Латышев Игорь Япония, японцы и японоведы

Игорь Латышев.

Япония, японцы и японоведы.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Япония... При упоминании названной страны в сознании моих соотечественников возникают обычно самые разнообразные ассоциации. У подростков и молодых людей эта страна навевает мысли о новейших образцах телевизоров, видеокамер, фотоаппаратов, мотоциклов и автомашин. Рафинированным интеллигентам, увлеченным театром, поэзией и живописью, Япония видится страной уникальной экзотической культуры, общеизвестными символами которой стали в нашем обиходе такие понятия и слова как чайная церемония, гейши, самураи, харакири, кимоно, икэбана и т.д. Иначе смотрят на Японию наши ученые-экономисты и деловые люди: для них это динамичная страна, совершившая в недавнем прошлом "экономическое чудо" и достигшая в результате крупных успехов в развитии целого ряда ультрасовременных, наукоемких отраслей производства. Не столь уважительно относятся, однако, к Стране восходящего солнца российские политологи: упоминания об этой стране вызывают у них настороженность в связи с бессрочным пребыванием на Японских островах вооруженных сил США и неуемными посягательствами японского правительства на российские Курильские острова. А вот в сознании людей преклонного возраста, помнящих военные лихолетья, Япония и по сей день остается очагом агрессивных милитаристских устремлений, подкрепляемых неистребимым самурайским духом ее жителей.

Примечательно, что до последнего времени интерес российской общественности к Японии - дальневосточному соседу России был зачастую большим, чем интерес к таким соседним странам как Китай и два корейских государства. За последние десятилетия в нашей стране были изданы сотни книг о Японии, освещающих самые различные стороны общественной жизни японцев как в прошлом, так и в настоящем.

Написанием этих книг занималось и занимается довольно большое число специалистов-японоведов. Сегодня в нашей стране их насчитывается несколько сот человек. Большинство из них владеют японским языком, знание которого было получено в таких престижных учебных центрах страны как Московский, Ленинградский и Дальневосточный государственные университеты, а также в некоторых других востоковедных учебных заведениях. Как правило, эти специалисты-японоведы всю трудовую жизнь сохраняют верность своей профессии. Объясняется это тем, что изучение Японии и ознакомление с ней наших соотечественников дает им не только средства к существованию, но и духовную удовлетворенность. Уж очень привлекает к себе и специалистов, и сторонних наблюдателей эта экзотическая и динамичная страна! Наверное поэтому труд японоведов был и остается в наши дни одной из самых интересных профессий, связанных с изучением зарубежных стран Востока.

Мне, автору этой книги, очень повезло: начиная со студенческих лет я смог непрерывно, на протяжении всей своей трудовой жизни заниматься изучением Японии. И более того, судьба моя сложилась по счастью так, что изучением этой страны в течение ряда лет я занимался не в замкнутой кабинетной обстановке и не в узких рамках некой одной темы исследования, а в гуще реальной японской жизни и по широкому кругу проблем, включая и исторические, и политические, и социальные, и культурные вопросы. За пятнадцать лет трехкратного пребывания в Японии в качестве собственного корреспондента газеты "Правда" мне удалось побывать во всех концах Страны восходящего солнца, почти во всех ее префектурах, и повстречаться с сотнями ее жителей, представлявших самые различные социальные слои японского общества. Повезло мне также и потому, что находясь на журналистской работе, я постоянно ощущал практическую пользу от всего того, что мною писалось и публиковалось на страницах самой крупной и самой влиятельной газеты страны. Свыше восьмисот статей и заметок, опубликованных в "Правде" за моей подписью, были предназначены не для узкого круга специалистов, а для обыкновенных читателей газеты, и это всегда радовало и воодушевляло меня.

Не жаль мне ни в коем случае и тех тридцати с лишним лет, которые провел я в Институте востоковедения Академии наук СССР (а позднее Российской Академии наук) в качестве научного работника - исследователя японской истории и современности. Двенадцать книг и около пятидесяти научных статей, написанных мной в этом качестве, оставят, как я надеюсь, какой-то, пусть и скромный, след в той огромной массе японоведческих публикаций, которые появились в нашей стране за послевоенные годы.

Не жалею я, наконец, и о тех научно-организационных усилиях, которые были затрачены мной в должности заведующего отделом Японии Института востоковедения АН СССР и председателя секции по изучению Японии Научного совета по координации востоковедных исследований. Эти усилия, направленные на объединение японоведов нашей страны и упрочение их творческих контактов друг с другом, мне думается, дали в свое время какие-то позитивные результаты. За годы пребывания на упомянутых выше административных постах я обрел возможность ближе познакомиться со многими из моих коллег-японоведов и глубже вникнуть в существо и цели общения нашей страны с Японией, яснее понять все плюсы и минуты этого общения и взять на учет те подводные камни, которые были и остаются на путях развития добрососедских связей двух наших стран. Думается мне поэтому, что мой опыт многолетней японоведческой работы может заинтересовать сегодня не только моего сына, изучающего японский язык в Московском государственном лингвистическом университете, но и некоторых других коллег по профессии.

Правда, при всем этом надо сделать одну существенную оговорку: я не лингвист и не филолог, а специалист по истории и социально-политическим проблемам Японии, Поэтому такие сферы японоведения как лингвистические и литературоведческие исследования, а также переводы с японского на русский язык произведений японских писателей не получили в книге должного освещения. Для этого требуется специалист-японовед иного научного профиля, иной квалификации.

В наше время, к сожалению, российские японоведы мало интересуются прошлым своей науки. В периодических изданиях типа ежегодника "Япония" сообщения с обзорами предыдущей деятельности отечественных специалистов по Японии публикуются редко, хотя работа японоведческих центров в нашей стране приняла в 50-х - 80-х годах исключительно широкие масштабы. Упоминания о крупном вкладе советских японоведов в тогдашнее развитие востоковедной науки Советского Союза если и появляются, то лишь мимоходом в связи с юбилеями отдельных ученых старшего поколения либо при публикации некрологов.

В последние годы заметно реже, чем прежде, собираются вместе российские японоведы на конференции и симпозиумы для обсуждения каких-либо общих проблем. Их научные собрания проводятся теперь обычно сепаратно по отдельным направлениям работы: экономисты в своем узком кругу, лингвисты и литературоведы - в своем, историки и политологи - сами по себе. Так бывает проще для организаторов, но это чревато постепенной утратой взаимных контактов и профессиональной сплоченности наших знатоков Японии.

Но все-таки пока российские японоведы еще не утратили интереса друг к другу и продолжают считать себя людьми единой профессии. А раз такая профессиональная общность существует, то у нее должны быть, как и в любой отрасли знаний, своя история, свои авторитеты и своя преемственность поколений.

Со времени возникновения отечественного японоведения как составной части востоковедной науки прошло около восьмидесяти лет, и уже давно нет в живых ни одного из его основоположников: ни Д. М. Позднеева, ни Е. Д. Поливанова, ни Н. И. Конрада, ни Н. А. Невского, ни К. А. Харнского, ни других. Ушло почти целиком из жизни и второе поколение знатоков Японии (Е. М. Жуков, К. М. Попов, Х. Т. Эйдус, А. Л. Гальперин, Г. И. Подпалова, П. П. Топеха и многие другие), а японоведы третьего поколения в большинстве своем уже вступили в пенсионный возраст. Пришла, по-видимому, пора и им передавать эстафету людям четвертого и пятого поколений.

Но смена поколений в наши дни должна, по моему убеждению, сопровождаться публикациями, содержащими сведения о том, как жили и трудились уходящие на покой старики-японоведы, как виделась им и освещалась ими в свое время страна изучения - Япония, какой вклад внесли они в свою отрасль науки. Ведь в минувшие два-три десятилетия в Советском Союзе было опубликовано несравнимо больше книг по Японии, чем в любой из стран Западной Европы и, во всяком случае, не меньше, чем в США.

Подведение итогов работы большого числа российских японоведов старшего поколения - это дело, конечно, непосильное для любого автора-одиночки. Для этого нужно соавторство ряда ученых, а к тому же и организаторские усилия руководителей тех или иных научных коллективов. И медлить с этим не следовало бы, так как время бежит быстро, и с каждым уходящим годом сокращается число ныне здравствующих ветеранов отечественного японоведения...

Приведенные выше размышления побудили меня, автора этих строк, проявить инициативу и попытаться воссоздать в своей памяти и изложить на бумаге некоторые воспоминания. Моя цель состоит в том, чтобы привлечь внимание молодых коллег-японоведов к истории их профессии и к трудам их непосредственных предшественников-японоведов второго и третьего поколений.

Предлагаемая мною книга представляет собой по форме скорее мемуары, чем научный труд, скорее полемические заметки, чем историческое исследование. В отличие от моих прежних работ в ней затронуты и темы, связанные с моей личной жизнью и с моими взглядами на Японию, на советско-японские и российско-японские отношения - взглядами, заметно отличающимися от того, что пишут некоторые из моих молодых коллег. Конечно, я старался при этом не слишком обременять читателей сюжетами автобиографического характера, не имеющими отношения к Японии и японоведению, и не давать волю своим эмоциям в тех случаях, когда в памяти всплывали кое-какие недостойные поступки тех, с кем я прежде сотрудничал и кому когда-то слишком доверял.

Отдельные разделы книги написаны не столько в научной, сколько в журналистской манере. Там речь идет о моих личных впечатлениях о Японии и японцах, накопленных за долгие годы пребывания на Японских островах в качестве журналиста. Довольно много приводится, в частности, сведений о тех японских и советских знаменитостях, с которыми мне довелось общаться на Японских островах. Вклиниваясь в текст, такие журналистские зарисовки, разумеется, нарушают стилистическое единообразие книги, но без них мои мемуары превратились бы либо в сухой канцелярский отчет, либо в скучное изложение отдельных вопросов новейшей истории Японии, либо в оторванный от реалий полемический трактат. Включенные в книгу фрагменты с личными журналистскими зарисовками японских реалий прошлого должны, как я надеюсь, несколько оживить текст, который читателю-неспециалисту может показаться скучноватым.

В основе своей все-таки данная книга рассчитана не столько не рядовых читателей и журналистов, сколько на специалистов-японоведов. Ведь большую часть своей предшествовавшей трудовой жизни я оставался работником академического, научно-исследовательского учреждения - Института востоковедения. Сферой моих исследований на протяжении многих лет оставалась постоянно общественная жизнь Японии, включая как историю, так и современность. При написании ранее изданных книг и статей мне приходилось из года в год осмысливать те явления и процессы, которые наблюдались во второй половине ХХ века в социальной и политической жизни японского общества, а также во внешней политике этой страны. Поэтому и в ряде разделов предлагаемой книги я предпочел оставаться в рамках наиболее понятных для меня проблем. Речь в книге идет поэтому прежде всего об экономическом, политическом и социальном развитии Японии в минувшие полстолетия, причем наибольшее внимание уделяется оценкам советско-японских и российско-японских отношений. Особое внимание уделил я при этом вопросам, связанным с территориальным спором двух стран, ибо именно этими вопросами мне приходилось то и дело заниматься на протяжении предшествовавших десятилетий и в Москве и в Токио. В этой же связи излагаются в книге и критические авторские взгляды на соответствующие публикации моих коллег российских японоведов, и в частности на те, с содержанием которых я не могу согласиться.

Поскольку книга написана в форме личных воспоминаний, то ее главы расположены в ее тексте в хронологической последовательности, соответствующей основным этапам моей предшествующей трудовой жизни. Соответственно в той же последовательности рассматриваются в книге и события, происходившие в Японии на протяжении второй половины ХХ века. Такой субъективистский, на первый взгляд, подход к освещению событий и проблем японский истории и современности допустим, как мне кажется, хотя бы по той причине, что вся моя прошлая японоведческая работа по счастливому стечению обстоятельств укладывается в несколько ясно очерченных во времени и пространстве этапов, удачно совпадавших с этапами развития отношений Японии с нашей страной. Что же касается оценок рассматриваемых в книге событий, то право на такие оценки я оставляю за собой, даже если подчас они не совпадают с мнениями тех, кто сегодня возглавляет в нашей стране работу моих коллег-японоведов.

И вот еще о чем хотелось бы предварительно упомянуть: профессия японоведа никогда не рассматривалась мной как личное занятие, оторванное от практических задач нашей страны. В моем сознании изучение Японии всегда увязывалось с защитой национальных интересов Родины, будь то бывший социалистический Советской Союз или нынешняя "рыночная" Россия. Во всех написанных мною ранее статьях и книгах эти интересы были всегда превыше всего прочего. Этим принципом я руководствуюсь и по сей день. В то же время я убежден, что зрелый специалист-японовед не должен в своих публикациях слепо повторять установки мидовских чиновников, если они ошибочны. В таких случаях его долг - руководствоваться своими собственными понятиями о национальных интересах страны. Конечно, так думают сегодня не все мои коллеги-японоведы и со многими из них у меня возникают разногласия по отдельным вопросам взаимоотношений России с Японией.

Наверняка и среди предполагаемых читателей моих воспоминаний найдутся люди с иными, чем у меня, взглядами. Ведь известно, что даже в российском МИДе есть влиятельные лица, готовые "укреплять добрососедство" с Японией путем односторонних уступок России японским территориальным домогательствам. Я, правда, не встречал людей со столь странным менталитетом ни среди японцев, ни среди американцев, но среди наших соотечественников их появилось почему-то немало в последние годы. Не исключаю поэтому, что и некоторые из читателей этой книги могут не согласиться с моими взглядами на прошлое и настоящее отношений России с Японией, а также с моими отзывами о некоторых российских японоведах и дипломатах. Но мемуары - это прежде всего воспоминания личного характера, и избежать в них проявления собственных эмоций и субъективных суждений невозможно. Такова уж особенность этого жанра!

Надеюсь все-таки на то, что мои заметки о делах минувших лет послужат стимулом для написания нашими молодыми японоведами более обстоятельных и более взвешенных книг и статей по затронутым мною, но отнюдь не исчерпанным до конца вопросам.

Часть I

О СОВЕТСКИХ ЯПОНОВЕДАХ

ПЕРВОГО И ВТОРОГО ПОКОЛЕНИЙ

(1944-1957)

Глава 1

ЯПОНОВЕДЫ МОСКОВСКОГО ИНСТИТУТА

ВОСТОКОВЕДЕНИЯ В 40-х ГОДАХ

Преподаватели-японоведы

наши учителя и воспитатели

В первые годы Отечественной войны изучение Японии и японского языка в гражданских высших учебных заведениях Москвы временно было прервано. Большинство мужчин-японоведов призывного возраста направилось в армию. Часть из них служила затем на Дальнем Востоке. Другие же оказались в рядах воинских частей, ведших борьбу с гитлеровской армией. Некоторые специалисты, владевшие японским языком, покинули Москву в связи с эвакуацией их учреждений в глубинные районы Советского Союза. Те же, кто по возрасту или по состоянию здоровья не был призван в армию и остался в Москве, переключились на другие занятия.

Центрами изучения Японии были в те годы военные учреждения, большая часть которых находилась на Дальнем Востоке или в Сибири и Средней Азии. Там вели преподавательскую, референтскую, разведовательную, переводческую и пропагандистскую работу такие специалисты по Японии как Б. Г. Сапожников, С. Л. Будкевич, Н. П. Капул, Г. К. Меклер, А. А. Пашковский, Г. И. Подпалова и многие другие. Здесь я упомянул фамилии лишь знакомых мне лично японоведов старшего поколения. Но было тогда среди военнослужащихдальневосточников большое число знатоков японского языка, с которыми судьба меня так и не свела. Их имена и фамилии следовало бы также помнить нынешнему поколению японоведов. Кстати сказать, добрые упоминания о многих из них содержатся в статьях Б. Г. Сапожникова, опубликованных в книге, посвященной светлой памяти советских востоковедов-участников Великой Отечественной войны1.

Однако уже в 1943 году, после разгрома гитлеровцев под Сталинградом и на Курской дуге, в Москве возобновил работу Московский Институт востоковедения, преподаватели и студенты которого некоторое время находились в эвакуации в городе Фергане. Тогда же по указанию главы наркомата иностранных дел СССР В. М. Молотова было значительно увеличено по сравнению с довоенным периодом число студентов, изучавших восточные языки, и в том числе японский язык. Судя по всему, руководители названного наркомата смотрели далеко вперед и уже в тот момент думали о тех задачах внешней политики нашей страны, которые предстояло решать в период после победы над мировым фашизмом. Причем внимание уделялось не только Западу, но и Востоку, ибо предполагалось резкое возрастание потребности в специалистах-знатоках соседних с Советским Союзом стран Востока, включая Китай, Японию, Корею и Монголию. С учетом дальнейших потребностей МИДа и других государственных ведомств при приеме студентов-первокурсников предпочтение отдавалось лицам мужского пола. Особыми льготами при поступлении в институт пользовались абитуриенты-фронтовики, вернувшиеся в тыл в связи с ранениями. Они как правило были старше других юношей по возрасту и проявляли более ответственное отношение к учебе и большую целеустремленность, хотя подчас длительный отрыв от учебных занятий и пережитые на фронте нервные стрессы отрицательно сказывались у некоторых из них на способности к быстрому усвоению иностранных языков. В этом отношении "желторотые" юнцы - вчерашние школьники нередко опережали их в учебе, по крайней мере на первых порах.

Московский институт востоковедения (сокращенно - МИВ), располагался в Ростокинском проезде на краю Сокольнического парка в четырехэтажном кирпичном здании, принадлежавшем до войны институту философии, литературы и истории, более известному в сокращенном названии: ИФЛИ.

Добираться до института было далековато: сначала на метро до конечной станции "Сокольники", а затем несколько остановок на трамвае. Институтское здание соседствовало с деревянными одноэтажными домиками скорее дачного, чем городского типа, обнесенными дощатыми заборами. С тыльной стороны здания протекала речка Яуза, по берегам которой лепились огороды, пустыри и мусорные кучи. Само здание столь же мало впечатляло, как и окружающий его пейзаж: старый кирпичный дом с тесными комнатками и с поношенной мебелью. Когда летом 1944 года я впервые вошел в двери этого дома, то, как помнится, в душу закралось сомнение: "Неужели отсюда, из такого неухоженного, невзрачного помещения, и начинается заманчивый путь в дальние и сказочно живописные страны Востока?"

Вступительные экзамены в МИВ в 1944 году принимались у абитуриентов довольно либерально, и были сданы мною на все пятерки. В своем заявлении о приеме я просил зачислить меня на японское отделение. Почему? Да потому, что Япония казалась мне и загадочной, и опасной, и в то же время экзотической страной. Причем такой страной, которая требовала к себе особого внимания хотя бы уже потому, что в 1944 году ее армии оккупировали и Китай и многие страны Тихого океана, обнаруживая способность наносить тяжелые удары по военной мощи США и Великобритании. Вспоминались при этом и прочтенные незадолго до того романы наших писателей-соотечественников А. Новикова-Прибоя "Цусима" и А. Степанова "Порт-Артур", оставившие в моей памяти чувство горечи за наши поражения в русско-японской войне вместе с недоуменным вопросом: "Как же смогли эти япошки так разгромить русскую армию?!"

Профессия, связанная со всесторонним изучением Страны восходящего солнца виделась мне делом очень нужным нашей стране, исключительно интересным и престижным. К тому же мне почему-то думалось тогда, что у меня были особые задатки к изучению иностранных языков и что поэтому усидчивость и упорство помогут мне успешно овладеть одним из самых трудных восточных языков. Правда, вскоре обнаружилось, что я переоценивал свои лингвистические способности: они оказались не большими, чем у основной массы моих сокурсников, и если в дальнейшем на экзаменах по японскому языку я и добивался отличных оценок, то лишь благодаря повседневному труду. И в этой связи не могу умолчать о том, что были в числе моих однокашников и поистине талантливые люди, намного опережавшие в студенческие годы остальных студентов,- люди, удивлявшие своими успехами в изучении японского языка не только нас, но и наших преподавателей. Таким студентом был, в частности, Борис Лаврентьев, ставший по окончании института одним из лучших советских переводчиков японского языка. Неоднократно в последующие годы он привлекался к важнейшим переговорам руководителей внешней политики СССР и Японии. В дальнейшем Б. Лаврентьев стал и одним из самых компетентных отечественных ученых-лингвистов. На протяжении нескольких десятилетий и вплоть до 1999 года он возглавлял кафедру японского языка Государственного института международных отношений при МИДе СССР.

Среди студентов-однокашников, поступивших в институт одновременно со мной, а также либо годом ранее, либо годом-двумя позднее, оказалось немало и других энергичных, одаренных людей, проявивших себя в дальнейшем в самых разнообразных сферах науки и государственной деятельности. На одном со мной курсе учился Дмитрий Петров, ставший крупным ученым - автором ряда книг по истории и внешней политике Японии. (Наши пути с Дмитрием Васильевичем постоянно пересекались на протяжении пятидесяти лет, поэтому ниже я еще не раз буду упоминать о нем.) Видными учеными-японоведами стали также мои однокашники: Нина Чегодарь (в студенческие годы - Арефьева), Владимир Хлынов, Виктор Власов, Юрий Козловский, Павел Долгоруков, Инна Короткова, Седа Маркарьян, Татьяна Григорьева и многие другие. Большой вклад в изучение ряда стран Азии внесли в дальнейшем выпускники японского отделения МИВ Ярополк Гузеватый и Владимир Глунин. Переводчиками высшей квалификации, содействовавшими широкому ознакомлению отечественных читателей с художественной литературой и с научно-техническими публикациями японских издательств, стали Борис Раскин и Лев Голдин.

У некоторых же из моих однокашников незаурядные способности проявились не столько в научной, сколько в дипломатической, государственной и журналистской деятельности. Неоднократно и подолгу находились в 50-х - 80-х годах в Японии в качестве ответственных сотрудников посольства СССР, а затем в качестве консулов в Осаке и Саппоро Виктор Денисов и Алексей Оконишников. Собственными корреспондентами центральных советских газет в Японии работали в последующие годы Борис Чехонин и Аскольд Бирюков. Известность снискала себе на журналистской стезе Ирина Кожевникова.

Были, конечно, в числе студентов японского отделения МИВ и бездари и лентяи, отсеявшиеся уже на первых двух курсах. Но их оказалось немного. И не они делали погоду в аудиториях. Сегодня, вспоминая прошлое, нельзя не воздать должное руководству Московского института востоковедения, которое в трудные военные и первые послевоенные годы сумело подобрать для учебы на японском отделении большую группу толковых, способных и энергичных молодых людей.

Большой вклад в дело подготовки нового послевоенного поколения японоведов-профессионалов внесли в те годы преподаватели института, включая как лингвистов, так и специалистов по истории, географии и другим страноведческим дисциплинам.

В стенах МИВ сложился в те годы, пожалуй, самый крупный коллектив преподавателей-японоведов. Кафедру японского языка Института возглавлял тогда член-корреспондент Академии наук СССР, профессор Николай Иосифович Конрад, считавшийся учителем и наставником большинства преподавателей кафедры.

В нашей литературе, посвященной истории отечественного японоведения, личность Н. И. Конрада окружена ореолом всеобщего почитания. И для этого было немало оснований. Однако у меня, да и у некоторых других моих друзей-студентов, впечатление о Конраде сложилось неоднозначное. Конечно, это был выдающийся ученый. Есть основания считать его одним из основоположников советского японоведения. В свои молодые годы, а точнее в период преподавания в Ленинградском университете (с 1922 по 1938 годы), он подготовил большую группу квалифицированных специалистов по японскому языку и японской литературе. Именно его ученицы Н. И. Фельдман, А. Е. Глускина, Е. Л. Наврон-Войтинская, М. С. Цын, В. Н. Карабинович, А. П. Орлова стали ведущими преподавателями кафедры японского языка МИВ. Ранее, в 20-е годы, когда эти женщины были еще молоденькими студентками, профессор Конрад красавец-мужчина, обладавший блистательным умом, поразительной эрудицией и великосветскими манерами,- легко покорил их сердца. Впоследствии они, будучи уже преподавателями МИВ, в беседах со студентами не скрывали, что почти все были в студенческие годы влюблены в своего учителя. Ходили слухи, что у некоторых из упомянутых дам были с Николаем Иосифовичем и романтические отношения, во всяком случае, до тех пор пока он не женился на одной из своих почитательниц - Наталье Исаевне Фельдман. По своим внешним данным Наталья Исаевна заметно уступала другим ученицам Конрада, но обладала, судя по всему, сильным, волевым характером, позволившим ей в дальнейшем установить над своим обаятельным мужем жесткий супружеский контроль. Было известно, что Н. Фельдман относилась к своим прежним сокурсницам весьма настороженно и сухо, препятствуя их вхождению в круг домашних друзей Николая Иосифовича. Но это не мешало всем ученицам Конрада вести работу в МИВе под руководством своего обожаемого учителя в рамках одной кафедры.

Хотя авторитет и научная слава Конрада в академическом мире Москвы все больше упрочивались в те годы, мы, студенты, не ощущали особых благ от его пребывания во главе кафедры. Во-первых, сам Николай Иосифович повседневные языковые занятия в группах не вел и ограничивался лишь руководством работой подчиненных ему педагогов кафедры. В дни экзаменационных сессий он, правда, иногда присутствовал на экзаменах по японскому языку и снисходительно задавал студентам каверзные вопросы "на смекалку". Чаще всего, не получив ответа, он сам и отвечал на эти вопросы, оставляя в сознании экзаменуемых ощущение своего полного ничтожества.

Что же касается тех лекционных курсов по литературе и истории культуры Японии, положенных в дальнейшем в основу его книг, то нашему потоку (не берусь судить о других) явно не повезло. Уж очень часто Николай Иосифович болел (у него была хроническая астма) и по этой причине обычно не приходил на лекции, запланированные в учебном расписании. Его курс японской литературы так и не был прочитан нам, экзаменов по этой дисциплине у нас не было, а в аттестатах в соответствующей графе был поставлен прочерк. В памяти остались лишь две-три лекции Конрада, которые довелось мне услышать в институтской аудитории за все студенческие годы. Лекции эти слушались всеми с большим интересом и оставили у меня яркое впечатление: Конрад был великолепным рассказчиком, способным завораживать аудиторию как широтой своих знаний, так и живостью речи, тонким юмором и образностью выражений. С тех пор у меня в памяти остался почему-то лишь его насмешливый рассказ о слабых лингвистических способностях японцев. "Когда вы попадете в Японию,поведал он нам с лукавой улыбкой,- то не смущайтесь, если продавцы, отпускающие вам товар, или прохожие, которым вы уступили дорогу, будут громко благодарить вас странным возгласом "санка барабач"... Так звучат в устах японцев английские слова "thank you very much".

Приходя в аудитории, наши педагоги из числа бывших почитательниц Конрада постоянно внушали нам мысль, что нам следовало радоваться и гордиться тем, что изучение японского языка ведется в МИВе под руководством такого корифея науки как член-корреспондент Н. И. Конрад. Поэтому и мы взирали всегда на Николая Иосифовича с благоговейным уважением. Как крупный ученый Н. И. Конрад, несомненно, заслуживал такого всеобщего уважения. Но впоследствии, спустя годы, мне стали вспоминаться все чаще и такие качества Николая Иосифовича как замкнутость и холодность к людям, не входившим в узкий круг его приближенных. Предпочитая уединенный образ жизни (возможно, причиной тому было хроническое нездоровье), основатель советского японоведения в мои студенческие годы находился на слишком далеком расстоянии от простых смертных. Он был похож на январское солнце, ярко светившее, но не гревшее нас, студентов. Опекал Николай Иосифович тогда лишь нескольких избранных им любимчиков, имевших доступ в его дом и получивших его протекцию в академическом мире страны.

Вторую роль после Конрада играла на кафедре его жена Наталья Исаевна Фельдман, читавшая студентам теоретический курс грамматики японского языка. Повседневные учебные занятия со студентами вели подруги Фельдман по студенческой скамье Анна Евгеньевна Глускина, Евгения Львовна Наврон-Войтинская, Вера Николаевна Карабинович (литературный псевдоним Маркова) и Мариана Самойловна Цын. У студентов эти воспитанницы Конрада пользовались, пожалуй, большим уважением и авторитетом, чем другие члены кафедры японского языка. Как и сам Конрад, они умели эффективно подать себя и приковать внимание слушателей своей начитанностью, живостью рассказов о японском языке и о самих японцах. У Глускиной, например, эти беседы со студентами всегда подкреплялись личными впечатлениями о ее пребывании в Японии, куда в 1928 году она выезжала в научную командировку.

На фоне этой блистательной женской группы, составлявшей ближайшее окружение Н. И. Конрада, другие преподаватели смотрелись не так впечатляюще, хотя по своим знаниям японского языка некоторые из них превосходили названных женщин. Прежде всего я имею в виду Степана Федотовича Зарубина, отличавшегося скромностью в одежде и поведении, молчаливостью и в то же время наилучшим по сравнению с другими знанием японской разговорной речи. До своего прихода в институт Зарубин долгое время находился в Японии на переводческой работе. Носил в те годы Зарубин старую кожаную куртку, а в институт приезжал на мотоцикле. В ходе занятий он давал студентам очень ценные словарные сведения, но делал это как бы между прочим со свойственным ему сонливым и безучастным выражением лица. Не вникал он, судя по всему, и в межличностные отношения других педагогов кафедры. Студенты тем не менее относились к нему с уважением.

Немалый стаж общения с японцами был за плечами и у Бориса Владимировича Родова, некогда исполнявшего обязанности драгомана советского посольства в Токио. Как никто другой из преподавателей, Родов облекал свою речь на японском языке в трафаретные штампы, почерпнутые из повседневного обихода японских дипломатов, чиновников и политиков. Это было, конечно, полезно, хотя такая лексика навряд ли соответствовала живой, повседневной разговорной речи японцев.

Моим первым преподавателем японского разговорного языка оказалась Ирина Львовна Иоффе. О занятиях с ней я вспоминаю с благодарностью. Чувствовалось, что она очень старалась привить нам умение вести хотя бы примитивный разговор с японцами, обходясь на первых порах самым малым числом слов. Старалась Ирина Львовна - старались и мы, первокурсники, и что-то у нас получалось. Такие занятия вселяли оптимизм и надежду, что когда-нибудь сможем мы объясняться с японцами и на более высоком уровне.

Были на кафедре японского языка и преподаватели, никогда не видевшие Японию, а может быть, вообще не бывавшие в японской языковой среде. Как правило, они вели занятия со студентами первого и второго курсов, осваивавшими азы японской грамматики и лексики. Но свои пробелы в знании японского языка они стремились восполнить бескорыстной и ревностной заботой о воспитании у студентов упорства в заучивании иероглифики и в овладении основами японской грамматики. К этим преподавателям, навсегда оставившим у своих учеников теплые воспоминания и чувства благодарности, относились прежде всего Александра Петровна Орлова и Мария Григорьевна Фетисова. На первых этапах учебы в МИВе некоторые студенты, изучавшие японский язык, утрачивали уверенность в своих силах, приходили в отчаяние и готовы были бежать от иероглифов куда глаза глядят. Вот этих-то слабовольных ребят и спасала зачастую Орлова, заступаясь за них перед дирекцией, беря их на поруки с надеждой, что они обретут "второе дыхание". И эта материнская вера Орловой в своих подопечных нередко оправдывала себя.

Вообще говоря, преподавателей японского языка студенты знали обычно гораздо лучше, чем всех других. Ведь на протяжении всех пяти лет студенческой учебы в МИВе японский язык был для тех, кто его изучал, основной, доминирующей дисциплиной. На него отводилась наибольшая доля аудиторного учебного времени - почти все дни недели. Да и постоянные домашние занятия по японскому языку были вечной помехой нашему свободному времяпрепровождению. Именно из-за неуспеваемости по японскому языку происходил отсев студентов с первого, второго, а то и третьего курсов. Все прочие дисциплины, и в том числе английский язык, осваивались нами как-то походя. По таким дисциплинам как всемирная и русская история, география, государственное право, политэкономия и т.д. готовились все мы обычно лишь в дни экзаменационной сессии, предшествовавшие тому или иному экзамену. С преподавателями этих дисциплин наши контакты были реже - с ними встречались мы обычно не чаще одного раза в неделю. Но все-таки среди последних нельзя не упомянуть двух преподавателей-японоведов, которые наряду с лингвистами в конце 40-х - начале 50-х годов вели в МИВе курсы страноведения, экономики и истории Японии.

В памяти выпускников японского отделения МИВ неизгладимый след оставила, в частности, педагогическая деятельность профессора Константина Михайловича Попова. Не владея японским языком, Константин Михайлович стал тем не менее уже в предвоенные годы самым компетентным в Советском Союзе знатоком экономической географии Японии. Его книги "Япония: очерки географии и экономики" (1931), "Экономика Японии" (1936) и другие стали солидной базой дальнейшего изучения советскими японоведами Страны восходящего солнца.

Константин Михайлович находился в те годы в самом расцвете своей научной, педагогической и практической деятельности. Воспринимался тогда он студентами по-разному. Некоторые восхищались им, некоторые побаивались, а были и такие, кто с юмором обсуждал его лекции и даже ходил жаловаться на него в деканат. Дело в том, что лекций как таковых Константин Михайлович не читал, рекомендуя студентам обращаться к его книгам, а также к книгам некоторых зарубежных авторов, переведенных на русский язык. Приходя в аудиторию, он начинал вызывать к доске то одного, то другого студента, спрашивая каждого о том, какие книги о Японии они читали и что думают по поводу прочитанного. Если выяснялось, что студент что-то читал и что-то усвоил, то он обычно удостаивался щедрых похвал профессора. Если же отвечавший у доски затруднялся сказать что-то определенное и проявлял отсутствие интереса к литературе о Японии, профессор взрывался и обрушивал на него бурю гневных слов, вроде таких как "лодырь", "неуч" или "тупица". Затем начинался опрос на ту же тему других присутствовавших. Тут же следовал и рассказ самого К. М. Попова о тех или иных публикациях, касавшихся вопросов географии, экономики, истории и культуры Японии. И, наконец, в заключение присутствовавшие получали рекомендации по поводу того, какие книги о Японии надлежало им читать далее и как относиться к их авторам. Естественно, что прежде всего требовалось знание соответствующих работ самого Константина Михайловича. Конечно, дискуссии такого рода, возникавшие на лекциях К. М. Попова, нравились далеко не всем: они окрыляли лишь тех, кто рвался к страноведческим знаниям сверх учебных программ, но омрачали настроения середняков и лентяев. Впрочем, экзамены по своим дисциплинам К. М. Попов принимал либерально и двоек обычно не ставил.

Ореол неординарной личности витал вокруг К. М. Попова еще и потому, что ведома была нам студентам и его другая внеакадемическая жизнь: Константин Михайлович увлекался театром и музыкой, и не только увлекался, но и был тесно связан с музыкальными и академическими кругами столицы и даже утвердил себя в этих кругах в качестве постановщика оригинального музыкального спектакля под названием "Опера на эстраде". Параллельно известна была нам и внеакадемическая деятельность К. М. Попова иного рода, а именно в качестве эксперта министерства внешней торговли - уже в первые послевоенные годы К. М. Попов в этом качестве не раз выезжал в служебные командировки в Японию, тогда практически недоступную для других преподавателей, не говоря уже о студентах.

Несмотря на столь широкий разброс в направлениях своих знаний, Константин Михайлович находил время для индивидуального общения с большим числом студентов. Искреннюю благодарность и признательность питала к Константину Михайловичу в последующие годы большая группа его учеников, которым он активно и заботливо помогал по окончании института в устройстве на работу в министерство иностранных дел, министерство внешней торговли, также в аспирантуру тех или иных научных центров страны. Его широкие связи с влиятельными руководителями различных правительственных ведомств и научных учреждений позволили ему в те годы дать "путевку в жизнь" десяткам молодых японоведов-выпускников МИВа. Да и не только МИВа. Помогал К. М. Попов выходам на научную стезю и выпускникам других учебных заведений, в частности военного института иностранных языков, где в то время после возвращения этого института из эвакуации также велась подготовка новых кадров специалистов по Японии. Пример тому - помощь К. М. Попова первым шагам в науке адъюнкта названного института А. И. Динкевича, ставшего впоследствии одним из ведущих исследователей финансовой системы и экономики Японии.

Менее заметную роль играла в общественной жизни и учебных делах МИВ преподаватель истории Японии - доцент Эсфирь Яковлевна Файнберг. Отчасти причиной тому был ее не очень общительный характер. К тому же не обладала она и тем умением очаровывать аудиторию, каким обладали, например, Н. И. Конрад и А. Е. Глускина. Она плохо видела и носила постоянно очки с очень толстыми стеклами. Лекции свои она читала сидя, низко склонившись над текстом и мало заботясь о том, слушают ли ее студенты или нет. Но лекции ее были весьма добротны по содержанию.

В тот период, как выяснилось позже, Эсфирь Яковлевна интенсивно работала в архивах в связи с написанием докторской диссертации на тему "Русско-японские отношения в 1697-1875 годах", изданной впоследствии в виде книги. И как ученый-исследователь она проявила себя гораздо ярче, чем как преподаватель. Ее книга, как показало в дальнейшем развитие японоведческой науки, послужила исключительно важным вкладом в разработку достоверной истории русско-японских отношений. Лично я глубоко благодарен Э. Файнберг за то доверие, которое она оказала мне, а также Д. В. Петрову, подав в дирекцию заявку на зачисление нас двоих в аспирантуру по специальности "История Японии".

Студенты-японоведы МИВ:

как осваивали они свою профессию

Учеба в Институте востоковедения включала в себя не только различные академические дисциплины. Она предполагала как само собой разумеющееся формирование у студентов определенного политического мировоззрения. Ведь институт этот как и Институт международных отношений относился к числу политизированных учебных заведений, призванных готовить идеологически устойчивые кадры, способные отстаивать национальные интересы, мировоззрение и политический курс Советского государства. На практике, конечно, та идеология, которая складывалась у большинства студентов, не во всем соответствовала официальным доктринам руководства КПСС, а также тому, что говорилось в лекциях профессоров. Скептически воспринимались в студенческой среде официальные догмы политэкономии социализма, а также коммунистическая теория неизбежности движения человечества к такому идеальному бесклассовому обществу, где все будут трудиться по способностям, а все блага будут распределяться по потребностям. Но в то же время многое из того, чему нас учили в те годы, становилось частью нашего личного мировоззрения. Постепенно в годы учебы мы привыкли смотреть на общественные явления прошлого и настоящего сквозь линзы марксистской идеологии, исходившей из наличия в зарубежных капиталистических странах классовых противоречий. Очки с этими линзами, в общем, как мне думается и теперь - полвека спустя, помогали нам в дальнейшем видеть суть общественных явлений, понимать, что хорошо, а что плохо для нашего народа, для трудового населения страны, лучше разбираться в ходе международных событий. Да и сам ход событий укреплял у нас патриотические, державные настроения. Навряд ли кто-либо из нас, студентов, сомневался тогда в справедливости и исторической необходимости военного разгрома фашистской Германии и в утверждении контроля Советского Союза над странами Восточной Европы. Подавляющее большинство из нас осуждали курс США и Англии на развязывание "холодной войны" с Советским Союзом. Конечно торжество советского оружия в борьбе с гитлеровскими армиями и небывалое увеличение роли нашей страны в системе послевоенных международных отношений воспринималось нами как наглядное свидетельство превосходства советского социалистического образа жизни над капитализмом, превосходства нашей коммунистической идеологии над идеологией капиталистического Запада.

Никаких явных "диссидентов" в тот период среди нас не водилось, а если кто и питал в душе нелюбовь к нашей стране (не исключаю, что были и такие), то не высказывал это открыто. Иначе его не поняли бы однокашники. К тому же следует иметь в виду, что как сейчас, так и тогда, пятьдесят лет назад, вдумчивый анализ общественных явлений не был свойственен студенческой братии - умственные усилия юнцов были направлены прежде всего на впитывание и запоминание полученных ими в институте знаний с расчетом лишь на успешную сдачу соответствующих экзаменов.

Практически все студенты нашего института числились комсомольцами, а наиболее активные из них стремились вступить во Всесоюзную Коммунистическую партию (большевиков). Примечательно, что далеко не всем из них удавалось стать членами ВКП(б), ибо принимались в партию лишь студенты, проявившие себя отличниками в учебе и наиболее заметными активистами в общественных делах и комсомольской работе. Весьма придирчиво подходили при этом партийные и комсомольские руководители к моральному облику тех, кто подавал заявления о приеме в ВКП(б), и многим предлагалось повременить со вступлением. Такая придирчивость объяснялась и тем обстоятельством, что прием студентов в партию ограничивался вышестоящими партийными инстанциями, ибо тогдашний курс партийного руководства предполагал преднамеренное ограничение приема в партию интеллигенции и всестороннее поощрение увеличения численности партийных рядов за счет представителей рабочего класса.

Конечно, отнюдь не всегда студенты, вступавшие в кандидаты, а затем и в члены ВКП(б), на сто процентов разделяли официальную идеологию правительственных и партийных верхов, хотя в своих заявлениях о приеме в партию они писали о своей верности этой идеологии. Многие из нас, например, чувствовали досадную фальшь содержавшихся в официальных партийных документах и в печати утверждений о гениальности, мудрости и непогрешимости И. Сталина, о всемирно-исторической значимости чуть ли не каждого из его высказываний, хотя в целом тогдашняя внутренняя и внешняя политика советского руководства не вызывала у нас ни возражений, ни сомнений. Не принимались теми из нас, кто пытался осмысливать официальные догмы, как абсолютно неоспоримые истины и ленинские труды. Еще в ту пору мне, например, думалось, что некоторые из ленинских оценок хода мирового развития устарели и уже не отвечают действительности. Но в целом в первые послевоенные годы, а именно во второй половине 40-х годов, всякие догматические и фальшивые вкрапления в общую систему взглядов руководителей Советского государства воспринимались мною, да и большинством моих друзей-однокурсников, как досадные, но несущественные частности, на которых не стоило заострять внимание, ибо в общих чертах прививавшаяся нам идеология казалось бы оправдывала себя: наша страна в те годы уверенно шла по пути восстановления подорванной войной экономики, улучшения жизни народа и утверждения своего возрастающего влияния на международные дела. Чего же иного можно было тогда желать?!

Принципиальную верность внешнеполитического курса советского руководства ясно подтверждал тогда ход послевоенных событий на Дальнем Востоке и в Восточной Азии, где все больше успехи одерживали коммунистические силы. Свидетельство правоты и превосходства марксистско-ленинского мировоззрения мы видели тогда в победах коммунистических сил в Китае, Северной Корее и во Вьетнаме, а также в послевоенных успехах коммунистического движения в ряде стран Юго-Восточной Азии. Поэтому сознание большинства из нас в те трудные, но радостные послевоенные годы было пронизано верой в светлое будущее нашей страны, в созидательную силу нашего народа, в справедливость и разумность нашего общественного строя. Нет, не наблюдал я тогда среди своих сверстников в институте той беспринципной раздвоенности мировоззрения, того циничного, насмешливого отношения к идеологическим установкам советского руководства, которые стали проявляться даже среди членов КПСС в последующие годы, особенно в застойный брежневский период, когда власть в стране оказалась в руках туповатых консервативных старцев.

Конечно, наше благодушие и безусловно положительное отношение к сталинскому руководству и его политике объяснялось в значительной мере тем, что мы, как и большинство наших соотечественников, многого не знали. Неизвестны нам были в то время подлинные масштабы массовых необоснованных репрессий, развязанных карательными органами страны в ходе междоусобной борьбы за власть, развернувшейся в 20-е годы в руководстве ВКП(б) между Сталиным и Троцким и переросшей в преследование всех инакомыслящих. За чистую монету принимались моими сверстниками сообщения о кознях и заговорах "врагов народа". Уж если таким сообщениям доверяли многие среди членов партии и фронтовики, то нам, юнцам, не умудренным жизненным опытом, они тем более казались правдоподобными. Мои взгляды на деятельность Сталина и его внутреннюю политику изменились поэтому не в студенческие годы, а значительно позже - лишь после ХХ съезда партии.

Наряду с учебой много времени занимала у меня комсомольская работа. Сначала я был секретарем комсомольской организации японского отделения, а затем был избран в общеинститутский комитет комсомола, где несколько лет в качестве заместителя секретаря комитета занимался организацией лекционной и пропагандистской работы наших студентов-комсомольцев как внутри института, так и среди населения Сокольнического района. Тогда же, в 1946 году, я был принят в кандидаты в члены КПСС, а в феврале 1947 года - в члены КПСС. Комсомольская и партийная работа дали мне полезные навыки в общении с людьми, в умении считаться с их личными интересами и проявлять выдержку в конфликтных ситуациях, хотя, как вспоминается мне сегодня, у меня тогда обнаружилась мальчишеская склонность к слишком резкой реакции на разгильдяйство и леность при выполнении некоторыми из студентов своих комсомольских обязанностей.

Хотя занятия учебой и комсомольскими делами отнимали у нас, студентов, наибольшую долю времени, тем не менее не упускали мы тогда, разумеется, и возможность предаваться в свободные часы присущим молодости удовольствиям и радостям. Бывали у нас и любовные увлечения, и дружеские попойки, и занятия спортом, и поездки на природу. Кстати сказать, будучи студентом 4-го курса, я женился на своей однокурснице Инессе Москалевой, также изучавшей японский язык. Но все-таки у меня лично, да и у большинства моих друзей, главным жизненным импульсом оставались все пять лет институтские дела.

Наряду с великой победой Советского Союза над гитлеровской Германией судьбоносным событием для нас, студентов-японоведов, стало в 1945 году вступление нашей страны в войну с Японией, продолжавшей тогда вести боевые операции против США и оккупировать громадные территории Китая, Кореи и ряда других стран Азии. Это известие было воспринято настороженно теми из нас, чьи отцы, братья и сыновья находились в то время в армии. Некоторые из моих родственников и друзей-студентов высказывали поначалу тревогу за судьбы советских солдат и офицеров, едва успевших вздохнуть с облегчением по окончании боев с гитлеровцами. Но вскоре после того, как с Дальнего Востока стали поступать сообщения о стремительном разгроме Квантунской армии и переходе под контроль Советского Союза Северо-Восточного Китая, Северной Кореи, Южного Сахалина и Курильских островов, тревога улеглась, и оптимизм стал вновь преобладать в настроениях общественности.

Вступление Советского Союза в войну с Японией в августе 1945 года вызывает в наши дни дискуссии в журналистских и научных кругах. Ревностные сторонники откровенно проамериканской политики Ельцина изображают в своих комментариях этот шаг как плод опрометчивой и чуть ли не преступной дипломатии Сталина, противоречившей нормам международного права. Такая трактовка событий представляет собой, на мой взгляд, никчемную попытку смотреть на события пятидесятилетней давности сквозь призму сегодняшней международной ситуации, сегодняшней раскладки политических сил в стране и сегодняшней идеологии правящих кругов. А расценивать эти события следует с учетом тогдашней международной ситуации, тогдашней роли Советского Союза в решении вопросов, связанных со второй мировой войной, развязанной странами фашистской коалиции в масштабах всего мира, с учетом тогдашних взглядов, настроений и помыслов большинства наших соотечественников. Разве можно забывать тот факт, что в те годы в сознании наших граждан милитаристская Япония представляла собой постоянную угрозу миру и безопасности нашей страны. И такое сознание вполне соответствовало реальной действительности. Ликвидация этой угрозы, этого очага войны на Дальнем Востоке представлялась тогда нашей общественности делом вполне закономерным и праведным. К тому же нельзя забывать, что вступление Советского Союза в войну с Японией встретило всеобщее одобрение мировой общественности. Его дружно приветствовали как руководители США и Англии, так и руководители Китая и других азиатских стран, ставших жертвами японской агрессии. Во вступлении Советского Союза в войну с Японией вся мировая общественность, за исключением лишь японских правителей и генералов, видела справедливый и своевременный акт расправы со страной-преступницей, ввергшей сотни миллионов людей в пламя второй мировой войны. Сегодняшние попытки так называемых "демократов" типа А. Козырева, Г. Явлинского или В. Новодворской сочувствовать сетованиям японских политиков на якобы "незаконные" действия Сталина, принявшего решение о вступлении Советского Союза в войну с Японией, представляют собой поэтому примитивное и предвзятое толкование истории в угоду своим сегодняшним конъюнктурным соображениям. Попробовал бы кто-нибудь из им подобных "демократов" заикнуться в защиту японских милитаристов пятьдесят два года тому назад, когда не только советская, а и вся мировая общественность пылала неугасимой ненавистью к японским агрессорам и жаждала их скорейшего уничтожения!

Сокрушительный разгром японской Квантунской армии в Маньчжурии и Корее дал стимул для дальнейшего бурного роста среди русского населения нашей страны патриотических настроений. С полным пониманием и одобрением было встречено тогда нами студентами-японоведами обращение к советскому народу И. Сталина, переданное по радио 2 сентября 1945 года, в день подписания Японией акта о ее безоговорочной капитуляции. Мне, как начинающему японоведу, глубоко врезалась в память та часть обращения, где говорилось об искуплении позора, испытанного Россией в 1904-1905 годах в итоге бесславного поражения в войне с Японией. Вполне отвечали, в частности, моему настроению слова И. Сталина о том, что "поражение русских войск в 1904 году в период русско-японской войны оставило в сознании народа тяжелые воспоминания" и что эти переживания "легли на нашу страну черным пятном". "Наш народ,- говорилось в обращении,- верил и ждал, что наступит день, когда Япония будет разбита и пятно будет ликвидировано. Сорок лет ждали мы, люди старого поколения, этого дня. И вот этот день наступил. Сегодня Япония признала себя побежденной и подписала акт о безоговорочной капитуляции. Это означает, что Южный Сахалин и Курильские острова отойдут к Советскому Союзу, и отныне они будут служить не средством отрыва Советского Союза от океана и базой японского нападения на наш Дальний Восток, а средством прямой связи Советского Союза с океаном и базой обороны нашей страны от японской агрессии"2.

Патриотическая державная идеология большинства молодых людей моего поколения формировалась тогда в военные и послевоенные годы, когда весь ход событий внутри и за пределами страны подтверждал ее правоту. Поэтому сегодня на склоне своих лет люди моего поколения так остро и болезненно реагируют на потуги нынешних прояпонски настроенных средств массовой информацией глумиться над этой идеологией, выдавая тех, кто ей привержен, за твердолобых консерваторов и придурков. Нет, не были придурками тогда молодые люди, вступившие в жизнь с намерением укреплять свое государство и твердо отстаивать его завоевания. Не было ничего предосудительного и в их стремлении к суровой расправе с фашистскими военными преступниками, будь то немцы или японцы. Такое стремление вполне сочеталось с советским курсом на превращение Германии и Японии в миролюбивые, нейтральные страны, неспособные к возобновлению агрессии против своих соседей. Вполне обоснованным было тогда и то осуждение, которое стала вызывать в Советском Союзе с осени 1945 года политика правящих кругов США в Японии. Хотя информация, поступавшая с Японских островов, была в то время недостаточной, тем не менее уже тогда стало явственно проявляться нежелание Вашингтона сотрудничать с Советским Союзом в деле выработки совместной программы радикальных преобразований японского общества. А спустя несколько месяцев после капитуляции Японии стало ясно, что доступ советских граждан на Японские острова, оккупированные американскими вооруженными силами, будет не расширяться, а ограничиваться, ибо обстановка внутри Японии оказалась совсем иной, чем обстановка в странах Восточной Европы, находившихся под контролем Советской армии. Ошиблись, таким образом, те из японоведов Москвы, которые поначалу размечтались о том, как ворота в Страну восходящего солнца настежь распахнутся для каждого, кто захочет ее изучать.

И все-таки, начиная с 1945 года, возможности для изучения советскими студентами японского языка значительно расширились. Неожиданным подспорьем в овладении студентами японской речью стали в последующие послевоенные годы поездки студентов-старшекурсников в лагеря японских военнопленных. Часть студентов ездила на практику в сибирские города, часть - на Сахалин, часть - в Хабаровский край, часть - на Урал. Более всего повезло, как тогда считалось, моей группе: нас, человек восемь пятикурсников, направили не на Восток, а на Запад - на Украину в город Запорожье, где в одном из лагерей наряду с немцами и венграми находился батальон японцев - солдат и офицеров Квантунской армии.

Согласно лагерному порядку военнопленные офицеры были изолированы от солдат и жили в отдельной казарме, расположенной на отдалении от солдатского лагеря. Причин тому было несколько: во-первых, в соответствии с правилами Женевской конвенции о военнопленных офицеры в отличие от рядовых в принудительном порядке не привлекались к физическому труду и, в частности, к работам по восстановлению предприятий и жилых домов разрушенного войной города. Да и жили они в несколько более комфортных условиях, чем их прежние подчиненные. Во-вторых, отделение офицеров от солдат способствовало демократизации сознания рядового состава и вносило раскованность в их взаимоотношения. Ведь в японской императорской армии дисциплина держалась на систематическом запугивании подчиненных своими начальниками, на официально разрешенном мордобое и на беспрекословном выполнении солдатами любой офицерской прихоти. Если офицер бил солдата кулаком по лицу, то последнему надлежало стоять навытяжку с руками по швам, а затем по окончании экзекуции поклониться начальнику и извиниться за свой "проступок", даже если в действительности он ни в чем не был виноват. Когда солдат отделили от офицеров, то с ведома лагерных властей солдаты избрали свои комитеты, которые и взяли на себя организаторские обязанности, став посредниками между администрацией лагеря и основной массой военнопленных.

В Запорожье в дни, предшествовавшие нашему приезду, трудность общения местной лагерной администрации с военнопленными японскими солдатами состояла в том, что среди солдат практически не было людей, более или менее основательно знакомых с русским языком, а среди работников лагерной администрации не было переводчиков японского языка. Наш приезд в лагерь сразу же облегчил общение лагерного начальства с японскими солдатами и помог устранению целого ряда недоразумений и трений в их отношениях.

Японские солдаты-военнопленные стали первыми в моей жизни японцами, с которыми мне довелось вплотную общаться, и притом общаться на японском языке, который был весьма несовершенен и неестественен. Радовало меня, правда, то, что мы все-таки понимали друг друга и могли кое-как обсуждать не только бытовые, но и политические вопросы.

Вели себя японцы по отношению к нам, студентам, вполне дружелюбно и почтительно, а и конце пребывания проявляли даже явную симпатию. Да это было и понятно, хотя бы потому, что в основу нашей языковой подготовки была положена интеллигентная речь. Нас учили ранее лишь вежливым формам обращения к собеседникам. А грубым словам и выражениям, практиковавшимся в старой японской армии старшими чинами по отношению к солдатам, нас не учили. Японцы воспринимали нас поэтому с приятным удивлением, а может быть, и с юмором.

С первого взгляда солдаты Квантунской армии производили впечатление не взрослых мужчин, а подростков: так они были низкорослы и щуплы. В среднем их рост не превышал 160-165 сантиметров, да и физически большинство из них не обладали сильной мускулатурой. Сказывалась рисовая и овощная диета большинства японских семей довоенных и военных лет. Ныне, в конце ХХ века, японская молодежь превосходит юношей того периода как минимум на 15-20 сантиметров. Врожденная физическая слабость большинства японских военнопленных проявлялась особенно заметно в сравнении с пленными немецкими солдатами, большинство которых составляли длинноногие амбалы. Кстати сказать, среди немецких военнопленных преобладали эсэсовцы, в сознании которых еще гнездились идеи превосходства арийской расы над прочими народами, а в поведении по отношению к японцам сквозили высокомерие и агрессивность. В лагере царила поэтому атмосфера нескрываемой вражды между японцами и немцами. Возникавшие между ними конфликты велись обычно на русском языке с применением обеими сторонами матерной брани, быстро освоенной и теми и другими даже при общем незнании русского языка. Выглядели эти немецко-японские стычки иной раз довольно комично. Отнимают у немца два маленьких японца скамейку и кричат: "Ты зачем, мать твою, цап-царап?!", а немец в ответ рычит, тыкая им в лица пальцем: "Ты, ты, мать твою, цап-царап!" Слова "цап-царап" в межнациональном лагерном обиходе употреблялись широко и повсеместно, означая "украл", "похитил", "отнял" и т.д.

Как выяснилось после нашего приезда в лагерь особую обиду у японцев, вызвало бездумное решение лагерной администрации о привлечении к сотрудничеству в охране лагеря и конвоированию пленных тех немцев-эсэсовцев, которые знали русский язык. На практике это выглядело так: выходит утром из лагерных ворот на работу и движется по улице строем рота маленьких, похожих на детей японцев. А конвой у роты такой: впереди лениво идет с винтовкой под мышкой дулом вниз наш солдат-конвоир, а по бокам и позади роты идут помощники конвоира - дылды-немцы с дубинками в руках. Сразу же после нашего приезда японцы стали у нас допытываться: "Почему вы так унижаете нас, японцев? Разве мы разрушили Запорожье и другие ваши города? Ведь это же все учинили немцы! А вы почему-то доверяете им больше, чем нам! Зачем они нас охраняют? Да и куда нам, японцам, из Запорожья бежать?! Некуда!"

В ходе пребывания среди японских военнопленных мы выполняли различные обязанности: были переводчиками на тех стройках жилых домов и предприятий, где японские солдаты трудились совместно с нашими наемными рабочими, и вели по вечерам в лагере политзанятия, в которых военнопленные знакомились со свежей газетной информацией, изучали азы марксизма-ленинизма и даже "Краткий курс истории КПСС" (ведь времена были сталинские и воспринималась такая учеба лагерной администрацией, а следовательно и японскими солдатами как дело обязательное). Участвовали мы и в решении бытовых вопросов: инструктировали, например, бедняг-японцев, как бороться с клопами (ибо в японских домах в силу климатических условий страны и особенностей национального быта ее населения такие насекомые не водятся), в урочные вечера при демонстрации советских фильмов на лагерной эстраде выступали на японском языке с пересказом и пояснениями содержания отдельных кадров.

Для практики в разговорном языке к некоторым из нас были прикреплены те или иные японские солдаты, которых ради этого освобождали от выходов на повседневную работу. Был такой преподаватель-японец и у меня - рядовой Мацуда, уроженец острова Сикоку сорока с лишним лет. Тогда не только мне, но и солдатам-японцам он казался стариком, умудренным большим жизненным опытом. Я вел беседы с Мацудой на разные темы, записывал то и дело в блокнот незнакомые мне слова и выражения, а затем в свободные часы отыскивал их в японо-русском словаре и пытался заучить. За три месяца пребывания в Запорожье мое продвижение в японском разговорном языке было, во всяком случае, тогда мне так казалось, гораздо большим, чем за три года учебы в стенах института. Но освоение иностранного разговорного языка требует постоянного и непрерывного общения с говорящими на нем лицами: поскольку в дальнейшем мои интенсивные занятия в этом деле прервались (особенно в период работы над дипломом, а затем и в течение трех лет пребывания в аспирантуре), то часть тех разговорных навыков, полученных мной в итоге бесед с Мацудой выветрилась из памяти ко времени окончания аспирантской учебы.

Уезжали мы в Москву из Запорожья с добрыми чувствами к японцам и с хорошими впечатлениями о них как о людях. Годы пребывания на чужбине не озлобили их, хотя они сильно тосковали по своей родине. Да и быт их был нелегким, как нелегок был в те послевоенные годы быт большинства наших соотечественников. Стены бараков, где жили военнопленные, были испещрены изображениями женских фигурок в ярких кимоно и разнообразными видами горы Фудзисан. Открытием для нас стало и то, что солдаты Квантунской армии, в которых мы раньше были склонны видеть коварных и жестоких "самураев", оказались в плену людьми кроткими, законопослушными и очень чувствительными, отзывчивыми на любой добрый жест, на любое внимание к ним или заботу о них. Много раз я видел их плачущими в момент, когда кто-нибудь из наших соотечественников (чаще всего это были рабочие строек, трудившиеся бок о бок с японцами) радушно делился с ними бутербродами с колбасой или куревом или просто добродушно похлопывал их по плечу, выражая свое сочувствие простецким вопросом: "Ну что скажешь, брат японский? Крепись: придет время, и поедешь к своим гейшам". Слезы на глазах были и у знакомых нам японских солдат при нашем отъезде в Москву: долго стояли они у лагерных ворот, провожая печальными взглядами грузовик со скамейками в кузове, на котором мы отправились на железнодорожный вокзал.

К началу 50-х годов Московский институт востоковедения продолжал оставаться единственным общеобразовательным высшим учебным заведением столицы, в котором готовились специалисты-востоковеды со знанием японского языка. Я не упоминаю здесь такие ведомственные учебные заведения как Военный институт иностранных языков при министерстве обороны, готовивший японоведов-военных переводчиков, и Высшую дипломатическую школу при министерстве иностранных дел, студенты которой получали лишь довольно ограниченное представление о японском языке. Казалось бы, при таких обстоятельствах спрос различных государственных ведомств на молодых людей, овладевших японским языком, должен был быть достаточно высок. Но в действительности ситуация была иной: отношение нашей страны с Японией, находившейся под контролем оккупационной армии США, складывались в условиях усиления "холодной войны" крайне плохо, а потому контакты с Японией в начале 50-х годов шли на убыль, что вело к сокращению потребности государственных учреждений в специалистах-японоведах.

В отличие от выпускников-китаистов, которых различные практические организации и ведомства вербовали себе на работу еще до окончания института - столь велика была в них потребность, спрос на выпускников-японоведов был ограничен. По этой причине многие из моих однокашников, окончивших МИВ летом 1949 года, были вынуждены соглашаться на работу не по специальности. Хотя в соответствии с дипломами выпускники японского отделения института получали квалификацию "референтов-переводчиков по Японии", тем не менее многим из них пришлось в дальнейшем работать в учреждениях, не имевших никакого отношения к Стране восходящего солнца, в частности в общеобразовательных школах в качестве преподавателей английского языка. Правда, значительная часть выпускников мужского пола поступила тогда на работу в закрытые военные учреждения, связанные с МГБ и МВД, где в перспективе не исключалась и работа по специальности. Что же касается меня, то мне как и Д. Петрову, В. Денисову и нескольким другим выпускникам-японоведам, получившим дипломы с отличием, дирекция МИВ предложила поступить в аспирантуру института. Для меня это была большая удача, т.к. научная работа вполне отвечала моим помыслам о будущем.

Глава 2

АСПИРАНТСКАЯ ЖИЗНЬ

НАЧИНАЮЩЕГО ЯПОНОВЕДА

В КОНЦЕ 40-х - НАЧАЛЕ 50-х ГОДОВ

Почему возник вопрос о фашистской

сущности власти японской военщины

Три года аспирантуры не были для меня потерянным временем. Это был период, когда в отличие от студенческих лет у меня было больше свободы, больше возможности планировать свои занятия по собственному усмотрению. В студенческие годы уйма времени уходила на ежедневные поездки в институт на лекции и практические занятия. А после лекций приходилось часто задерживаться в институте допоздна по делам, связанным с общественной работой. С домашними же занятиями приходилось сидеть обычно по вечерам. Иное дело аспирантская жизнь - в первый год, когда требовалось сдать кандидатские экзамены, я мог целыми днями читать нужную литературу либо дома, либо в библиотеках, планируя свое время так, как мне было удобно. А два последних года меня целиком захватила работа над диссертацией.

Именно тогда приучил я себя к повседневному труду за столом и, что самое важное, к умению отказывать себе в таких удовольствиях как частые встречи с друзьями, регулярные занятия спортом или увлечение чтением художественной литературой. Отчетливо понимая, что аспирантуру мне надо было закончить в срок, т.е. за три года сдать экзамены и положить на стол готовую диссертацию, я двигался к цели довольно-таки упорно, позволяя себе отдых и развлечения лишь в каникулярные дни. Мне нисколько не жаль того времени, которое в годы аспирантуры было затрачено главным образом на получение знаний и навыков самостоятельной работы над текстами собственных рукописей. Такие навыки обретаются не сразу. Проходят годы, прежде чем у молодого научного работника появляется умение сосредоточиваться, потом давать ход мысли, потом, когда мозг втягивается в работу, ловить и фиксировать каждую возникающую мысль на бумаге, а затем приводить все написанное в порядок, редактируя и шлифуя текст. Также, вероятно, работают и писатели. Разница только в том, что мыслью писателя движет чаще всего его фантазия, а мысль научного работника должна переваривать и приводить в систему собранные им сведения и высказывания предшественников.

Помогло мне сосредоточиться на аспирантских занятиях и тогдашнее весьма скромное имущественное и финансовое состояние моей семьи, включавшей жену - такую же аспирантку, как я,- и мать. Мой семейный и личный бюджет не позволял мне отвлекаться от аспирантских занятий и допускать в своем повседневном быту какие-либо излишества. Не стоит в данном случае считать излишеством летние поездки по дешевым туристским путевкам на Кавказ и Черное море. Деньги на эти путевки выкраивались из наших скромных аспирантских стипендий, хотя в те времена, в отличие от нынешних, размеры этих стипендий были достаточно велики, чтобы не нищенствовать, а жить на уровне среднего служащего какой-либо государственной конторы (аспирантская стипендия в МИВе составляла в те годы около одной тысячи рублей в месяц). В ходе летних поездок на юг мне и жене приходилось соблюдать строгий режим экономии и расходовать деньги по минимуму с расчетом, чтобы к моменту возвращения в Москву еще оставалось бы несколько рублей на оплату такси для переезда от вокзала до дома. О "красивой" жизни на юге осталось у меня такое впечатление: в 1950 году мы с женой путешествовали на лайнере "Россия" из Одессы в Сочи, купив самые дешевые палубные билеты. Три ночи в Одессе, Ялте и Новороссийске мы спали, как бомжи, под открытым небом на продуваемых холодным ветром скамейках палубы, уступая днем места на этих скамейках важным персонам первого класса.

Предельно скромны были в период аспирантуры и еда, и одежда, и обстановка той маленькой четырнадцатиметровой комнаты в общей квартире старого дома в Зарядье, в которой в дневные часы мне приходилось временами работать над диссертацией.

Случился, правда, в те годы один зигзаг в моих аспирантских занятиях. Постоянная ограниченность в деньгах побудила меня на втором курсе аспирантуры к поиску побочных заработков. Поводом тому послужила встреча с одним из моих сокурсников, который поведал мне, что он неплохо зарабатывает на чтении лекций в качестве "члена-соревнователя" общества "Знание". "Напиши лекцию, например, на тему о политической ситуации на Дальнем Востоке,- сказал он,- отдай ее на утверждение в правление общества "Знание", а затем, если текст лекции будет утвержден, тебе выдадут путевку "Общества" на чтение в различных аудиториях. Пока ученой степени у тебя нет, будешь называться "членом-соревнователем". Платить тебе будут, разумеется, меньше, чем кандидатам наук или докторам, но читай лекции почаще - и будешь зарабатывать столько же, сколько и доценты. Во всяком случае, это будет в два раза больше, чем твоя нынешняя аспирантская стипендия". Такой совет показался мне соблазнительным, и вот, отложив в сторону работу над диссертацией, я занялся написанием лекции, придумав ей претенциозный заголовок: "Победа революции в КНР и перспективы развития революционного движения в Юго-Восточной Азии". Написание текста этой лекции отняло у меня почти месяц, так как за отсутствием на русском языке книг, статей и прочей информации по взятой мною теме мне пришлось пойти в библиотеки и углубиться в иностранные книги и зарубежную периодику. Занимался я этой темой ежедневно с утра и до вечера. Когда же месяц спустя я принес с трепетом в правление общества "Знание" свой опус, отпечатанный за плату на машинке, то референт, сидевший в правлении, смерил меня равнодушным взглядом, взял рукопись, небрежно бросил ее на стол и пообещал вернуть с отзывом недели через две. Прошло, однако, более пяти недель, прежде чем мне вернули рукопись назад вместе с убийственным отзывом, подписанным неким кандидатом наук М. Коганом. Начинался этот отзыв, как помнится, так: "Вместо того чтобы опереться на основополагающие указания, содержащиеся в докладе Г. Маленкова на минувшем пленуме ЦК КПСС, молодой автор лекции занялся изложением какой-то отсебятины, что недопустимо для лектора общества "Знание"..." И в таком разгромном духе был выдержан почти весь текст этого отзыва. И лишь в конце была выражена надежда, что в случае "коренной переработки рукописи" автору может быть доверено ее использование в качестве лекции. Я взял отзыв и молча удалился, обманутый в своих ожиданиях, посрамленный и глубоко возмущенный несправедливостью и высокомерием рецензента. Но после зрелых размышлений дома я сделал один очень важный, "судьбоносный" для моей научной карьеры вывод: "надо поставить точку - забыть о побочных заработках и до окончания аспирантуры заниматься только диссертацией и ничем иным". Так я и поступил, забросив и лекцию, и отзыв в какой-то ящик стола, откуда никогда в дальнейшем их и не вынимал.

И это был правильный вывод: все последующие полтора года пребывания в аспирантуре ушли у меня на работу только над диссертацией. И лишь поэтому удалось мне уложится в срок и защититься буквально за два дня до фактического окончания срока аспирантской учебы.

Тему диссертации мне утвердили на кафедре поначалу такую: "Военно-фашистский режим в Японии в годы второй мировой войны". Вскоре мне стало ясно, что в наших библиотеках, включая Ленинскую, литературы по данной теме имеется очень мало. Да это и не удивительно: во время войны московские библиотеки пополнялись свежими книгами и периодическими изданиями лишь в очень ограниченном количестве, а поступления из Японии практически отсутствовали. Не знаю, что бы я написал и смог ли вообще написать что-нибудь, если бы мне не помог счастливый случай. А произошло вот что: нежданно-негаданно в книгохранилище нашего института (по чьему указанию - неизвестно) привезли и выгрузили навалом трофейные книжные и журнальные фонды из библиотеки исследовательского центра концерна "Мантэцу", захваченной в Маньчжурии нашей армией в 1945 году. Понадобилось несколько лет, чтобы эти книги были доставлены в Москву, а в Москве чиновники правительственных ведомств не захотели возиться с этими книгами, основную массу которых составляли издания на японском языке. В результате целая комната в подвале института оказалась завалена привезенными из Маньчжурии "трофеями".

На разборку этих книг выделили двух-трех преподавателей японского языка и двух аспирантов, в том числе меня. И это стало для меня чем-то вроде манны небесной. В моих руках оказались не только десятки книг, изданных в Японии в годы войны, но самое главное - ряд периодических изданий и прежде всего еженедельники агентства "Домэй Цусин". Именно в этих еженедельниках излагались в хронологическом порядке и со всеми подробностями сведения, касавшиеся тех внутриполитических событий, которые происходили в Японии в 1939-1941 годах, когда японские правящие круги готовились к вступлению в войну за передел мира и установление японского господства над Восточной Азией и Тихим океаном. Поэтому последние полтора года аспирантуры многие дневные часы я проводил в подвальном помещении института сначала за разборкой и сортировкой трофейной литературы, а потом в одной из комнатушек того же подвала, где находился спецхран (т.е. специальное закрытое хранилище литературы, допуск к использованию которой имели лишь преподаватели и аспиранты, да и то не все). Выносить эти японские книги в общий читальный зал и тем более за пределы библиотечных помещений тогда категорически запрещалось. Но это уже не было существенной помехой для работы.

Ощущая под рукой такое количество информации о японской внутренней жизни предвоенных и военных лет, какой наверняка не обладал в те годы никто в Москве, я чувствовал себя первопроходцем, проникшим в неизведанные соотечественниками дебри истории, и это ощущение окрыляло меня. С этого времени работа над диссертацией стала двигаться быстро вперед, увлекая меня все больше и больше. Все, что я находил в японской литературе, казалось мне тогда крайне важным, заслуживающим упоминания - в результате рукопись моя стала разбухать как на дрожжах. К моменту вынесения диссертации на защиту ее объем превысил 400 машинописных страниц. А что касается ее содержания, то я настолько углубился в детали событий, предшествовавших вступлению Японии в войну с США и Англией, что не смог уже охватить своим исследованием последующие годы - годы самой войны на Тихом океане. Пришлось в связи с приближением срока окончания аспирантуры срочно просить руководство кафедры о сокращении хронологических рамок моей темы. Мой научный руководитель Э. Я. Файнберг и заведующий кафедрой стран Дальнего Востока Г. Н. Войтинский дали на это согласие, и в результате я подготовил диссертацию на иную, чем было намечено ранее, тему: "Установление военно-фашистского режима в Японии накануне войны на Тихом океане (1940-1941 годы)".

Тема диссертации оказалась не столь простой, как это могло показаться со стороны. Дело в том, что вскоре я столкнулся с принципиальным теоретическим вопросом, широко обсуждаемым и по сей день, спустя полвека после окончания второй мировой войны, и не получившим до сих пор однозначного и приемлемого для всех ответа. Суть этого вопроса сводится к следующему: "Что такое фашизм?" О фашизме в Германии, Италии, Испании и в некоторых других странах Европы в то время были уже написаны кое-какие книги и статьи. Однако о японском фашизме в 30-х годах была написана лишь одна книга двух авторов: Танина и Иогана. Но два обстоятельства ограничивали возможность использования этой книги. Во-первых, там речь шла лишь о японском фашистском движении начала 30-х годов, а во-вторых, это было закрытое издание, известное больше за рубежом, чем среди нашей научной общественности. У нас она замалчивалась, как видно потому, что ее авторы, писавшие под псевдонимами, были в то время репрессированы. Что же касается книг и статей советских авторов второй половины 30-х - начала 40-х годов, то там серьезного анализа внутренней политики правящих кругов не давалось, хотя вскользь эта политика именовалась либо "милитаристской", либо "фашистской".

Что же касается японских консервативных государственных деятелей и историков, то в их высказываниях, относящихся к истории довоенной и военной внутренней политики японских правящих кругов, термин "фашизм", как правило, отсутствовал. Избегало применять этот термин и большинство американских авторов, писавших о том, что происходило в Японии накануне ее вступления в войну с США и Великобританией. Установленный в этот период в Японии режим именовался ими чаще всего "тоталитарным". Этим термином продолжали пользоваться американские историки и в послевоенные годы. В условиях усиливавшейся "холодной войны" употребление этого термина дало им возможность ставить на одну доску антиподные по своей социальной природе режимы: советскую власть в СССР и фашистскую диктатуру в Германии и Италии. К тому же, как я вскоре обнаружил, в послевоенной японской литературе, включая и книги некоторых членов Коммунистической партии Японии, прочно возобладала тенденция отмежевывать Японию от гитлеровской Германии и именовать установленный в Японии накануне войны на Тихом океане режим "средневековым милитаризмом". Именно в конце сороковых - начале пятидесятых годов по этому вопросу развернулись в Японии острые дискуссии, как в рядах Коммунистической партии, так и в среде японских историков-марксистов.

Все это поставило меня перед необходимостью задаться и самому тем же вопросом и попытаться разобраться в том, чьи взгляды на военную диктатуру, установленную в Японии в 1940-1941 годах, были для меня более убедительными. И если это был фашистский по сути дела режим (а мое убеждение свелось именно к этому), то от меня как диссертанта требовалось доказать, почему это было так.

Пришлось мне тогда танцевать от печки - и начинать диссертацию с попытки внятного определения того, что понимать под фашизмом как историческим явлением ХХ столетия.

Исходной основой для моих умозаключений стали материалы Седьмого конгресса Коминтерна и речь Г. Димитрова на этом конгрессе, в которой подчеркивалось, что фашизм это "не надклассовая власть и не власть мелкой буржуазии или люмпен-пролетариата над финансовым капиталом", а "власть самого финансового капитала"3. Я думаю, что и теперь, спустя шестьдесят с лишним лет, такое понимание фашизма нисколько не устарело и вполне соответствует реальному ходу исторических событий всего ХХ века. Среди участников Конгресса было большое число искушенных в политике людей, познавших сущность фашизма на своем собственном жизненном опыте. Нельзя забывать к тому же и то, что именно Коминтерн дал слову "фашизм" обобщающий смысл и превратил это слово из узкого понятия, относившегося прежде лишь к деятельности итальянских фашистов, в понятие более широкое, призванное определять сущность всех тех диктаторских, антидемократических реакционных режимов, которые вслед за Италией и Германией стали возникать в странах Западной Европы в 20-40-х годах.

Конечно же, никто в нашей стране не думал тогда, что вслед за американскими политологами некоторые из наших соотечественников, включая историков и юристов-международников, начнут в конце ХХ века некритически, как попугаи, повторять дилетантские, примитивные, а по существу клеветнические утверждения, будто коммунизм и фашизм - это режимы, одинаковые по своему происхождению, по своим целям и сущности. В те годы такая постановка вопроса показалась бы нашей научной общественности бредом сумасшедшего. Научные коллективы с гневом отвергли бы ее, и отнюдь не из-за страха перед властями, а по той простой причине, что в сознании участников войны - коммунистов, вернувшихся в академические учреждения, учебные институты и книжные издательства, не могла уложиться мысль, будто между ними и гитлеровцами, с которыми они воевали, существовало нечто общее и притом криминальное. Не могли они расценить тогда иначе как возмутительное кощунство, как плевки им в душу любые высказывания по поводу того, что-де Гитлер и Сталин - это одного поля ягоды. Да и весь ход второй мировой войны опровергал подобные высказывания, если бы они кем-то и делались. Те документы, мемуары современников и сообщения печати, которыми я располагал, работая над кандидатской диссертацией, не подтверждали, а опровергали надуманные версии американских политологов о тождестве внешней и внутренней политики коммунистов и фашистов. В глаза мне бросались тогда вполне явственные различия сущности коммунизма и фашизма. И как нельзя было игнорировать эту разницу в те годы, так нельзя закрывать на нее глаза в наши дни. И в вкратце она сводилась в моем сознании к следующему:

Во-первых, фашизм появился на свет как антипод коммунизма, и притом значительно позже и в иной исторической обстановке, чем коммунистическая идеология. Фашизм как политика правящих кругов европейских капиталистических стран возник в виде ответной реакции на победу коммунистов в России в 1917 году и подъем коммунистического и рабочего движения в таких странах Европы как Германия, Италия, Венгрия и т.д. Цель фашизма с момента его зарождения состояла в том, чтобы подавить коммунистическое движение и упрочить власть имущих верхов названных стран над широкими массами трудового населения. Воинственный антикоммунизм всегда был, следовательно, основной и неотъемлемой частью идеологии фашистских организаций и режимов.

Во-вторых, коммунизм возник и победил в России под антивоенными знаменами - под знаменами борьбы за прекращение войн, развязанных правящими кругами ряда развитых стран мира, в то время как фашизм возник под знаменами милитаризма, реванша, гонки вооружений и приготовлений к войнам за переделы сложившихся в мире границ.

В-третьих, если коммунисты несли на своих знаменах лозунги равенства и братства всех народов мира - лозунги интернационализма, то фашисты утверждали и в Германии и в других странах расовое превосходство одних народов над другими и идеи господства "избранных рас" над всеми остальными.

Далее, в-четвертых, в глаза бросалось различие социальной природы коммунизма и фашизма: коммунисты направляли острие своей борьбы против капитализма, их приход к власти сопровождался сломом капиталистической системы, ликвидацией рыночной экономики, изъятием из частных рук банков, заводов и коммерческих предприятий. Что же касается фашизма, то у истоков власти фашистских диктаторов находились, как правило, те или иные финансовые группировки (к примеру, Круппы и Тиссены в Германии), и фашистские диктаторы нигде и никогда не посягали на право частной собственности как основы капиталистической системы хозяйства.

И, наконец, в-пятых, в борьбе за приход к власти коммунисты повсеместно выдвигали лозунги защиты буржуазных демократических свобод и прав граждан, а парламентские учреждения использовались ими для получения поддержки широких слоев избирателей, в то время как фашисты приходили к власти под лозунгами отказа от демократии, уничтожения парламентаризма и возврата к средневековым самодержавным методам господства.

Перечисленные выше различия убеждали меня в том, что попытки американских политологов приравнивать коммунизм к фашизму под общим названием "тоталитарные режимы" были неправомерными и неубедительными, а в подходе этих политологов к анализу японской действительности мне виделось поверхностное, упрощенное и неверное понимание хода истории. Полемизируя с теми из них, кто не желал видеть в предвоенной и военной политике правящих кругов Японии фашистскую сущность, я отвел в своей диссертации целую главу доказательству того, что установленная в Японии в 1940-1941 годах "новая политическая структура" в сочетании с "новой экономической структурой" представляла собой не что иное, как фашистский режим, созданный, в сущности, по той же методе и с теми же целями, что фашистские режимы в Германии, Италии и Испании. Особенно помогли мне при этом ежедекадники агентства "Домэй Цусин", где публиковались довольно подробные сведения о финансовых кругах Японии, активно содействовавших перестройке страны на фашистский лад. Помогли мне и некоторые англоязычные книги, написанные непосредственными свидетелями того, что происходило в Японии в преддверии войны на Тихом океане. Поэтому поиск подтверждений правоты моих взглядов на внутреннюю политику Японии в 1940-1941 годах не только увлек меня, но и казался мне плодотворным. Не без гордости я тогда считал себя первым советским японоведом, проделавшим данную аналитическую работу в нашей стране, и это внутренне радовало меня, хотя никто из окружавших меня друзей и близких, естественно, не интересовался ни моими творческими муками, ни содержанием диссертации. Кстати сказать, я и сегодня ощущаю, что мой выбор темы кандидатской диссертации был весьма удачным. Достаточно сказать, что вопрос о характере военной диктатуры, установленной в Японии в 1941 году и просуществовавшей до августа 1945 года, не раз всплывал в дискуссиях как отечественных японоведов, так и японских историков в последующие годы. Приходилось участвовать в некоторых из этих дискуссий и мне, причем опирался я в значительной мере на те знания, которые были мной обретены в аспирантуре при работе над кандидатской диссертацией. Взгляды свои по данному вопросу я здесь излагать не собираюсь, так как они подробно изложены в моей статье в журнале "Проблемы Дальнего Востока", специально посвященной характеристике японского фашизма и его отличительных черт4.

О догматизме и научных дискуссиях

востоковедов в годы сталинского правления

В дни моей аспирантской учебы центром советской востоковедной мысли считался Тихоокеанский институт АН СССР, преобразованный в начале 50-х годов в Институт востоковедения АН СССР, или сокращенно ИВАН. Что же касается преподавателей Московского института востоковедения, в котором я проходил аспирантуру, то большинству из них в академических кругах отводились вторые роли.

В качестве аспиранта мне доводилось иногда бывать в библиотеке ИВАНа, а также на некоторых заседаниях ученого совета и отделов этого института. Это случалось тогда, когда там обсуждались вопросы, имевшие прямое отношение к изучению Японии.

В памяти моей осталась с тех пор одна дискуссия, взволновавшая не только японоведов, но и специалистов по мировой экономике и международным отношениям. Состоялась она в стенах Института востоковедения АН СССР. Поводом для этой дискуссии стал выход в свет в 1950 году книги Я. А. Певзнера "Монополистический капитал Японии (дзайбацу) в годы второй мировой войны и после войны", в которой исследовалась роль японских монополий (дзайбацу) в экономике, политике и в государственном аппарате милитаристской Японии. Диспут проходил в отделе Японии Института востоковедения, возглавлявшемся в то время заместителем директора института, тогда еще членом-корреспондентом АН СССР Жуковым Е. М.

Главным инициатором этой дискуссии, как я узнал тогда, выступила старший научный сотрудник ИВАНа М. И. Лукьянова, пользовавшаяся большим влиянием на членов дирекции института. Влияние это объяснялось не ее подвигами на научном поприще, а тем, что ранее она избиралась секретарем партийной организации Института экономики, а в 1937-1939 годах прослыла тайным доносчиком на тех сотрудников названного института, кто чем-то не понравился ей. Подоплека этой дискуссии была многим известна: автор обсуждавшейся книги, Я. А. Певзнер, опередил М. И. Лукьянову, которая готовила к печати одноименную рукопись, и притом собиралась защищать ее в качестве докторской диссертации. Далеко не научная задача, которая ставилась М. И. Лукьяновой при организации дискуссии, состояла поэтому в том, чтобы опорочить конкурента ее собственной книги, еще только готовившейся к изданию, причем опорочить так, чтобы опубликованная книга Певзнера впредь уже не мешала бы Лукьяновой защитить докторскую диссертацию на ту же самую тему.

Но, разумеется, на словах все выглядело иначе: Лукьянова и некоторые сочувствовавшие ей сотрудники отдела объявили себя борцами за чистоту марксистско-ленинской теории и в ходе дискуссии обрушились на Певзнера с обвинениями в том, что он-де идет на поводу у буржуазных идеологов, преувеличивает влияние военных кругов и преуменьшает подлинную роль монополий в развязывании японской агрессии.

Но группе сторонников Лукьяновой не удалось тогда изолировать Певзнера: ряд участников дискуссии выступил в его защиту. Это были профессор К. М. Попов, старший научный сотрудник Е. А. Пигулевская и несколько незнакомых мне тогда работников Института экономики АН СССР, хотя это и не сулило им ничего хорошего, ибо о злопамятном и коварном характере М. И. Лукьяновой они, наверное, имели достаточное представление. К тому же сторону Лукьяновой поддерживал присутствовавший на дискуссии представитель Международного отдела ЦК КПСС И. Калинин, ответственный за политику с Японией. Для любого японоведа вступить с ним в спор было делом чреватым неприятными осложнениями отношений с названным отделом ЦК, осуществлявшим контроль над публикациями, касавшимися зарубежных стран Востока.

Особо агрессивно выступали заодно с Лукьяновой бездарные и неполноценные в профессиональном отношении сотрудники отдела Японии ИВАНа. Их выступления были пронизаны догматизмом и буквоедством. Упор ими делался не столько на выявление в книге Певзнера каких-либо фактических неточностей, сколько на "теоретические вопросы", а проще говоря на догматическое цитирование классиков марксизма-ленинизма с целью "уличения" автора книги в отходе от ортодоксальных постулатов марксистской теории. Самыми крикливыми союзниками Лукьяновой в нападках на Певзнера стали тогда выпускницы Академии общественных наук при ЦК КПСС Кирпша М. Н. и Перцева К. Т., слабо владевшие японским языком и не имевшие за душой сколько-нибудь солидных публикаций. Очень резко обрушился тогда на Певзнера и один из специалистов по аграрным проблемам Японии Н. А. Ваганов. Что же касается сторонников Певзнера, то их выступления носили более интеллигентный и более цивилизованный по форме характер.

На дискуссии, продолжавшейся два дня, присутствовало много людей, воздержавшихся от выступлений. Среди них было несколько еще не оперившихся птенцов-аспирантов, в том числе и автор этих строк. Примечательно, что довольно аморфную, фактически "нейтральную" позицию занял председательствующий на дискуссии член-корреспондент Е. М. Жуков.

В конечном счете формально дискуссия завершилась победой сторонников Лукьяновой. Свидетельством тому стала опубликованная вскоре в газете "Правда" большая статья упомянутого выше ответственного работника Международного отдела ЦК КПСС Калинина под заголовком, выглядевшим приблизительно так: "Об ошибках в освещении монополистического капитала Японии", в которой отдельные высказывания Я. А. Певзнера квалифицировались как "серьезные ошибки". Главная из этих ошибок, по словам автора статьи, состояла в том, что Певзнер, якобы, переоценил самостоятельность японской абсолютной монархии и военной верхушки и недооценил ведущую роль монополий - дзайбацу в определении внешней и внутренней политики Японии. Статья эта, как показал дальнейший ход событий, позволила Лукьяновой спустя год-два защитить докторскую диссертацию на одноименную с книгой Певзнера тему, хотя, по сути дела, положения ее диссертации существенно не отличались от оценок Певзнера: расхождения просматривались лишь в отдельных формулировках.

Когда сейчас вспоминаешь дискуссии научных работников того времени, то они кажутся довольно схоластичными и примитивными. Уж очень мало было в них конкретного анализа фактов и собственных выводов. Цитаты становились тогда зачастую более важными аргументами, чем ссылки на какие-либо факты.

Дух догматизма и начетничества витал в тот поздний период сталинского правления не только, разумеется, среди японоведов. Этим духом была пронизана работа всех гуманитарных научных учреждений страны, будь то институты Академии наук или же высшие учебные заведения. Вспоминается в этой связи волнующее заседание Ученого совета Московского института востоковедения, созванное дирекцией в связи с выходом в свет небезызвестной работы И. Сталина "Марксизм и вопросы языкознания". Речь на этом заседании шла о темах кандидатских и докторских диссертаций, готовившихся к защите в стенах института. Руководство института сочло тогда необходимым заново просмотреть и обсудить на Ученом совете темы и структуру всех аспирантских работ и срочно внести в них коррективы во избежание возможного несоответствия их содержания "основополагающим" указаниям, содержавшимся в новом только что опубликованном сталинском труде. Ведь институт наш был одним из ведущих лингвистических центров страны, а следовательно все умозаключения Сталина по поводу языкознания имели непосредственное отношение к научным трудам лингвистов - востоковедов.

Курьезно, но из-за отсутствия по какой-то причине обычного председателя Ученого совета - директора института заседание Совета в тот день вел не ученый-лингвист, а заведующий военной кафедрой генерал-майор Попов. Сначала заседание шло спокойно как по накатанной колее. Один за другим выступали заведующие языковых кафедр (кафедры китайского языка, кафедры турецкого языка и т.д.) и научные руководители аспирантов-лингвистов института. Все они воздавали должное "мудрости" тех или иных высказываний Сталина, содержавшихся в его новой публикации, и вносили какие-то поправки либо в заголовки, либо в структуру незавершенных диссертаций аспирантов и преподавателей института. Но затем случилось неожиданное: одна из аспиранток, лингвист-индолог по специальности, в своем выступлении заявила о том, что тема ее кандидатской диссертации вполне отвечает сталинским указаниям, а потому и не требует внесения в нее каких-либо корректив. Такое заявление вызвало сразу же возражения заведующего кафедрой турецкого языка А. Федосова, известного всем в институте своим непомерным угодничеством перед власть имущими, будь то директор института или генералиссимус Сталин. Смысл его возражений сводился к тому, что заголовок предполагавшейся диссертации был отнюдь не безупречен в свете новых сталинских высказываний и что вообще аспиранту-индологу следовало бы не торопиться и еще раз подумать и над темой, и над структурой, и над содержанием своей диссертации. Вслед за этим слово взял сидевший на сцене актового зала за столом президиума научный руководитель аспирантки - известный индолог профессор А. М. Дьяков, почитавшийся всеми как один из самых именитых востоковедов страны. Вежливо отклонив, как необоснованные, наскоки Федосова на тему и структуру диссертации, он поддержал свою аспирантку и предложил оставить все без изменений. В ответ Федосов тотчас же снова поднялся на трибуну и обрушился с критикой теперь уже на Дьякова, которому-де не следовало поощрять легкомысленное отношение подопечного аспиранта к серьезнейшим вопросам, поднятым в новом труде И. Сталина. И вот тогда Дьяков, человек пожилой, тучный и подверженный приступам гипертонии, густо покраснел от возмущения, порывисто встал из-за стола президиума и держа почему-то в руке свой портфель направился во второй раз к трибуне. Но до трибуны он не дошел: к ужасу всех сидевших в актовом зале он вдруг остановился и стал неистово бить себя портфелем по голове, потом упал ничком и начал биться головой о пол. Сидевшие в первом ряду зала члены Ученого совета бросились к нему на сцену, подняли, подхватили под руки и вынесли в бессознательном состоянии за двери зала. На какое-то мгновение зал оцепенел, там воцарилась тягостная тишина, но тотчас же в этой тишине раздался зычный голос председателя, генерал-майора Попова: "Ну, что вы притихли? Человеку стало плохо, и сейчас ему помогут. А времени у нас маловато. Продолжим же заседание". Коррективы в аспирантские диссертации были внесены, а отчет об этом был направлен в соответствующие академические и партийные инстанции. Вот такие бывали научные диспуты в те времена.

Иногда нынешние молодые работники российских научных учреждений при ознакомлении с диссертациями, статьями и книгами востоковедов старшего поколения не без осуждения отмечают излишнее обилие во всех тогдашних трудах цитат из ленинских и сталинских произведений, бросая своим предшественникам упреки в догматизме, схоластике и слепом преклонении перед трудами классиков марксизма-ленинизма. Что можно сказать по поводу этой критики? Так то оно так. Но нельзя забывать при этом другую сторону упомянутого явления: ни одна диссертация по истории, экономике или внешней политике стран Востока не получила бы утверждения ни на ученых советах соответствующих научных учреждений, ни тем более в Высшей аттестационной комиссии, если бы в ней не было таких цитат, а списки использованной литературы не начинались бы с перечисления трудов классиков марксизма-ленинизма. Обилие ссылок на труды корифеев марксистско-ленинской теории было обязательной данью эпохе культа личности - эпохе, когда писать иначе практически никто не мог. Иначе говоря, цитатничество было не виной, а бедой отечественных ученых-гуманитариев, вступивших в научную жизнь в 40-50-х годах при жизни И. Сталина и в первые годы после его кончины. Поэтому не стоит свысока судить о диссертациях, статьях и книгах японоведов старшего поколения, будь то Е. М. Жуков, Х. Т. Эйдус или А. Л. Гальперин. Теми же жесткими идеологическими установками определялись и первые наши аспирантские публикации, в которых обязательные цитаты занимали едва ли не самое видное место.

Но, осуждая догматизм и порочную цитатническую практику, навязанную нашей науке поборниками культа личности, я отнюдь не склонен считать, что все взгляды и высказывания Ленина, Сталина, Димитрова и других видных деятелей мирового коммунистического движения были никчемны, ошибочны и не отвечали научному пониманию общественных явлений тех лет. Так, в частности, если говорить о развитии событий в Азиатско-Тихоокеанском регионе, то в ленинских трудах можно найти немало весьма интересных и прозорливых суждений по поводу японо-американского соперничества, которое, как это неоднократно предсказывал Ленин, вылилось в 1941-1945 годах в крупномасштабное военное столкновение. Да и в докладах Сталина на партийных съездах, а также в его выступлениях, касавшихся советско-японских отношений, неоднократно давались верные оценки агрессивной политики милитаристской Японии, вполне соответствовавшие тогдашней действительности. Эти оценки отражали мнения опытных специалистов-японоведов, направлявших свою информацию в Кремль. Да и личные суждения самого Сталина не стоило бы сбрасывать со счетов. Справедливо осуждая сталинский деспотизм, зарубежные аналитики, включая У. Черчилля, отдавали должное умению Сталина ясно постигать суть международных конфликтов и трезво ориентироваться в сложных политических ситуациях. И по этой причине также не следует высокомерно пренебрегать трудами советских японоведов, опубликованными в сталинские времена, лишь потому, что в этих трудах слишком часто цитировались те или иные высказывания тогдашнего руководителя страны.

Аспирантам-востоковедам в мои времена приходилось вести обычно уединенный образ жизни. Сама аспирантская учеба обрекала их на сидение долгими часами либо в читальных залах, либо за домашним письменным столом. Изредка на первом году аспирантуры бывали, правда, семинарские занятия аспирантов по теории марксизма-ленинизма. Временами надо было встречаться с моим научным руководителем Э. Я. Файнберг для отчетов о ходе работы над диссертацией. Кроме того, полезные консультации по японскому языку мне давала Г. И. Подпалова, пришедшая на работу в наш институт из какой-то военной организации и появлявшаяся иногда в военной форме - в мундире с офицерскими погонами.

Аспиранты-одиночки оставались также в поле зрения партийной организации института. Из всех возможных партийных поручений я предпочел работу за пределами института в качестве пропагандиста РК КПСС Сокольнического района Москвы. На первом курсе аспирантуры раз в неделю я вел семинарские занятия по истории КПСС в кружке работников Сокольнического райпищеторга. Учебой в этом кружке занимались более 25 членов КПСС директоров местных продуктовых магазинов. По складу ума и характеру это были типичные торговцы, и хотя история партии их, разумеется, нисколько не интересовала, тем не менее кружок они посещали более или менее регулярно, чтобы не осложнять свои отношения с райкомом КПСС. Большинство из них были старше меня по возрасту и тем более по своему житейскому опыту, но внешне проявляли ко мне уважительное отношение. Я же в ходе занятий с этими "дядями" учился тому, как растолковывать политическую историю нашей страны людям, не проявлявшим к этой истории ни малейшего интереса, хотя и делавшими вид, будто их что-то интересует. В ходе подготовки к занятиям приходилось много думать, как развлечь моих слушателей и рассеять их сонливое состояние. Нескрываемую радость проявили члены моего кружка в мае 1950 года на последнем итоговом занятии, после которого на три летних месяца в сети партийного просвещения наступал каникулярный период. Не знаю, может быть, это было некоторое отступление от норм партийной морали, но я не смог отказать в тот день их дружной просьбе посидеть с ними за одним столом в небольшом ресторанчике рядом с метро "Сокольники". Там они настойчиво пытались споить своего молодого преподавателя, подымая один тост за другим и уговаривая меня все время пить "до дна". Но их коварный замысел не удался: внятность речи и твердость поступи сохранились у меня до окончания застолья. А напоследок они вручили мне под аплодисменты новенький солидный кожаный портфель с дарственной надписью, в портфель положили бутылку виноградного вина и коробку конфет, подогнали заранее оплаченное такси, которое и довезло меня до дому.

В райкоме партии говорили, что руководство райпищеторга просило райком оставить меня в том же кружке директоров и на следующий учебный год. Но я категорически отказался и попросил дать мне кружок с иным составом слушателей на каком-либо промышленном предприятии района. Моя просьба была выполнена, и в следующем году я вел семинар по истории партии на Сокольническом вагоноремонтном заводе СВАРЗ. Там в числе слушателей семинара преобладали рабочие. Это были люди другого склада: не такие тертые калачи, как торговые работники. К занятиям в кружке мои новые слушатели относились серьезнее. Между ними разгорались даже споры по тем или иным теоретическим вопросам. Сидеть на занятиях после восьми часов работы было им, конечно, трудновато, тем более что многие из них работали зимой не в теплых цехах, а на морозе. Трудно было и мне преодолевать сонливое состояние некоторых слушателей, особенно тех, кому было уже за пятьдесят. Один раз на моих занятиях присутствовал представитель райкома партии, прибывший познакомиться с положительным опытом партийной учебы на заводе. Все было бы ничего, но подвел меня тогда один обычно активный старик-рабочий: поработав в тот день на холодном ветру, он размяк в теплой комнате и заснул на глазах у райкомовского представителя, о чем тот и написал в своем отчете. В том учебном году в списке лучших пропагандистов РК меня, естественно, не оказалось.

Защита диссертации, безработица

и поступление на работу в ИВАН

В годы аспирантуры чаще всего из моих друзей мне доводилось встречаться с однокашником Д. В. Петровым, с которым мы одновременно учились в институте, а затем вместе поступали в аспирантуру на кафедру стран Дальнего Востока. Да и научный руководитель был у нас один и тот же доцент Э. Я. Файнберг. Только Петров писал диссертацию по новой истории Японии (темой его диссертации была экспедиция американского коммодора Перри в Японию и последовавшее в результате "открытие" страны), а я писал по новейшей.

В те годы у нас у обоих явственно прорезался интерес к журналистской и научной работе. И Петров, и я стремились проявить в диссертациях свои творческие способности и как можно скорее выйти на финишную прямую, т.е. вынести диссертации на защиту. Поначалу Петров довольно сильно опережал меня, но потом в первой половине 1952 года мне удалось с большим напряжением сил догнать его. И финиш у нас был совместным: мы оба защищали наши диссертации в один и тот же день, в одном и том же актовом зале института в присутствии одних и тех же членов Ученого совета. Первым в тот день защищался я, а вторым после пятнадцатиминутного перерыва - Петров. Мы были с Петровым первыми и единственными аспирантами института, защищавшими наши диссертации досрочно - 28 июня 1952 года. Голосование членов Ученого совета было вполне благоприятным для нас: из 30 опущенных бюллетеней против было лишь два.

В те времена праздничный банкет по случаю успешной защиты диссертации проводился обычно в тот же день. Поскольку у меня и у Петрова научный руководитель и члены кафедры, а также большинство друзей были одни и те же лица, то мы с ним приняли неординарное решение - проводить банкет совместно в одном зале, за одним столом. И это было удобно для всех, кто был приглашен на это застолье, состоявшееся в банкетном зале гостиницы "Советская" на Ленинградском проспекте.

Став кандидатом исторических наук, я оказался безработным. Дирекция института заранее поставила в известность как Петрова, так и меня о том, что свободных вакансий для преподавательской работы в институте не имеется и что работу нам придется подыскивать самим. Петров, установивший заранее контакты с Японской редакцией Государственного комитета по радиовещанию, вскоре приступил к журналистской работе в этом комитете в качестве политического обозревателя, и эта престижная работа принесла ему, судя по всему, хорошие заработки и имя в журналистских кругах.

У меня же дела пошли не столь гладко, как у Петрова. Ни одно из научных и практических учреждений, связанных так или иначе с Японией, мной не заинтересовалось: ведь в ту пору всякие отношения Советского Союза с Японией были прерваны. Со вступлением в силу Сан-Францисского мирного договора (28 апреля 1952 года) японские власти стали пресекать въезды в Японию советских граждан и практически блокировали контакты японцев с сотрудниками советской миссии, оставшимися в Токио со времени союзной оккупации. Поэтому и специалисты-японоведы оказались мало кому нужны.

Меня, правда, в то время более всего интересовала не практика, а научная работа. А потому свои надежды я стал возлагать на поступление в Институт востоковедения Академии наук СССР, в стенах которого существовал отдел Японии, возглавлявшийся самым известным в то время историком-японоведом, членом-корреспондентом АН СССР Евгением Михайловичем Жуковым. Именно в этом отделе работал один из официальных оппонентов по моей кандидатской диссертации Петр Павлович Топеха, который изъявил желание помочь мне устроиться на работу в названном отделе и поговорить по этому поводу с Жуковым.

Загрузка...