В Италию входишь как в сквер, где играют дети. Их дружный смех, крики и гомон ошеломляют вас сразу, где бы вы ни переступили границу. Мы часто бывали в Италии, и всегда первое впечатление оказывалось одинаковым. И что нас всякий раз потрясало, так это дети: место, которое им отводится в жизни, быт, в котором ребенок центральная фигура, деятельность или отсутствие ее в зависимости от все тех же figli, что буквально должно означать «сыновья», а в разговорной речи — «дети». От Домодоссолы до Реджо-ди-Калабрия у всех итальянцев ость общее характерное качество, независимое от их социального положения: все они обожают детей. Дети здесь повсюду: в домах, в церкви, на морском или речном берегу, на улицах, на деревьях, на тротуарах, на шоссе. Они копошатся, ковыляют, бегают, ползают на собственных задах или мчатся на мотороллерах — figli, figli, figli. Автомобилист обнаруживает их у себя под колесами, турист — под ногами, а одетый с иголочки итальянец, которого ни за что на свете не заставить нести сверток, — на своих руках или плечах. Они осаждают вас повсюду, эти benedetti figli[2], и клянчат конфетку (и какой остолоп внушил им, что туристы путешествуют, набив карманы конфетами?!). Они предлагают почистить ботинки, отворяют или затворяют дверцу автомашины, берутся проводить до гаража, гостиницы, ресторана, на пляж, куда угодно. Это из-за них, едва ступив на итальянскую землю, словно по мановению волшебной палочки, становишься членом семьи (одним из figli di mamme — маминых детей) и получаешь право вмешиваться в жизнь этих детей с их грязными ушами и ногтями в трауре.
Дело не в том, что итальянец безгранично любит своих собственных детей. Он просто любит детей, punto е basta[3]. Он взволнован, растроган и потрясен детьми. Мои собственные наблюдения позволяют мне утверждать, что итальянец женится не столько ради любимой девушки, сколько ради будущих детей. Именно так.
При этом ребенок не становится кумиром. Это совсем не обязательно. И здесь детей бьют, обижают, позволяют им умирать от голода и болезней. Конечно, в том случае, если их не нежат, не нянчатся с ними и не лезут из кожи вон, пичкая их до ушей всякими деликатесами вплоть до птичьего молока. Бывает даже, детей обучают хорошим манерам и разумно воспитывают. Но что исключительно и так характерно для Италии — жизнь каждого протекает здесь в непосредственной зависимости от детей.
Едва познакомившись с человеком, итальянец неизменно спрашивает:
— У вас есть дети?
Услышав отрицательный ответ, он бывает буквально ошеломлен и не умеет этого скрыть. Женщина при этом всплеснет руками и огорченно покачает головой. Che disgrazia! Какое несчастье! Когда собеседник оказывается соотечественником, никакая сила не разубедит ее в том, что он, вероятно, очень прогневил бога, если заслужил такое наказание. Что же касается иностранцев, например меня, то итальянцы уже привыкли к их странностям… «Правда, что вы не едите la pasta[4] перед обедом?»
Разумеется, итальянцы делятся на северян и южан… Но не будем спешить. Впереди у нас еще триста страниц, чтобы поговорить об этом…
Мы только что пересекли границу. «Sunny Italy»[5] — то и дело читали мы на щитах, установленных вдоль всей дороги. Идет проливной дождь. Piove a dirotto[6]… Даже у неаполитанцев есть на такой случай свое выражение — chiove a ze funno[7], и это доказывает, что дождь известен и на юге. Но мы никак не можем отделаться от ощущения, что туристское агентство надуло нас, лишив солнца, которое было оплачено вместе с талонами на бензин. Чтобы подбодрить себя, мы произносим на итальянский манер фаталистское «МаЬ!» Ма, ничего не поделаешь!
Настроение улучшается только при виде огромного плаката, по которому слезами стекает дождь: «Большая крытая стоянка для механизмов» — извещает он, не моргнув глазом, по-французски. «Механизм» — это, надо полагать, машина, автомобиль. На итальянских дорогах нужно быть начеку с этими «механизмами», иначе вам грозят incident!; что же касается accident), то это уже кусок ругательства[8]. Это слово обозначает любые неприятности, которые только можно пожелать ближнему: от апоплексического удара до неудачи в супружеской жизни. В отдельных случаях это слово употребляется самостоятельно: accidenti! Тогда это уже так грубо, что даже неудобно растолковывать. И все потому, что, как нам сказали, итальянский язык отчасти похож на китайский. Одно и то же слово приобретает различный смысл в зависимости от интонации. Слово! А что сказать о междометиях, сопровождаемых жестами? Это ведь тоже целый язык.
Так на чем же мы остановились? Итак, мы прибыли в Боргоманеро, и надо было решать, куда ехать дальше — в Милан или Турин, с какого из этих больших городов начинать наше путешествие. Для этого необходимо было выпить кофе. На одной из улиц я остановил машину около тротуара. Полицейский тотчас покинул свой пост и, вежливо приложив руку к фуражке, объяснил нам, что в двадцати метрах отсюда находится платная стоянка автомобилей. Я спросил, нельзя ли оставить машину здесь. «Конечно, — ответил он, — разница только в том, что здесь стоянка бесплатная». — «Тем лучше», — решительно заявила Лилла. Весьма удивленный полицейский поклонился, снова взял под козырек и пошел восвояси, в свое укрытие, чтобы спокойно поразмыслить над психологией иностранцев, которые предпочитают ничего не платить и оставить машину у тротуара, тогда как за свои сто лир они могли бы упросить сторожа специальной стоянки быть настолько любезным и выделить им местечко. Впрочем, все было не так-то просто. Как мы узнали потом, итальянскому автомобилисту всюду мерещатся воры. Поэтому машину следует ставить лишь там, где сторож с нарукавной повязкой и с сумкой на животе выдает вам квитанцию. Только это и может гарантировать от кражи.
Словом, мы вошли в кафе, чтобы выпить чашечку эспрессо. Но, хотя кофе был превосходным, он не помог нам принять решение. Когда мы вернулись в наш «механизм», Лилла заявила: «Турин». Она сказала это наобум, просто так. Обычно такая манера приводит меня на грань нервного потрясения. Но сегодня, отчасти оттого, что я образцовый муж, отчасти из-за имеющихся у меня особых причин посетить вначале этот город, я подчинился.
До войны Турин слыл маленьким Парижем. Теперь мы его едва узнаем.
Впрочем, люди не изменились. Они стали немножко стремительнее, но готовность услужить и гостеприимство остались прежними. Мы еще не проголодались после завтрака в Швейцарии и пообедать собирались чем-нибудь полегче. Но куда же девались их латтерии, их молочные? К нам подошел молодой человек.
— Вы не здешние? Вы что-то ищете?
Узнав, в чем дело, он вызвался нас проводить. Действительно, найти то, что нам было нужно, оказалось не так легко. Молодой человек уже не хотел нас покидать. Он отказался закусить вместе с нами и терпеливо ждал, пока мы кончим есть. Ему очень хотелось «угостить нас кофе». Мы оскорбили бы его до глубины души, если бы предложили деньги за услуги.
Потом состоялась великолепная прогулка. Наш спутник знал город, любил и ненавидел его одновременно. Эта смесь ненависти и любви к своей родине — еще одна отличительная особенность итальянца. Он привык считать, что в других странах дела идут лучше. Если станешь его разубеждать, он надуется, как ребенок, которого не принимают всерьез, или начнет раздраженно критиковать местные обычаи, образ жизни, парламентаризм, религию, воинскую доблесть. Он вскрывает их, разоблачает, добавляет еще и сам ужасается собственным преувеличениям. Пятнадцать лет назад такое излияние кончалось заявлением: «Я никогда не был фашистом». Сейчас ваш собеседник скажет, что желал бы покинуть родину. Впрочем, едва в разговор вступит его соотечественник, итальянец превращается в ортодоксального соглашателя и с таким же жаром доказывает, что священники — святые, военные — герои, министры и депутаты — идеалисты, а вся Италия населена лишь достойнейшими потомками римлян первых лет христианства.
С озадачивающей легкостью наш юный чичероне раскрыл нам свое сердце. Уже через полчаса он доверительно поведал о своей любви к туристке-англичанке, которую ему довелось сопровождать целое утро в качестве гида. Описывая ее, он загорается и умоляет, чтобы мы согласились встретиться с ней завтра. «Это ужасно! — ломает он себе руки, — она уезжает в полдень». Мы кажемся ему людьми настолько per bene[9], что он хотел бы получить наш совет.
Лилла спрашивает:
— А она знает, что вы ее любите?
— Конечно! — восклицает он. Ведь он же порядочный молодой человек. Кажется даже, что она готова (уже?) выйти за него замуж. И, конечно же, если их разлучат, в Великобритании и Италии в один из дней будет одним самоубийством больше.
Я задаю традиционный вопрос:
— Почему вы хотите жениться?
Некоторое время он смотрит на меня подозрительно. Не глупее ли я, чем кажусь? Потом с самым невозмутимым видом бросает:
— Почему? Чтобы иметь детей. Ясно же!
На другой день мы знакомимся с молодой англичанкой. На мой взгляд, она вышла бы за кого угодно, лишь бы нашелся охотник. Безо всякого смущения и позабыв о своей великой любви, наш молодой человек поясняет:
— К тому же это один из способов уехать из Италии.
Бедняга! Самое печальное, что в его словах нет ни капли цинизма. Мы расстаемся с ним перед Duomo di San Giovanni[10]. Он хочет помолиться мадонне, чтобы она умилостивила отца его невесты, владельца небольшого заводика в районе Манчестера.
Чтобы немного рассеяться после этого разговора, Лилла затаскивает меня в бар. Она обожает кофе и больше всего любит бельгийский, затем турецкий и отфильтрованный. Эспрессо у нее на четвертом месте, непосредственно перед американским и английским, и можно подумать, что она упрямо пьет эспрессо только для того, чтобы укрепиться в своем нежелании отдать ему предпочтение.
Сказать по правде, невероятное обилие баров нас слегка удивляет. Их здесь, пожалуй, больше, чем гостиниц в Париже. Все они чистенькие; из десяти девять очень опрятны и оригинально декорированы. Около аппарата, готовящего кофе (его название — гаджиа), хлопочет бармен с завитой шевелюрой. Оцинкованной стойки в зале нет, вместо нее витрины, полные пирожных, которые радуют глаз, но не вызывают большого желания их попробовать.
Итальянцы обожают свои подслащенные «легкие завтраки». Если вы захотите съесть что-нибудь соленое, официант придет в смятение: то есть, как соленое? В некоторых барах есть электрические тостеры[11]. Зато получить отдельно кусок масла и положить его самолично на свой гренок — целая проблема. Бутерброды здесь обычно готовят целиком, закладывая в аппарат масло и сыр, которые переплавляются вместе. Не скажу, что это невкусно, но это совсем не то, что наши булочки со сливками!
Увы, все мы одинаковы. Сами-то мы берем с собой в путешествие наши привычки и гнетущий груз ностальгии. А стоит американцу добавить клубничного мармелада в спагетти под болонским соусом[12], мы начинаем вопить о вандализме.
Лилла допивает свою чашку крепкого кофе до последней из пяти капель, которые в нее вмещаются, и заявляет, что ей решительно больше нравится бельгийский. Мы совершаем маленькую прогулку. В самом деле, Турин — приятный город, но какой-то ни французский, ни итальянский. Через каждые три — шага — это расстояние от одной витрины до другой — у Лиллы вырывается легкий крик: «Цены!» Первое впечатление — лира вопреки курсу равноценна франку. Вещь, которая стоит во Франции тысячу франков, обходится здесь в тысячу лир. Это позволяет французу, делающему покупки в Италии, значительно сэкономить. Странно видеть почтовый ящик, установленный в передней части троллейбуса. Совсем ведь просто, но надо было додуматься! Вымотанные жарой и усталостью, мы обсуждаем это на террасе третьего за это утро бара и приходим к окончательному выводу, что такая изобретательность обусловлена чисто итальянской жаждой прогресса. Изящный старый щеголь за соседним столиком отложил в сторону газету и, приподняв шляпу, представился нам по-французски. Это — граф. Поцеловав Лилле руку, он садится и говорит нам, что не следует принимать светляков за светочи. Сам он старый друг Франции и никогда не был фашистом.
— Конечно, я был в партии, как и все…
Говорится это мимоходом, с пренебрежительным жестом, как о пустяке. Что касается почтовых ящиков, это несомненно прогресс. Но беда, и притом spaventevole (ужасная), в том, что где бы они ни находились — на стенах домов или в троллейбусах, — эти ящики очищаются только тогда, когда попадаются на глаза почтовому служащему.
Безо всякой видимой связи щеголеватый господин опять принимается рассказывать о своей любви к латинской сестре. Здесь, на южных склонах Альп, латинской сестрой называют Францию. Весь Пьемонт буквально пылает любовью к ней. Доказательства? И он тащит меня в туалет, очень тесный из-за экономии места, где показывает надпись — французскую, по крайней мере по идее, — «уборная» с орфографической ошибкой. Это заставляет его страдать: все, решительно все делается лишь наполовину. Разве нельзя было обратиться за советом к нему, старому клиенту и известному во всем квартале знатоку французского языка. Он судорожно выхватывает из жилетного кармана красный мелок, гневно., зачеркивает одну и гордо ставит другую букву… делая новую орфографическую ошибку. Литтре[13], должно быть, в этот момент перевернулся в гробу, но наш пьемонтец, безусловно, проспал ночь без кошмаров.
Остается час до завтрака. Мы решаем нанести визит одному человеку, нас ему рекомендовали. Это совсем рядом. Новый квартал. Новые кварталы для нас еще новость. Но потом мы убедимся, что в Италии их немало.
Человеку, к которому мы пожаловали, лет пятьдесят пять — шестьдесят. Он ощущает это не без грусти. Он руководит крупнейшим на Севере отделением одного из национальных агентств печати.
Нельзя сказать, что нас приняли радушно. Нет — нас приняли торжественно и восторженно. Может быть, такое впечатление сложилось у нас благодаря пышности итальянского языка (которой невозможно избежать при переводе на французский), но… Мы его спасли! Мы ехали так далеко исключительно для того, чтобы доставить ему удовольствие, вывести его из затруднительного положения, осветить лучом солнца его жизнь!
Не успеваем мы расположиться в комфортабельных креслах роскошного кабинета, как по повелительному знаку хозяина посыльный приводит мальчика из бара, лет восьми-двенадцати. Мальчик держит поднос, на котором разложены сандвичи, проколотые зубочистками, чашки с кофе, печенье и всякая всячина.
Закормленные, осыпанные лестными комплиментами, разомлевшие от уюта, мы вдруг подпрыгиваем от неожиданности — наш хозяин вскакивает, вызывает прислугу и обрушивается с упреками: холодная вода, черт побери, где холодная вода?
Едва завязался разговор, наш собеседник бросается в атаку. Кофе? Да, конечно, в Италии отличный кофе. Но ведь его привозят издалека, за него приходится дорого платить. Восстановление городов? Но ведь из-за хищений и безумного стремления к роскоши оно обходится слишком дорого. А в результате процветает постыдная спекуляция. Свободных квартир, ожидающих покупателя или нанимателя, больше, чем трущоб. Но это же хорошо! — предполагает Лилла. Отнюдь нет! Город разрастается, а проку никакого. Переселенцы, приток которых не прекращается, все эти сицилийцы, калабрийцы и венецианцы, умножают население трущоб, а новые дома стоят пустыми и ветшают раньше времени.
Он оставляет в покое столь нелепую жилищную проблему и обращается к вопросу о постоянном притоке безработных в промышленные районы Пьемонта. Это настоящее нашествие (по 150 человек в день), с которым свирепо борются административные органы и профсоюзы: первые — чтобы избежать перенаселения, вторые — чтобы сохранить уровень зарплаты. Дошло до того, что для южанина переселение внутри страны стало делом таким же сложным, как и поездка за границу. Полиция выследит его и вышлет обратно, если он не успел еще обзавестись работой. Но, чтобы получить эту работу, ему нужен вид на жительство. Заколдованный круг, который можно разорвать, только обойдя закон. Вот вам пример. Приезжает на север сицилиец. Первое время он живет у кого-либо из родных или друзей. Он готов на все. Ведь любая зарплата здесь выше, чем нищенский заработок на его родном острове. Ценой долготерпения, лишений и постоянных безропотно переносимых унижений, ценой такой нужды, о которой средний француз и понятия не имеет, ему наконец удается получить место. Работа! Первое время разнорабочего считают учеником. Ему платят от 10 до 30 тысяч лир в месяц (при условии, что он работает каждый день). Снабженный справкой об этой работе, подняв на ноги всех своих знакомых, используя кумовство или дружбу с каким-нибудь курьером из квестуры[14], вооруженный терпением, смирением и необыкновенным упорством, он месяцами, а если нужно годами, будет осаждать учреждения, пока его не внесут в соответствующий список. Тем временем он уже написал домой и снял угол. К нему переезжают жена и дети, затем брат со своей семьей, за которым последуют один за другим двоюродные братья. И опять возобновляются хлопоты. Новые просители так же скромны в своих притязаниях: с них довольно и корочки хлеба. Условия существования на родине выработали в них такую выносливость, что они сумеют перенести что угодно в городе на Севере, лишь бы избежать адской жизни на Юге.
Пьемонтцы, конечно, недовольны и с полным основанием называют это нашествием. Средняя заработная плата рабочих здесь составляет 60 тысяч лир в месяц. Они стремятся защитить свой уровень жизни, которого достигли с таким трудом. Конкуренция нелегальной рабочей силы их раздражает. Они и думать не хотят о возвращении к здоровым и чистым радостям обеда, состоящего из килограмма черствого хлеба и луковицы, подобранной утром на помойке. И они, конечно, правы. Но что же делать?
Эта вражда на почве профессиональных интересов только усугубляет замалчиваемый конфликт между Севером и Югом. Северяне выбрали в парламент депутатов, которые выделяют большую часть национального дохода на улучшение существования населения Юга. Северяне добровольно платят весьма обременительные налоги. Разве это недостаточное участие в улучшении положения южных братьев?
Но это не все. Эти господа с Юга к тому же еще горлопаны, фанфароны и бабники. Они привозят с собой собственные понятия о законах чести, в любой момент готовы вспомнить о кровной мести и пускают в ход ножи, не задумываясь.
Наш собеседник настроен пессимистически, но он знает, что говорит. Изливши все единым духом, он останавливается, чтобы отдышаться, и, пользуясь этим, я задаю ему вопрос: как может просуществовать семья, имея на прожитие 20 тысяч лир в месяц? Ответ и на этот раз вполне резонен и не отличается от того, что я слышал раньше — в семье ведь работают несколько человек.
— Но, — прерывает его Лилла, — у людей, которые «поднимаются» до Турина, нет никакой квалификации?
Действительно, никакой, соглашается наш собеседник. Это все braccianti — поденщики. Для приложения их скромных познаний в земледелии здесь, на Севере, нет никакой возможности. «Но ведь Верчеллезе самый крупный поставщик риса в Европе?»— восклицаю я и вижу улыбку горькой мудрости: вот какое зло может принести такой фильм, как «Горький рис»[15], вот каким ложным представлениям он помог распространиться.
Он встает и вытирает себе лоб.
— Кончился Верчеллезе. Он пал, этот Верчеллезе. Прощай, рис! И знаете отчего? Из-за отсутствия специализированной рабочей силы! Те, кто приезжают из Апулии и Калабрии, не умеют возделывать рис. Северяне же, которые умеют — или умели — это делать, не хотят получать нищенскую плату. Все теперь едут в Турин. На заводах «Фиат» работают меньше, более регулярно, а зарабатывают больше. По вечерам можно ходить в кино, дансинг, в воскресенье — футбол! Посмотрите только на меню ресторанов — повсюду pasta. Рис подают все реже и реже. Можете сообщить об этом французам.
И в самом деле, в 1942 году по продовольственным карточкам во всей Италии к северу от Болоньи выдавали рис, а макароны — только к югу от нее. Ныне же весь Север принялся за спагетти.
— А священники? — восклицает наш собеседник. — Я бы хотел, чтобы вы сами узнали об их делах. Вот я вам только что говорил о венецианцах[16]. К ним относятся лучше. И знаете почему? Потому что Венеция — один из оплотов клерикализма в Италии. С венецианцами всегда можно быть спокойным. Ни горлопанства, ни беганья за юбками. А их женщины — это замечательные няньки; они, конечно, ханжи в своем благочестии, но весьма благоразумны. Жизнь никогда не заводит их на панель.
Торговый Милан и промышленный Турин — это в некотором роде два сосца, питающие Юг. А Рим — о столице всегда отзываются одинаково — это музей, где полно чиновников.
— И священников! Никогда не забывайте о священниках, если хотите хоть что-то понять в Италии!
Уже поздно, и мы прощаемся. Но наш новый друг не хочет, чтобы мы так быстро покинули Турин. Сегодня вечером мы вместе должны пойти куда-нибудь. А завтра, в субботу, нам покажут одну фабрику. И вот он уже повис на телефоне, используя все свое влияние, настаивает на соединении с междугородной, назначает встречу и вешает трубку.
Когда я поблагодарил его, он ответил великолепной фразой:
— Право, не за что! Разве я не следовал правилам французской вежливости?
Вечером мы знакомимся с его женой. Это живая, изящная, как большинство итальянок, женщина. Нас ведут обедать в «Caval de Bronz’»[17]. Что сказать об этом ресторане? Разве только то, что, если бы не его оформление, он ничем бы не отличался от любого другого в Европе[18]. Потом мы идем в театр. Труппа Джино Черви играет «Кошку на горящей крыше»[19]. Я упоминаю об этом в связи с забавной реакцией моего нового итальянского друга. Он долго хмурил брови, узнавая об очередных радостях и горестях героя, которого великолепно играл Габриеле Ферцетти, и не мог оторвать глаз — как, кстати, и я сам — от Леи Падовани, кошки. Затем, наклонившись ко мне, он внезапно прошептал:
— Почему он не доведет с ней все до конца, вместо того чтобы разводить столько историй? По крайней мере, проверил бы, есть ли у нее склонность к половым извращениям или нет?
На другой день — экскурсия в Альбу и посещение шоколадной фабрики. Меня это интересует потому, что сегодня в Италии есть поколение современных кондотьеров. Сегодня поля их сражений — промышленность. Оливетти, ди Лауро, Ансальдо, Маттеи, Марцотто — вот имена этих конкистадоров, сумевших сколотить себе империи даже в наше время. И у нас во Франции есть, наверное, такие же могучие капитаны. Но их деятельность менее заметна. Мне кажется, здешним во многом помогают сделки с небом, о которых уже говорилось и с которыми нам придется встречаться в Италии повсюду.
Фабрика была основана неким Джованни Ферреро. Как велит традиция, он «перепробовал все профессии», перед тем как нашел свой собственный путь. После войны, в 1946–1947 годах, воодушевленный, как утверждает легенда, «стремлением дать детям и обездоленным предметы роскоши, доступные доселе лишь самым богатым», он купил старый мотоцикл (я говорю то, что сам слышал) и переделал его в фургончик (как в фильме «Дорога»[20]). Нагрузив его недорогими конфетами, Ферреро стал ездить по деревням, причем особое внимание уделял тем из них, куда торговцы наведывались редко. Он продавал детям сласти, удовлетворяясь ничтожной прибылью. Во время этих первых поездок его посетили музы коммерции и благотворительности. Он закупил по дешевке лесные орехи, которых в тех местах великое множество и которые там никому не нужны, и, наварив у себя дома с помощью своего брата Пьетро (технического руководителя предприятия) сластей, опять отправился в вояж. На этот раз выручка позволила ему перенести производство в небольшой сарай.
Сегодня его фабрика (если говорить об объеме продукции) — самое крупное в Европе предприятие по производству шоколада и различных кондитерских изделий, в том числе и сладковатых «легких завтраков», которые всегда есть в любом итальянском баре. Главный принцип фирмы — продавать дешево и непосредственно потребителю. Мотоцикл породил целое потомство. Фабрика Ферреро имеет сейчас более двух тысяч грузовых мотороллеров. Они развозят ежедневно свыше 15 тонн сластей.
Сам Джованни недавно умер от инфаркта, ставшего такой модной болезнью среди людей, одержимых трудом. Ферреро работал пятнадцать-шестнадцать часов в день. Разные люди рассказывают о нем одно и то же. Это был ворчун-благотворитель, который вел спартанский образ жизни. Для разрядки он позволял себе только игру в шары. Детей у него не было. В Италии это считается большим несчастьем. Коснувшись этого вопроса, итальянцы не могут успокоиться: такой добрый человек, мсье, такой хороший, всегда готовый оказать услугу — и вот… Интонация говорящего как бы намекает на какое-то событие в загадочном прошлом святого человека, которого господь покарал, не даровав ему потомства.
Патернализм — характерная черта итальянских предпринимателей. В руках некоторых из них — это орудие для достижения власти, для других — это прием, помогающий самым бесстыдным способом эксплуатировать «своих детей». Но похоже, что Ферреро искренне любил тех, кто от него зависел. Один мастер рассказал мне такой случай. Однажды ему «было не по себе» оттого, что заболел его сын.
— Хозяин поругал меня, мсье; он сказал, что в таком состоянии я не могу хорошо работать! Он держал меня за куртку и встряхивал. А я молчал и думал: наверное, у него есть из-за чего орать на меня, не кричит же он зря. И все-таки я удивился, зачем ему нужно хватать меня за одежду; обычно он не пускает руки в ход. Когда я вернулся домой, я нашел в кармане 50 тысяч лир, мсье. Да благословит его господь…
И все предприниматели здесь патерналисты. Чаще, конечно, по глубокому расчету. Такие, как Ферреро, искренне стремящиеся к справедливости, — исключение, которое лишь подтверждает правило; объективно патернализм нужен для того, чтоб водворить умиротворение там, где пробуждается протест…
Не вздумайте говорить северянам о сицилийских рабочих с их серными копями. В крайнем случае можно упомянуть о них как о несчастных, которые живут где-то в другой стране. Тогда в сердцах счастливцев северян загорится огонек сочувствия: poveri crisliani, «бедные христиане». Но попробуйте напомнить этим счастливцам, что их островок благополучия — явление исключительное, и они нахмурятся. А добавьте еще что-нибудь самое безобидное, например о том, что надо солидаризироваться с «другими», живущими за пределами их счастливого поселка, и они сочтут вас исчадием ада, подстрекателем, провокатором. А если к тому же вы будете настаивать, вас обзовут бесстыдной гадиной. На мелочи здесь не размениваются.
Ведь сицилиец — не итальянец.
Сам сицилиец и так и сяк подтвердит вам это.
Французам или англичанам, в чьих странах уже много веков назад население стало единой нацией, это может показаться просто невероятным. Здесь же понятие о национальном единстве не имеет никакого отношения к политическим убеждениям, если таковые вообще есть. Это понятие существует как теория, совершенно не связанная с повседневной реальностью. Вначале меня удивляло, как итальянцы рекомендуют себя при знакомстве. Они называют свое имя, звание, а затем родной город. Прежде всего они осознают себя миланцами, флорентийцами или неаполитанцами и уж только потом — итальянцами.
За редким исключением рабочий с фабрики Ферреро в Альбе не связан ни с кем из своих товарищей по классу из Сицилии, Калабрии, Рима. В лучшем случае он сознает свою принадлежность к туринской провинции, но даже Кунео — а это ведь недалеко — для него уже заграница! Там проживают testoni, сообщают нам полупрезрительно, полунасмешливо. Это слово обозначает одновременно и упрямство, и глупость. Посмеиваясь, нам рассказывают историю о знаменитом приеме в муниципалитете Кунео. Парадный зал был слишком мал, чтобы вместить всех гостей, и власти распорядились намылить пол и стены. Тестони скользили, упирались в стены, и им казалось, будто они «толкают стены и расширяют зал».
Наш гид ведет нас по цехам фабрики. Он так верит тому, о чем говорит, что привычную свою речь произносит именно в тот момент, когда одна из работниц набрала полные руки еще теплого теста: «Продукт, приготовляемый промышленным способом, самыми современными методами, как в Америке, никогда не соприкасается с руками рабочих». Я не выдерживаю и прерываю его: «Никогда?». Он оборачивается ко мне со снисходительной улыбкой человека, который давно знает, что все иностранцы скептики. «В случае крайней необходимости они надевают перчатки». Девушка слышит этот разговор и невозмутимо продолжает месить тесто голыми руками. Я решаю довести эксперимент до конца и подталкиваю локтем нашего туринского друга, который завороженно слушает медоточивые речи гида. С широко открытыми, но слепыми глазами он подтверждает: «Прогресс, мой дорогой друг, Италия жаждет прогресса!»
Они ничего не видят, ничего не хотят видеть в своем отчаянном поиске общенациональных убеждений! Он доктор наук. У него три или четыре университетских титула, которые перечисляются в его визитной карточке. Но, как и простому рабочему, ему нужно верить. Без этого его подозрительность, печаль и пессимизм окажутся для него смертельными.
В Риме я был знаком когда-то с одним врачом. Спустя пятнадцать лет я продолжаю утверждать, что это был один из самых образованных итальянских интеллигентов. Его трезвый патриотизм не вызывал во мне никаких сомнений. Он написал книгу, изложив в ней впечатления, полученные им во время службы офицером в Югославии и Греции. Книга была наделена огромными моральными и философскими достоинствами, но он отказался ее издать, несмотря на ожидавший ее успех. Отказался потому, что в те трудные времена такая книга могла бы нанести ущерб Италии. Однажды в 1945 году я встретил его сияющим. Он бросился мне в объятия. «Я так счастлив! Снова, одним ударом, Италия реабилитировала себя, стерла позор прошлого. Милан только что освободился собственными силами. Такого еще никогда не было!» Изумленный, я пробормотал: «А Париж?». Он растерялся, слезы появились на его глазах; он был смущен. Он знал про Париж, но сейчас, в безудержном стремлении возвести свою родину на пьедестал почета, он не хотел о нем знать.
Шоколад Ферреро действительно дешевле, чем шоколад других итальянских фирм. Кроме того, все «подопечные» этой фирмы обеспечены высокой зарплатой и хорошим бытовым обслуживанием. Чуть что — сыплются премии и надбавки. Детям рабочих и служащих фирма предоставляет бесплатные школьные учебники, что обходится ей примерно в 5 миллионов лир в год. Ферреро купил поблизости от города замок и устроил в нем бесплатный дом отдыха для «своих людей». У него не было никаких личных потребностей, и деньги давали ему возможность создавать вокруг себя благополучие. Перед его смертью фабрика приносила ему, говорят, два миллиона чистого дохода ежедневно. Полный наивного восхищения мастер, пытаясь на секунду представить себя на месте хозяина, беспокойно разводит руками:
— И что ему было с ними делать?
Несомненно, в памяти этого человека я останусь Фомой неверующим и притом не очень-то умным. Я спросил его, как реагируют итальянские и иностранные конкуренты на низкие цены (Ферреро подчас довольствовался 20 лирами там, где другие запрашивали 100) и на созданные здесь бытовые условия, так сильно отличающиеся от обычных в этой промышленности. Он смеется:
— Era furbo, lui!
Слово «furbo» не соответствует нашему «плут», а скорее означает хитрец, ловкач. Если верить мастеру, никто в Италии не посмеет и пальцем тронуть фирму, ибо Ферреро сумел еще при жизни добиться монополии на сырье. Огромная производительность его фабрики позволяла ему закупать сырье целыми пароходами, оставляя на долю конкурентов лишь небольшие партии. Укрепив свою империю, Ферреро стал поставщиком сырья для других. Мастер утверждает:
— Мы можем оставить их на мели, когда захотим.
Когда он произносит эти слова, у него появляется холодный и жесткий взгляд герцога Сфорцы[21] Железная рука, отдающего приказ отрубить кому-то голову.
— Шапку долой! — шепчет мне Лилла, когда мы выходим на улицу, — такое за десять лет — это тебе не фунт изюму!
Она большой мастер таких формулировок, от которых усугубляется мой комплекс неполноценности.
Хозяин ресторана, где мы завтракаем, подтверждает, что если бы Ферреро захотел, он мог бы стать президентом республики. О, это вам не ди Лауро. Ди Лауро — судовладелец, ставший очень популярным мэром Неаполя. Правительство изгнало его из муниципалитета, за что он начал мстить, проводя избирательную кампанию на свой лад. Пуская на ветер миллионы, он разъезжает по стране, сопровождаемый целым караваном прихлебателей, и вручает по килограмму макарон каждому, кто согласен голосовать за него. Но, по мнению нашего ресторатора, он все равно с треском провалится. И вообще из патерналистов-политиканов будет избран только Оливетти — фабрикант пишущих машинок, полновластный хозяин Ивреа. Этот демагог основал «очень левое» политическое течение Communita (единство). Его программа: широкое местное самоуправление и участие рабочих и служащих в доходах предприятия и в его финансировании. Есть, правда, еще семья Аньелли, владельцы заводов «Фиат», «монопольные производители автомобилей в Италии», но… Хозяин ресторана делает презрительный жест рукой, отвергая Аньелли.
— Модель «1.100» никуда не годится! Нет, лучше поговорим о Ферреро. Вот это да! Вот это человек!
Опираясь на сжатые кулаки, он склоняется над столом и громко заключает:
— Он переписывался с Айке.
Должно быть, это весьма сильный аргумент, ибо наши друзья с ошеломленным видом (даже не интересуясь «о чем?») восклицают: «Как? Когда это было?» Я не сразу понимаю, о ком идет речь. Лилла соображает быстрее меня. Своим золотым карандашом, который я подарил ей к первой годовщине нашей свадьбы, она пишет мне три буквы: «Айк»[22].
Что бы такое поесть в Альбе? Трюфели! Ресторатор Мора — король трюфелей, у него монополия на трюфели. В этом маленьком городке, где большинство населения занято сельским хозяйством, он оборудовал гастрономический привал, широко известный среди автомобилистов, едущих по дороге Турин — Генуя. По воскресеньям и в праздничные дни он обслуживает до трех тысяч пятисот посетителей[23].
Мы возвращаемся под палящим солнцем. А ведь еще только-только перевалило за середину мая.
Я мечтал о сьесте, но не тут-то было. Едва только я растянулся на постели в гостинице, как чьи-то нечеловеческие вопли вырвали меня из dolce far ni-ente[24]. Я высунулся из окна и увидел какого-то субъекта. Забравшись на эстраду, он орал, усиливаемый тремя громкоговорителями. Своими руками убийцы он душил микрофон. Волосы спадали ему на глаза, на шею, куда только могли. Акцент, резкий голос и жесты выдавали в нем южанина, а судя по тому, что он говорил, и по ненависти, которая слышалась в его голосе, это был настоящий бандит. Описывая нечеловеческие страдания своих беззащитных, жестоко эксплуатируемых дьяволами-капиталистами братьев, он взывал к мщению. В неистовстве и ораторском исступлении он сорвал с шеи платок. Он угрожал и разве что только не потрясал обрезом. Мне показалось, что вот-вот начнется потасовка. Иначе и быть не могло, скорее туда! Я быстро спустился по лестнице. Этот тип, должно быть, агент-провокатор. Когда я выбрался на площадь, крикун еще больше распалился. Он проклинал. Пусть кровь бедных рабочих, убитых невзгодами, словно фашистскими автоматами, падет на голову палачей. Перед оратором было всего три слушателя, из которых один — шофер единственного на стоянке такси, другой — полицейский с угла и третий — прохожий, который при моем появлении уже собирался уйти. Я спросил его: «Это коммунист?» — «Массhé! (Да что вы!) — изумился он. — Это монархист!» И спокойно пошел прочь.
Италию нелегко понять.
Вечером — отдых. Вместе с нашими новыми друзьями мы поднимаемся в Супергу. Пейзаж, открывшийся нам при заходе солнца, великолепен. Виден весь Турин — компактный промышленный гигант, который ощетинился бесчисленными заводскими трубами и причудливо изогнулся, пересекая долину По.
Женщины, как обычно, болтают, чуть-чуть отстав, а мы шагаем впереди.
Поддавшись, вероятно, меланхолии заката, мой спутник открывает мне свою душу с доверием, которое особенно трогательно, если принять во внимание, что мы знакомы только двое суток. Он устал (он из тех южан, глядя на которых, начинаешь сомневаться в ходячем мнении о лености уроженцев Юга). Сейчас ему около шестидесяти лет, а на жизнь он зарабатывает с четырнадцати. Теперь, когда он достиг цели, получив высокий пост, ему хотелось бы уйти на пенсию. Администрация выплатит ему значительную liquidazione[25]. У него есть кое-какое имущество — дом во Флоренции и участок на острове Эльба, где цены в последние два года стремительно растут. «Почему он колеблется?»— удивляюсь я.
И он начинает яростно замазывать только что им самим нарисованную великолепную картину беззаботной жизни на пенсии. Деньги ничего не стоят. От правительства ждать нечего. Кто поручится, что у него завтра не отберут его все? В этой Италии, раese adorato[26], приходится сидеть «между стульчаком поповской исповедальни и колом коммунистов».
— Порядочный человек здесь, саго amico[27], находится на передовой линии фронта, на кровавом перекрестке эпохи. Восток и Запад целятся друг в друга через его истерзанное тело. Пополюбы и попоеды (иными словами правые и левые) топчут его, выжидая момент, чтобы броситься друг на друга.
Что за язык! Но он и на самом деле боится; у него трое детей, и все они студенты, и все они вот столько не делают (жест: ноготь подносится к зубам), поедая его премиальные, его сбережения, его печень. И, как обычно, они же и повелевают, заставляя жить ради них.
— Нет, мсье, мы пока не можем трогать мою liquidazione.
Мы расстаемся довольно рано. У нас с Лиллой одинаковое впечатление — они довольны, что облегчили душу, и одновременно немного смущены тем, что так разоткровенничались перед чужими людьми.