В свое время Муссолини наделал столько шуму, что даже сейчас, тридцать с лишним лет спустя, многим трудно отделить Италию от фашизма.
Когда-то и я ошибался, отождествляя их в моем представлении. Я рассуждал так: раз итальянцы терпели фашизм больше двадцати лет — значит, у них есть предрасположение к нему. Но это неверно. Просто итальянцы, придавленные ходом истории, привыкли иметь повелителя. Последний хоть был своим по крови!
За границами Италии часто не представляют себе, что такое жить сегодняшним днем. А как раз такая жизнь и порождает отчасти эту способность забывать прошлое, которая так поражает нас в итальянцах. Мы делаем суровый вид, мы хотим напомнить им «кинжал в спину Франции», их восемь миллионов штыков, их бахвальство, их желание во что бы тони стало примазаться к военным успехам Германии.
Тщетно. Страница перевернута. Они живут в сиюминутном настоящем.
Я лишний раз убедился в этом на платной автостоянке. Сторож с кое-как надетой повязкой и сумкой через плечо требовал сто лир, тогда как три четверти корпуса Пафнутия находились вне его юрисдикции. Я спорил:
— Если бы во Франции обращались с итальянцами так, как вы обращаетесь с нами…
И невольно замолк — столько горя изобразило вдруг его лицо.
— Французы нас не любят! — возразил он.
— Вы смеетесь. Почти миллион итальянцев обосновался во Франции и…
— Они нас не любят. Я пробыл там три года, во Франции. Французы были совсем не дружелюбны…
Мне это показалось невероятным.
— Когда вы там бывали?
И тут, с не подлежащей сомнению искренностью, обиженным тоном и без малейшего проблеска юмора, он заявил:
— С 1941-го до 1943-го. В оккупационных войсках в Ницце… Нет, французы не были с нами любезны.
Целых два месяца — май и июнь 1958-го — друзья и знакомые, случайные собеседники, совсем незнакомые люди, словом все, будь то крайне правые или крайне левые, только и делали, что кидались перед нами из одной крайности в другую. Прежде чем нам удавалось завязать разговор, нас обыкновенно опережали:
— Ну, как там у вас де Голль! К чему там идет, во Франции?
Потом с нами делились сомнениями, тревогой за судьбу нашей родины, над которой нависла «тень фашизма». Мы пытались что-то объяснить. Нас не слушали. Тогда мы злились:
— Guarda chi parla! (Кто бы говорил!)
Обычно на это следовал ответ: «Вот именно. У нас фашизм был двадцать лет с лишним. Мы-то знаем, что это значит».
Далее следовало перечисление бед, причиненных Муссолини. А потом, как бы между прочим, говорилось:
— Если подумать, не так уж много переменилось с тех пор.
И собеседник переходил к перечислению бед, причиненных христианскими демократами. Этого было достаточно, чтобы вызвать поток воспоминаний. Взор увлажнялся, в нем загоралась острая тоска по прошлому. Грудь начинала вздыматься от вздохов. Дескать, было не так уж плохо, по крайней мере знали, куда идем (?!); деньги были устойчивы, цены постоянны, поезда приходили во время…
Снова взгляд в прошлое, снова вздох:
— Erano bei tempi! Да, что ни говори, а жизнь при Муссолини была совсем другой.
Вначале при таких разговорах Лилла и я тревожно переглядывались: значит, они остались фашистами? Нисколько. Такой вывод был поспешным, а потому ошибочным. О той pagliacciata[91] у них остались только ужасные воспоминания, беспредельное отвращение и страх, в котором залог их будущего. Просто они сожалеют о той эпохе так же, как некоторые оплакивают дни своей молодости. Дело в том, что чем больше человек живет, тем больше ему кажется, что все становится хуже. Кроме того, человеческой природе свойственно населять прошлое скорее улыбками, чем слезами, и прошедшие дни представляются им временем надежд на лучшее. Именно так, и ничего больше. Иной раз взрослый человек растроганно рассказывает о своем детстве, в котором самым волнующим моментом было воспаление легких, когда он едва не протянул ноги. Воспаление легких — вот и все, что он помнит:
— Берегитесь сквозняков. Но знаете, между нами говоря, восемь лет — прекрасный возраст.
Мы разобрались в этом вопросе и уже не теряем под собой почву, столкнувшись с кажущимися противоречиями в высказываниях наших собеседников. Например, мы слушали однажды М., зубного врача в Анконе. В его исповеди следовали один за другим рассказы о том, как пред ним открылась сущность фашизма, описание его отвращения к муссолиниевскому режиму, его борьбы с этим бедствием и наконец крик души: «Ах, чудесное было время!». Но нас уже нельзя было провести: просто у них довольно своеобразный взгляд на вещи. Достаточно это усвоить, и они становятся понятными.
Молодые этого не знают. Да им и наплевать на это. В Италии, как и во Франции, новое поколение отличается от старого тем, что оно требует чистогана, cash[92], в то время как мы верим в долг. Они ясно видят, что все идет плохо, и бунтуют.
— Фашизм! Подумаешь! Нам рассказывают, что нельзя было получить места, не подольстившись к партии. А теперь! Вы думаете, можно что-нибудь добиться без рекомендации какого-нибудь demo-cristiano?[93] За двадцать один год cimice[94]не смог создать круговой поруки ни более действенной, ни более сомкнутой, чем та, которую христианские демократы создали за десять лет.
Нужно добавить, что иногда эти молодые люди сами члены партии (Х.-д.). Их можно встретить во всех органах Христианско-демократической партии. Они освободились от церковной опеки, но сохранили глубокую веру. Они не возражают против того, чтобы священники занимались душами, и готовы отдать в их руки собственные души. Но santo cielo![95] Политика — дело светское! Видя проповедника, грозящего с высоты церковной кафедры отлучением всякому, кто будет голосовать за коммунистов, они испытывают такое же чувство неловкости за явное бесстыдство, какое они ощутили бы, видя подкупленного судью на футбольном матче, даже если бы он подсуживал их команде. И в самом деле:
— Мы смогли бы победить на выборах и без этого!
Старшие прячут улыбку: если бы они знали! Эта пылкая и буйная молодежь еще не знает закулисной стороны дела. Она пока видит только избирательную кампанию, во время которой людям твердят, что, если бы святая Рита или святой Антоний — или вообще любой святой — спустились из рая, чтобы принять участие в выборах, они голосовали бы только за христианских демократов. Они еще не знают, эти славные молодые люди, сколько нужно неустанной, неослабляемой в течение веков ни на минуту бдительности, чтобы управлять целым народом и сохранить добытую власть. Они не знают о том безграничном влиянии, которое деревенские священники оказывают на своих прихожанок, об их тайном руководстве семьями, супружескими парами, о силе их воздействия даже на свободные умы; они не знают тысячи изворотов религиозного мышления, обрядов и даже суеверий. В этой тысячелетней битве хороши все виды оружия, будь то честные и открытые или коварные и осужденные любыми стокгольмскими воззваниями.
Вот она, старая гвардия партии, — всегда хорошо одета (это очень важно для всех, кроме разве левых партий), всегда со сдержанной улыбкой. В этой улыбке — самодовольство людей с положением, могущих отдаться разрешению высших проблем, потому что им больше не нужно заботиться о хлебе насущном. Притом эти люди благожелательны: позвольте детям приходить ко мне[96]. Их руки простерты и готовы сомкнуться, чтобы обнять или задушить. Раздражающая улыбка превосходства никогда не сходит с их уст. Она сопровождает их звонкие фразы и придает им оттенок лукавства. Особенно беспокоятся они о том, чтобы сохранить свою улыбку перед противником, который не хочет, чтобы его одурачили.
Вот один из них: вымытый, улыбающийся, лощеный, опрятный, элегантный; жилет фантази, хорошо подтянутые носки. Руки сложены, но соприкасаются только кончики пальцев. Этим как бы подчеркивается, что он набожен, но не впадает в ханжество. Живет в довольстве: квартира роскошна. (За чей счет оплатил ее этот сын народа?) Входит жена и подает кофе. Понятно. Выгодная женитьба. Безмерная любезность: может быть, еще кусочек сахару? Умен, культурен, но слишком ловок. Он тоже высокопоставленный чиновник, но в том ранге, в котором падения уже не страшатся: слишком многих увлекло бы оно за собой.
То, что он цитирует классиков, вероятно, сильно действует на избирателей: Плиний Старший, Катон, Аристотель часто фигурируют в его речах. Столь же часто, как и святой Августин, святой Франциск и святой Фома Аквинский.
«… если вдуматься, они были либералами и даже, смею сказать, революционерами в некоторых аспектах своего учения».
Этот прием позволяет обходить препятствия и затруднения, не теряя обязательной безмятежности. Но исключает всякую возможность движения вперед.
«Возьмем дело епископа Прато[97]. Я не имею права обсуждать приговор или подвергать сомнению честность судей. Однако давайте разберемся. Что ставят в вину этому бедному прелату? Он объявил, что некая пара сожительствует. Прекрасно! Но ведь это действительно великое преступление! И это чистейшая правда, святая правда! Согласно каноническому праву, единственному праву, законному в глазах духовенства, эта пара просто-напросто находилась в сожительстве. И если испорченное, разложившееся общество придает этому слову оскорбительный смысл, причем же тут церковь, при чем священник?»
Мы вряд ли договоримся. Я слегка меняю тему беседы.
— А предвыборная пропаганда священников?
— Я ждал этого вопроса. Его невероятно раздули за границей. Это происходит от незнания условий жизни в нашей стране. Во всех итальянских деревнях духовник одновременно и советчик, отец. Так было во все времена. Мы — католическая страна, саго signore! Священник присутствует при рождении, можно даже сказать, что он участвует — в духовном смысле! — в зачатии[98]. Он крестит, исповедует, венчает, дает предсмертное отпущение грехов: он член семьи. Среди неграмотных он тот, кто знает все, он ученый. Когда сын уходит на военную службу, священник пишет письма за его старую мать. В течение всего года глава семьи приходит к нему за советами относительно сева, уборки урожая, школьных знакомств его детей, поездки в город, предполагаемого бракосочетания сына или дочери… И вы хотите одним махом запретить всякое вмешательство, всякий совет во время избирательной кампании под тем нелепым предлогом, что это, дескать, дело мирское. Вы требуете, чтобы священник держался в стороне, чтобы он вдруг замолчал, отказывая несчастному темному народу в благодеяниях, которые он может ему оказать благодаря своей учености! Его же паства осудила бы его за это! Церкви никогда не простится, если она оставит верующих в сомнении…
Рукой, поднятой словно для благословения, он останавливает мою реплику: ни дать ни взять — регулировщик на перекрестке мнений. Бесконечно добрая улыбка снова освещает его свежее лицо. Он наклоняется вперед. Его рука нежно ложится на мое колено, он понижает голос, как бы боясь, что вражеские уши могут подслушать признание, предназначенное мне одному.
— Хотите, я до конца открою вам душу? Священник, который в разгар политических страстей позволит себе остаться вне партий, просто-напросто поставит под сомнение существование господа бога.
Я проглатываю слюну. Мы совершенно не понимаем друг друга. Все же из любопытства, для того что бы знать, как отвечают в таких случаях, я спрашиваю:
— Но… свобода совести?
— А разве не надлежит советчику, в данном случае приходскому священнику, разъяснить все «за» и все «против» для того, чтобы потом решение было принято со всей объективностью?
— Мне приводили примеры, когда священники грозили отлучением…
Раскат искреннего смеха.
— Ну и ну! Да ни один приходский священник не имеет права отлучать!
— Возможно! Но его неискушенные прихожане не знают этого!
Он широко открывает глаза:
— Тогда пусть наводят справки. Все это детские разговоры! Разрешите мне предугадать ваше следующее возражение: вы скажете, что своей угрозой священник якобы дает понять, что Ватикан мог бы отлучить от церкви и т. д. Повторяю, это детские разговоры. А, кроме всего прочего, если под этим благословенным солнцем всякий итальянец может иметь горячую голову, то почему священника вы хотите лишить этого права? И почему вы думаете, что мы можем оставить безответной лживую пропаганду наших противников!
— Так именно поэтому священники утверждают, что святые, спустись они с неба, голосовали бы за христианских демократов?
Да, именно поэтому. Только все равно итальянец обожает слушать себя самого. Так что большого значения это не имеет.
Тут мой собеседник, воодушевившись, начинает перечислять благодеяния своей партии и заключает:
— Только мы в состоянии дать отпор коммунистам.
— Значит, вы признаете, что вы добились большинства, используя одновременно и страх перед адом, и страх перед коммунизмом?
— А разве это не одно и то же?
Он безупречен. Приветлив, скромен, вежлив и ничего не выболтал. Мне становится понятным, почему перед лицом такого невозмутимого и деятельного правого крыла Христианско-демократической партии левое ее крыло волнуется, нетерпеливо рвется в бой и не может ничего добиться.
Некоторое время спустя я встретился с одним из крупнейших итальянских сценаристов. Я рассказал ему об этом разговоре и признался в своих сомнениях:
— От всех, кроме этого человека, я слышал только упреки и обвинения в адрес Христианско-демократической партии. Я еще не видел никого, кто сказал бы с гордостью: я голосовал за христианских демократов.
Сценарист вздыхает:
— Это доказывает, что у вас хорошие знакомства. Тем не менее факт остается фактом, христианские демократы получили 42 процента голосов. За них женщины, духовенство — все те, кого страшит коммунизм.
— А молодежь?
— Вам лучше знать эту проблему. Вы там во Франции поставили ее первыми. Новые поколения в полном смысле этого слова свободомыслящих людей свергли тех идолов и развенчали те ценности, которым наше с вами поколение обязано своим формированием, своим боевым духом. Ныне, если не считать тех, кто, находясь на правом фланге, сохранили старую религию, и тех, кто в рядах левых избрали новую, никто не имеет никаких стремлений, кроме стремления немедленно получить полный комфорт. В духовном отношении все те, кто стоят между правым и левым флангами, — это no man’s land[99].
Немного поговорив о фашизме, «заразной болезни, которая, передаваясь по наследству, порой перескакивает через одно поколение», мы переходим к кино, тоже своего рода ловушке для простаков.
Я рассказываю ему, как в 1944 году союзное командование поручило мне доставить в Рим десяток грузовиков, переполненных эмигрантами, перемещенными лицами и другими жертвами войны. Эти обломки крушения были направлены в Чине-Читту[100], преобразованную в приемный пункт. Мне велели переоборудовать студии в спальни и столовые. Пятнадцать лет! Как быстро летит время…
Он смеется.
— И так же быстро все меняется. Вчера вы не смогли бы подойти к Чине-Читте. Уильям Уайлер снимает там новый вариант фильма «Бен-Гур». Было приглашено пять тысяч статистов. Для входа и для предъявления к оплате были отпечатаны специальные талоны. За ночь группа ловкачей отпечатала и распродала по дешевке тысяч пятьдесят фальшивых талонов. Началась драка, вызвали полицию, но в конце концов так никто и не смог отделить настоящие талоны от фальшивых. Эта история весьма характерна и для «латинского ловкачества», и для «англосаксонской наивности».
— Ну, а кино? Как его здоровье?
Сначала надо уточнить, какое кино? Так называемый коммерческий фильм чувствует себя прекрасно. Но если вас интересует художественное, идейное кино, то его дела очень плохи. Нас взяли измором. Для того чтобы просуществовать, мы вынуждены заранее приспосабливаться к цензуре. А ведь и вам, и мне известно, что самокастрация в десять раз страшнее цензуры.
— И что же, такой фильм, как «Похитители велосипедов», был бы теперь запрещен?
Он поднимает руки, бурно протестуя.
— Никогда в жизни! О запрещении нет и речи. Но ни один трезвый продюсер не заинтересовался бы им. «Похитители велосипедов» и другие фильмы того же плана соответствовали своей эпохе. Фильм, который мог бы соответствовать нашей эпохе, — это фильм о человеке, имеющем все, кроме духовной свободы, человеке, который на каждом шагу натыкается на стену формализма, не всегда явного, но неизменно бдительного, на слепые силы консерватизма. Из этого мира непонимания у него только один выход — самоубийство. Могу спорить, что нам не дадут снять такой фильм.
— Не слишком ли это пессимистично?
Он пожимает плечами:
— Мы пережили двадцать лет насильного и беззастенчивого правления лишь для того, чтобы перейти к другой форме бюрократии, такой же гнетущей, только более скрытой и лицемерной. Нас, можно сказать, осенило, и мы неплохо использовали повальную моду на то, что за границей стали называть нашим неореализмом. На самом же деле мы снимали на улице просто потому, что студии были разрушены; на улице же мы находили актеров, потому что у нас не было денег платить профессионалам; мы использовали для сюжетов случаи из действительности военного времени, потому что они превосходили все, что могло родиться в воображении самого плодовитого сценариста. Наша единственная заслуга — социальная направленность, которую мы давали нашим фильмам и которая принесла неожиданную удачу. Многие из нас в то время стремились говорить искренне. Преподобные отцы ослабили узду, потому что тогда это приносило им моральный доход. Но этим товаром так усиленно спекулировали, что в конце концов погубили его — эту благословенную курицу, которая несла золотые яйца. И теперь мы расплачиваемся за это.
Продюсер А., мнение которого на этот счет я хотел узнать, полностью разделяет этот взгляд, хотя он не знает и не хочет знать, какие же грехи неожиданно приходится искупать итальянской кинематографии. Росселлини стал вдруг не нужен!
— Причем, уверяю вас, у него не убавилось ни очарования, ни умения. Но он больше не хочет бороться. Нам всем это опротивело. Де Сика больше и слышать не хочет о постановках; как актер он зарабатывает сколько захочет. Долларовым ударом иностранцы лишили нас самых надежных ценностей: Лолобриджиды и Софи Лорен. Крупнейший продюсер ди Лаурентис предпочитает большие постановки в союзе с иностранцами вроде «Войны и мира». К Висконти, который и сам предпочитает театр, относятся с недоверием. Что же остается? То, что вы видите на наших экранах, да, слава богу, и на ваших.
Безо всякого перехода он рассказывает мне, о чем говорят сейчас в студиях. Когда Муссолини решил создать европейский Голливуд, для сооружения этого современного Вавилона были отчуждены все земельные участки вокруг Чине-Читты. Владельцам участков объяснили, что это делается во имя Искусства с большой буквы. Искусства, достойного величия Родины, и так далее и тому подобное.
Так вот, с некоторых пор американцы уже не пренебрегают возможностью сэкономить миллиончик-другой долларов и переносят съемки своих киномонстров в Рим. Так было с «Камо грядеши», «Бен-Гуром» и другими фильмами. И вот размеры киногорода оказались недостаточными. Администрация Чине-Читты теперь подумывает перенести съемки в другое место, поближе к Остии, и расширить производственную территорию. При этом она пользуется именем Искусства с большой буквы и так далее и тому подобное. Тут продают, там покупают — обычное дело.
Но, увы, прежние владельцы участков совсем иного мнения! Со времени отчуждения участков лира сильно обесценилась, а стоимость участков неизмеримо выросла.
Впереди хорошенький судебный процесс.
А что думают об этом кинорежиссеры? Это мне любезно объяснил С.
В Италии 14 тысяч кинотеатров — почти столько же, сколько в США (там их осталось 16 тысяч после того, как развитие телевидения привело к закрытию 50 процентов всех кинотеатров). Это слишком много. Фильмы держатся на экране очень недолго, два-три дня. Иногда их демонстрируют всего на одном сеансе.
Италия производит три типа фильмов:
1. Малобюджетные: от 50 до 70 миллионов лир. Эти фильмы предназначены исключительно для маленьких городов и деревень.
2. Среднебюджетные: от 100 до 120 миллионов лир (в будущее которых С. твердо верит).
3. Гиганты, мучительные роды которых не могут состояться без помощи заграничных повивальных бабок.
Популярность кино не становится меньшей. Итальянец слишком любит развлечения. Телевидение? Оно никогда не отвлекало зрителей от кино. В дни телепередач-боевиков у владельцев кинотеатров есть два выхода:
а) крутить фильмы заведомо обреченные;
б) установить телевизор, прервать демонстрацию фильма и показывать программу телевидения.
Вывод? Дела не так уж плохи!
— И знаете ли, что я вам скажу, саго signore? Италия — здоровый организм.
По этому последнему пункту редактор одной экономической газеты С. придерживается совсем другого мнения. Он любит точность и приводит цифры.
По переписи 1956 года, население Италии состояло из 23 258 805 лиц мужского пола и 24 256 732 лиц женского пола. Излишек в один миллион женщин! Год спустя, в конце 1957 года, итальянцев было уже 48 594 000! Миллиончик за двенадцать месяцев!
Из этого количества пять с половиной миллионов неграмотных и семь с половиной миллионов полуграмотных. Другими словами, 30 процентов населения не владеет минимальными навыками чтения и письма.
В этом причина наших главных трудностей. У людей нет базы, которая позволила бы им стать чем-нибудь большим, чем чернорабочими. В Италии нет квалифицированной рабочей силы, нет рабочих и служащих — специалистов. Этим и объясняется огромная разница в заработке. Быт чернорабочего, который умеет все и ничего (таких в Италии сколько угодно), резко отличается от быта квалифицированного рабочего — такие очень редки; в первом случае — голодное существование, во втором — скромное довольство. Машинистке платят мало: от 20 до 30 тысяч лир в месяц. Но секретарша получает 70–80 тысяч лир. Тем, кто владеет иностранным языком — гидам, переводчикам — цены нет.
Именно в этой постоянной нехватке квалифицированных кадров редактор видит причину стремления к механизации, которая уменьшит потребность промышленности в кадрах.
— Пытается ли правительство исправить такую ненормальность?
— Задача огромная. Много было сделано, еще больше остается сделать.
— Эту фразу мне уже приходилось слышать во времена фашизма.
Экономист улыбается с легким оттенком грусти.
— Тогда мы отставали на целое столетие; допустим, что теперь мы сократили отставание наполовину. По крайней мере на Севере. Впрочем, Турину и Милану уже не в чем завидовать остальной Европе. Но остальные три четверти страны! Рубеж между Севером и Югом совершенно реален. Разница в условиях жизни ужасающа. Я сказал столетие? Я был далек от истины. Итальянский сапог еще по щиколотку увяз в феодализме. Государство делает гигантскую работу, население приносит огромные жертвы для того, чтобы финансировать Cassa per il Mezzogiorno, которая создает один за другим новые органы для преобразования структуры общества на Юге, для просвещения его несчастного населения и для повышения уровня его жизни. Это не так уж мало. Надо считаться с местными трудностями. Сицилии и Сардинии была предоставлена автономия. Результаты уже сказываются, но работы еще много. И мы пока колеблемся. Какой путь выбрать? Индустриализация?
— На базе сицилийской серы и сардинского угля?
— Не верьте этому! Это сказка. Горнякам действительно платят мало. Но качество сардинского угля делает его разработку бесполезной, а себестоимость сицилийской серы вдвое выше мировых цен, диктуемых американцами. Эксплуатация серных рудников убыточна. Была сделана попытка их закрыть. Горняков уволили, выдав им значительную компенсацию. Эту компенсацию им посоветовали использовать для переезда в другие районы, где они смогли бы найти работу. Ни один не двинулся с места. Они проели деньги, а затем явились на прежнюю работу и стали ждать с непреоборимым терпением, свойственным отсталой массе. Они не смогли представить себе, что можно жить где-то на новом месте, не смогли покинуть свои разваливающиеся хижины. Пришлось возобновить работу на рудниках, и опять добыча серы убыточна.
— Эту привязанность к обреченным селениям я видел в Италии повсюду. Чем вы это объясняете?
Он пожимает плечами.
— Mah! Конечно, главным образом сентиментальностью. Темнотой. Слепотой. Людям кажется, что они срослись с камнями поселков, из которых уходит или уже ушла жизнь. В общем, можно сказать, что этот труженик, неутомимый, надежный, трезвый до крайности, упрямый, выносливый, безропотный и благочестивый до идиотизма, — начисто лишен воображения. И тем не менее пересадите его на другую почву, и вы не надивитесь его необыкновенной изобретательности. Да вот вам пример.
Когда парламент утвердил закон, долженствовавший обеспечить приличные жилища обитателям трущоб в больших городах, те вначале отказались покинуть кварталы, к которым они привыкли. Потом их осенило. Началась спекуляция недвижимостью. Это может показаться невероятным, но, переезжая на новую квартиру, хозяева продавали свое старое жилище — сарай из гнилых досок — за 100 тысяч лир и даже больше. Новый жилец приобретал таким образом право на переселение. Дело зашло так далеко, что одно предприятие организовало серийное производство сараев, которые по ночам начали вырастать в трущобах как грибы. Люди, въезжавшие в новые квартиры, предоставленные им правительством, пускались в свою очередь в другие махинации: продавали радиаторы, оборудование ванных комнат или разводили огороды в ваннах. Были и другие осложнения: сразу после войны находились такие, что незаконно вселялись во временно пустовавшие частные дома. Все это может дать вам какое-то представление о проблемах, которые приходится решать правительству в такой стране, как наша.
— Правда ли, что ежедневно опротестовываются векселя на один-два миллиарда?
— Вы ребенок, позвольте вам заметить. Гораздо забавнее рассуждать следующим образом. Дано: во-первых, ежедневно опротестовывается на полтора миллиарда векселей, во-вторых, по данным статистики, риск неуплаты при торговле в рассрочку колеблется в пределах от 5 до 10 процентов — возьмем в среднем 7,5 процента. Сочтите, на какую сумму продается у нас ежедневно товаров в рассрочку?
Наморщив лоб, я считаю в уме:
— Около 20 миллиардов?
С. поправляет меня, улыбаясь уже по-настоящему.
— Больше! Ибо, во-первых, большая часть сделок совершается между частными лицами, вне поля зрения статистиков. Во-вторых, во многих случаях не возникает надобности в финансировании этих операций официальными кредитными учреждениями либо потому, что стоимость покупки сравнительно невелика (ткани, перчатки, чулки, игрушки, книги), либо потому, что клиент щепетилен в вопросах чести. Это бывает на Юге — опять этот Юг, мсье, — где покупатель сочтет себя кровно оскорбленным, если от него потребуют подписать вексель. Есть еще и другие формы кредита, полностью ускользающие от собирателей цифр. Только продажа и перепродажа автомобилей поддаются учету благодаря обязательной регистрации таких сделок. Что же касается всего остального, то всегда есть определенная доля преднамеренных невыплат, которые я называю профессиональными. Торговцы о них не заявляют и в суд не подают. В тех случаях, когда товар, купленный в рассрочку, не оплачивается в срок, продавец имеет право забрать его обратно, не возвращая полученных взносов. Но где найти того, кто купил в рассрочку пишущую машинку и затем переехал, не оставив адреса?
Мы переходим к вопросу о трех миллионах безработных. Мой собеседник согласен со своим миланским коллегой. Эта цифра преувеличена: с одной стороны, она включает в себя добровольцев, то есть людей, умышленно не работающих ввиду того, что разница между пособием по безработице и зарплатой чернорабочего невелика; с другой стороны, ее сильно раздувает неисчислимая армия тех, кто живет законными и не вполне законными махинациями, гораздо более доходными, чем низкооплачиваемая работа. Новые дома? Это опять-таки спекуляция с целью избежать замораживания квартирной платы на довоенном уровне. Тогда итальянец тратил от 20 до 25 процентов своего дохода на оплату жилища. В наши дни он не соглашается с этим, так как хочет иметь возможность купить холодильник, стиральную машину, автомобиль… И вот… В Риме сдается семь тысяч квартир, да я не считаю еще квартир, которые продаются.
Редактор поднимается и провожает меня:
— Посмотрите Юг. И тогда мы снова поговорим. Пока вы не увидите Сицилию и Сардинию, вы не будете знать Италии.
Перед тем как последовать этому совету, мы проводим наш последний вечер в Риме с Луиджи. Мы помним его восемнадцатилетним маленьким эгоистом и таким лодырем, каких свет не видывал. Он заставлял свою сестру прислуживать себе за столом. Она ела, стоя сзади него и держа тарелку в руке.
Теперь он мужчина. Физически он не изменился. Но прошедшие пятнадцать лет и изучение медицины прорезали по обе стороны его чувственного рта горькие складки. В общем же Луиджи изменился больше, чем другие наши знакомые. Он очень красноречиво иллюстрирует эволюцию среднего итальянца.
Получив красивый диплом врача, он понял, что остался таким же невеждой, как и раньше. Единственная перспектива — condotta в деревне, потому что у его родителей не было денег, чтобы купить ему кабинет в городе. Medico condotto[101] получает жалованье от местного самоуправления; пациенты ему не платят, ему дают, по выражению Луиджи, «чаевые». Его месячный заработок составляет от 60 тысяч до 80 тысяч лир. И, чтобы получить такое место, нужно еще иметь протекцию! На то место, которое он имел в виду, претендовала добрая сотня кандидатов.
Ему и сейчас еще тошно при одном воспоминании об этом. Он кладет вилку.
— Похороны по последнему разряду!
Короче говоря, он остался в Риме и в течение пяти лет испытывал судьбу. Тщетно. Тогда, чем просто бить баклуши, он решил специализироваться. Еще четыре года учения.
Погрустневший, разочарованный, поумневший Луиджи, ленивый, вялый Луиджи в один прекрасный день понял, что он любит свою специальность.
— И когда мой патрон сказал мне, что медицина — это служение святому делу, я ему поверил. Я поверил ему, я верил до того дня, когда привел к нему больного бедняка, с которого тот преспокойно содрал 30 тысяч лир за консультацию.
Услышав цифру, названную Луиджи, мы не можем сдержать восклицания. Он делает гримасу:
— Самый скромный специалист просит с вас 5 тысяч лир. Нередки случаи, когда требуют 10, 20, 30 тысяч лир. И в два раза больше, если имеешь несчастье побеспокоить какого-нибудь туза. Вся система врачебной помощи основывается на Mutua[102], членство в которой обязательно. Члены Mutua выбирают врачей для своего участка и оплачивают их, в зависимости от того, сколько денег у них в кассе. Больные рассчитываются за все, платя членские взносы. Если по какой-либо причине «свой» врач не устраивает больного, он может обратиться к любому другому врачу, только в этом случае платит по тарифу. Все это так. Но есть ряд сложностей. Каждое из этих обществ взаимопомощи имеет свой перечень принятых лекарств. Патентованные средства очень дороги. Обыкновенно их не включают в перечни. В таких случаях врач, входя в положение больного, выписывает фиктивный рецепт: общая стоимость включаемых в него лекарств равняется стоимости нужного патентованного средства. Аптекарь при этом ничего не теряет. Но Mutua не дремлет. С некоторых пор она стала требовать дубликаты рецептов.
Луиджи брезгливо морщится.
— Конкуренция зверская. Мои товарищи решили организоваться. Они положили для начала брать за консультацию 2500 или 3 тысячи лир. Но всякий раз какой-нибудь собрат по профессии, который уже имел обеспеченную клиентуру и брал по 5 тысяч лир, сбивал цену, доходя до смехотворного тарифа. Это продолжалось до тех пор, пока он не добивал конкурента. В подобных случаях самолюбия не существует… Впрочем, для меня такой вопрос не возникает. После девяти лет обучения и пяти лет прозябания у меня просто нет денег, чтобы где-то обосноваться!
Желая отвлечь его от этих мыслей, мы говорим об Италии. Он признает, не без грусти, что послевоенные успехи весьма значительны. Но, по его мнению, образ мыслей изменился мало. Кругозор среднего итальянца очень узок — и это самое ужасное.
— Ну и что остается делать… Эмигрировать! Нас слишком много, и, что гораздо хуже… мы не любим друг друга. Итальянцы друг друга ненавидят! Если с самого начала у тебя нет денег, ты никогда ничего не достигнешь.
— Женитесь на богатой.
Он криво улыбается:
— Я думал об этом. Но как можно жениться, как можно довериться женщине и сделать ее матерью твоих детей? Ведь когда узнаешь их девушками, они готовы броситься вам на шею безо всяких условий. С тех пор как я в Риме, я никогда не испытывал недостатка в женском обществе. Никогда мне не приходилось утруждать себя ухаживанием или заигрыванием. Первый шаг они берут на себя; я ограничиваюсь тем, что выбираю.
— Это из-за вашего личного обаяния, Луиджи, — вставляет Лилла.
Он отрицательно качает головой.
— Не в этом дело. Женщин больше, чем мужчин. Они действуют по принципу липкой бумаги для мух. Из множества мужчин один да прилипнет. Это более интересное времяпрепровождение, чем подпирать стены на вечеринках.
— В общем, у вас всегда есть любовница.
Он делает резкое движение:
— Momento[103]. Я вовсе не говорил о любовницах. Вы можете добиться от этих девушек всего, абсолютно всего, но только не того, чтобы они пожертвовали вам свою девственность без благословения церкви.
Эпоха полудев?[104] Редактор был прав. Отставание на пятьдесят лет.