ронять себя. Поступая иначе, я не только ничего не выведал бы у рыбака, но еще и заслужил бы его презрение. Я утверждаю, что в Италии меня больше всего возмутил тот горестный факт, что одни люди сознательно добились превращения других в существа низшего сорта. А добившись этого, они объясняют вам, что раскрепощение, освобождение бедняков, недочеловеков невозможно, невыгодно им самим.

И тут я должен признать, что ветеринар, с которым мы беседовали накануне, был прав: строгим соблюдением закона чести — устарелого, ребяческого, грубого — несчастные хоть как-то защищают свое человеческое достоинство. Отнимите у них кинжал — и они уже не что иное, как обыкновенные люмпены.

После кооператива мы посетили Mare Morlo — большой спокойный залив с пляжем из тонкого песка. Каждый сезон здесь в хижинах из соломы обосновывается колония рыбаков из Альгеро, выходцев из Каталонии. Они тоже образуют своего рода кооператив, устав которого не писан, но освящен традицией и передается устно от отца к сыну.

Самое поразительное — царящая в этих хижинах чистота. Одна из женщин приглашает нас войти и оказать милость, откушав вместе с ее семейством. Мы вежливо отказываемся. За свои шестьдесят лет другой жизни она не знала. Дети? Конечно, у нее были дети! Двадцать один ребенок, семеро выжили, некоторые женаты, у нее тридцать шесть внуков. Присев на корточки в углу, ее муж — маленький, чахлый, с загорелым морщинистым лицом, беззубым ртом и мигающими глазами — посмеивается. Супруги переглядываются. Мы с женой подпрыгиваем: можно поклясться, что в их глазах загорелся лукавый огонек. Неужели двадцать второй?

Глава колонии, предупрежденный о нашем визите, прибегает, чтобы оказать нам соответствующий прием. Мы проходим по лагерю. В этот час женщины подают la pasta — огромные, пантагрюэлевские порции спагетти, которые каждый уносит с собой в тень или на солнце на куске оберточной бумаги. Километры теста они уписывают с такой быстротой, что бумага не успевает прорваться.

Эти люди liberi come il mare[137], как с гордостью подчеркивает наш провожатый, рискуют жизнью, так как рыбачат в открытом море. Прошлым летом одна только его лодка потеряла на два с половиной миллиона лир сетей, верш для омаров и различных канатов. Конечно, сети у них самодельные, но — увы! — нейлоновая нить, из которой они плетутся, очень дорога. Лодка стоит 2–3 миллиона. Ее снаряжение обходится в ту же сумму. Улов распределяется поровну между членами команды лодки, а ее хозяину засчитывается еще одна доля. Средний заработок (в сезон!) — тысяча лир в день.

Рыбаки, окружившие нас кольцом, кивают в подтверждение его слов. Один из них громко подсказывает:

— Расскажи ему про «большух».

Это шлюпки сравнительно большого тоннажа, которым правила предписывают рыбачить в открытом море, что, однако, не мешает им выбирать своими глубинными сетями рыбу из залива Мате Morto.

— Е i bombardieri[138], — подсказывает другой. I bombardieri — горячие головы, которые, укрывшись в рифах и — увы! — всегда нарушая правила, глушат рыбу динамитом, уничтожая без разбору подводную флору и фауну. Они без труда выбирают улов и продают его оптовикам, а те, радуясь дешевизне, закрывают глаза на то, что у всех рыб переломаны хребты. Береговая охрана? Она притворяется, что не видит незаконных действий, потому что греет на них руки.

Здесь, как, впрочем, и повсюду в Италии, люди рассказывают о самых трагических сторонах своей жизни весело. Все их чувства передаются гаммой, состоящей всего из двух нот: горестной и радостной. К тому же и та и другая приглушены инстинктом самосохранения, который из-за голода (самого страшного из всех — голода физического) заставляет их всегда держаться настороженно. Вот почему у этих людей частые смех и слезы на три четверти утратили тот смысл, который приписываем им мы, и значат не больше, чем эпитеты и превосходные степени, которыми пересыпана речь итальянца.

Злоупотребления. Взяточничество. Низкие ставки. Когда думаешь о том рыбаке, с которым я разговаривал раньше, и об этих людях, невольно задаешь себе вопрос, как же они умудряются жить.

Ответ на этот вопрос я получил добрых двадцать лет назад в поезде, курсировавшем между Каиром и Александрией. Управляющий одного паши просветил меня насчет условий жизни феллахов-батраков.

— На pita и foul[139], составляющие их пищу, требуются два пиастра в день. Я плачу им только один. Второй они ухитряются где-то украсть сами.

«Замкните круг, и он станет заколдованным», — говорит Ионеско[140] в «Лысой певице». Веками люди без зазрения совести смыкали круг голода.

Низкая заработная плата вынуждает всех, работающих по найму, «устраиваться» или просто красть. Вот почему родители школьника в пору экзаменов открыто несут учителю подарки. И как иначе объяснить, почему суют монету швейцару, служащему, сидящему за окошком, жандарму или мэру; почему «приличие» требует, чтобы, добиваясь неоспоримой справедливости, человек шел к адвокату и даже к судье не иначе, как вооружившись корзиной яиц или фруктов, парой каплунов или же ковригой деревенского хлеба?

Е come si fa а сатрá’?

Мы посетили третье рыболовецкое хозяйство, на этот раз частное. Рыбаки, попав в положение своего рода служащих, казались довольными.

У них есть все — работа, профсоюзная книжка, устойчивое положение. Даже страховой полис.

— Сколько вы зарабатываете?

Смущенные вопросом, рыбаки в замешательстве переглядываются:

— Трудно сказать, сударь: мы ведь получаем долю с доходов.

— Но существует же низшая ставка, гарантированный минимум.

Они едва заметно переглядываются. Тот, кто постарше, решается ответить:

— Это секрет. Спросите у хозяина.

Мне остается «разделять и властвовать». Я изъявляю желание посмотреть «камеру смерти». Старый рыбак, сунув предложенную мною французскую сигарету в угол рта и окинув меня ироническим взглядом, набивается в провожатые.

Расспрашивать не нужно. Едва мы отходим от остальных рыбаков на сто метров, он гасит сигарету — «с вашего позволения, докурю после», — кладет ее в карман и начинает:

— Гарантированный месячный заработок? 800—1000 лир, в зависимости от исполняемых обязанностей.

— В день?

— В месяц, я же сказал.

Он не спускает с меня глаз и, прежде чем продолжить, наслаждается моим удивлением:

— Чисто символический заработок, разумеется. Низшая ставка.

Договор с хозяином у нас на бумаге не зафиксирован, но в нем есть статья, которая молчаливо подразумевает: разрешается воровать с условием не попадаться. Сами понимаете, разини здесь не нужны.

Я вспылил, на этот раз не преднамеренно:

— И вы считаете это правильным?

Он стискивает зубы, колеблется, что-то похожее на тоску по родине заволакивает его глаза.

— Синьор, я не здешний, я из Калабрии. Дома, в молодости, я не считал бы это правильным (тут следует многозначительно подавленный вздох)… Когда я отбыл заключение, то в довершение ко всему мне пришлось покинуть родную деревню. И вот, понимаете, в мои годы…

Он плюет на руки и хватает шест:

— Вы и вправду желаете посмотреть «камеру смерти»?

Я отрицательно качаю головой, и мы возвращаемся в молчании. Прежде чем причалить к берегу, он говорит, не обращаясь персонально ко мне — просто, как бы констатируя факт:

— С’é della merda in giro… (Лезет всякая дрянь!)


Мне кажется, было бы несправедливо закончить рассказ об этом полюбившемся нам острове минорной нотой. Я хотел бы- завершить описание нашей сардинской эпопеи упоминанием об одном трогательном эпизоде.

Перед отъездом Лилла перенесла легкий сердечный приступ. Требовалась электрокардиограмма. Друзья направили нас к доктору С. (уверен, что он не желает, чтобы я назвал его имя). Он принял нас, тщательно выслушал жену, позвал молодого кардиолога, который трижды записал электрокардиограмму, ссылаясь на то, что перебои в подаче тока могли исказить кривую. В этот день мы пробыли у врача с 19 часов до 22. Поскольку кардиограмма все-таки не давала ясной картины, было решено повторить процедуру неделю спустя. В промежутке С. принял нас еще раз, чтобы проследить за результатами назначенного лечения. Короче, мы были у него на консультации трижды. Этот культурный, просвещенный человек, глубоко привязанный к Сардинии — своей родине, уделил нам десять часов своего времени. Когда пришло время отблагодарить его за труды, он категорически отказался принять деньги:

— Вам понравилась Сардиния, и это меня щедро вознаграждает.

Я часто говорил о гостеприимстве, любезности, радушии итальянцев, но не умел точно выразить, чем сарды отличаются от остальных итальянцев. Может быть, именно бескорыстие — отличительная черта жителей этого острова.

Загрузка...