Однако устройство на работу в Институт востоковедения АН СССР оказалось делом трудным и долгим. После первой встречи с Е. М. Жуковым, который в то время не только заведовал отделом Японии, но и занимал пост одного из заместителей директора института, стало ясно, что вакантных мест в институте не имеется, что штатное расписание этого учреждения строго ограниченно и что ожидать моего зачисления на работу мне придется, наверное, очень долго, во всяком случае, до тех пор, пока кто-либо из научных сотрудников института не скончается или не уйдет добровольно в какое-либо иное учреждение. В ходе беседы с Жуковым я ощутил к тому же отсутствие у него большого интереса к моей персоне. Внешне Жуков был учтив и вроде бы доброжелателен, но в то же время он не задал мне никаких вопросов по содержанию моей диссертации. "Ждите",- сказал он холодно. А на мой вопрос, когда мне снова его побеспокоить, ответил весьма неопределенно: "Ну, через месяц или два".
А для меня тогда "месяц или два" был очень долгим сроком: ведь аспирантской стипендии я уже не получал, а никаких других заработков у меня не было. Поступать же на работу, не имевшую отношения к японоведению, я не хотел, так как это увело бы меня надолго, если не навсегда, от только что приобретенной мною редкой и полюбившейся мне профессии. Поэтому я решил твердо ждать и далее. И эти ожидания затянулись на пять месяцев.
Несколько раз я приезжал в институт к Жукову с одним и тем же вопросом и всякий раз получал от него один и тот же сухой ответ: "Вакансий нет, а когда будут, не знаю". Возможно, так оно и было, да к тому же какой-либо особой заинтересованности в приеме меня на работу у Жукова не было. Более участливо относился ко мне П. П. Топеха, мой бывший официальный оппонент. Он обещал мне поговорить с кем-то из других членов дирекции института.
По прошествии пяти месяцев мое пребывание без работы стало морально невыносимым. В это время о моем безработном существовании узнал директор Издательства иностранной литературы П. Чувиков, которому рассказал обо мне профессор К. М. Попов, заведовавший тогда по совместительству географической редакцией издательства. Пригласив меня к себе, Чувиков предложил мне должность старшего научного редактора Исторической редакции издательства с окладом в 3000 рублей, что по тем временам было для только что испеченного кандидата наук пределом возможного. Я был в нерешительности и откровенно рассказал Чувикову, что вот уже несколько месяцев ожидаю зачисления меня научным сотрудником Института востоковедения АН СССР, где намерен работать в соответствии со своей узкой профессией, то есть заниматься изучением Японии. В ответ Чувиков улыбнулся и сказал: "Не дождаться вам зачисления в этот институт. Они еще год будут кормить вас обещаниями. Поэтому давайте договоримся так: вы безотлагательно поступаете к нам на работу, а если вдруг вопреки моим прогнозам вакансия там для вас откроется, то я сразу же подпишу приказ о вашем отчислении без всяких претензий и обид. Даю вам слово". На этом и порешили. Спустя несколько дней, в ноябре 1952 года, я вышел на работу в Издательство иностранной литературы.
Но в жизни судьба мне все-таки часто улыбалась. Улыбнулась она мне и тогда: буквально через два дня ко мне на дом пришла почтовая открытка от заместителя директора Института востоковедения АН СССР И. С. Брагинского, с которым, как потом выяснилось, обо мне говорил П. П. Топеха. Брагинский ведал в институте вопросами издания трудов научных сотрудников. В открытке мне предлагалось зайти в институт для беседы по вопросу возможной работы. Я тотчас же направился в ИВАН и получил от Брагинского следующее предложение: работать не в отделе Японии, где вакансий не было, а в редакционно-издательском отделе того же института. Объяснялось это предложение тем, что один из сотрудников названного отдела (Н. М. Гольдберг) надолго заболел, а интересы дела требовали, чтобы кто-то его заменил. "Пусть вас работа в редакционно-издательском отделе не огорчает,сказал мне И. С. Брагинский,- сотрудникам этого отдела разрешается совмещение редакционной работы с научной по своей востоковедной специальности. Это значит, что только часть дней недели вы будете заниматься чтением и редактированием чужих рукописей, а в оставшиеся дни занимайтесь изучением Японии. Может быть, со временем вас переведут и в японский отдел. Важно, что вы попадаете сразу же в штат сотрудников института". Доводы Брагинского выглядели убедительными, и я согласился с его предложением. Неприятно было только снова идти в кабинет Чувикова, который всего лишь два дня тому назад подписал приказ о моем зачислении в Издательство иностранной литературы. Но Чувиков оказался истинным джентльменом: "Ну, раз я обещал не препятствовать вашему поступлению в Академию наук,- сказал он,- то я свое слово сдержу. Сегодня же будет приказ о вашем отчислении из издательства". И вот на доске приказов издательства рядом с приказом о моем зачислении на работу появился приказ о моем отчислении, что, наверное, вызвало в те дни у издательских работников немало насмешек по адресу своего директора. А я, к своей великой радости, получил возможность перейти с должности старшего научного редактора с окладом в 3000 рублей, на должность младшего научного сотрудника ИВАНа с окладом в 2000 рублей. Кому-то из моих друзей это могло показаться чудачеством. Но это было, как я теперь уверен, одно из самых важных и верных решений, принятых мной в те далекие годы моей молодости.
Глава 3
ЯПОНОВЕДЫ ИНСТИТУТА
ВОСТОКОВЕДЕНИЯ АН СССР
(1952-1957)
Воспоминания о японоведах ИВАН
первого и второго поколений
В 1952 году Институт востоковедения АН СССР размещался на Кропоткинской улице (ныне Пречистенке) в том самом особняке, который сегодня принадлежит Музею А. С. Пушкина. Штат сотрудников института не превышал тогда ста человек, но даже для такого сравнительно небольшого числа работников института особняк был тесноват. Единственным большим помещением был в нем читальный зал, где в дни общих собраний сотрудников едва хватало мест для всех. Куда меньшей была комната, в которой размещались столы членов дирекции. Там в центре у окон эркера стоял почти всегда пустой стол директора института В. И. Авдиева, а ближе к двери по бокам стояли столы его заместителей: Е. М. Жукова и И. С. Брагинского. В комнатушке, ведшей в директорскую комнату, размещались столы ученого секретаря института С. Д. Дылыкова и секретарей дирекции - приятных дам, старавшихся не пропускать к своим начальникам никого без наличия у них каких-либо неотложных вопросов.
Заведующие отделами института своих кабинетов не имели. Их личные столы и шкафы стояли в тех же комнатах, где собирались в явочные дни сотрудники этих отделов. Большинство научных сотрудников появлялись в стенах института лишь два-три раза в неделю по соответствующим явочным дням. Кое-кто бывал в институте и чаще, если ему требовалось работать в читальном зале.
Большое впечатление произвели на меня, новичка, и сами научные сотрудники института. Среди них было много именитых ученых старшего поколения, казавшихся мне со студенческих лет некими недосягаемыми небожителями. Теперь же они находились рядом и так близко, что их можно было, как говорится, потрогать рукой. Они расхаживали по тесным коридорам, чинно приветствовали друг друга и делились новостями. Были среди них академики и члены-корреспонденты: тюрколог В. А. Гордлевский, иранист Е. Э. Бертельс, знаток стран Юго-Восточной Азии А. А. Губер, японоведы Н. И. Конрад и Е. М. Жуков. Но еще больше там было "рядовых" профессоров и докторов наук. Но и они все были именитые ученые: А. М. Дьяков, Б. Н. Заходер, И. В. Авдиев, В. А. Масленников, Г. Д. Санжеев, Г. П. Сердюченко, Б. К. Пашков, А. Л. Гальперин, Х. Т. Эйдус и другие. В этой когорте ведущих советских востоковедов едва ли не каждый обладал своей "харизмой", блистая каким-то индивидуальным талантом и в то же время какими-то свойственными лишь ему слабостями: кто неистощимым юмором, кто непомерным научным тщеславием, кто красноречием, а кто слишком явным влечением к женскому полу.
На фоне названных выше знаменитостей не смотрелись эффектно работники института среднего поколения, не получившие по причине житейских трудностей тридцатых годов и военного лихолетья достаточной научной подготовки и академического воспитания. Они явно уступали корифеям старшего поколения и в интеллигентности, да и в профессиональном отношении. Что же касается только что пришедшей в институт молодежи, то вела себя эта молодежь достаточно скромно. К их числу относились такие выпускники аспирантуры ИВАН как Г. Ф. Ким, Г. Г. Котовский, Б. М. Поцхверия, Р. Т. Ахрамович, М. Ф. Гатауллин, В. А. Попов и некоторые другие.
Редакционно-издательский отдел, в котором я стал работать с ноября 1952 года, занимался не столько редакторской работой как таковой (редактировалось в отделе лишь серийное периодическое издание - "Ученые записки Института востоковедения"), сколько контрольным чтением работ, завершенных авторами и утвержденных отделами к сдаче в Издательство Академии наук с целью их публикации. Необходимость в таком контрольном чтении возникла в институте вскоре после его создания по причине того, что многие рукописи, признанные в отделах завершенными и готовыми к сдаче в издательство, в действительности нередко оказывались слишком сырыми, а утверждавший эти рукописи к печати Ученый совет института обычно не подвергал их тщательному просмотру и обсуждению. В результате "утвержденные" таким образом сырые рукописи отправлялись в издательство, а затем в большом количестве возвращались вскоре обратно в институт с резко критическими, а то и совсем разгромными отзывами издательских редакторов, отказывавшихся браться за их редактирование. Происходило это потому, что авторы многих плановых работ обычно не хотели возиться с доведением их до должного уровня с точки зрения стилистики, логического изложения и внешнего оформления, включая научный аппарат, списки использованной литературы и т.д. Вина тому заключалась не только в неаккуратности, спешке и безответственности авторов, которые по тем или иным причинам не укладывались в плановые сроки завершения своих рукописей и прибегали поэтому к авральным методам работы. Причины бывали и поглубже: они крылись нередко в порочности системы жесткого по срокам планирования творческого процесса (ведь труд ученого-востоковеда - это в какой-то мере творческий процесс), а также в профессиональной непригодности некоторых сотрудников института, в их врожденной неспособности к творческой научной работе. По настоящему выявлением людей бесталанных, непригодных к полноценной научной работе должны были бы заниматься руководители и коллективы сотрудников отделов. Но на практике так не получалось: никто в отделах не желал обострения отношений со своими коллегами, тем более что объективных критериев уровня пригодности тех или иных работников в таких сферах гуманитарных наук, как востоковедение, не существовало. Единственной мерой труда сотрудников института был листаж его рукописей. Эта сугубо количественная, но отнюдь не качественная мера соответствия научного работника своей должности остается, к сожалению, и по сей день основным показателем результативности труда в учреждениях Академии наук. А потому не только теперь, но и в те времена немалая часть сотрудников института думала лишь о том, как бы довести до запланированного количества страниц объем своих рукописей, не заботясь о качестве их содержания.
Не нес никто, как теперь, так и тогда, ответственности и за творческие способности, а равным образом за профессиональный и культурный уровень авторов готовившихся к публикации рукописей. При обсуждении якобы завершенных рукописей в отделах большинство участников обсуждения предпочитали во имя сохранения добрых отношений в коллективе либо отмалчиваться, либо ограничиваться частными, малозначительными замечаниями, но ни в коем случае не уличать авторов обсуждаемых работ в отсутствии задатков к научному творчеству, в халатном подходе к делу и тем более в невежестве. Не хотели, разумеется, и члены дирекции института тратить свое время на контрольное чтение работ. Вот поэтому-то в институте и был создан редакционно-издательский отдел, работникам которого вменялось в обязанность внимательно читать завершенные и утвержденные в отделах рукописи и вести затем все неприятные объяснения с авторами в тех случаях, когда таковые оказывались либо неряшливо оформленными, либо безнадежно убогими в научном отношении, либо попахивали плагиатом.
Заведовал тогда редакционно-издательским отделом солидный по своей комплекции и очень добродушный по характеру полковник в отставке, иранист по специальности Борис Васильевич Ржевин. Задачу свою он видел в том, чтобы как-то лавировать между отделами института, стремившимися сбагрить в издательство якобы завершенные рукописи, и издательством, редакторы которого не желали иметь дело с сырыми опусами, нуждавшимися в серьезной авторской доработке. Что же касается подчиненных Ржевина - сотрудников отдела, то все они, включая японоведа-лингвиста Н. А. Сыромятникова, индолога Н. М. Гольдберга, ираниста Н. И. Кузнецову и корееведа Г. Д. Тягай были весьма компетентными, приятными и интересными людьми, умевшими объективно ценить достоинства и недостатки поступавших в отдел рукописей и в то же время как-то ладить с теми авторами, которые не сумели довести свои произведения до нужной кондиции. Иногда, конечно, конфликты с подобными авторами все-таки возникали, но обычно последним приходилось в конце концов смирять гордыню и забирать свои рукописи на доработку во избежание ненужного шума. Случалось не раз и так, что заблокированные рукописи больше в наш отдел не поступали: их авторы совместно с заведующими отделами находили какие-то пути изъятия упоминаний об этих рукописях из издательских планов института и тихо хоронили их под каким-либо извинительным предлогом в отдельских шкафах. Но это уже нас не касалось - главная цель работы отдела состояла в том, чтобы беречь авторитет и честь института и не пропускать в Издательство Академии наук те рукописи, которые могли бы вызвать ярость издательских редакторов и дать повод дирекции издательства для жалоб в Президиум АН СССР на низкий уровень научной продукции института.
Моя работа в Институте востоковедения АН СССР началась, таким образом, с критического ознакомления с подготовленной для публикации продукцией научных работников института. Конечно, моя молодость (тогда мне было всего 28 лет) и отсутствие поначалу должного опыта не способствовали, естественно, весомости моей критики по адресу тех или иных солидных авторов, некоторые из которых приближались уже к пенсионному возрасту. Поначалу, в первые месяцы моего пребывания в институте, авторы статей и рукописных монографий из числа корифеев востоковедной науки относились ко мне как к надоедливой мухе и соглашались с моими замечаниями лишь затем, чтобы не портить себе нервы в споре с каким-то юнцом. Но нередко мне приходилось тыкать их носом в заведомо постыдные для них оплошности, и постепенно они стали считаться со мной в большей мере, чем сначала. Конечно, в объяснениях с авторами я старался избегать споров, задевающих самолюбие пожилых титулованных особ. Что же касается людей помоложе, то с ними приходилось вести беседы более жесткие, хотя и с ними я старался не попадать в конфликтные отношения.
Работа в редакционно-издательском отделе стала для меня полезной школой академической жизни. Спустя года три у меня постепенно исчез комплекс собственной неполноценности при обращении с обитателями востоковедного Олимпа. Я уже знал истинную цену их способностям и талантам не понаслышке, а по качеству их рукописных произведений, да и они стали относиться ко мне более уважительно, чем ранее.
Но лавры придирчивого критика незавершенных трудов иранистов, индологов, китаистов и других востоковедов меня нисколько не прельщали, хотя после перехода Б. В. Ржевина на работу в журнал "Советское востоковедение", издававшийся нашим институтом, дирекция поручила мне исполнение обязанностей заведующего редакционно-издательским отделом. Мои помыслы с самых первых дней работы в ИВАНе были направлены на переход в отдел Японии, с тем чтобы все свое рабочее время я смог бы расходовать на японоведческие дела.
Поначалу переход в названный отдел казался мне делом недалекого будущего. Для этого создались вроде бы благоприятные предпосылки. В частности, заведующий отделом Е. М. Жуков согласился на то, чтобы отдельные служебные задания я получал по плану этого отдела как японовед из расчета половины общего рабочего времени. К тому же партком института поставил меня на учет в партийную организацию отдела Японии. И таким образом, не будучи формально работником отдела, я все-таки закрепился в нем как десантник на предмостном плацдарме с расчетом на полный переход в дальнейшем в этот самый крупный центр советского японоведения.
Однако вскоре выяснилось, что моему переходу в отдел Японии решительно противилась старший научный сотрудник этого отдела М. И. Лукьянова, сумевшая подчинить своему влиянию не только группу своих коллег-экономистов, но и самого заведующего отделом Е. М. Жукова, который в большей мере был занят делами дирекции, а персональные вопросы был склонен доверять Лукьяновой. Эта невзрачная на вид маленькая женщина, с неподвижным, каменным лицом и рыбьими глазами, была буквально одержима стремлением к власти и не терпела людей с независимым мнением. К тому же она была подвержена влиянию всяких коридорных сплетен. Как я узнал впоследствии, при моем появлении в институте одна из ее тогдашних приятельниц дала мне какую-то весьма нелестную характеристику. По-видимому, это была И. Я. Бурлингас, с которой в студенческие годы я учился в МИВе и нередко, в качестве комсомольского лидера, критиковал ее за пассивное отношение к общественным поручениям. И, видимо, поэтому я вскоре почувствовал предубежденное отношение ко мне Лукьяновой. А затем это скрытое предубеждение переросло в довольно открытую неприязнь, в чем я и сам был, наверное, виноват. Дело в том, что при обсуждении на отдельском партийном собрании установок XIX съезда КПСС на всемерное развитие в стенах научных учреждений критики и самокритики я слишком опрометчиво с присущей молодости неосмотрительностью обратил внимание на отсутствие в отделе требовательного подхода сотрудников к работам своих коллег. В качестве иллюстрации я сослался на слишком гладкий и скучный ход предварительного обсуждения в отделе рукописи М. И. Лукьяновой, подготовленной для сдачи в издательство. Лукьянова тогда промолчала, как бы не заметив этой реплики, но в дальнейшем стала резко негативно отзываться обо мне за спиной.
А между тем в начале 1953 года в отделе Японии случилось чрезвычайное происшествие - вернее, не в отделе, а в семье заведующего отделом Е. М. Жукова. Как-то в один из явочных дней среди сотрудников института пронесся слух: "Ида Евсеевна Цейтлин, жена Евгения Михайловича Жукова, покончила жизнь самоубийством". Меня это известие поразило потому, что всего неделей-двумя ранее до того состоялась успешная защита Идой Евсеевной кандидатской диссертации на тему, очень близкую к теме защищенной мною рукописи. Месяца за два до того я даже передал ей автореферат своей диссертации и получил от нее похвальный отзыв. Известно было также, что незадолго до получения Идой Евсеевной ученой степени кандидата наук состоялся переезд семьи Жукова в новую великолепную по тем временам квартиру в престижном высотном доме на Котельнической набережной. Казалось бы, чета Жуковых обретала все условия для счастливой жизни и вот... такая беда. В последующие дни известна стала сотрудникам института и причина этого странного самоубийства - ревность. В записке, оставленной женой Жукова в новой квартире, где она повесилась на крюке для люстры, было написано: "Без Евгения жить не могу". Выяснилась тогда же и причина ревности. Это была любовная связь Жукова с одной из секретарш, сидевших за столами у дверей директорской комнаты,- молодой женщиной с экстравагантной внешностью. Самоубийство произошло сразу же после того, как Жуков сообщил жене о своем намерении прервать свой брак с нею и вступить в новый. Реакция оказалась никем не предвиденной.
В те дни Жуков не появлялся в институте, а затем стало известно, что он взял внеочередной отпуск и сразу же после похорон жены уехал на юг со своей любимой женщиной, ушедшей, кстати сказать, ради него от своего мужа полковника. С точки зрения нынешней морали тогдашнее поведение Евгения Михайловича навряд ли может вызывать осуждение: он вел себя честно, искренне, последовательно, встретив мужественно свалившуюся на него беду. Но времена тогда были другие, и коммунистам института надлежало, как требовали того нормы партийной морали, "обстоятельно разобраться" во всем случившемся. И "разбирались", хотя говорить о случившейся трагедии было поздно и бесполезно. В институте по указанию райкома КПСС состоялось закрытое партийное собрание, участники которого в своих выступлениях сокрушаясь по поводу случившегося, подвергли Жукова "суровому осуждению". По решению собрания Жукову было вынесено партийное взыскание. Пережил он эту общественную порку мудро и стойко: в своем заключительном слове он вину взял на себя, а на следующий день написал в дирекцию заявление об уходе из института. Прискорбным результатом этого решения стал в дальнейшем фактический отход Е. М. Жукова от активных японоведческих изысканий, хотя он не раз принимал участие в ответственном редактировании отдельных японоведческих публикаций, а также в форумах отечественных и зарубежных востоковедов.
После ухода из ИВАНа Евгений Михайлович был сразу же зачислен в Институт истории АН СССР, где он принял на себя обязанности главного редактора капитального многотомника "Всемирная история", чем и снискал себе в последующие годы авторитет и славу лидера советской исторической науки. Став академиком, а затем и академиком-секретарем Отделения истории АН СССР, он обрел в 60-70-е годы большое влияние на деятельность всей Академии наук.
С уходом Е. М. Жукова из Института востоковедения заведующим отделом Японии была назначена М. И. Лукьянова, что привело к далеко не всегда полезным изменениям в научном уровне и стиле работы этого отдела.
В 1952-1957 годах группа историков отдела Японии вела работу по написанию начатой еще по инициативе Жукова коллективной монографии "Очерки новейшей истории Японии". С уходом Е. М. Жукова из отдела эта работа не прекратилась. Ответственным редактором названной рукописи стал один из ее авторов - Х. Т. Эйдус. Деликатность его роли в этом коллективном труде состояла в том, что параллельно в другом издательстве, Госполитиздате, шла подготовка к печати его собственной гонорарной книги "Очерки новой и новейшей истории Японии", содержание которой неизбежно накладывалось на содержание коллективной монографии. Но Хаим Тевельевич Эйдус с честью, без конфликтов вышел из этой ситуации: сначала в 1955 году вышла в свет его личная книга, а затем, спустя год с лишним, была опубликована и коллективная монография. Не берусь сказать, какую из этих работ следует считать лучшей, ибо в обеих прослеживается свойственная Эйдусу легкость пера и умение излагать факты просто, не углубляясь в проблемы и обходя острые углы.
Иногда в нашей востоковедной науке незнание восточного языка не затрудняет, а наоборот, упрощает работу авторов. Занимаясь историей и политикой Японии на протяжении трех-четырех десятилетий, Хаим Тевельевич Эйдус, похоже, не испытывал горя от того, что японский язык был ему незнаком. Все свои работы Эйдус писал на тассовских материалах, а также на материалах, почерпнутых из англоязычных изданий. И это позволяло ему быстро, оперативно и без излишних копаний в японских текстах писать статьи, брошюры и книги по острым проблемам японской внешней политики. И надо сказать, что писал он исторически грамотно, политически четко, а по стилю просто и доходчиво. И не случайно именно Х. Т. Эйдус внес в 30-60 годах наиболее заметный вклад в освещение различных проблем японской истории и политики. Его книги "Рабочее движение в Японии" (1937), "Япония от первой до второй мировой войны" (1946), "Очерки новой и новейшей истории Японии" (1955) и "История Японии с древнейших времен до наших дней" (1968), написанные без претензий на глубину с использованием сравнительно небольшого количества источников на русском и английском языках, принесли большую пользу в смысле упрощенного, но достоверного и политически целеустремленного ознакомления нашей широкой общественности с прошлой и новейшей историей Японии. Для меня, например, в студенческие годы, его книга "Япония от первой до второй мировой войны" стала чем-то вроде азбуки, с которой началось в дальнейшем более детальное ознакомление с новейшей историей Японии. И более того - пребывание Х. Т. Эйдуса в составе работников отдела, особенно после ухода из института Е. М. Жукова, оказывало благотворное влияние на атмосферу в отделе, чего никак нельзя было сказать о роли преемницы Жукова - М. И. Лукьяновой, женщины с тяжелым и недобрым характером. Эйдус всегда был жизнерадостен, весел, постоянно шутил и ровно, уважительно и без чванства относился ко всем своим коллегам независимо от их званий и возраста. Не раз бывало, что во время каких-либо острых дискуссий, возникавших в отделе при обсуждении тех или иных вопросов, Эйдус разряжал напряженную атмосферу какой-нибудь удачно вставленной шуткой. Иногда, правда, меня слегка коробили его скептицизм и откровенно прагматический, деляческий подход к тем или иным дискуссионным вопросам.
Несколько иное впечатление производил старший научный сотрудник отдела Александр Львович Гальперин. В отличие от Эйдуса ему было свойственно стремление к углубленному изучению отдельных этапов японской истории и к обстоятельному теоретическому осмыслению исторических событий и процессов. Стремление к познанию истории сквозь призму марксистского учения о социально-экономических формациях рассматривалось тогда всеми советскими историками как естественный и верный путь к истине. И Александр Львович проявил в этом деле немалый талант, хотя сегодня некоторые из его тогдашних рассуждений могли бы показаться догматическими. Однако свои взгляды Александр Львович высказывал хотя и убежденно, но в то же время не категорично, в мягкой форме, не игнорируя мнения своих более молодых собеседников и не подавляя их морально своим авторитетом. Как и Эйдусу, Гальперину было свойственно чувство юмора, а потому те споры, которые велись иной раз на заседаниях отдела между ним и Хаимом Тевельевичем, с удовольствием слушались присутствовавшими, а их шутливые реплики в адрес друг друга вносили разрядку в монотонный ход заседаний, вызывая улыбки и смех.
Большое уважение вызывали у меня ответственное отношение А. Л. Гальперина к своим научным изысканиям, его упорное стремление использовать по возможности труды японских ученых-историков, хотя такая работа и отнимала у него много времени. Его книга "Англо-японский союз: 1902-1921 годы", изданная на основе его докторской диссертации в 1947 году, стала в моих глазах одним из лучших образцов научных исследований советских японоведов.
Весьма уважительно относился Александр Львович и к своим начинающим коллегам. Мои беседы с ним при встречах в узких коридорах института всегда оставляли в памяти приятный осадок. Правда, один раз, где-то в 1954-1956 годах, на одном из заседаний отдела Японии у меня завязался спор с Александром Львовичем. Спор возник при обсуждении чернового проспекта по новой истории Японии, подготовленного мной в порядке планового задания, для того чтобы в дальнейшем сотрудники отдела приступили бы к намечавшейся одноименной коллективной монографии, ответственным редактором которой был назначен А. Л. Гальперин. Мой проспект был написан в проблемно-хронологическом плане. Предполагалось, что разбивка на главы будет произведена в хронологическом порядке, а что касается параграфов внутри каждой главы, то они будут носить проблемный характер: экономическое состояние, внутренняя политика, внешняя политика, культурная жизнь и т.д. Но такая структура не понравилась Александру Львовичу, и он выступил против проблемных параграфов, за изложение событий в хронологическом порядке, независимо от того, пойдет ли речь об экономике, политике или дипломатии. Его аргумент сводился к тому, что не следует "нарушать естественную ткань событий". Я возражал, считая, что такое пассивное перечисление фактов в хронологическом порядке будет мешать выявлению наиболее важных проблем японской истории, затруднит усвоение читателями содержания будущей книги. Спор этот завершился не в мою пользу: как и следовало ожидать, авторитет Александра Львовича повлиял на мнения других выступавших. Тем более что именно Александр Львович должен был стать ответственным редактором предполагавшейся работы. Поэтому, конечно, все решили, что ему, как говорится, "и карты в руки". Но обиды у меня на Гальперина за это поражение в одной из моих первых научных дуэлей не осталось. Объяснялось это отчасти тем, что мое участие в написании будущей книги не предполагалось, да и к изучению новой истории Японии у меня душа не лежала, т.к. больше всего мне хотелось тогда заниматься японской современностью.
Большим вкладом А. Л. Гальперина в развитие советского японоведения стала его педагогическая работа в Московском университете, и в особенности его заботливое отношение к взращиванию интереса к научной работе у студентов-выпускников Института восточных языков при МГУ и историческом факультете МГУ.
Однажды, где-то в 1956-1957 годах, по предложению Гальперина в отделе Японии было заслушано сообщение об американских военных базах, сделанное студентом-дипломником В. Я. Цветовым - тем самым Цветовым, который спустя двадцать лет, в 70-х годах, стал преуспевающим токийским корреспондентом московского телевидения. Именно Александр Львович усмотрел тогда в этом юноше некие творческие задатки. Я тогда, помнится, присутствовал на том заседании отдела. Впоследствии, в годы совместной работы с Цветовым в Японии, он как-то тоже вспомнил об этом заседании и сказал мне с улыбкой: "Откровенно говоря, мне было как-то неловко выступать перед солидными научными работниками и вещать им какие-то примитивные факты и суждения. Одному из сидевших передо мной взрослых дядей быстро надоело, по-видимому, слушать меня - он встал и вышел из комнаты. А знаешь, кто это был? Ты! Именно с тех пор я тебя запомнил". Мы оба посмеялись... Наверное, все это так и было, только вышел я, наверное, не для того, чтобы обидеть юного докладчика. Скорее всего, возникли какие-то срочные служебные дела, связанные с редакционно-издательским отделом.
Жалею я очень об одном: что не проводил в последний путь Александра Львовича, ибо умер он в 1960 году, когда я находился на корреспондентской работе в Японии. Его кончина была трагически скоропостижной: в ходе заседания японской секции Международного конгресса востоковедов, проходившего тогда в Москве, Гальперин выступил с докладом, потом отвечал на вопросы и с кем-то полемизировал, а потом вернулся на свое место в зале и... скончался от разрыва сердца. Ему было тогда 64 года...
Добрые отношения сложились у меня в первые годы работы в институте и с другим видным советским японоведом - научным сотрудником отдела Японии ИВАНа Петром Павловичем Топехой. Петр Павлович, как уже говорилось, был моим официальным оппонентом на защите кандидатской диссертации, и именно ему я обязан зачислением на работу в Институт востоковедения АН СССР. Именно он ходатайствовал обо мне перед Е. М. Жуковым и другими членами дирекции. В явочные дни мы нередко ходили вместе обедать в ближайшие кафе и столовые. Обменивались мы и критическими взглядами по поводу дел в нашем японоведении, да и не только в японоведении - в большинстве случаев наши взгляды на жизнь совпадали. Видимо, сказалось в этом одинаковая склонность к простой жизни, исключавшей бытовые излишества и предполагавшей заботу о поддержании здоровья и трудоспособности, а также целеустремленное духовное развитие.
Жизнь не баловала П. П. Топеху. Он был выходцем из бедной крестьянской семьи из Приморья, батрачившей до революции на сахарных плантациях Гавайских островов. Этим объяснялось, в частности, его свободное владение английским языком. В молодости после возвращения на Родину и призыва в Красную Армию он служил на Тихоокеанском флоте матросом-машинистом на военном корабле. Оттуда он и получил путевку на восточный факультет Ленинградского университета. Его преподавателем был там Н. И. Конрад, а его однокашником по изучению японского языка был Е. М. Жуков. В Академию наук Петр Павлович пришел после окончания войны и службы в армии в качестве переводчика английского языка. Именно Жуков по старой памяти и помог ему стать сначала аспирантом, а потом и научным сотрудником отдела Японии Института востоковедения АН СССР. В общении с окружающими Топеха был обычно немногословен, учтив и сдержан в отзывах о своих коллегах. Свое крестьянское и моряцкое прошлое он любил вспоминать лишь в узком кругу друзей: любил петь во время застолий украинские народные песни, а играя в шахматы, перед каждым ответственным ходом громко буркал морскую команду: "Пошел в брашпиль!"
В те годы Петр Павлович работал над изданием своей книги "Антинародная политика правых лидеров японской социалистической партии". Заголовок этой книги отражал, как мне думается, не столько взгляды самого автора, сколько те политические установки, которыми в тот момент руководствовался ЦК КПСС в своих оценках политики зарубежных социалистических партий. В дальнейшем взгляды Петра Павловича на деятельность японских социалистов, как и взгляды советского руководства хрущевских времен, претерпели значительные изменения. Но тогда, в сталинские времена, никто не мог в своих публикациях отклоняться от оценок, данных "директивными инстанциями", а потому исследователям приходилось лишь накапливать информацию и приводить ее в своих публикациях либо в соответствующем освещении, либо без комментариев.
Что касается личных качеств П. П. Топехи, то как ученый он выделялся своим стремлением к неторопливому, обстоятельному изучению источников. В то же время это был человек упрямый, способный внешне спокойно, но упорно отстаивать свои взгляды. О научной работе он мечтал еще в молодые годы, но обстоятельства сложились так, что в полной мере он приобщился к ней лишь в конце 40-х - начале 50-х годов. И занимался он этой работой с явным удовольствием, отдавая ей большую часть своего времени даже в выходные дни и отпускные периоды. В те годы Петр Павлович все глубже и глубже вникал в проблемы японского рабочего и профсоюзного движения, которым он когда-то интересовался ранее, еще до войны. В середине 50-х годов он по праву стал лидером этого направления работы советских японоведов. Но параллельно его внимание стали привлекать и общие вопросы послевоенной истории Японии. В лице П. П. Топехи отдел Японии Института востоковедения АН СССР имел солидного, надежного и перспективного исследователя, что и подтвердилось в дальнейшем.
Среди молодых работников отдела Японии обращал на себя внимание красивый статный мужчина - Вадим Алексеевич Попов, внешность которого соответствовала скорее облику дипломата, чем ученого. Да и сам Попов в молодые годы собирался работать в дипломатической сфере и даже окончил Высшую дипломатическую школу при МИДе СССР. Однако неожиданно возникшие осложнения, связанные обычно у красавцев-мужчин с так называемыми ошибками молодости, привели к тому, что в те времена "строгих нравов" Вадиму Алексеевичу пришлось забыть о дипломатической карьере и заняться научной работой... Будучи человеком одаренным, работоспособным и целеустремленным, он быстро утвердил себя в академической сфере. Главной сферой его научных интересов стали аграрные проблемы и крестьянское движение Японии. Защитив в 1951 году кандидатскую диссертацию по послевоенной земельной реформе в Японии, В. А. Попов стал в последующие годы наиболее авторитетным знатоком проблем, связанных с жизнью послевоенной японской деревни. Способствовало научным успехам Вадима Алексеевича прежде всего его добросовестное, вдумчивое отношение к использовавшимся им статистическим данным и прочим источникам. Благоприятно сказывалось на положении В. А. Попова в институте и еще одно его качество: умение ладить с начальством, включая таких черствых и капризных людей как ставшая тогда заведующей отделом Японии М. И. Лукьянова. В этой связи поначалу несколько прохладным было его отношение ко мне как к человеку, вызывавшему активную нелюбовь Лукьяновой. Но, искренне уважая Попова за ум и успехи в науке, я стремился преодолеть его холодность и наладить с ним добрые отношения. И мне это, судя по всему, удалось: в дальнейшем в течение ряда лет мы довольно тесно сотрудничали с Поповым. Иногда я был титульным редактором его публикаций, а еще чаще он брался редактировать мои рукописи. В этом качестве Вадим Алексеевич был очень "удобен" для меня. Будучи проницательным человеком и прагматиком, он прекрасно понимал, как нужно вести себя с издательскими редакторами, занимавшимися обычно ненужной правкой рукописей лишь для того, чтобы создать видимость своего активного участия в подготовке этих рукописей к печати. Беря на себя ответственность за качество текста, Попов таким путем прикрывал мои рукописи от ненужных умствований и бесполезной стилистической правки издательских редакторов, не вторгаясь и сам без острой необходимости в мои рукописные тексты.
Довольно большую активность проявляла в отделе Японии Инесса Яковлевна Бурлингас (девичья фамилия Бедняк). Японское отделение МИВ она окончила одновременно со мной в 1949 году, а затем находилась в аспирантуре Тихоокеанского института АН СССР, преобразованного вскоре в Институт востоковедения АН СССР. Свою кандидатскую диссертацию Бурлингас защищала на тему "Мюнхенская политика США и Англии как фактор усиления японской империалистической агрессии (июль 1937 - сентябрь 1939 года)". В дальнейшем главной темой ее научных изысканий стали вопросы внешней политики Японии. И в этой области она достигла значительных результатов, став автором ряда серьезных научных публикаций. К их числу относились, например, такие книги как "Японская агрессия в Китае и позиция США (1937-1939 гг.)" и "Япония в период перехода к империализму".
Помимо аналитических и творческих способностей, И. Я. Бурлингас в отличие от ряда других женщин, избравших свой профессией востоковедные науки, обладала незаурядными бойцовскими качествами и проявляла постоянно агрессивность в отношении ряда своих коллег по работе. Зачастую она ввязывалась в такие научные дискуссии, которые затем перерастали в личные ссоры. По этой причине со второй половины 50-х годов крайне осложнились отношения И. Я. Бурлингас с М. И. Лукьяновой, что привело к переходу Инессы Яковлевны в Институт Китая АН СССР, переименованный затем в Институт Дальнего Востока АН СССР. Инесса Яковлевна не поладила и с оказавшимся там в качестве заведующего сектором Японии Д. В. Петровым. В связи с этим из сектора Японии Бурлингас перешла в другое подразделение того же института, а центр тяжести ее исследований с вопросов японской внешней политики переместился на вопросы внешней политики КНР.
В середине 50-х годов к работе в отделе Японии приступили две молодые женщины, которые в дальнейшем не только сошлись во вкусах и взглядах на Японию и японцев, но и стали соавторами ряда научных публикаций. Я имею в виду Нину Ивановну Чегодарь и Лидию Диомидовну Гришелеву. Нина Ивановна занялась изучением современной японской литературы, включая творчество писателя-коммуниста Кобаяси Такидзи, погибшего в 30-х годах в тюремных застенках, а также молодых демократических писателей послевоенного времени. В этой сфере ее исследования перекликались с работами Веры Васильевны Логуновой, занимавшейся в стенах Института востоковедения АН СССР изучением творчества Миямото Юрико и других японских писателей-коммунистов. Но в середине 50-х годов Нина Ивановна еще только приступала к тем исследованиям, которые создали в дальнейшем ей имя в советском японоведении. То же можно сказать и о Лидии Диомидовне, защитившей в 1953 году кандидатскую диссертацию, посвященную японскому демократическому движению в области литературы и искусства. В те годы Лидия Диомидовна еще только начала утверждать себя в качестве ведущего знатока японской культуры.
В числе сотрудников института было в середине 50-х годов еще несколько японоведов, занимавшихся историей и современными социальными проблемами Японии. К их числу относились Козоровицкая А. Б., Иофан Н. Д., Кирпша М. Н., Перцева К. Т., но с ними в те годы я ни по научным делам, ни в личном плане почти не соприкасался, и поэтому мне трудно сказать о них что-либо конкретное.
Что касается японоведов-экономистов, то наряду с М. И. Лукьяновой, о которой речь шла выше, к ним относились два сотрудника отдела: Николай Анастасович Ваганов и Алексей Иванович Стадниченко, получившие в 20-30-х годах японоведческое образование, но потом в силу ряда независимых от них причин переключившиеся на преподавание или же на изучение других вопросов. А это, естественно, не могло не отразиться на их вкладе в японоведение. Если измерять этот вклад числом книг и статей, то он к середине 50-х годов оказался меньшим, чем, к примеру, вклад той же М. И. Лукьяновой. К тому же у обоих из них были трудности с японским языком.
Отношение этих двух японоведов ко мне было вполне дружественным. Добрые контакты сложились у меня в те годы, в частности, с Н. А. Вагановым, человеком порывистым, слегка амбициозным и постоянно готовым к ведению споров со своими коллегами. Обычно им двигало при этом искреннее стремление к выявлению какой-либо научной истины. Ко мне симпатии Николая Анастасовича особенно возросли после того, как резко обострились его отношения с М. И. Лукьяновой, ставшей после ухода из отдела Е. М. Жукова его непосредственным начальником. Ваганова раздражало и возмущало неуемное стремление этой женщины культивировать среди японоведов дух религиозного почитания постулатов марксизма-ленинизма. В институте Ваганов казался человеком мрачноватым и воинственным, а между тем в домашней жизни он вел себя как кроткий семьянин, обожавший свою приятную, заботливую жену. Кстати сказать, с четой Вагановых, а также с П. П. Топехой мне довелось в 1954 отдыхать вместе в Крыму, в Мисхоре, где мы не раз встречались не только на пляже, но и в застольной обстановке.
Что же касается Алексея Ивановича Стадниченко, то он занимался в институте вопросами географии Японии. Он стал автором географических разделов в подготовленных институтом справочных изданиях. Но его возможности изучения Японии были ограничены слабым знанием японского языка. Алексей Иванович это хорошо понимал и старался компенсировать свою профессиональную слабость прилежным отношением к любым поручениям руководства и активной общественной деятельностью.
При всем моем предвзятом отношении к М. И. Лукьяновой и к ее научно-организаторской деятельности я вижу ее заслугу в том, что в те годы она привлекла к учебе в аспирантуре, а затем и к работе в отделе Японии ИВАНа двух молодых японоведов, окончивших МИВ в те же годы, что и я, но попавших при распределении не в те учреждения, где им хотелось бы работать. Я имею в виду Виктора Алексеевича Власова и Седу Багдасаровну Маркарьян. Оба эти молодые японоведы, уже будучи в аспирантуре, проявили себя серьезными, способными исследователями японской экономики. С их приходом в Институт востоковедения АН СССР удельный вес выпускников МИВ в среде японоведов стал более заметным, чем прежде, а я обрел в их лице давно знакомых мне друзей.
Наряду с сотрудниками отдела Японии Страну восходящего солнца изучала в институте и группа весьма компетентных специалистов в области филологии и лингвистики. Речь идет прежде всего об академике Н. И. Конраде, а также о научных сотрудниках института: А. Е. Глускиной, К. А. Попове и Н. А. Сыромятникове.
К сожалению, в те годы с Николаем Иосифовичем Конрадом мне общаться почти не довелось. Появлялся он тогда в институте гораздо реже, чем другие видные ученые старшего поколения. Считалось, что он нездоров, а поэтому к его отсутствию в явочные дни все относились с пониманием. Нередко его вообще не было в Москве: он либо жил на своей даче на Рижском взморье, либо в подмосковном академическом доме отдыха "Узкое". По рассказам близких к нему людей он вел довольно замкнутый образ жизни. Частый доступ к нему имели лишь ограниченное число его бывших учеников и аспирантов. Его супруга Наталья Исаевна Фельдман очень бдительно следила за тем, чтобы избавить его от всяких неожиданных визитов и тем самым сберечь ему время для полезной научной работы.
В те годы Николаю Иосифовичу перевалило уже за шестьдесят. Для настоящего большого ученого-мыслителя это был, наверное, самый творческий, самый плодовитый период, когда обобщались и приводились в систему накопленные ранее знания, формировались собственные взгляды на науку и ход мировых событий. И прав был Николай Иосифович, когда под благовидным предлогом нездоровья или особой занятости он не растрачивал попусту свое время на поездки в институт и сидение там в явочные дни, а занимался научным творчеством в подлинном смысле этого слова. И как видно из изданных в последствие его научных трудов, в 50-е годы он написал больше содержательных статей, чем те именитые работники, которые старательно соблюдали графики приходов в институт и присутствия на различных научных и партийных мероприятиях.
В первой половине 50-х годов его главное внимание было направлено на выявление общих закономерностей в развитии культуры и литературы стран Запада и Востока. Пожалуй, в большей мере, чем когда-либо прежде, уделял в это время внимание Н. И. Конрад, владевший не только японским, но и китайским языком, истории Китая и влиянию китайской философии на культурное развитие сопредельных с Китаем стран. Это был, видимо, его естественный отклик на тогдашний всеобщий всплеск интереса советской общественности к Китаю - интереса, порожденного окончательной победой Китайской революции в 1949 году и появлением на свет КНР. Значительно меньшее внимание уделял Николай Иосифович в 50-е годы Японии, хотя некоторые из написанных им, но не опубликованных тогда статей касались истории японской культуры, включая и древнюю историю, и период феодализма, и эпоху, наступившую после "Революции Мэйдзи". Целый ряд своих статей, написанных в те годы, посвятил Конрад творчеству японских писателей: Куникида Доппо, Симадзаки Тосон, Нацумэ Сосэки, Токутоми Рока и другим классикам японской литературы. Большое место в его тогдашних научных изысканиях заняли исследования влияния русской литературы XIX-XX веков на творчество многих видных японских писателей.
Несколько раз выступал тогда Н. И. Конрад перед филологами и историками Академии наук с изложением созданной им теории мирового исторического развития - теории, ориентировавшей ученых-обществоведов на отказ от европоцентризма и на комплексное изучение историками, филологами и философами как стран Запада, так и стран Востока. В своих литературных статьях он прослеживал связь и взаимное влияние литератур Китая, Японии, с одной стороны, и литератур Европы - с другой, выявляя в то же время специфические особенности тех и других. Пожалуй, никто из именитых советских востоковедов не подчеркивал так страстно, убежденно и убедительно, как Н. И. Конрад, огромную значимость востоковедных исследований для понимания всемирного хода развития культуры. Именно в те годы был написан им ряд статей по этой проблеме, опубликованных впоследствии в двух его фундаментальных трудах: "Запад и Восток" (1966) и "Японская литература от "Кодзики" до Токутоми" (1977).
К сожалению, научное творчество Н. И. Конрада как японоведа и работа сотрудников отдела Японии ИВАН велись в те годы обособлено, как бы в разных плоскостях. Возможно, в этом проявилось отсутствие личных контактов Н. И. Конрада и М. И. Лукьяновой - людей, совершенно разных по взглядам, складу ума и характеров. А такой организационный разрыв между японоведами-филологами и японоведами-специалистами в области экономики и политической истории, естественно, отрицательно сказывался на общем уровне советского японоведения.
И речь идет не только об академике Н. И. Конраде. В отрыве от отдела Японии вели свои работы в институте и некоторые другие японоведы-филологи, занимавшиеся историей японской литературы, а также лингвистикой. В этой связи хотелось бы коснуться научной деятельности Анны Евгеньевны Глускиной - одной из бывших учениц Н. И. Конрада. В те годы Институт востоковедения АН СССР стал ее основным местом работы, а главной темой ее научных изысканий стал знаменитый литературный памятник Японии - антология древней японской поэзии "Манъёсю".
Как помнится мне, включая эту работу в научный план института, его дирекция явно недооценила тех трудностей, с какими неизбежно должен был столкнуться исследователь-переводчик при работе над этим колоссальным по объему и крайне сложным для перевода текстом названной антологии. Поэтому работа, порученная Анне Евгеньевне, потребовала гораздо больше времени, чем это было записано в планах. Прошло более десяти лет сверх установленного срока, прежде чем названная работа А. Е. Глускиной была завершена. А издана она была лишь в 1971 году. Но зато результаты ее труда вызвали общее одобрение читателей. Анна Евгеньевна не только перевела тысячи коротких древних японских стихов на современный русский язык, сопроводив их обстоятельным научным комментарием, но и сохранила в своих переводах стихотворную форму, что позволило нашим читателям получить такое же наслаждение, которое дает чтение хороших стихов на родном языке.
В первой половине 50-х годов Глускина занималась и современностью. По заданию дирекции вместе с филологом-японоведом Верой Васильевной Логуновой она работала над небольшой по объему монографией "Очерки истории современной японской демократической литературы". По отзывам других филологов института это совместное творчество двух авторов-филологов было нелегким: уж очень разными по своему жизненному опыту и чертам характера были эти женщины. Если А. Е. Глускина с молодых лет принадлежала к академической, преподавательской среде, то В. В. Логунова до своего прихода в институт прошла суровую школу армейской службы в годы Отечественной войны, что проявлялось в категоричности ее взглядов и оценок людей, а также в том принципиальном гражданском подходе к общественной жизни и научному творчеству, какой был свойственен в те годы многим коммунистам-фронтовикам. Поэтому кое-кто в институте высказывал поначалу сомнения в возможности совместного научного творчества этих соавторов, шутливо ссылаясь на то, что "нельзя запрячь в одну телегу коня и трепетную лань". Но Анна Евгеньевна и Вера Васильевна посрамили скептиков: их совместный труд был успешно завершен и вскоре издан в виде книги Издательством Академии наук.
В первой половине 50-х годов было положено начало многолетней и многотрудной работе японоведов-лингвистов Института востоковедения АН СССР над "Большим японо-русским словарем" - самым большим из японо-русских словарей, когда-либо издававшихся в нашей стране. В число инициаторов и активных исполнителей этого великого для советских японоведов начинания наряду с главным редактором словаря академиком Н. И. Конрадом и его супругой Н. И. Фельдман входили два других японоведа-лингвиста Института: Константин Алексеевич Попов и Николай Александрович Сыромятников. С первых же дней моего пребывания в институте с обоими из них у меня сложились хорошие отношения.
Помнится, что при первом же знакомстве Константин Алексеевич предложил мне свою помощь в случае каких-либо затруднений в переводе японских текстов на русский язык. Тогда такое предложение показалось мне несколько обидным: мне же самому после окончания института была присвоена специальность референта-переводчика японского языка. Но потом стало ясно, что никакой обиды для меня в словах К. А. Попова не было, так как по сравнению со мной он обладал несравнимо большим опытом переводческой работы и его знания японского языка намного превосходили те, которые я получил в студенческие и аспирантские годы.
В начале 50-х годов во внешнем облике К. А. Попова еще заметно чувствовалось влияние длительного пребывания в Японии, где он со времени войны работал как драгоман советского посольства и откуда вернулся в 1949 году. Его отличали от других сотрудников большая сдержанность в поведении, собранность, обязательность и пунктуальность в отношении служебных академических дел. Не было в нем, как у некоторых побывавших за рубежом соотечественников, ни напускной вальяжности, ни рисовки, ни желания выделиться своим внешним видом, зато была свойственна ему постоянная забота о здоровье и внутреннем комфорте. Пожалуй, среди других сотрудников института он более всех походил на образцового английского джентльмена, хотя его духовный мир был вполне русским.
Иначе выглядел и вел себя, его коллега лингвист-японовед Николай Александрович Сыромятников, с которым меня сблизила совместная работа в редакционно-издательском отделе. Это был человек большого темперамента, склонный интересоваться всем, что его окружало, рассказывать каждому встречному веселые истории и с увлечением заниматься таким, казалось бы, скучным вопросом как лингвистические теории. Правда, и о проблемах лингвистики он предпочитал говорить чаще с юмором, чем серьезно. Читая по долгу службы в редакционном отделе все лингвистические труды сотрудников института, он часто увлекался и начинал громко цитировать сидевшим с ним рядом работникам отдела те выдержки из их трудов, которые вызывали у него либо наибольшие возражения, либо наибольшие похвалы. На научных конференциях он ввязывался зачастую в различные споры и долго не мог после этого успокоиться. Зато по окончанию работы он нередко оставался допоздна в институте, чтобы поиграть в настольный теннис. Как шутливо злословили женщины-сотрудницы отдела, главной причиной таких задержек на работе была пустота в его домашней жизни: тогда Николай Александрович, несмотря на зрелый возраст, все еще не был женат и, по-видимому, скучал в своей квартире.
Долгое время по причине разбросанности своих научных увлечений Сыромятников, как и во всем другом, запаздывал в своих научных делах. Долгое время он не удосуживался защитить кандидатскую диссертацию, хотя это болезненно сказывалось на размерах его заработной платы. Но все эти странности характера Николай Александровича не мешали ему пользоваться в институте большим уважением за его научные достижения. Парадоксально: будучи одним из самых компетентных в теории языка японоведов-лингвистов, Сыромятников сравнительно слабо владел живым разговорным японским языком, что, несомненно, сковывало его в общении со своими коллегами из числа японцев, тем более что и многие японские лингвисты-теоретики также не были бойки в разговорах на иностранных языках. Но это обстоятельство отнюдь не умаляло его большого вклада как в создание японо-русских словарей, так и в исследования фонетики и особенностей грамматики японского языка.
Перечисляя имена японоведов старшего поколения, работавших в Институте востоковедения АН СССР в 50-х годах, считаю своим долгом упомянуть хотя бы коротко о замечательном знатоке японской истории и культуры Владимире Михайловиче Константинове, пришедшем в институт во второй половине 50-х годов незадолго до моего перехода на работу в редакцию газеты "Правда". В начале 30-х годов Константинов обладал всеми возможностями стать наряду с Конрадом и Невским звездой советского японоведения первой величины. Ведь редко кому из наших соотечественников довелось в молодости учиться в одном из престижных японских университетов и овладеть в полной мере японским языком. А судьба, казалось бы, несла Владимира Михайловича на своих крыльях: находясь несколько лет в Японии в качестве сотрудника военного атташата советского посольства, он прошел одновременно курс учебы в университете Васэда. Но крылья судьбы оказались предательски ненадежными: в злополучном 1938 году на него, одного из самых опытных знатоков Японии, беспричинно обрушилась тяжкая десница ежовского террора... Пришел Владимир Михайлович в институт в 1956 году после 18 лет пребывания в сибирских лагерях. Пришел в малознакомую ему среду научных работников, не утратив интереса к своей профессии японоведа, с большим багажом ранее накопленных знаний и со страстным желанием уйти с головой в научную работу, для которой у него были все необходимые предпосылки.
Это был безукоризненно воспитанный, мягкий, добрый и обаятельный человек. В своей научной работе он сразу же обнаружил нестандартное понимание своих задач, взявшись за такую тему, с которой никогда бы не справились большинство тогдашних молодых диссертантов-японоведов. Темой его исследований стало аналитическое изучение старой рукописи на японском языке, автором которой был японец Кодаю, спасенный русскими казаками при кораблекрушении у берегов Камчатки, проведший несколько лет в России, а потом возвращенный Адамом Лаксманом в Японию. В рукописи излагались впечатления Кодаю о жизни неведомой японцам северной страны - Российской империи. Будучи переведенной В. М. Константиновым на русский язык с соответствующими научными комментариями, эта рукопись стала уникальным вкладом в отечественное японоведение. Ее защита Владимиром Михайловичем в качестве кандидатской диссертации вылилась в подлинный триумф диссертанта: в 1960 году Ученый совет Института востоковедения АН СССР в виде исключения из всех утвержденных высшими государственными инстанциями правил сразу же присудил Владимиру Михайловичу степень доктора исторических наук.
Произошло это значительное для отечественных японоведов событие, к сожалению, тогда, когда меня в Москве не было. Ни в 1956 году, ни в 1957 году мне не довелось лично сблизится с Константиновым, так как в стенах института он появлялся редко, да и поводы для такого сближения не возникали. Единственный раз перед своим отъездом в долгосрочную командировку в Японию я встретился с ним накоротке и получил от него несколько добрых советов. "Для изучения японского языка,- сказал он тогда,используйте каждый шанс. Когда я попал в Японию, то даже во время прогулок по улицам старался прочесть и понять все попадавшиеся мне на глаза вывески - и это, между прочим, также помогало в запоминании иероглифов..." Жаль, конечно, что В. М. Константинов не оставил воспоминаний о своей жизни в Японии в бытность военным атташе советского посольства. Тогда публикация подобных мемуаров в условиях строгой цензуры была, конечно, невозможной. Лишь в личных беседах с друзьями и знакомыми мог Константинов ронять невзначай отдельные жемчужинки из своего наглухо закрытого клада воспоминаний. Кому-то из сотрудников института Константинов рассказал, например, между прочим, о своей мимолетной встрече с наркомом обороны К. Е. Ворошиловым, в кабинет которого незадолго до своего ареста он был вызван для отчета о пребывании в Японии. "Пока я, стоя перед наркомом, минут двадцать докладывал о проведенной в Японии работе,- сказал тогда Константинов,- Ворошилов сидел молча, не глядя в мою сторону и не перебивая меня. А когда я завершил отчет, то он после некоторой паузы задал мне лишь один вопрос: "Ну скажи честно, а с японкой ты все-таки хоть раз переспал?" Я бодро ответил: "Нет, товарищ нарком обороны!" - "Ну и дурак,- ласково резюмировал Климент Ефремович.- Можешь идти".
В середине 50-х годов в институте появились в качестве научных сотрудников еще несколько японоведов-выходцев из различных военных учреждений. Как правило, это были люди, хорошо владевшие японским языком, обладавшие большой работоспособностью и более ответственным отношением к делу, чем, к примеру, выпускники такого учреждения как Высшая партийная школа при ЦК КПСС. В числе вновь пришедших хотелось бы упомянуть таких специалистов как Б. Г. Сапожников, Г. И. Подпалова, И. Ф. Вардуль, А. И. Динкевич. С ними мне довелось работать и дружески общаться главным образом в последующие, а именно в 60-80-е годы. Здесь же отмечу только, что их приход в Институт востоковедения АН СССР весьма способствовал дальнейшему укреплению кадровой базы советского японоведения.
Что обсуждали и писали японоведы
института в период до и после нормализации
советско-японских отношений
Период с 1952 по 1957 годы, т.е. период моего пребывания в ИВАНе в качестве младшего научного сотрудника, стал для меня временем первых ощутимых успехов в моей японоведческой работе. Простейшим мерилом достижений того или иного ученого-гуманитария в стенах академических учреждений нашей страны считается издавна количество опубликованных им книг и статей. Если нет у научного работника за плечами объемистых печатных трудов, то его авторитет среди коллег будет оставаться невелик. Да и у самого пишущего человека есть всегда затаенная мечта о том, чтобы его рукописный труд был опубликован и стал доступен многим другим людям читателям. Не был исключением из этого правила и я - молодой японовед, мечтавший о публикации хотя бы того, что уже было мною написано.
Волею случая эта моя мечта в начале 50-х годов неожиданно осуществилась. Где-то в 1953 году я получил предложение руководства исторической редакции Госполитиздата (Государственного издательства политической литературы) о публикации в виде книги моей кандидатской диссертации. Случилось это, как я узнал впоследствии, потому, что одна из выпускниц МИВа, В. Кузьмина, учившаяся со мной на одном курсе, работала в те годы в Госполитиздате и, узнав о теме моей кандидатской диссертации, рекомендовала меня в качестве автора своему начальству. Естественно, я не стал отказываться от такого заманчивого предложения, тем более что руководство отдела Японии ИВАНа не горело желанием содействовать изданию моей рукописи в академическом издательстве. Предложение Госполитиздата было тем более привлекательным, что оно предполагало выплату автору соответствующего гонорара, которого я никогда до тех пор не получал. Правда, при подготовке рукописи к сдаче в Госкомиздат мне пришлось несколько расширить по сравнению с диссертацией ее хронологические рамки и изменить заголовок. Редакторы оказались людьми доброжелательными, и это обеспечило ее быстрое продвижение к печати. В результате в 1955 году моя первая книга, озаглавленная "Внутренняя политика японского империализма накануне войны на Тихом океане. 1931-1941", вышла в свет, что несколько упрочило мою репутацию в институте. Особую радость мне доставляло то, что с выходом этой книги я закрепил свое авторство в детальном выявлении фашистского характера власти в Японии в довоенный и военный период.
Выход в свет в 1955 году названной книги, в которой запальчиво обличалась преступная внутренняя политика японских правящих кругов, проводившаяся накануне и в годы войны на Тихом океане, целиком отвечал духу того времени - духу "холодной войны", разгоравшейся между США и Советским Союзом в глобальном масштабе, включая и Дальний Восток. Нельзя забывать, что это был период все возрастающего накала враждебных чувств советской общественности в отношении правящих кругов США, бесцеремонно утверждавших силой оружия свой односторонний контроль и над Корейским полуостровом и над Японией. К усилению вражды вела дело и американская пропаганда, изображавшая Советский Союз как опасную, агрессивную силу, способствовавшую разгрому в Китае американских ставленников - чанкайшистов и образованию КНР во главе с коммунистическим лидером Мао Цзэдуном, силу, вскормившую в Корее режим Ким Ир Сена и оказавшую поддержку китайским добровольцам, отбросившим американскую армию на исходный рубеж - 38 параллель. Считалось нормальным поэтому не церемониться в оценках антисоветской, русофобской политики США и их сателлитов, к каким относилась и Япония, особенно тогда, когда речь шла о политике японских агрессоров.
Не было оснований у нашей страны гладить в те годы по головке и правящие круги послевоенной Японии, охотно давших согласие на превращение Японских островов в тыловую базу вторгшихся в Корею вооруженных сил США и вставших на путь воссоздания в стране вопреки действующей конституции вооруженных формирований армейского типа. Такая политика японских правящих кругов стала рассматриваться в те годы советскими государственными деятелями и прессой как опасный курс, чреватый возрождением японского милитаризма и военной угрозы нашей стране. Не случайно поэтому советская печать все чаще и шире стала публиковать тогда статьи об угрозе ремилитаризации Японии, вполне совпадавшие по содержанию и духу с публикациями китайской и северокорейской прессы.
Проблема вероятного возрождения японского милитаризма стала обсуждаться в те дни и в советских научных кругах. Обсуждалась она и в стенах Института востоковедения АН СССР. Естественно, что втянулся в изучение этой темы и я как один из тех молодых японоведов, которых прежде всего интересовали актуальные проблемы современности, связанные с конкретными практическими задачами внешней политики нашей страны. В те годы в своих научных поисках я руководствовался тогда, как руководствуюсь, кстати сказать, и сейчас, не отрешенными от реальной жизни абстрактными идеями защиты неких "общечеловеческих интересов" и "мировой справедливости", а стремлением к последовательной защите национальных интересов своей страны, своей родины, своего государства. Поэтому я был вполне убежден в своевременности и правильности того, что писал, и не испытываю никаких угрызений совести за содержание и грубоватый тон своих тогдашних публикаций.
Конечно, при выявлении возможности возвращения Японии на путь милитаристской политики возникло немало спорных вопросов. Прежде всего надо было разобраться в том, что следовало понимать под "милитаризмом", на какой почве возникло это явление в довоенные годы, оставалась ли эта почва в послевоенный период и, наконец, существовало ли в правящих кругах США и Японии сознательное стремление к возрождению в стране прежней милитаристской политики, главной целью которой становилась подготовка страны к войне. Эти вопросы, кстати сказать, широко обсуждались в те годы в американской политической и исторической литературе. В ряде книг, изданных в США, они получили широкое освещение, причем едва ли не все американские политики и историки стремились доказать, что основой японского милитаризма издавна были пережитки феодализма в экономике, государственной структуре и политической идеологии японского общества и что ликвидация этих пережитков в ходе послевоенных реформ подорвала основы японского милитаризма, в связи с чем его возрождение в Японии уже не могло произойти. Такая версия, естественно, лила воду на мельницу американской пропаганды, пытавшейся убедить мировую общественность в том, что носителями военной угрозы в Азиатско-Тихоокеанском регионе были лишь Советский Союз, КНР, КНДР и Вьетнам, в то время как правящие круги США представляли собой неких миролюбцев, заведомо неспособных на какие-либо агрессивные военные акции. (Это писалось, между прочим, в преддверии вьетнамской войны, показавшей всему миру истинную суть американского "миролюбия".)
Споры об экономических корнях, классовой сущности и конкретных проявлениях милитаристских тенденций в политике и идеологии японских правящих кругов возникли в начале 50-х годов не только заочно между советскими и американскими японоведами, но и очно в нашей собственной среде - между московскими японоведами. Помнится, в отделе Японии при обсуждении одной из рукописей сотрудников отдела такой спор возник между П. П. Топехой и мной, хотя в личном плане мы были в то время и остались надолго потом друзьями. Топеха придерживался того мнения, что японский милитаризм уходит корнями в далекое средневековое прошлое, а я, опираясь на те определения милитаризма, которые давались в некоторых из ленинских работ, стремился доказать, что и в довоенные, и в военные, и в послевоенные годы в основе японского милитаризма лежали интересы наиболее влиятельных финансовых группировок страны.
Тогда под влиянием этого спора мной была написана и опубликована в журнале "Вопросы истории" (1954, № 9. С. 131-140) статья "Японский милитаризм и его тенденциозное освещение в американской литературе" - одна из моих первых журнальных статей. В этой статье получили, на мой взгляд, совокупное отражение типичные аргументы советских политологов и историков в тогдашних спорах с американскими коллегами по поводу японского милитаризма. Хотя многое из того, что писалось мной тогда, соответствовало действительности того времени, тем не менее сегодня приходится признать, что мои опасения по поводу угрозы возрождения японского милитаризма не нашли подтверждения в последующем ходе событий. Не только миролюбивая японская общественность, но и политические лидеры правящих кругов Японии, как показали четыре минувших десятилетия, сочли за лучшее не торопиться с перевооружением страны и воздержались от возвращения страны к прежним милитаристским порядкам. Ну об этом, разумеется, жалеть не стоит: ведь возрождение японского милитаризма ни тогда, ни теперь не отвечало и не отвечает национальным интересам нашей страны. Как говорится в поговорке, "успех рождает успех". Еще до выхода из печати моей первой книги я получил от другого издательства, а именно из Госюриздата, еще одно предложение: написать книжку о государственном строе послевоенной Японии. Это предложение как нельзя более соответствовало моим тогдашним замыслам. Дело в том, что в начале 50-х годов в Советском Союзе не было ясности в оценках тех изменений, какие произошли в период американской оккупации в государственном строе Японии в итоге реформ, проведенных под давлением мировой и японской демократической общественности. Теперь, в конце XX века, никто не отрицает, что это были поистине революционные, исторические перемены, которые по своим последствиям могут быть приравнены к реформам первых лет эпохи Мэйдзи. Однако к такому пониманию значимости осуществленных в послевоенной Японии преобразований советские японоведы пришли не сразу. Во второй половине 40-х - начале 59-х годов в их публикациях преобладали негативные, скептические оценки. Фактически отрицалась прогрессивная значимость и демократический характер перемен в политической жизни послевоенного японского общества. Это наблюдалось даже в публикациях таких ведущих японоведов как Е. М. Жуков, Х. Т. Эйдус и П. И. Топеха5, не говоря уже о журналистах-газетчиках.
Столь критическое отношение наших авторов к переменам в политике послевоенной Японии было объяснимо. Ведь главное внимание они уделяли подчеркиванию того, что мешало послевоенному проведению в жизнь провозглашенного союзными державами курса на демилитаризацию Японии. Справедливо критикуя американскую оккупационную администрацию за нежелание подрывать устои власти японских монополий и монархии, советские японоведы в пылу полемики с теми, кто идеализировал макартуровские реформы, недооценивали зачастую масштабы и значимость реальных перемен, свершившихся в Японии независимо от помыслов военной администрации США и японских правящих кругов,- перемен, происшедших под нажимом международных и японских демократических сил. Сказывался, конечно, при этом и недостаток информации о японской действительности в связи с отсутствием в те годы нормальных связей Советского Союза с Японией.
Меня же тогда более всего интересовал вопрос о государственном и политическом устройстве послевоенной Японии. Этот интерес был естественным: ведь моя кандидатская диссертация и опубликованная книга, в сущности, были также посвящены рассмотрению государственного устройства и политической жизни Японии - только в ней рассматривалась Япония довоенных и военных лет. Поэтому хотелось поглубже разобраться в том, какие изменения привнесли в политическую и государственную жизнь японского общества послевоенные реформы. К тому же мне думалось, что данный вопрос представлял интерес не только для меня, но и для нашей общественности, включая и научные, и практические учреждения, да и рядовых жителей.
Главная трудность в написании этой второй моей книжки состояла в поисках литературы по данному вопросу на японском и английском языках, так как на русском языке в то время таковая практически отсутствовала. Помогли мне в этом деле прежде всего тексты японской конституции, законов о парламенте и об учреждениях местной администрации, обнаруженные мной в Ленинской библиотеке. Но очень скудны были сведения о том, как на практике функционировала в те годы новая государственная структура Японии. Приходилось довольствоваться в ряде случаев лишь обрывками информации. Но как бы там ни было, а небольшая по объему рукопись "Государственный строй Японии" была мной написана и опубликована в виде книжки в 1956 году. Публикация эта стала первым в нашей стране описанием государственного строя послевоенной Японии. Впоследствии, как мне говорили преподаватели некоторых вузов, эта книжка в течение ряда лет оставалась единственным пособием для изучения современного японского государственного строя.
Параллельно в ходе работы над названной книжкой я перевел с японского языка на русский текст новой конституции Японии, выверив затем этот перевод по английскому тексту того же документа. Этот перевод был поначалу опубликован в книге "Конституции государств Юго-Восточной Азии и Тихого океана" (М.: 1960), а позднее в справочнике "Современная Япония" (М.: 1967). И помнится, что втайне я был очень горд тем, что советские читатели-правоведы знакомились с текстом конституции современной Японии, переведенным мной, а не кем-то другим на русский язык. Мальчишеское тщеславие бывает и у взрослых людей.
Работа над названной книгой, а также над переводом японской конституции 1947 года дала мне в руки достаточно конкретных фактов для участия в дискуссии по вопросу о японских послевоенных реформах, возникшей в то время в отделе Японии. Дискуссия эта была инициирована историками отдела, но в ней приняли участие и специалисты из других научных и практических учреждений, в частности, ответственный сотрудник международного отдела ЦК КПСС Василий Васильевич Ковыженко - японовед и автор ряда статей по вопросам японской политики. Речь в ходе этой дискуссии шла о том, продвинулась ли Япония тех дней по пути демократизации в итоге макартуровских реформ, и если да, то в какой мере. А определить свое отношение к этому вопросу было не так-то просто. С одной стороны, логика "холодной войны" с США, развернувшейся в те годы с еще большим размахом, чем прежде, требовала от нас, специалистов, самых жестких оценок макартуровской политики и ее результатов. Нельзя было позволить американской пропаганде выдавать генерала Макартура - этого воинствующего реакционера и врага нашей страны - чуть ли не за единственного инициатора и проводника политики демилитаризации и демократизации Японии, так как в действительности такая политика проводилась только под давлением международной миролюбивой, демократической общественности, в то время как оккупационные власти США скорее препятствовали, чем содействовали ее претворению в жизнь. Но, с другой стороны, японская действительность вынуждала каждого объективного исследователя констатировать факты, свидетельствовавшие о больших сдвигах в сторону демократизации государственной и политической жизни японского общества, происшедших в период американской оккупации. Отрицать эти сдвиги в первой половине 50-х годов было уже невозможно. Требовалась поэтому дать вразумительные объяснения тому, почему и как эти сдвиги произошли, несмотря на заведомо реакционные, антидемократические, антикоммунистические действия американских оккупационных властей.
Такие объяснения были высказаны и мной и некоторыми другими специалистами в ходе обсуждения этого вопроса, хотя кое-кто из участников дискуссии продолжал идти в ногу с нашей прессой, концентрируя внимание лишь на отступлениях американских правящих кругов от курса на демилитаризацию и демократизацию Японии, сбиваясь, таким образом, на однобокие, а следовательно и на тенденциозные, сугубо негативные характеристики политической жизни послевоенной Японии.
В те годы мне было уже вполне ясно, что ключом к правильному, объективному освещению этого вопроса должен был стать обязательный учет того мощного влияния, которое оказывали на ход событий в Японии и на изменения в ее государственной и политической структуре зарубежные прогрессивные демократические силы, включая американское общественное мнение, с одной стороны, и неожиданно поднявшуюся волну японского рабочего и коммунистического движения, с другой. Поэтому послевоенные демократические преобразования в Японии следовало рассматривать не как результат односторонних усилий макартуровской администрации - такое видение было свойственно многим американским японоведам - а, наоборот, как результат упорной борьбы зарубежной и японской общественности с макартуровской администрацией и японскими властями, стремившимися превратить в фарс демократические реформы, всемерно сузить их рамки и сохранить в Японии монархию и власть консерваторов -сторонников военного союза с США. Будучи одним из участников этой дискуссии, я высказывал спорное по тем временам мнение, суть которого сводилась к тому, что в результате нажима внешних и внутренних демократических сил государственный строй Японии претерпел существенные изменения и стал иным, более приемлемым для японского народа, чем это было прежде.
Упомянутая дискуссия в стенах Института востоковедения побудила меня написать третью по счету монографию: "Конституционный вопрос в послевоенной Японии", сначала задуманную в виде статьи, а затем, по мере того как я углублялся в изучение темы, превратившуюся в отдельную книгу. На страницах этой книги я попытался изложить на фактах ход послевоенных реформ государственной структуры Японии, показать конкретно какими скрытыми политическими соображениями руководствовался Макартур при подготовке проекта японской конституции, какое влияние оказало на макартуровскую администрацию создание Дальневосточной комиссии и Союзного совета по делам Японии, какую роль в проведении конституционной реформы сыграла Коммунистическая партия Японии, добивавшаяся превращения Японии в демократическую республику. Узкая на первый взгляд тема оказалась в действительности очень широкой, и в ходе ее разработки мне приходилось затрагивать все большее и большее число побочных вопросов. В результате целая глава книги оказалась посвящена критическому рассмотрению самого текста конституции 1947 года. А в заключительных разделах пришлось проследить ход борьбы, развернувшейся между правящими консервативными верхами и демократической оппозицией Японии в последующие годы,- борьбы, завершившейся срывом попыток японской реакции пересмотреть конституцию 1947 года и узаконить восстановление военной мощи страны, а также прежних антидемократических порядков. Книга эта была передана мной в издательство накануне моего отъезда на работу в Японию и вышла в свет в 1959 году. В дальнейшем по предложению издательства "Токосёин" она была переведена на японский язык и в 1962 году опубликована этим издательством в Токио под заголовком " Конституционный вопрос в Японии".
Смерть И. Сталина. XX съезд КПСС
и перемены в ИВАН
Рутинная научная жизнь Института востоковедения АН СССР в 50-х годах несколько раз нарушалась чрезвычайными событиями национального масштаба, оказавшими так или иначе влияние на политические взгляды сотрудников института и содержание их трудов. В марте 1953 года таким событием стала кончина И. В. Сталина. Это была не просто смерть главы государства - умер, как говорилось тогда в народе, "хозяин" страны, самодержец, обладавший безграничной властью и окруженный созданным вокруг него ореолом гениальности и неземного величия. Это был конец одной эпохи в жизни Советского Союза и начало другой, тогда еще никому не ведомой.
В моей памяти свежи до сих пор воспоминания об открытом партийном собрании, экстренно созванном в институте на следующий день после публикации известия о смерти "вождя". Помню тягостную, напряженную тишину в заполненном до отказа зале. Помню надрывные скорбные речи участников собрания. В память врезалось выступление старейшего по стажу пребывания в рядах КПСС сотрудника института Ильи Яковлевича Златкина, который, взойдя на кафедру, заплакал и жалобно простонал: "Закатилось наше красное солнышко..."
В тот же день, после полудня, перед зданием института, на проезжей части Кропоткинский улицы, выстроилась большая колонна сотрудников с намерением организованно двинуться к Дому Союзов, где был установлен гроб с великим покойником. Был в этой колонне и я. Молча двинулись мы вдоль Гоголевского бульвара, прошли Никитские ворота, дошли до площади Пушкина, перегороженной шпалерами солдат и милиционеров, затем направились не к центру, а на Садовое кольцо, потом у Самотека свернули на Цветной бульвар и двинулись в сторону Трубной площади. Но там на пути участников шествия выросла стена армейских грузовиков, плотно сдвинутых один к другому. Сзади на нашу колонну стали напирать десятки других таких же колонн. Наши ряды расстроились, сплющились, а люди, находившиеся в рядах, стали растворяться в огромной людской массе, заполонившей аллеи Цветного бульвара, мостовые и тротуары. Многие из этой толпы стали карабкаться на кузова грузовиков, чтобы преодолеть искусственную запруду и двинуться дальше через Трубную площадь к Неглинке. Но там я увидел в просвете между двумя грузовиками кипящее людское море. Оттуда же доносились чьи-то вопли и стоны. Увидев издали эту картину, я отказался от намерения преодолевать стену грузовиков и, работая локтями, стал выбираться из толпы в обратном направлении...
В тот день большинство из участников траурных шествий, двигавшихся к Колонному залу, так и не дошли до цели. По слухам, распространившимся по Москве, в давке, создавшейся тогда на Трубной площади, пострадало большое число людей.
Но все-таки спустя сутки мы с женой вышли из дома в 2 часа ночи и к 8 часам утра, двигаясь по Пушкинской улице сквозь плотные шеренги военнослужащих, достигли Дома Союзов и прошли через Колонный зал мимо гроба, утопавшего в венках и букетах цветов. Так я отдал свой долг уважения великому кремлевскому деспоту, проявившему в годы гитлеровского нашествия твердость духа, выдающиеся организаторские способности, политическую прозорливость и железную волю к победе. Видимо, за эти же заслуги перед страной чтили Сталина в дни его похорон сотни тысяч других людей, прибывших в центр Москвы не только со всех концов столицы, но и из многих других городов страны. Конечно, в несметных толпах людей, хлынувших к гробу Сталина, было немало и просто зевак - любителей торжественных зрелищ.
Смерть Сталина не сразу, но постепенно стала оказывать влияние на духовную атмосферу в институте и на содержание работ его научных сотрудников. Меньше стало возникать спорных вопросов, касавшихся "идейной направленности" тех или иных рукописей и публикаций. Реже стали цитироваться сталинские книги, статьи и речи. А спустя три года - после XX - съезда упоминания о Сталине и его трудах, без которых прежде не обходились ни историки, ни экономисты, ни филологи, как-то сами собой исчезли со страниц институтских рукописей. Зато чаще стали цитироваться труды В. И. Ленина, а вскоре появились и такие конъюнктурщики, которые к месту и не к месту стали вставлять в свои рукописи выдержки из речей Н. Хрущева и других государственных деятелей, заполучивших после смерти Сталина контроль над государственными делами и политикой страны.
Вспоминается мне и общее партийное собрание института, посвященное итогам XX съезда КПСС. С напряженным вниманием прослушали все мы зачитанный кем-то из членов парткома текст выступления Н. С. Хрущева с критикой "культа личности" Сталина. Это новое словосочетание - "культ личности" тогда тотчас же широко вошло в общественно-политический и научный обиход страны. В сознании большинства слушателей как-то плохо укладывались сразу те сведения о Сталине, которые содержались в зачитанной нам речи Хрущева. Если верить им, то получалось, что "великий Сталин" был неучем, знавшим географию в пределах настольного глобуса, и что целый ряд его деяний представлял собой поступки психически нездорового человека либо противоправные действия. Многие из сидевших на собрании коммунистов были, как видно, ошарашены всем услышанным и не могли сразу же собраться с мыслями. Но не все: в числе выступавших на собрании оказались и такие, кто поторопился опередить других и не только осудить "культ", но и призвать всю партию к всеобщему "покаянию", легкомысленно бросая тень на прошлое поведение миллионов тех коммунистов, которые не щадя жизни защищали страну от врага и самоотверженными усилиями превратили Советский Союз в великую "сверхдержаву".
Вскоре, правда, райкомовские работники, продолжавшие следить за настроениями членов партии в таких "идеологических организациях" как наш институт, приняли экстренные меры к тому, чтобы положить конец завихрению умов. Два сотрудника нашего института, Г. И. Мордвинов и П. М. Шаститко, подверглись суровому осуждению вышестоящих партийных инстанций за свои "незрелые" выступления, после чего всем стало ясно, что осуждение "культа личности" Сталина не будет сопровождаться ни в жизни страны, ни во внутренней жизни КПСС какими-либо обвальными переменами. Да и у сторонников таких перемен, если судить по их тогдашним высказываниям, не было ясности в том, чего они хотели и в чем видели свою конечную цель. Только потом, тридцать лет спустя, в последние дни горбачевской перестройки, стало очевидным, что немалое число поборников "десталинизации" образа жизни Советского Союза в душе ненавидели коммунистическую идеологию и мечтали о возвращении страны на путь капитализма и западного парламентаризма. Но тогда у них не было, конечно, ни малейшего шанса на реализацию подобных помыслов: правящие верхи Советского Союза во главе с Н. С. Хрущевым прочно взяли в свои руки бразды государственного правления и им в голову не приходила мысль о замене сложившейся в стране социалистической структуры экономики на рыночно-капиталистическую систему.
Зато в жизни Института востоковедения АН СССР XX съезд принес большие и вполне ощутимые перемены. Дело в том, что один из влиятельных членов Президиума ЦК КПСС А. И. Микоян выступил на этом съезде с речью, в которой особое внимание обратил на состояние советской востоковедной науки. При этом, с одной стороны, он отметил повсеместное становление в Азиатско-Африканском регионе национальных государств, а с другой - обратил внимание на слабую реакцию на происшедшие исторические перемены в исследованиях и публикациях советских востоковедов. "Восток проснулся, а наши востоковеды все еще спят" - такова была суть реплики, прозвучавшей в его выступлении, что дало повод руководителям Академии наук безотлагательно подвергнуть критике состояние дел в нашем институте.
Так уж плохо работал тогда Институт востоковедения? Думаю, что нет. Просто он работал в рамках ограниченного бюджета и штатного расписания, а поэтому, естественно, не хватало кадров специалистов по целому ряду вновь возникших на Востоке государств. К тому же в силу традиций, сложившихся в сознании большинства советских историков, экономистов, а также филологов, в центре внимания гуманитариев продолжали и в то время оставаться США и страны Западной Европы, а страны Востока воспринимались как периферия. А такие взгляды становились, конечно, анахронизмом после выхода на международную арену такого колосса как КНР, а также таких крупных государств как Индия, Пакистан, Индонезия, Вьетнам и др.
Вряд ли можно было упрекать в беспечности и безучастном отношении к своему научному долгу и ведущих ученых института. Тогдашний директор института член-корреспондент Академии наук СССР А. А. Губер вполне соответствовал занимаемой им должности. Это был не только настоящий ученый-исследователь, автор ряда крупных монографий, но и образцовый русский интеллигент в самом лучшем смысле этого слова. Единственной его слабостью как администратора была мягкость в отношениях с сотрудниками института: даже в случаях явных нарушений научными сотрудниками графиков окончания своих плановых работ Губер избегал жестких дисциплинарных взысканий. Сотрудники института не боялись Губера как администратора, но старались выполнять свои научные задания, чтобы не испортить доброго отношения к себе директора и заслужить его похвалу. Приходя в свой директорский кабинет, Губер принимал всех, кто добивался приема к нему в связи с какой-либо просьбой. Встречал он входящих в кабинет с неизменной доброй улыбкой и выражением внимания на лице, а свои беседы с посетителями сопровождал то и дело либо шутками, либо какими-то остроумными репликами, либо анекдотами. Прекрасно смотрелся А. А. Губер при общении с иностранными гостями. Говорил он с ними по-английски, и не было у него нарочитой важности, но в то же время не было ни суетливости, ни заискиваний. Не случайно в академических кругах и у зарубежных ученых Губер пользовался неизменным уважением.
Кстати сказать, при Губере дирекции института удалось заполучить в Армянском переулке Москвы большее по площади и вполне респектабельное здание - старомодный особняк с колоннами, построенный в начале XVIII века богатыми армянскими купцами братьями Лазаревыми. В его помещениях в прошлом не раз размещались учебные заведения как до Октябрьской революции, так и после. В середине 50-х годов, когда Институт востоковедения АН СССР переехал в Армянский переулок, просторных помещений этого особняка оказалось вполне достаточно для размещения в них и библиотеки, и всех научных отделов, и различных административных подразделений, включая редакционно-издательский отдел, для которого была отведена довольно удобная комната. Переезд института в Армянский переулок ускорило, вероятно, и то обстоятельство, что прежнее здание на Кропоткинской улице (ныне Пречистенка) по настоянию московской литературной общественности стал столичным музеем А. С. Пушкина.
Есть основания полагать, что после критики работы Института востоковедения АН СССР с трибуны XX съезда КПСС появилась в руководящих верхах страны и еще одна проблема: как заменить директора Института А. А. Губера. В то время в партийных организациях союзных республик высвобождалось много руководящих кадров, т.к. Хрущев стремился поставить во главе этих республик более молодых и более послушных ему людей. Учитывая, однако, особенности национального склада партийных боссов в этих республиках, он действовал там более осмотрительно, чем по отношению к местной партийной номенклатуре в российских областях. Обиды, нанесенные тому или иному руководителю республики, могли плохо сказаться на настроениях всей местной элиты. При таких обстоятельствах наилучшей формой их смещения со своих постов становились их отзывы в Москву с назначением на какие-то высокие, престижные руководящие посты.
Именно так случилось, по-видимому, и с нашим институтом в 1956 году. Неожиданно по указанию свыше Президиум АН СССР издал постановление, в соответствии с которым работа Института востоковедения была охарактеризована как неудовлетворительная. В постановлении указывалось, что по этой причине директор Института А. А. Губер освобождается от занимаемой должности, а на его место для поднятия работы института на новый, более высокий уровень назначается бывший первый секретарь ЦК КП Таджикистана Б. Г. Гафуров, который был известен как автор ряда научных работ по таджикской истории и имел ученую степень доктора наук и прочие престижные академические звания. Какими бы затаенными соображениями своей кадровой политики ни руководствовался в то время Н. С. Хрущев, формально все выглядело благопристойно: переезд Б. Г. Гафурова в Москву на высокий академический пост с сохранением за ним членства в ЦК КПСС не ронял его престижа в глазах своих земляков, хотя, конечно, рассматривать пост директора академического института более престижным, чем пост первого секретаря в союзной республике, навряд ли кому-либо приходило в голову.
Особая значимость назначения Гафурова на пост директора Института востоковедения АН СССР подчеркивалась рядом важных решений Президиума АН СССР, сопутствовавших появлению Гафурова в институте. В частности, в дополнение к своему прежнему кадровому составу институт получал еще более 150 штатных единиц и становился таким образом самым крупным из всех академических гуманитарных институтов. И более того, при институте создавалось специальное издательство - самостоятельная "Редакция восточной литературы" при издательстве "Наука" АН СССР, со своим отдельным бюджетом, с обособленным от других редакций помещением, со своим новым штатом. Более того, параллельно началось издание нового журнала "Азия и Африка сегодня". Предусматривались для новых сотрудников и льготы бытового порядка: прописку в Москве получал целый ряд прежних советников Гафурова, прибывших с ним из Таджикистана. Для советской востоковедной науки все эти решения, отражавшие волю директивных инстанций, стали эпохальным достижением. С приходом Б. Г. Гафурова в институт открылась новая страница в истории этого академического учреждения.
Первые месяцы пребывания Гафурова на посту директора института были ознаменованы организационной неразберихой, сменой руководителей отделов и приливом в институт большого числа новых сотрудников, квалификация которых в ряде случаев оставляла желать лучшего. Получив в свое распоряжение полторы сотни дополнительных штатных единиц, Гафуров торопился принять в институт далеко не всегда наилучшие кадры - здесь, видимо, сказались его неопытность и стремление полагаться на советы своего ближайшего окружения, которое руководствовалось, по-видимому, не столько научными соображениями, сколько субъективными, личными симпатиями и антипатиями.
Параллельно начались персональные беседы Гафурова с каждым из сотрудников института, в ходе которых новый директор принимал решения о дальнейшей пригодности и непригодности тех или иных сотрудников, а также о назначении их на те или иные должности. Именно тогда выяснилось, что, несмотря на свой внешне непроницаемый, насупленный вид, Гафуров был человеком мягким и жалостливым, а потому почти никто из прежнего кадрового состава института не был отчислен в итоге подобных персональных бесед.
Где-то в конце 1956 - начале 1957 года дошла очередь и до меня. В личной беседе с Гафуровым я стал довольно настойчиво просить его об освобождении меня от исполнения обязанностей заведующего редакционно-издательским отделом и о переводе на работу научным сотрудником в отдел Японии. Кстати сказать, с подобной же просьбой я обращался не раз и к прежнему директору А. А. Губеру, и всякий раз он с приятной улыбкой "по-дружески" просил меня "повременить", ссылаясь либо на сложности, возникшие со сдачей рукописей в издательство, либо на недружественное отношение ко мне руководства отдела Японии. Поэтому в личной беседе с Гафуровым я решил проявить максимум упорства в своем стремлении целиком сосредоточиться на японоведческой работе. Кто знает, что помогло мне в этой беседе: заметный поворот, происшедший незадолго до того в советско-японских отношениях, или же моя искренняя мольба о переводе на творческую работу. Как выяснилось в ходе беседы, Гафуров уже располагал определенной информацией обо мне. Выслушав меня с непроницаемым взглядом, он затем сухо сказал:
- Мария Ивановна Лукьянова высказывалась против включения вас в число сотрудников японского отдела. Она сказала, что вы недисциплинированный человек. К тому же, по ее мнению, у вас слишком большое самомнение и вы неуважительно относитесь к коллегам, которые старше вас по возрасту и званиям.
Далее, однако, когда я было уже приуныл, Гафуров изменил тон и неожиданно сказал:
- Но я все-таки поддерживаю вашу просьбу в надежде, что вы учтете критику в ваш адрес. Будете теперь работать в отделе Японии.
Так по прошествии четырех лет пребывания в институте я, наконец-то, обрел возможность заниматься только своим любимым делом - изучением современной Японии, не отвлекаясь на организационные и редакционные дела. При этом меня нисколько не страшило недружественное отношение ко мне руководства отдела: в конце концов мое положение в институте определялось прежде всего качеством моих рукописей и публикаций, а оно зависело только от меня самого. С приходом в отдел Японии я с удвоенной энергией занялся написанием внесенной ранее в мою планкарту рукописи "Конституционный вопрос в послевоенной Японии" и работал над ней с увлечением.
Большие перемены в жизни Института востоковедения АН СССР совпали по времени с переломом в развитии советско-японских отношений. Если после вступления в силу Сан-Францисского мирного договора и окончания американской оккупации Японии отношения двух наших стран находились на предельно низком уровне, практически близком к нулю, то в 1956 году после длительных двусторонних переговоров дипломатов обеих стран в Лондоне и в Москве и приезда в Москву премьер-министра Японии Хатоямы Итиро положение резко изменилось. Переговоры Хатоямы с Хрущевым привели к нормализации советско-японских отношений. В Совместной декларации о нормализации отношений СССР и Японии, подписанной 19 октября 1956 года в Москве советскими и японскими руководителями, четко указывалось, что "состояние войны между СССР и Японией прекращается со дня вступления в силу настоящей декларации и между ними восстанавливаются мир и добрососедские отношения"6. С этого момента в Японии и в СССР возобновилась нормальная работа посольских учреждений, стали налаживаться экономические, культурные и общественные контакты двух стран. Такой поворот в развитии советско-японских отношений способствовал повышению значимости научных исследований, посвященных современной жизни Японии, ее экономике и внешней политике. Поэтому и моя работа по проблемам японской внутриполитической жизни приобрела большую актуальность, чем в предшествующие годы.
Осенью 1956 года послом нашей страны в Японии был назначен И. Тевосян - крупный государственный деятель, бывший министр черной металлургии. Оказавшись в стенах МИДа, Тевосян занялся интенсивной подготовкой к незнакомой для него деятельности в качестве дипломата. Наряду с мидовскими работниками он стал включать в число направлявшихся с ним для работы в Японию и специалистов-японоведов. Так в число дипломатических работников в качестве второго секретаря посольства был включен мой друг-однокашник Виктор Васильевич Денисов, читавший в то время лекции по экономике Японии в Институте международных отношений.
Все эти новости обнадеживали и других специалистов по Японии, в том числе и меня. Впервые с тех пор, как я стал японоведом, у людей моей профессии появилась реальная возможность побывать в изучаемой стране Японии. В это время не только МИДу, но и ряду других государственных учреждений понадобились специалисты-японоведы со знанием японского языка. Захотелось тогда и мне попасть в их число. Такие помыслы отнюдь не означали моей готовности отказаться вообще от научной работы во имя больших материальных благ, которые давала тогда советским гражданам работа за рубежом. Мысль сменить профессию и навсегда уйти из Института востоковедения на какую-либо доходную чиновничью работу никогда мне в голову не приходила. Но в то же время мне было ясно, что самым лучшим путем для дальнейшего углубленного изучения японской современности была бы длительная командировка в Японию, даже если это было чревато временным переключением с научной работы на практическую. До 1956 года при фактическом отсутствии контактов между Советским Союзом и Японией такие мысли в голову не приходили. Но с восстановлением нормальных отношений двух наших стран я стал помышлять о том, как бы побывать в Японии, с тем чтобы не остаться на всю жизнь кабинетным затворником, знающим изучаемую страну лишь по книгам и статьям, как бы стать специалистом в полном смысле этого слова, знающим Японию по собственному опыту длительного проживания в гуще ее общественной жизни. Сам я по своей инициативе не предпринимал в то время каких-либо конкретных шагов в этом направлении. Но, к счастью, все получилось по пословице: "на ловца и зверь бежит". По воле случая в 1957 году дважды поступали ко мне в институт такие предложения, о которых я ранее не мог и мечтать.
Так весной 1957 года меня вдруг пригласили в отдел кадров газеты "Известия" для зондирования возможности моей поездки в Японию в качестве собственного корреспондента этой газеты. Моя кандидатура понравилась было заведующему Дальневосточным отделом этой газеты В. Кудрявцеву, который до войны работал в Японии в качестве журналиста. Он был знаком с некоторыми из моих печатных работ. Однако решал вопрос о моем назначении не Кудрявцев, а главный редактор "Известий" Губин, с которым у меня состоялась не очень удачная беседа. Просматривая мою анкету, лежавшую у него на столе, Губин задумчиво сказал:
- Все бы ничего, но у вас нет опыта журналистской работы. Ведь вы в газете не работали?
- Нет,- ответил я.
- Ну, а можете ли вы дать гарантию, что такая газетная, а не научная работа пойдет у вас успешно?
Проявить самонадеянность, дав сразу утвердительный ответ на этот лобовой вопрос, я не захотел, а потому ответил скромно:
- Мне хотелось бы освоить газетную работу, и я постараюсь это сделать, но дать вам стопроцентную гарантию не берусь.
- Ну что ж, мы подумаем,- заключил Губин.
На этом наша беседа окончилась, и больше в "Известия" меня не приглашали. А через несколько недель окольным путем я узнал, что в качестве собственного корреспондента "Известий" в Японию начал оформление мой хороший знакомый и друг Дмитрий Васильевич Петров, ранее работавший в Государственном радиокомитете в качестве международного обозревателя, затем побывавший в двухгодичной командировке в КНР, а в то время бывший сотрудником Института мировой экономики и международных отношений АН СССР. Видимо, для Губина предшествовавшая журналистская работа Петрова на радио стала именно той гарантией, которую он от меня не получил.
Что говорить: мне было очень обидно расстаться с мечтой о поездке в Японию в качестве собственного корреспондента "Известий". Чтобы забыть об этой неудаче, я все усилия сосредоточил на форсированном завершении работы над своей плановой рукописью "Конституционный вопрос в послевоенной Японии" и летом 1957 года вчерне закончил ее написание. Это было весьма кстати.
В конце лета в отделе кадров института меня известили о том, что мною заинтересовалась еще одна внешняя организация - на этот раз кадровики редакции газеты "Правда". Я созвонился с ними и вскоре меня пригласил на беседу заведующий Дальневосточной редакцией "Правды" Виктор Васильевич Маевский, в прошлом выпускник Высшей дипломатической школы при МИД СССР, где он некоторое время изучал японский язык. В дальнейшем, оказавшись на работе в редакции "Правды", он отошел от Японии и несколько лет пребывал в Лондоне в качестве собственного корреспондента названной газеты. В тот момент, судя по всему, длительная командировка в Японию не входила в его расчеты.
При встрече со мной В. Маевский подробно расспросил меня о моих книгах и других публикациях и затем довольно откровенно рассказал мне суть сложившейся в редакции ситуации. Из беседы с ним я узнал, что после нормализации советско-японских отношений министерства иностранных дел обеих стран заключили соглашение об обмене работниками прессы: пять японских журналистов могли впредь работать в Советском Союзе, а пять советских журналистов получили разрешение на пребывание и работу в Японии, причем двое из них, корреспонденты ТАСС, уже приступили к работе в Токио. Должен был тогда выехать в Японию и собственный корреспондент "Правды" Юрий Грищенко, весьма талантливый журналист-международник, хорошо писавший, прекрасно знавший английский язык, но не владевший, правда, японским языком. Грищенко довольно быстро прошел всю длительную процедуру оформления его выезда за рубеж, включая самый ответственный этап - утверждение его кандидатуры на секретариате ЦК КПСС. Однако буквально за несколько дней до его отъезда в Страну восходящего солнца с ним случилось нечто непредвиденное: на прощальном банкете в ресторане гостиницы "Советская" будущий корреспондент "Правды" в Японии выпил лишнего, вступил в ссору, а затем и в потасовку с кем-то из посетителей ресторана, находившихся в соседнем банкетном зале, после чего был доставлен в ближайшее отделение милиции. Там в ходе начавшихся пререканий с начальником отделения Грищенко ударил его по лицу. И это был финиш: такие поступки в те времена не оставались безнаказанными. Милиция тотчас же возбудила судебное дело, а суд присудил Юрию тюремное заключение на десять суток с выполнением исправительно-трудовых работ по уборке столичных улиц. Естественно, обо всем случившимся была сразу же официально извещена редакция газеты "Правда", а редакции волей-неволей пришлось довести эту информацию до сведения секретариата ЦК КПСС. В ответ из секретариата в редакцию последовало грозное указание: "Раз не смогли подготовить достойного кандидата из своего коллектива, ищите ему замену в других учреждениях". Вот при таких-то обстоятельствах и направились работники отдела кадров "Правды" в наш институт. А поскольку в отделе Японии современными проблемами этой страны занимался именно я, будучи при этом членом КПСС с десятилетним стажем, то их выбор и остановился на мне. Поддержал мою кандидатуру после беседы со мной и В. В. Маевский.
Затем вопрос о моей работе в качестве собственного корреспондента "Правды" в Японии решал тогдашний главный редактор газеты П. А. Сатюков, он же член ЦК КПСС. При индивидуальной беседе с ним я информировал его о своих научных публикациях, не скрывая в то же время своей готовности переключиться на время на журналистскую работу в Японии. Сатюков был суховат, но приветлив. Его не смутило даже откровенно высказанное мной в той же беседе намерение вернуться по окончании зарубежной командировки на прежнее место работы - в Институт востоковедения АН СССР.
- Ну, сейчас об этом говорить не стоит,- резюмировал он.- Поработаете в редакции, а потом видно будет: журналистская работа куда живее и интереснее, чем научная. Поживем - увидим.
А далее моя кандидатура была формально утверждена на заседании редколлегии, после чего все мои документы, включая состоявшую из 10 страниц анкету, автобиографию, партийную характеристику, медицинские справки и т.п., были направлены для окончательного решения в секретариат ЦК КПСС. И только спустя месяц, если не более, меня торжественно известили о том, что в соответствии с решением, подписанным секретарем ЦК КПСС А. М. Сусловым, я был утвержден собственным корреспондентом "Правды" в Японии. По тогдашним понятиям это была высокая номенклатурная должность - по цековской табели о рангах она приравнивалась к должности советника посольства.
Решения секретариата ЦК КПСС в те времена воспринимались в низовых партийных и государственных учреждениях, включая и академические институты, как указы, обязательные для исполнения. О касавшемся меня решении партийные ведомства сразу же известили директора нашего института Б. Г. Гафурова. Когда я явился в его кабинет, он уже знал о решении и без оговорок подписал распоряжение о моем отчислении из института в связи с переходом на работу в редакцию газеты "Правда". В прощальной беседе со мной он пожелал мне успехов, выразив надежду, что по возвращении из Японии я снова вернусь на работу в институт.
Так завершился первый пятилетний этап моей научной работы в стенах Института востоковедения АН СССР. Моя давняя мечта о поездке в Японию сбывалась и становилась явью.
Часть II
ЖУРНАЛИСТСКАЯ РАБОТА В ЯПОНИИ
(1957-1962)
Глава 1
РАБОТА КОРПУНКТА "ПРАВДЫ" В ТОКИО
И ЖИЗНЬ СОВЕТСКИХ ЛЮДЕЙ В ЯПОНИИ
Редакция "Правды" и первые шаги
в журналистике
Газета "Правда", орган ЦК КПСС, считалась в 50-х - 60-х годах самой крупной по тиражу, самой важной и престижной газетой Советского Союза. Ее редакция размещалась в большом восьмиэтажном корпусе на улице Правды. У главного подъезда редакции всегда стояли рядами черные легковые автомашины, на которых ездили обычно ответственные чиновники партийных и государственных учреждений. Войти в здание "Правды" можно было только по пропускам, оформление которых требовало длительного времени. Коридоры редакции были устланы ковровыми дорожками, а в вестибюле и в холле на четвертом этаже стояли мраморные бюсты В. И. Ленина - основателя газеты. Литературные сотрудники размещались в однотипных кабинетах: те, кто пониже в должности,- по двое, а те, кто повыше,- по одному. На дверях этих кабинетов были прикреплены таблички с фамилиями и инициалами их владельцев.
В коридорах царило обычно чинное безмолвие: все разговоры сотрудников велись за дверями кабинетов. На столах у владельцев кабинетов стояли телефонные аппараты, пишущие машинки и графины с газированной водой, а в личных шкафах каждого сотрудника имелись свои рабочие библиотечки. Редакция располагала прекрасным актовым кинозалом, крупным книгохранилищем, комнатами для досье, телефонным узлом, специально оборудованными помещениями для телетайпных аппаратов и расшифровки телеграмм. Специальные помещения, предназначенные для дежурных по выпуску, сообщались напрямую с наборным цехом и типографией. Туда курьеры доставляли со второй половины дня на правку и на вычитку газетные полосы, туда же поступали все срочные сообщения ТАСС и собственных корреспондентов газеты. Отдельно, на четвертом этаже, находился просторный кабинет главного редактора, соединенный специальной телефонной линией "вертушкой" с высоким кремлевским руководством и другими ответственными инстанциями. Газета выходила в свет двумя выпусками: первый подписывался главным редактором часов в 6 вечера, после чего матрицы этого выпуска самолетами отправлялись на периферию, а второй выпуск подписывался где-то около полуночи, затем печатался на нескольких линотипах в прилегающей типографии и шел на Москву и Ленинград. Московский выпуск всегда считался более ответственным, т.к. в нем должны были отражаться все политические события дня и все самые последние сообщения о решениях высших партийных и правительственных инстанций. Именно московские выпуски газеты попадали рано утром на столы генерального секретаря и членов Политбюро ЦК КПСС.