Раздел X. О КОММУНИКАТИВНОМ ЗНАЧЕНИИ ГРАММАТИЧЕСКИХ КАТЕГОРИЙ

Вступительные замечания

Язык всегда есть некоторого рода интерпретация. Но чтобы понять эту интерпретацию, необходимо отчетливо понимать коммуникативную функцию языка. Автор ставит целью помочь преподавателям и учащимся выработать то правильное понимание грамматических категорий, при котором последние теряют свой застывший и неподвижный вид и становятся принципами бесконечно разнообразных значений в зависимости от живого контекста речи.

Кто мало изучал язык и мало о нем думал, тот убежден, что каждое слово и вообще каждый элемент языка имеет свое одно, узко определенное значение, о котором всегда можно справиться в словаре или в грамматике. Кто занимался языком более пристально, тот много раз замечал, что, во-первых, в словарях и грамматиках указывается не одно, а иной раз много всяких значений данного слова или данной грамматической категории, а, во-вторых, что даже и эти перечисления основных значений в словарях и грамматиках часто оказываются недостаточными для того, чтобы разобраться в данном предложении или перевести его с одного языка на другой. Оказывается, в языке есть много такого, что не охватывается даже подробными словарями и грамматиками и чем можно владеть только при непосредственном и живом вхождении в стихию данного языка.

Наконец, кто занимался языками много, тот убежден, что оттенков значения каждого данного слова или каждой отдельной грамматической категории, собственно говоря, бесконечное количество. Каждое слово и каждая грамматическая категория семантически варьируются бесконечное число раз в зависимости от живого контекста речи. Строго говоря, даже нет никакой возможности учесть все эти бесконечные семантические вариации. Однако для научного овладевания языком вовсе и не нужно формулировать все эти бесконечные семантические оттенки. Важно только понимать, что каждый элемент языка отличается этой бесконечной многозначностью и что мы, самое большее, можем только устанавливать некоторые общие тенденции семантического развития того или иного элемента речи. Тут не должно быть никакой метафизической ограниченности, а должно быть живое диалектическое развитие. Это последнее мы и хотели показать на факте присутствия в каждой грамматической категории функций чисто логических, то есть тех, которые отражают действительность в ее необходимо-объективной структуре, и коммуникативных, то есть таких, которые предполагают определенный выбор из сообщаемой действительности тех или других ее элементов, как раз и предназначенных для сообщения.

Переплетение логических и коммуникативных значений является тем предметом, который в настоящее время еще более или менее можно научно формулировать и демонстрировать на богатом языковом материале. Другие случаи полисемии, несмотря на их общераспространенность и практическую общепонятность в языке, с большим трудом поддаются научным формулировкам и весьма нелегки в отношении подбора соответствующих языковых материалов. Поэтому пусть преподаватель и учащийся пока освоятся с полисемией на предлагаемой проблеме коммуникативного значения грамматических категорий и пусть привыкнут на этих примерах учитывать бесконечно разнообразно становящуюся диалектику семантического развития языка и речи. Другие случаи полисемии потребуют других исследований.

Но эта проблема нам представляется одной из самых первых и одной из самых необходимых для построения методики освоения и преподавания языка, соответствующей требованиям марксистско-ленинской теории языка и мышления.

Проблема грамматических категорий, несмотря на все ее трудности и неясности, глубоко разрабатывается в советской науке и во многих своих пунктах близка к разрешению. Об отношении грамматических категорий к логическим и о значении в них коммуникативных актов писали В.В. Виноградов[213], П.С. Попов[214], П.В. Таванец[215], Е.М. Галкина-Федорук[216], М.Н. Алексеев и Г.В. Колшанский[217] и др. Ряд диссертаций был посвящен взаимоотношениям логики и грамматики, и в частности вопросам суждений и предложений[218]. Советская наука не допускает ни разрыва мышления и языка, ни их простого отождествления, ни их механического параллелизма, ни их однозначного взаимосоответствия. Коммуникативные акты сознания являются актами вполне специфическими. Они играют существенную роль в предложении и вообще во всех видах языковой деятельности. Язык, будучи средством общения, имеет своей основной функцией коммуникацию, а коммуникация невозможна без участия акта мышления.

§ 1. Грамматические и логические категории

В настоящее время уже невозможно ограничиваться только описательной картиной грамматических категорий или только даже их историей, хотя эти подходы к языку, конечно, тоже имеют полное право на свое существование. Грамматические категории должны быть понимаемы сейчас с коммуникативной точки зрения; и этот коммуникативный акт, то есть акт общения, должен быть в них строго отличен от всяких других актов и, прежде всего, от чисто логических, состоящих в соединении и разъединении понятий, отражающих объективную действительность как таковую. Переходным звеном от абстрактного логического акта к акту коммуникативному является выбор из логической структуры тех ее элементов, которые предназначаются для сообщения одним сознанием другому сознанию. Будучи практическим и действительным мышлением и становясь не мышлением вообще, а мышлением и сознанием для другого и тем самым для меня самого, язык, конечно, есть та коммуникативная сфера, которая резко отличается от абстрактно-логической мыслимости предметов, в то время как эта последняя ни от кого и никуда не направлена, а есть просто отражение предмета, как он существует сам по себе вне и независимо от сознания. Язык говорит о предметах именно в зависимости от их осознания, в зависимости от того, что именно сознание намерено из них выбрать для передачи другому сознанию. Поэтому, чтобы сообщить нечто из мыслимого или воспринимаемого предмета другому сознанию, надо этот предмет взять с той стороны, которая нужна для сообщения, то есть понять предмет с некоторой определенной точки зрения, взять этот предмет в определенном освещении.

Этот акт понимания, очевидно, резко отличается от акта мышления данного предмета. Мышление данного предмета стремится дать мыслительную формулу данного предмета в том виде, как этот предмет существует сам по себе, независимо от тех или других точек зрения на него и от намерения выдвинуть одни стороны в нем и отодвинуть другие. Акт понимания имеет своей целью выдвинуть в данном предмете одни стороны и отодвинуть, затемнить другие, с целью так или иначе понять этот предмет и в том или ином свете сообщить его другому сознанию.

Этот акт понимания, который можно назвать интерпретацией предмета, или интерпретативным актом, и есть то, что превращает абстрактную мыслимость предметов в сообщаемую предметность, то есть то, что и делает язык орудием общения. Интерпретативный акт лежит уже в основе каждого слова, поскольку каждое слово своей этимологией указывает на понимание данного предмета в том или ином смысле, как бы последующая история данного слова ни уходила далеко от его этимологии («тоска» – того же корня, что и «тиски»; «печаль» того же корня, что и «печь» и т.д.). Мы кратко коснемся не этимологии, а только учения о частях речи, хотя части речи являются скорее лексическими, чем грамматическими категориями. В основном же суждение отличается от такого же момента грамматического предложения тем, что перед нами предельная интерпретация, предельно объективная, предельно предметная, предельно близкая к реальности интерпретация.

Поэтому, если не вдаваться в подробности и не требовать точности, то можно сказать, что в логическом суждении нет никакой интерпретации, а в грамматическом предложении она есть. Однако если требуется точность, то необходимо сказать, что интерпретативный акт существует и в суждении и в предложении, как он существует и в понятии и в слове и как он существует и в умозаключении в сложном предложении; но только логика оперирует с предельно обобщенной интерпретацией предмета, предельно близкой к самому предмету; грамматические же категории говорят о том или ином приближении к этому пределу, то об очень близком, то более отдаленном, а то и совсем противоположном всякой действительности и всякому предельно-объективному отражению этой действительности в мышлении.

Из этого же вытекает, что грамматическое предложение отличается от логического суждения вовсе не тем, что последнее всегда объективно-реально, а первое никогда не объективно и никогда не реально.

Если в основе данного грамматического предложения лежит интерпретация в том направлении, чтобы отразить ее объективно-реально, то и данное грамматическое предложение сообщает о действительности нечто объективно-реальное и потому само оно истинно. Если же акт интерпретации в нем достаточно далек от действительности, то и само оно в такой же мере далеко от действительности. Тут важно только различать эти два типа интерпретаций, один – предельный и другой – приближенный.

Мы будем говорить о коммуникативных функциях не отдельного слова и не лексики в целом, но именно только грамматических категорий.

Необходимо строго следить за тем, чтобы наше рассуждение о различии логических и коммуникативных значений не было понято извращенно и чтобы не приписывалось того, что противоречит самому смыслу этого рассуждения. И, прежде всего, не нужно думать, что логическое суждение абсолютно лишено всяких интерпретативных моментов, а грамматическое предложение обязательно лишено всякого объективно-реального основания. Это было бы чудовищным искажением марксистско-ленинской теории логики и грамматики, и это исключается нашим рассуждением с самого начала.

Действительно, математическая формула или теорема только потому и точны, только потому и непререкаемы, что они есть отражение таких же точных и непререкаемых основ самой действительности в противовесе ее изменчивости, текучести и вечному становлению. Но это не значит, что мы, высказывая какое-нибудь подобное суждение, вовсе ничего не интерпретируем, не выбираем из действительности для определения целей, с определенной точки зрения и вовсе ничего не сообщаем. Конечно, всякая математическая теорема есть тоже определенный подход к действительности и выбор только определенной истины, с оставлением без внимания всех других объективных истин. Точно так же всякое логическое суждение обязательно есть и сообщение. Однако всякому ясно, что в таком суждении на первом плане – отражение объективной действительности; и вся интерпретация здесь только в том и заключается, чтобы быть максимально близкой к действительности, существующей вне и независимо от нашего сознания, чтобы ничего в ней не изменить и отразить в максимально объективном виде. Это ведь тоже есть интерпретация. Интерпретативный момент логического суждения отличается от такого же момента грамматического предложения тем, что перед нами – предельная интерпретация, предельно объективная, предельно предметная, предельно близкая к реальности интерпретация.

Ясно, что обыденная речь, очень часто далекая от логической и математической точности, оперирует большей частью актами приближенной интерпретации, то есть грамматическими предложениями, а не логическими суждениями, как это делает наука. Но и там и здесь, и в логике и в грамматике, – интерпретация, и там и здесь – сообщение, там и здесь – ориентация на объективную реальность. Однако так и должно быть с точки зрения единства языка и мышления. Язык и мышление едины либо в абсолютном и предельном смысле, – тогда мы оперируем логическими категориями, – либо в относительном и приближенном смысле, – и тогда мы оперируем грамматическими категориями. Или, лучше сказать, существует только один и единственный тип категорий, он же логический и он же грамматический; и вся разница здесь заключается только в общительной тенденции, то ли предельной то ли приближенной.

Но прежде чем перейти к нашему предмету, мы хотели бы указать на то, что выдвигаемая нами мысль о различии коммуникативного и логического значения отнюдь не является нашим открытием и даже какой-нибудь вообще новостью; и если где-нибудь это и является новостью, то только в очень отстающих областях языкознания, как например, в традиционных учебниках древних языков, составляемых по одному и тому же трафарету, по крайней мере, в течение 100 лет. Для того реакционного языкознания, которое лежит в основе этих учебников, проводимое нами различие, конечно, является небывалой новостью, хотя в некоторых случаях даже эти учебники не могут его избежать, и если чего избегают, то только систематического проведения его по всем категориям без исключения. Всякая передовая филология, как например, славяно-русская филология в советской науке, вполне пользуется этим различием, хотя, может быть, и не старается закреплять его терминологически.

Мы ограничимся приведением одного только примера. Академик В.В. Виноградов в своей книге «Русский язык. Грамматическое учение о слове» (М., 1947, с. 543 – 546), противопоставляя прошедшее время непрошедшему, приводит много примеров употребления прошедшего времени в значении других времен, так что морфологически выраженное прошедшее получает, например, смысл будущего времени, если подойти к нему не абстрактно-логически, а как к элементу живой речи, как к сообщению, то есть по нашей терминологии коммуникативно. По Виноградову, мы говорим «плакали мои денежки», ожидая потери денег только еще в будущем. Или мы говорим: «Хотел я плевать на него» и «Пропала моя головушка», относя эти действия или состояния вовсе не к прошедшему времени, а все к тому же будущему.

Само собой разумеется, что коммуникативное и логическое значения также могут и совпадать, как, например, в точных математических формулах. Но это совпадение отнюдь не указывает на то, что тут с самого начала не было и не могло быть этого различия. Наоборот, коммуникативная функция действует здесь максимально интенсивно, имея целью сообщить именно точную формулу. Если дается точная формула, не допускающая никаких словесных вариаций, то это значит, что коммуникация преследует здесь цели сообщения именно точной формулы, но это отнюдь не значит, что тут нет никакой коммуникации или что коммуникативный акт тут никак не отличен от логического акта. Последние два акта, правда, здесь совпадают по своему содержанию; но это – два совершенно разных акта, так что с устранением одного из них речь перестает быть речью (ибо она в таком случае теряет свою осмысленность), а мышление перестает быть мышлением (ибо оно в таком случае теряет свою выраженность и осуществление).

Нужно всячески подчеркивать, что при разделении логического, или предметного, и коммуникативного значения необходимо все время помнить об единстве языка и мышления и, следовательно, о неразрывном единстве этих двух значений.

Как мы видели выше из примеров, приводимых В.В. Виноградовым, грамматическое прошедшее время реально может выражать собою не прошедшее, а будущее время, и ниже мы увидим, как, например, презентальная форма глагола, в предметном смысле, может быть относима не только к настоящему времени, но и к прошедшему (Praesens historicum), а грамматический перфект может иметь в предметном смысле не только прошедшее, но и настоящее значение (Perfectum praesens). Можно прямо сказать, что любая грамматическая форма, вообще говоря, в предметном смысле может иметь любое значение. Однако это только теоретическая возможность и условность в абстрактном смысле. Конкретно же и фактически, если брать живой контекст речи, всякая грамматическая форма связана с определенным предметным значением и никогда не бывает чем-то только условным. Поэтому, если твердо стоять на почве марксистско-ленинского учения об единстве языка и мышления, то ни о какой условности коммуникативного значения грамматических категорий не может быть и речи.

Далее отвергать различие логического и коммуникативного значений мог бы только тот, кто вообще не признает языка как орудия общения, а признает его, самое большее, лишь как простое отражение действительности. Если бы язык был только отражением действительности, то это значило бы, что все предложения в языках правильно отражают действительность и являются абсолютной истиной, что ложь принципиально невозможна. Однако, к сожалению, общеизвестно, что люди не только правильно отражают действительность, но и всячески ее искажают, затемняют и преподносят в ложном свете. Люди пользуются языком не только для установления истины, но и для создания лжи. В этом смысле теория языка только как прямого отражения действительности носит весьма вредный характер и, в том числе, также и вредный политический характер, потому что, если ложь принципиально невозможна, то невозможно и ее установление, ее разоблачение, и невозможна борьба с ней.

Нет, язык не есть только отражение действительности. Язык есть орудие общения людей; и этим языковым общением люди пользуются как для достижения истины, так и для достижения лжи. Но если это так, то язык выражает, конечно, тот или иной подход к действительности, ту или иную точку зрения на действительность, то или иное понимание, или ту или иную интерпретацию действительности. Мы нисколько не ошибемся, если скажем, что язык со всеми своими грамматическими категориями, будучи орудием человеческого общения, всегда в той или иной мере и в том или ином смысле, положительном или отрицательном, является и орудием переделывания, орудием перестройки, переустройства действительности, поскольку человеческое общение и человеческая борьба и развитие всегда чего-то достигают, к чему-то стремятся и всегда способствуют в той или иной мере назреванию нового и борьбе его со старым.

§ 2. Части речи

С первого взгляда многим кажется, что часть речи есть не что иное, как языковое выражение логических категорий. И, действительно, части речи имеют ближайшее отношение к основным логическим категориям субстанции, качества, количества, действия и страдания, отношения и так далее. Тем не менее, часть речи не есть обязательно то или иное понимание того или иного предмета, то есть всякого и любого предмета, в свете данной логической категории.

Имя существительное вовсе не есть наименование субстанции. Взяв такие имена существительные, как «сидение», «стояние», «говорение», «пение», мы ими обозначаем вовсе не субстанции, а действия, как их обозначают и соответствующие глаголы. И возьмем такие прилагательные, как «глухой», «слепой», «вожатый», – мы ими вовсе не выражаем качества предметов, а как раз субстанции предметов. Это зависит от того, что и существительное и прилагательное и вообще любая часть речи могут выражать любые категории и любые предметы и их субстанции, и качества, и количества, и действия, и страдания и состояния, и отношения. Все дело заключается здесь в том, что существительное выражает не самую субстанцию как таковую, но – все, что угодно как субстанцию, и глагол выражает не действие само по себе, как оно фиксируется в логическом понятии действия, но выражает любое действие и не действие, по понимаемые в обоих случаях как действие.

«Хождение» и «ходить» отличаются между собой не предметно и не логически, потому что в смысле предмета в обоих случаях имеется в виду действие хождения, то есть отличаются они не логически, а исключительно как акты понимания одного и того же явления (в данном случае действия), то есть различаются интерпретативно. В первом случае действие хождения, выраженное при помощи существительного, понимается как единая и цельная вещь, как субстанция; во втором же случае то же самое действие хождения, будучи выражено при помощи глагола, выражается как действие. В одном случае действие понимается как действие, в другом же случае действие понимается как субстанция. В прилагательном «фланговой» действие выражается еще третьим способом, именно как качество. Точно так же отглагольные предлоги, союзы или наречия часто есть понимание действия как отношения или образа действия: «вразрез с чем», «в продолжение чего», «врассыпную», «вразброд».

Количество, понимаемое как количество, выражается при помощи числительных: «один», «два», «три» и так далее. Но количество можно понимать и не как количество, а как субстанцию, и тогда получится: «единица», «двойка», «тройка», «десяток», «сотня», «тысяча», «миллион». Количество может быть выражено и как качество: «первый», «третий»; и как действие: «объединить», «удваивать», «раздваивать»; и как образ действия: «вдвойне», «втройне»; и как отношение: «дважды», «трижды». «Начальствовать», «учительствовать», «плотничать», «дурачиться» есть глаголы и поэтому выражают действие, но действие – не в предметном смысле, а в смысле понимания, потому что в предметном смысле здесь мыслятся не действия, а субстанция, а именно действующие лица. «Начальствовать» есть понимание субстанции, а именно действующего лица, в качестве действия. «Учительствовать» тоже в предметном смысле относится к той субстанции, которая называется «учитель», но выражает эту субстанцию не как субстанцию, а как действие. Другими словами, всякая часть речи представлена в сознании и мышлении, по крайней мере, двумя нераздельными актами, из которых один есть акт предметной направленности, а другой есть акт выбора из этого фиксируемого предмета тех его элементов, которые направляются одним сознанием для сообщения другому сознанию.

Теперь перейдем к грамматическим категориям в собственном смысле слова, то есть к категориям морфологического и синтаксического характера.

§ 3. Падежи

По общему мнению, падежи выражают собой отношение данного имени к другому имени или к глаголу. На самом же деле, если бы это было так, то каждый падеж был бы только названием того или иного отношения и ничем больше. Однако акт называния не есть ни акт осмысливания, ни акт понимания, поскольку можно давать название тому, что никак не осмысляется и никак не понимается. Тем более идея отношения имен не может сводиться на простое называние этого отношения.

Именительный падеж не есть простое называние предмета потому, что он на самом деле указывает на соотношение имени с самим собою, подобно тому, как косвенные падежи указывают на соотношение имени с другими именами или действиями. Назывательный момент в именительном падеже присутствует не больше, чем во всяком другом падеже, и не больше, чем во всяком другом слове. Кроме того, было бы нелогично и было бы антинаучной путаницей помещать именительный падеж в системе падежей и, следовательно, склонения, как если бы все косвенные падежи рассматривались как выражения тех или иных соотношений и без всякого упора на акт называния, а именительный падеж был бы лишен всяких элементов тех или иных соотношений, а сводился бы только на акт называния.

И момент называния, и момент предметного соотношения совершенно одинаково присутствуют во всех падежах, и весь вопрос заключается только в том, какое именно предметное соотношение содержится в именительном падеже в отличие от других падежей и что именно является предметом называния в этом падеже в отличие от других грамматических категорий.

Для именительного падежа наиболее существенным является то, что если бы именительный падеж был только называнием предмета, то он не мог бы быть падежом подлежащего в предложении. Называть предмет – это еще не значит понимать его как субъект и делать подлежащим предложения.

Для того, чтобы из акта называния получился именительный падеж, необходимо к этому акту присоединить еще и акт полагания предмета. Но и одного акта полагания предмета еще мало для того, чтобы получился именительный падеж. Если бы этот последний был бы только актом полагания, то все именительные падежи оказались только числами, которые получаются действительно только в результате полагания отдельных единиц, то есть в результате счета. На самом же деле, если именительный падеж действительно является подлежащим в предложении, то это значит, что именительный падеж не только полагает ту или иную предметность, но он пользуется ею для накопления тех или иных признаков действий или, говоря вообще, является субъектом бесконечных предикаций. Полагая ту или иную предметность, мы здесь еще раз пользуемся этой последней для накопления сказуемых, причем накапливать их мы можем только в том случае, если хорошо знаем, что перед нами здесь один и тот же предмет. Предложение может быть очень длинным и обстоятельным, но все его сказуемые, как и вообще все его члены, мы относим к одному и тому же предмету, и только в этом единственном случае полагание нашего предмета является настоящим подлежащим предложения. Если бы при переходе от одного члена предложения к другому мы меняли бы и тот субъект, который является носителем всех тех своих особенностей, о которых говорят отдельные члены предложения, то наше предложение рассыпалось бы на отдельные куски и перестало существовать. Только относя каждый член предложения к одному и тому же подлежащему, мы впервые делаем возможным существование самого предложения. Тождество предмета с самим собою – вот тот сложный акт, который называется именительным падежом и является подлежащим предложения. Это есть необходимое условие для того, чтобы полагаемый нами предмет мог быть субъектом бесконечных предикаций.

Именительный падеж есть понимание всякого данного предмета именно как данного предмета в его тождестве с самим собою. Если действительно именительный падеж есть падеж подлежащего, то тем самым он есть носитель всякого рода действий и признаков, о которых говорит предложение. Но быть носителем чего-нибудь, это значит, прежде всего, быть установленным в качестве такового и быть полагаемым в качестве некоей «подставки» для всякого рода действий и свойств. А латинское слово «субстанция» – это и значит «подставка». Итак, именительный падеж есть не просто обозначение или называние предмета и не есть также указание на его существование (в именительном падеже может быть поставлено имя и любого несуществующего предмета), но есть понимание всякого предмета в его соотношении с самим собою, в его тождестве с самим собою. Тут важно не то, что предмет получает наименование (в именительном падеже он может его и не получать, как это бывает в условиях алгебраических обозначений), и не то, что предмет мыслится существующим (он может здесь и не существовать), но важно то, что предмет мыслится как именно он сам, что он соотнесен здесь с самим собою, что он понимается не в своем соотношении с чем-нибудь другим, а в своем соотношении с самим собою.

Что именительный падеж не есть просто фиксирование предмета как такового, а фиксирование вообще чего бы то ни было в качестве самосоотнесенного предмета, ясно из того, что подлежащим может быть не только именительный падеж, но и всякий другой падеж и даже вообще любая часть речи. Например, в предложении: «Человеку есть дательный падеж единственного числа» подлежащим является дательный падеж «человеку». Следовательно, в предметном смысле, или логически, именительный падеж здесь есть вовсе не именительный падеж, как он обыкновенно понимается, а дательный падеж; именительный падеж по существу является здесь только известного рода пониманием данного дательного падежа, а именно интерпретацией его в качестве именительного падежа и в качестве подлежащего соответствующего предложения. Именительный падеж понимает ту или иную действительность в качестве самостоятельного субъекта не только в тех случаях, когда она реально и логически является таким самостоятельным субъектом, но и в тех случаях, когда она предметна и логически вовсе не является таковым субъектом, а только интерпретируется и понимается в качестве такового субъекта. В предложении «Курить воспрещается» подлежащее не есть ни именительный падеж существительного, ни существительное, но – инфинитив.

В предложении «Далече грянуло ура» подлежащим и вовсе является междометие, которое никто никогда не считает актом называния. Ясно, стало быть, что либо именительный падеж и акт называния тождественны, – и тогда, кроме именительного падежа, вообще ничто не может быть подлежащим, – либо подлежащим может быть любое слово и в любой форме (как это и есть на самом деле), – и тогда именительный падеж является подлежащим вовсе не потому, что он есть акт называния.

Наконец, если бы именительный падеж, как и вообще всякое слово, был бы только прямым и непосредственным отражением действительности без всякой модификации, в зависимости от того или иного специального понимания этого отражения, то никакой именительный падеж, как и вообще никакое слово, не мог бы пониматься и употребляться в переносном смысле. Если бы слово «смех» было только отражением известного предмета в его непосредственной значимости и не было бы известного рода пониманием этого предмета, то Горький не мог бы употребить выражения «Море смеялось». Море не человек и не имеет человеческой физиономии, а потому и не может смеяться. Если сказано, что море смеялось, то это только потому, что слово «смех» вовсе не обозначает смеха как такового, но вообще обозначает все, что угодно как смех. Море, например, вовсе не может смеяться, если его брать как предмет, как объективную действительность. Но в порядке интерпретации оно вполне может и смеяться, и плакать, и рыдать, и стонать, и нежиться, и реветь. Поэтому слово «смех» не есть обозначение непосредственного предмета смеха, а понимание любого предмета – как смеха.

Лица, незнакомые с логикой, могут удивиться, зачем это понадобилось языку создавать такой падеж, который не обозначает ничего иного, как только тождество предмета с самим собою, и для чего вообще нужно говорить о тождестве предмета с самим собою. Для таких скептиков заметим, что акт отождествления какого бы то ни было А с ним самим впервые делает возможным говорит об этом А как о чем-то определенном. Если А тождественно с самим собою, то это значит, что оно различно со всяким не А; и если оно различно со всяким не А, то это значит, что оно тождественно с самим собою. Но может ли А ничем не отличаться от всего прочего? Если оно ничем не отличается от всего прочего, то это значит, что ему нельзя приписать никакого признака, то есть, что оно вообще не есть нечто. Следовательно, для того, чтобы А было вообще чем-нибудь и чем-нибудь отличалось от всего прочего, необходимо, чтобы оно было самим собою, а не чем-нибудь иным, то есть, чтобы оно было тождественно с самим собою.

Именительный падеж, как падеж отождествления имени с ним самим, есть падеж определенности соответствующего предмета, способного быть носителем бесконечного числа разнообразных признаков. И поскольку всякий падеж не есть ни просто понятие, ни просто называние, ни просто полагание или отражение предмета, но всегда есть то или иное понимание его с известной точки зрения, то именительный падеж и является падежом субъекта или субстанции, то есть все существующее и как субъект, и как не-субъект и как субстанция, и как не-субстанция, он всегда обязательно понимает как субъект и как субстанцию, то есть как точного и определенного носителя бесконечных признаков и действий.

Если именительный падеж есть понимание всякого предмета как именно такового, то есть как тождественного с самим собою, то косвенные падежи обозначают отношение данного предмета к другим предметам или действиям. И здесь опять-таки речь идет не о простом обозначении непосредственной взаимосвязи имен, а о понимании чего бы то ни было в свете данной взаимосвязи имен. Так, винительный падеж обозначает объект действия, взятый в полном объеме, или направление и цель для данного действия. Но если говорить точно, то необходимо сказать, что винительный падеж не обозначает объект действия, а обозначает вообще все, что угодно, любые моменты действия, – правда, понимая это только в единственном смысле, а именно в смысле объекта действия. Если мы возьмем, например, известный в разных языках, и особенно в древнеклассических, оборот «винительный с неопределенным», то винительный падеж обозначает здесь вовсе не объект действия, а субъект действия. Предметно, объективно, логически это есть самый, настоящий субъект действия, но интерпретативно и коммуникативно это есть объект действия.

Это есть субъект действия, понимаемый и выражаемый как объект действия. Оборот этот не чужд и русскому языку. Так, например, у Державина мы читаем: «Тебя душа моя быть чает», где «тебя быть» есть винительный с неопределенным в зависимости от «чает». И «тебя» является здесь вовсе не только объектом при «чает», но и субъектом при «быть».

Точно так же в греческом языке так называемый винительный протяжения (причем имеется в виду как время, так и пространство) указывает уже не на цель стремления, а на самый процесс ее достижения. В таких выражениях, как «оставаться несколько дней», «проходить столько-то стадий», существительные, выражающие протяжение времени или пространства, ставятся по-гречески в винительном падеже и указывают на процесс достижения цели, а не на цель. Что же касается так называемого винительного отношения, то он скорее указывает не на конечную цель того или иного движения, но на его исходный пункт или на его постоянное качество. «Быстрый ногами», «прекрасный видом», «благородный по природе», «сильный голосом» требуют по-гречески после соответствующего прилагательного обязательно винительного падежа без предлога. Это и есть так называемый винительный отношения, который имеет мало общего с винительным объекта. Однако винительный падеж стоит здесь не зря. Он в определенном направлении интерпретирует все эти качественные определения или дополнения, а именно в смысле достигаемого объекта, хотя логически тут не объект, а качество или даже исходный пункт движения к объекту.

Точно так же дательный падеж есть направительный падеж отнюдь не по своей непосредственной значимости, а только по интерпретативному значению. В предложении «Мне хочется пить» слово «мне» отнюдь не обозначает направления действия, а субъект действия или субъект состояния, понимаемый и выражаемый как объект, к которому направляется действие. Поэтому необходимо сделать вывод, что никакой падеж сам по себе отнюдь не выражает самого соотношения имен или действий, как такового, но выражает все, что угодно, но всегда – в свете данного соотношения имен или действий.

§ 4. Число в склонении

Нужно ли напоминать о том, что и формы числа в именах вовсе не обозначают количеств в непосредственном смысле, но любое число может обозначать в предметном смысле любое количество, интерпретируя, однако, это последнее в каком-нибудь одном смысле. Все так называемые pluralia tantum вовсе не обозначают множественности предметов, но каждый раз понимают один и единственный предмет как множественный («щи», «щипцы», «ножницы», «сени»). Точно так же и единственное число отнюдь не всегда обозначает единственный предмет, но очень часто и множество предметов. Таковы все собирательные и обобщительные термины, а также и многие пословицы и поговорки.

§ 5. Времена глагола

Временные формы глагола тоже суть акты не просто предметного усмотрения, то есть усмотрения тех или иных явлений деятельности, но акты того или иного понимания соответствующего времени. Когда мы говорим «я иду», то здесь настоящее время выражаем и понимаем именно как настоящее время. Но если мы говорим «вчера я иду и вдруг встречаю брата», то употребленные здесь настоящие времена в предметном смысле вовсе не есть настоящие времена, а прошедшие, и только интерпретируются нами как настоящие. В предложении «завтра я еду в Москву» настоящее время «еду» в объективном смысле обозначает вовсе не настоящее время, а будущее, и только понимается и сообщается нами другим людям как настоящее. Итак, форма настоящего времени глагола в объективном смысле обозначает как настоящее, так и прошедшее и будущее. Praesens historicum – элементарнейшее и примитивнейшее явление для всякого, кто прочитал из грамматики любого языка первые страницы о глаголе. Настоящее время ставится по-гречески не только вместо прошедшего времени для оживления рассказа, но и вместо будущего – для большей конкретизации этого последнего. У Фукидида (VI, 91) мы читаем: «Если этот город будет взят, то будет взята и вся Сицилия»; при этом «будет взята» выражено настоящим временем. С этими же целями по-гречески можно употребить и перфект в значении будущего времени. Пророчества, как это легко сообразить, вполне естественно, пользуются формами настоящего времени, относя их к будущему. С другой стороны, тот тип условного периода в греческом языке, который конструируется при помощи ean с аористом сослагательного наклонения, имеет в виду, несмотря на этот аорист, и будущее время и настоящее. Примером того, как одно и то же настоящее в объективном смысле время может выражаться и формой прошедшего и формой настоящего, и формой будущего времени, изобилует вообще народная речь, например:

«Он обернется ясным соколом,

Полетел он далече на сине море,

И бьет он гусей, белых лебедей…

А и будет Волх в полтора часа…»

Следовательно, и глагольная форма времени в объективном смысле может обозначать все, что угодно, то есть вообще любое время, и только понимает данное время в одном определенном направлении и хочет сообщить его другому сознанию в одном определенном понимании. Глагольное время – не логическое понятие, а – слово; и грамматика здесь, как и везде, является наукой не о самом бытии, а о формах выражения этого бытия; и язык – не абстрактное мышление, а – орудие общения.

Приведем еще несколько типичных случаев несовпадения интерпретирующего и объективирующего акта временных форм глагола.

Достаточно к форме настоящего времени в греческом языке прибавить такие частицы, как paros или arti, как данная форма уже начинает относиться не только к настоящему времени, но и к прошедшему, поскольку оно еще продолжается в настоящем. Точно так же достаточно сказать по-русски, форма уже начинает относиться не только к настоящему времени, «живем» уже перестает относиться только к настоящему времени и начинает охватывать также значительное протяжение и прошедшего времени. Аналогично с этим часто приходится переводить греческое acoyō – «слышу», horaō – «вижу» и вообще глаголы чувственного восприятия так, чтобы они относились не только к настоящему, но и к прошедшему времени, потому что в них часто имеется в виду именно единое и длительное восприятие, занимающее большой промежуток времени. По-русски мы тоже говорим «я слышу, ты все болеешь», относя это настоящее время «слышу» тоже и к прошедшему времени, иной раз довольно длительному. То же самое с аналогичными глаголами и в латинском и в немецком языках.

В разговорах, указывая на предмет обсуждения, и греки и немцы часто употребляют имперфект вместо настоящего времени, чтобы выставить предмет в том виде, как он был высказан, то есть как якобы прошлый. По-гречески перфект, в зависимости от контекста, сколько угодно может обозначать будущее время. У Фукидида (II, 8) читаем: «Всякому казалось, что для дела будет помехой, если он сам не будет в нем участвовать». Здесь выражение «будет помехой» передано при помощи infinit. perfecti (в зависимости от «казалось»). Точно так же греческий aorist gnomicus никогда не обозначает аориста, а только обобщение настоящего. Когда произносится речь или вопрос в возбужденном тоне, то по-гречески можно вместо настоящего времени поставить аорист для выражения нетерпения, чтобы представить желаемое, как уже совершившееся. В этом смысле греческий аорист часто имеет значение прямо будущего времени. В поэтических сравнениях аорист сплошь и рядом стоит вместо обыкновенного настоящего времени. С временными союзами греческий аорист часто употребляется вовсе не как аорист, а как латинское, или немецкое plusquamperfectum, то есть в значении предшествия одного прошедшего другому прошедшему. Употребление будущего времени в значении настоящего, так же как и в значении императива, – тоже трафаретное явление во многих языках.

Все эти языковые факты яснейшим образом свидетельствуют о том, что временная форма глагола не имеет буквального и прямого предметного значения. Форма настоящего времени может означать и прошедшее и будущее, форма прошедшего – и настоящее и будущее и форма будущего – и прошедшее и настоящее. Это является безусловным доказательством того факта, что объективирующий, или предметно полагающий акт есть здесь одно, а интерпретирующий акт – совсем другое. Это означает и то, что даже в тех случаях, когда оба эти акта по своему содержанию совпадают (например, когда форма настоящего времени и обозначает не что иное, как настоящее время), здесь перед нами налицо именно два акта, а не один, и что при помощи временной формы глагола говорящий не просто называет какое-нибудь время, а выставляет это время как именно такое, о котором хочет дать понять своему собеседнику и которое он выражает именно в целях общения с этим последним.

Прибавим к этому, что и видовые формы глагола, насколько они отличимы от временных форм, тоже характеризуются этой двойной направленностью сознания: теоретической, или мыслительной, или абстрактной, с одной стороны, и, с другой стороны, практической, грамматической, интерпретативной, коммуникативной. Так, аорист вовсе не обозначает одного мгновения в прошлом, как это твердят все учебники, но обозначает какой угодно вид вообще, в том числе и длительный, и результативный и многократный. И по-гречески и по-русски в предложении «он прожил здесь три года» сказуемое «прожил» передано при помощи прошедшего времени, выражающего мгновенное действие, но мгновенность здесь, как и везде, есть только интерпретирующий, а не объективирующий акт, потому что в объективном смысле в данном случае обозначается не одно мгновение, а длительность в целых три года. Правда, эта длительность в три года подана здесь, выражена, понята, интерпретирована как одно мгновение. В греческом так называемом будущем I длительность и мгновенность вообще не различаются, и данное различие возникает для этой глагольной формы только в связи с данным контекстом. Следовательно, греческое будущее I, как акт предметно направленный, совершенно нейтрально в видовом отношении и может обозначать любые виды.

Греческое и латинское imperfectum descriptivum тоже относится к любым прошедшим временам, то есть к любым видам; и, следовательно, имперфектом оно является не в предметном смысле, не объективно, а только интерпретативно, а именно как точка зрения историка или излагателя прошлого. Других примеров из грамматики глагольного вида приводить не будем.

§ 6. Залог

Залог есть выражение субъект-объективного взаимодействия в глаголе. Он тоже целиком подчиняется общеязыковому закону коммуникативного назначения речи. Значений залогов, конечно, не два, не три и не четыре, а огромное количество в связи с тем, что субъект и объект действия могут выступать с бесконечно разнообразными оттенками и взаимоотношениями, с бесконечно разнообразной силой. Рассматриваемый как грамматическая категория залог также никогда не характеризуется буквальной и непосредственной отнесенностью к предмету, но предполагает какой угодно предмет, с требованием, однако, определенной точки зрения на предмет.

Действительный залог – вовсе не тот залог, который выражает в глаголе действие субъекта на объект; и страдательный залог вовсе не тот залог, который объективно выражает в глаголе действие объекта на субъект. Все это – только та или иная практическая переработка предмета сознания с целью преподнесения его другому сознанию, то есть определенная точка зрения на предмет, а не просто прямое и непосредственное отражение самого предмета.

Действительный залог большей частью имеет своим предметом действие субъекта на объект, как об этом гласит и самое его понятие. Но что это есть всегда только результат определенной интерпретации, явствует из огромного количества случаев, когда форма действительного залога имеет значение вовсе не действительное, а среднее и даже страдательное.

Уже школьная грамматика греческого и латинского языка изобилует подобного рода примерами. Глагол в действительном залоге echō с винительным падежом имеет и фактически действительное значение «имею», «держу». Тот же самый глагол, но без прямого дополнения, а с наречием, уже означает «нахожусь в состоянии», то есть здесь мыслится не переход «имения» или «держания» от субъекта на объект, а ограничение этого действия только самим же субъектом. Или, другими словами, здесь получается значение не «имею», «держу», но как бы «имеюсь», «держусь». Это непереходное значение данного глагола неожиданно здесь только для тех, кто с самого начала абсолютизировал предметную направленность этого глагола и не понимал ее так, как нужно понимать орудие общения, то есть не понимал ее интерпретативно. То же самое мы имеем с греческим глаголом prattō. Греческий глагол действительного залога elaynō с винительным падежом имеет значение «гоню». Но он же употребляется и абсолютно, в непереходном значении, и означает «еду», «скачу», «прохожу», «гоняюсь». И таких глаголов очень много.

Есть и другая, довольно обширная группа глаголов иного свойства. Эти глаголы имеют форму действительного залога и даже требуют после себя прямого дополнения, но по существу даже не активные, а, по крайней мере, медиальные, если не прямо пассивные. Так, глагол thaymadzō значит «удивляюсь», но требует после себя винительного падежа. Получается такая картина, что действие объекта на субъект, а именно вызывание удивления, грамматически передано совсем обратно, то есть как воздействие субъекта на объект. В этом отношении еще более ярок глагол lanthanō, означающий «я скрыт». На первый взгляд кажется, что этот глагол, если не пассивный, то, во всяком случае, медиальный. Однако наличие при нем винительного падежа свидетельствует о том, что в данном случае субъект действует на объект как бы своим бездействием, как бы своей обусловленностью со стороны объекта. Логически это есть кричащее противоречие, потому что воздействие объекта на субъект (в данном случае закрытость субъекта для объекта) передано, понято и сообщено как воздействие, наоборот, субъекта на объект. Коммуникативно же это вовсе не есть противоречие, а очень яркий способ выражения субъектно-объектного взаимодействия. Наконец, то, что форма действительного залога имеет прямое пассивное значение, свидетельствуется не только массой глаголов в греческом и латинском языке, но и такой канонической формой, как греческий aorist. passivi, который вопреки всякому буквализму в понимании залогов, как правило, имеет форму действительного залога и страдательное значение. Разве это не доказательство того, что предметное значение залога и его коммуникативное значение представляют собою два совершенно различных акта мышления и сознания, акт объективирующий и акт интерпретирующий, что они только иногда совпадают по своему содержанию, но, даже совпадая по содержанию, все же являются двумя различными актами, и что для коммуникативных целей объективное взаимодействие субъекта и объекта может переделываться по-разному и рассматриваться с разных точек зрения, вплоть до полной противоположности, когда, например, объективно пассивное взаимодействие интерпретируется при помощи активного залога и когда объективно активное взаимодействие субъекта и объекта подается в языке при помощи пассивного залога. Таковы греческие и латинские verba deponentia, которые имеют страдательную форму, но значение активное или медиальное. Таковы латинские verba semideponentia, имеющие, вообще говоря, активное или медиальное значение, но форму в одних случаях активную, а в других случаях пассивную. Сколько угодно можно привести греческих глаголов в действительном залоге с чисто страдательным значением. Вообще, если по смыслу при глаголе в действительном залоге можно поставить действующее лицо или вещь в родительном падеже с предлогом hypō, то, собственно говоря, это уже есть страдательный глагол. Apothnēscō значит «умираю». Но тот же глагол, если при нем стоит упомянутый предлог с родительным падежом, означает «убит кем». Так же и глагол piptō сам по себе означает «падаю», но с упомянутой конструкцией, он означает «пал от кого», «повален кем». И вообще греческий глагол в залоговом отношении представляет собой неимоверный хаос залоговых форм и значений, так что сплошь и рядом активные формы имеют значение медиальное или пассивное, медиальные – активное и пассивное и пассивные формы – значение медиальное или активное. Если мы скажем, что любая залоговая форма может иметь любое залоговое значение, то мы не только не ошибемся, а, наоборот, точно выразим положение дела в греческом синтаксисе.

§ 7. Наклонение

В употреблении наклонений мы тоже на каждом шагу встречаем несовпадение предметно полагающего и сообщающего акта.

Индикатив вовсе не выражает действительности как таковой, что мы находим обычно в школьных учебниках; но он выражает любую степень действительности и в том числе полную недействительность, – правда, всегда как действительность. Индикатив в этом смысле, то есть предметно, выражает решительно все, что угодно, любую возможность и любую невозможность, любую действительность и любую недействительность, любое утверждение, любое сохранение и любую неопределенность. Однако раз данное действие выражено в индикативе, оно всегда понимается и сообщается только как действительность, подобно тому как «прожить три года в Москве» объективно выражает длительность в три года, а коммуникативно и интерпретативно выражено как аорист, то есть понимается и сообщается как один момент в прошлом. В научных грамматиках греческого языка обычно говорится, что никакой модус не имеет такого значения, которое можно было бы считать основным, и что наука может только регистрировать ту или иную семантику данного морфологического явления. Конечно, употребление каждого модуса в греческом языке настолько разнообразно, что сводить его к какому-нибудь одному основному типу не представляется никакой возможности. С другой стороны, однако, принципиально совершенно недопустимо такое положение дела, что морфологическое выражение модуса есть только какое-то складочное место для разных значений модуса, ничем между собой не связанных и механически друг от друга оторванных.

Мы считаем, что каждый тип модальности дан в языке не статически, не в виде отдельных разорванных модальных значений, а в движении, в виде непрерывного развития, в виде бесконечных степеней своего проявления. Если мы иной раз видим, что тот или иной модус имеет два совершенно несравнимых одно с другим значения, то это только потому, что для нас оказываются утерянными многочисленные промежуточные звенья между обоими значениями, так что, обладая этими звеньями, мы уже не могли бы оба эти значения считать в такой мере разорванными и несравнимыми. Самое главное – это понимать модус не как всегда постоянную и неизменную глыбу, но как интерпретативный принцип для бесконечного количества разнообразных смысловых оттенков данного типа модальности, разнообразных настолько, что они часто принимают вид полной противоречивости. Даже такое, казалось бы, простейшее и элементарнейшее наклонение, как индикатив, содержит в живом языке бесконечное количество модальных оттенков, включая и полную противоположность фактической действительности, которую чаще всего выражает индикатив, именно, включая и значение ирреальности.

Будучи на этой точке зрения, наметим кратко значения индикатива, конъюнктива и оптатива в греческом языке, исходя из данных элементарной грамматики.

А. ИНДИКАТИВ. Расположим основные оттенки значения индикатива в убывающем порядке, начиная с того значения в котором сущность индикатива выражена наиболее интенсивно.

1) Фактическая действительность. В этом значении индикатив чаще всего выступает в разных языках, но в чистом виде это значение встречается далеко не всегда.

2) Действие, происходившее только иногда и более или менее случайно. Модус действительности здесь уже начинает ослабевать, поскольку сюда вносится момент спорадичности и случайности. Индикатив ставится здесь с an:

«Кир приказывал (indic. aor. c. an) при случае одному из друзей, всегда окружавших его, брать имущество того, кто не являлся ко двору; когда это было исполнено, то иногда являлись (indic. imperf. c. an) ограбленные…».

В таких случаях при соответствующем индикативе лучше ставить какие-нибудь выражения, вроде «при случае», «иногда» и прочие, что мы и сделали при переводе этого текста.

«Хотя он часто говаривал (indic. aor. c. an), что кого-то любит, но…».

3) Действия совсем не произошло, но оно было очень близко к осуществлению. Здесь мы уже прямо переходим к отсутствию действительности, но пока она еще близка к осуществлению. Сюда можно отнести такие случаи, как употребление oligoy или microy с индикативом в значении «почти» (собств. «немногого недостает, чтобы» и т.д., то есть мыслится глагол dein):

«Они чуть было не взяли (indic. aor.) города».

Сюда же относится и употребление выражения to ер emoi (soi) («насколько от меня (тебя) зависит»), вносящего тоже ограничение в действие:

«Если б это от него зависело, то мы погибли (indic. perf.) бы».

Сюда же надо относить и Praes., Imperf. Aorist. de conatu, то есть выражение не самого действия, но только попытки действовать:

«Их я пытался убедить; и кого убедил, с теми пробовал выступить».

4) Действия не произошло, но оно всегда происходит при известных условиях. Это самый обыкновенный аподозис условного периода, именуемого в школьных грамматиках второй формой, то есть с конъюнктивом и an в протазисе. Поскольку эта форма условного периода выражает условное обобщение, постольку и индикатив в его аподозисе тоже выражает условное обобщение:

«Кто нескромно смотрит на солнце, тот лишается (indic. praes.) зрения».

5) Действия не произошло, но в данном случае его можно ожидать. Здесь модус действительности суживается в своем значении еще больше: речь идет уже не об общем законе возможных действий, а только об ожидании данного единичного действия. Это – тот же аподозис той же формы условного периода, но только не в условно обобщенном, а в единичном значении:

«Если будешь хорошо искать, найдешь» (indic. fut.) Plat. Gorg. 503 d.

6) Действие возможно. Этот случай мало чем отличается от предыдущего. Но его нужно специально отметить потому, что здесь мы имеем Indic. fut. c. an (ce), встречаемое только у Гомера и фигурирующее у аттиков в виде Optat. с. an:

«Тот, к кому я приду, возможно, разгневается» (indic. fut. c. an). Hom. Il. I 139.

7) Действие некогда было возможно, но сейчас оно уже невозможно. Здесь модус действительности не только исчерпывает себя, но уже начинает переходить в свою противоположность. Это встречается

а) объективно в таких выражениях, как edei, echren – «надо было бы», или calon ēn, agathon ēn – «было бы хорошо» и т.д.:

«В то время нужно было бы (indic. imperf.) взять залог» (Plat. Euthyd. 304 d.);

«Достойно было бы (indic. imperf.) выслушать»;

б) эта минувшая возможность выражается и субъективно: как предмет неисполнимого желания с использованием выражений eithe, ei gar или hōs (Xen. Memor. I 2, 46):

«О, если бы я встретился (indic. aor.) с тобой тогда, когда ты превосходил самого себя в этом деле»;

«О, если бы я имел (indic. imperf.) столь большую силу».

Также с ōphelon с последующим инфинитивом:

«О, если бы (ōphele) Кир был жив!».

8) Действие ирреально. Здесь индикатив переходит в свою прямую противоположность. Этот случай отличается от предыдущего тем, что ирреальность выражается не просто лексически, а уже формально, именно при помощи индикатива исторического времени с an.

«Скорее, чем кто-нибудь мог бы подумать» (indic. imperf. c. an) (Xen. Anab. I 5).

«Поистине, можно было бы подумать (indic. aor. c. an), что город был мастерской войны». (Xen. Ag. I. 26).

Эта возможность в прошлом есть не что иное, как полная недействительность в настоящем. Впрочем, как показывает протасис ирреального условного периода, ирреальность может выражаться даже просто одним индикативом, без всякой модальной частицы.

Так эволюционирует модус действительности, начиная от фактической действительности и кончая полным отсутствием всякой действительности. При этом необходимо сказать, что для греческого индикатива возможно семантическое развитие и в противоположном направлении, то есть не в сторону ослабления, а в сторону усиления действительности. Сюда надо отнести довольно частое употребление Ind. fut. вместо Imperat. в контексте вежливой речи или ослабленного приказания:

«Поэтому вы сделаете так (вместо: сделайте так) и послушаетесь меня» (Plat. Prot. 338а).

Б. КОНЪЮНКТИВ. Рассмотрим теперь значение греческого конъюнктива, располагая выражаемую им модальность тоже в убывающем порядке.

1) Conj. voluntatis. В наиболее насыщенном виде греческий конъюнктив является тогда, когда он выражает волевое усилие произвести то или иное действие, причем это волевое усилие дается в самых разнообразных степенях своего напряжения. Прежде всего, мы имеем здесь:

a) Conj. adhortativus, выражающий активное побуждение к действию:

Hom. Il. II 236 – «Поплывем (coni. praes.) домой на кораблях!»;

Xen. Anab. VII I 29. – «Ради богов, не будем безумствовать (coni. praes.) и пусть не погибнем (coni. aor.) позорно!»;

Plat. Phaedr. 271с – «Да не послушаемся» (coni. praes.).

Обычно – в 1-м лице множ. числа и гораздо реже – в 1-м лице единств. числа;

б) Conj. prohibitivus, выражающий запрещение, обычно во 2-м лице и реже в 3-м лице:

Soph. Phil. 486. – «Не оставляй (indic. aor.) меня в одиночестве»;

Dem. XVIII 10 – «Не поднимайте (coni. aor.) крика, а поднимитесь и уже забаллотируйте» (coni. aor.).

в) Конъюнктив опасения или боязни, с me – для выражения боязни того, что нечто будет, и с meoy – для выражения боязни того, что чего-нибудь не будет.

Hom. Il. II 195 – «Как бы в гневе он не сказал (coni. aor.) чего-нибудь дурного о сынах ахейцев»;

Dem. I 18 – «Боюсь, как бы этот поход не оказался (coni. aor.) напрасным».

г) Conj. deliberativus, выражающий сомнение, где волевой момент ослаблен до степени колебания. Ставится только в 1-м лице и, по существу, есть в вопросительной форме поставленный Conj. adhort.:

Hom. Od. XV 509. – «Ибо куда мне идти (coni. praes.), дорогое дитя, и в чей дом я пойду?» (coni. praes.);

Dem. XXIX 37 – «Что тебе могут сделать (coni. aor.) свидетели?».

2) Conj. finalis. Употребляется в предложениях цели.

3) Обобщенное действие. Употребляется с an в протазисе конъюнктивного условного предложения.

4) Conj. futuralis. Ожидаемое будущее. Здесь волюнтативная природа конъюнктива ослабела до выражения простого ожидания того что случится в будущем. Такой конъюнктив, часто с an, употребляется у Гомера. В дальнейшем, однако, произошло четкое размежевание между таким конъюнктивом и Indic. fut., причем последний – и уже без an, стал обозначать просто будущее независимо от его ожидания, а конъюнктив – и уже всегда с an, стал выражать не время, но лишь ожидание того, что случится в дальнейшем.

Hom. Il. VI 459. – «И как можно ожидать кто-нибудь скажет» (coni. aor.);

Hom. Od. XII 383. – «Я погружусь в Аид и буду светить (coni. praes.) среди умерших».

В. ОПТАТИВ. Располагаем значения оптатива по тому же принципу.

1) Opt. voluntatis. Мягкое изъявление воли или скромная просьба. Первый из этих моментов – в 1-м лице, второй – во 2-м и 3-м лицах.

Xen. Anab. VI 6, 18. – «Ввиду этого не воюйте с лакедемонянами и спасайтесь (opt. praes.) где кто хочет»;

Plat. RP. 362d. «При муже пусть будет (opt. praes.) брат».

В том же значении употребляется и Opt. с an, с оттенком зависимости высказываемого действия от обстоятельств.

Hom. Od. XV 195 – «Несторид, как же ты, по своему обещанию исполнил бы (opt. aor. c. cen) мое слово?»;

Eur. Med. 97. – «Увы мне, как же мне погибнуть (opt. aor. c. an) бы?».

2) Чистый оптатив, выражающий желание. Вместо предыдущего, более редкого, значения волеизлияния, одним из самых основных значений оптатива является выражение желания, у Гомера – как исполнимого, так и неисполнимого; у последующих же – только исполнимого, большею частью, с известными нам уже с частицами ei the, или ei gar; у поэтов – ei или hōs, поскольку неисполнимое желание, как предполагающее определенный факт, который не исполнился, стало более выразительно соединяться с Indic. Praeter. c. an.

– «Если, допустим, я советую то, что представляется мне наилучшим, пусть совершится (opt. aor.) для меня много добра; если же нет, пусть будет обратное». (Xen. Anab. V 6, 4).

– «О, если бы ты, прекраснейший, будучи таковым, стал бы (opt. aor.) нашим другом!» (Xen. Hell. IV 1, 38).

3) Opt. concessivus, выражающий уступлепие, соглашение, ограничение. Это есть ослабевшее желание, ставшее только некоторого рода пассивным присоединением к тому или другому действию.

– «Я, конечно, согласен с тем, что ты сам владеешь (opt. praes.) имуществом и царствуешь (opt. praes.) над своим домом». (Hom. Od. 1 402).

4) Opt. potentialis, в котором желание ослабевает еще больше, а именно до степени простой возможности, сначала все еще с выражением близкой связи с осуществлением соответствующей возможности и тогда – с an, а потом и без всякого учета каких бы то ни было условий для осуществления этой возможности, и тогда – без an. Eipoi tis – «возможно, кто-нибудь скажет»; Eipoi tis, an, – «возможно, что при известных обстоятельствах кто-нибудь скажет». То, что первый способ выражения встречается больше у поэтов, является вполне естественным, поскольку поэты дают более свободную картину действительности и не погружаются, как прозаики, в анализ того, как эта действительность фактически возникает. Кроме того, opt. c. an служит для выражения более мягкого утверждения или утверждения с оттенком сомнения или некоторой неопределенности, что особенно характерно для утонченного городского языка аттиков, часто употреблявших этот opt. c. an вместо самого обыкновенного индикатива.

Xen. Cyrop. I 6, 21. – «Ты, надо полагать, узнал (opt. aor. c. an), что это дело находится в таком состоянии»;

Plat. Crat. 402а. – «Дважды, надо полагать, ты не сможешь войти (opt. aor. c. an) в одну и ту же реку»;

Xen. Memor. III 5, 7. – «Пожалуй, наступает (opt. praes. c. an) время говорить»;

Plat. R.Р. 444d. – «Добродетель, как кажется, есть (opt. praes. c. an) и некоторого рода здоровье»;

Plat. Gorg. 502d. – «Итак, поэтическое искусство, надо полагать, есть некоторого рода витийство».

Следовательно, «риторическое искусство есть (opt. praes. c. an), как видно, витийство».

Можно добавить, что, хотя opt. c. an стал классическим выражением для opt. potentialis, настоящий opt. potentialis ставится, конечно, без an, поскольку устранение этого an есть устранение всякого указания на те условия, при которых возможно осуществление действия, так что остается только выражение простой возможности без всякой связи с условиями ее осуществления.

После всех этих примеров мы считаем доказанным тезис об интерпретативном значении модуса в противоположность его предметному значению, могущему иметь во всяком модусе самый разнообразный смысл.

Только это четкое различие коммуникативных и предметно-логических (или объективирующих) актов и только эта выразительная объединенность их обоих в каждом грамматическом наклонении и может сохранить грамматику от метафизики изолированных понятий и от пренебрежения всей выразительно сообщительной стихией того, что обычно называется наклонением.

§ 8. Структура предложения

Структура предложения и участие в предложении его членов тоже имеет единственным назначением только быть орудием общения, то есть выбирать из действительности то, что нужно для данного сообщения.

Само предложение тоже не есть только объективная предметность и не просто отражение действительности, а всегда и обязательно ее интерпретация.

Сказать, что предложение по самой своей сущности есть только отражение действительности значит признать, что все решительно предложения всегда истинны и что предложение, выражающее любую глупость, есть тоже отражение действительности. На самом же деле такие предложения, как «данный квадрат имеет круглую форму» или «этот кусок железа деревянный», вовсе не отражают никакой действительности. И тем не менее это – самые настоящие предложения. «Юпитер гневается» есть совершенно правильное с грамматической точки зрения предложение как для тех, кто верует в Юпитера, так и для тех, кто в него не верует. Как же можно после этого говорить, что грамматическое предложение есть всегда только отражение действительности?

При таком понимании предложения выступает во всю свою величину метафизическое овеществление предложения, когда оно вместо орудия общения трактуется как образ и кусок самой же действительности. В самом лучшем случае отражением действительности можно было бы считать не язык, а мышление, хотя и такая концепция была бы тоже слишком большим упрощением всей проблемы. Но считать язык только отражением действительности и находить в этом его специфику, – это значит не только отрицать возможность лжи и также заблуждения (потому что в таком случае все предложения необходимо было бы считать истинными), но и не признавать языка как орудия общения. Не отражение действительности, как она есть сама по себе, а понимание ее с той или иной точки зрения и сообщение этого понимания другому сознанию – вот что такое язык. И предложение как своеобразная единица речи тоже есть известное понимание и известное сообщение действительности.

§ 9. Разделение предложений

Разделение предложений на повествовательные, вопросительные, восклицательные и побудительные тоже может иметь смысл только в том случае, если предложения рассматриваются коммуникативно.

Именно вопросительные, например, предложения – вовсе не те, которые выражают собой реальную постановку вопроса, а те, которые выражают что бы то ни было (пусть это будет вопрос или не вопрос) в виде вопроса. Риторический вопрос вовсе не есть вопрос в объективном смысле слова, а вполне повествовательное предложение. И, следовательно, вопросительность здесь имеет значение только способа преподнесения того или иного утверждения, то есть преследует цель сообщить о данном предмете другому сознанию и притом сообщить в определенном виде. С другой стороны, любой вопрос в объективном смысле слова может быть выражен грамматически как повествование. Таков так называемый косвенный вопрос.

Побудительные предложения тоже вовсе не те, которые обязательно выражают побуждение в буквальном и непосредственном смысле слова. Если бы это было так, то в поговорке «не в свои сани не садись» мы бы находили какое-то побуждение избегать чужие сани. На самом же деле ни о каких санях, ни о своих, ни о чужих, нет здесь и помину; и «не садись» – едва ли тут императив. Во всяком случае это какая-то сложная модальность и очень сложный комплекс разного рода смысловых тенденций. Еще сложнее такой пример скрытого побуждения, как «обжегшийся на молоке, на воду дует». Можно подумать, что в данном случае дуют на какую-то воду. На самом же деле тут не только нет никакого отношения человека к воде, но даже и нет речи о какой-нибудь воде вообще. «Дует» формально есть, конечно, индикатив. Но мы уже много раз говорили, что и всякая грамматическая категория, и в частности индикатив, отнюдь не есть в языке непосредственное отражение объективной действительности, но – всегда та или иная переделка ее сознанием. И если захотеть раскрыть подлинный предметный смысл этого индикатива «дует», то в данном случае получится не только не индикатив, но нечто такое сложное, что даже трудно описать в кратких словах. Это – какая-то очень сложная модальность, которая выражена в басенно-аллегорической форме и которая обозначает неправильное отыскание причины данного явления, сваливание вины с одного предмета на другой и какую-то обычность, трафаретность подобного сваливания и его своеобразную необходимость, и наставительно-ироническое, снисходительное отношение к подобного рода людским поступкам.

В предложении «Приди он вовремя, он бы меня застал» глагол «приди» надо было бы всерьез считать императивом, в то время как об императиве, если иметь в виду сущность данного высказывания, здесь нет никакого намека, а глагол «приди» имеет лишь условное значение. Да и, кроме того, «приди» не обязательно глагол, если подходить к нему не грамматически и интерпретативно, но предметно и с точки зрения объективной действительности (ведь предметно оно тут значит «в случае его прихода»). Таким образом, побудительное предложение есть тоже не что иное, как форма выражения, то есть как форма сообщения, но оно вовсе не есть форма и прямое отражение самой предметной действительности. Точно так же объективно и данный императив очень часто выражается при помощи условной возможности. В предложении «ты бы помолчал» в предметном смысле имеется в виду пожелание или побуждение, чтобы кто-нибудь молчал; в выразительном же смысле, то есть в смысле характера выражения, здесь употребляем глагол в сослагательном наклонении. И это делается, конечно, неспроста, как и вообще всякая коммуникативная предметность всегда содержит те или иные оттенки и ту или иную смысловую специфику в сравнении с объективной предметностью.

Следовательно, всякая классификация предложений есть классификация не областей самой действительности и не сфера отражения ее в мышлении, а классификация предложений как орудий общения, то есть как способов переработки того или другого предмета для сообщения его другому сознанию в определенном смысле и с определенными оттенками и акцентами.

§ 10. Члены предложения

Определение самого подлежащего и сказуемого в предложении также подчиняется общему интерпретативному характеру всякой грамматической категории. И господствующие здесь определения тоже, большей частью, не достигают своей цели, ввиду игнорирования этого основного характера всякой грамматической категории и языка вообще.

Недостаточное определение подлежащего и сказуемого дают те, которые определяют подлежащее как субъект действия и сказуемое как само действие. Типичен в этом отношении А.М. Пешковский:

«Если сказуемое обозначает действие, производимое предметом, то подлежащее обозначает действующий предмет»[219].

Прежде всего, подлежащее вовсе не всегда обозначает действующий предмет. В предложении «я сплю» подлежащее не указывает ровно ни на какое действие. Конечно, в предложении «я пишу письмо» подлежащее «я» указывает на субъект действия, а дополнение «письмо» указывает на результат этого действия. Но в предложении «письмо пишется мною» подлежащее вовсе не выражает субъекта действия, но выражает его объект, субъект же действия выражен здесь дополнением, а вовсе не подлежащим.

Все подобного рода определения игнорируют как раз грамматическую сущность подлежащего и сказуемого, то есть Пешковский рассматривает их не как грамматические, но как онтологические или логические категории.

Близко подошел к истине А.А. Шахматов:

«Подлежащее является грамматически господствующим над главным членом зависимого от него состава (сказуемым), а также и над словами, входящими в состав общего с ним (подлежащим) грамматического единства… Сказуемое является грамматически господствующим над словами одного с ним грамматического единства, но грамматически зависимым от подлежащего, принадлежащего другому грамматическому единству»[220].

Это определение подлежащего и сказуемого было бы прекрасным, если бы автор вскрыл то, что он понимает под терминами «грамматический» и «господствующий». Вполне определенно заметна тенденция у А.А. Шахматова понимать подлежащее и сказуемое именно грамматически: но что такое здесь «грамматически», неизвестно.

Мы исходим из того, что язык есть орудие общения и, в частности, орудие развития и борьбы, и в этой коммуникативной функции мышления, в этих интерпретирующих его актах мы и находим сущность грамматического. Поэтому и подлежащее вместе со сказуемым и со всеми другими членами предложения есть ни что иное, как орудие общения; и в коммуникативной природе всякого члена предложения и заключается весь его смысл и все его назначение. С этой точки зрения подлежащее не есть ни предмет изображения или высказывания, ни субъект действия, а решительно все, что угодно (то есть и предмет высказывания, и не предмет высказывания, и субъект действия, и не субъект действия), но понимаемое и сообщаемое как предмет высказывания или как субъект действия.

В предложении «собака лает» важно вовсе не то, что подлежащее и сказуемое отражают фактическую действительность и что собака действительно лает. Это предложение может иметь место в каком-нибудь фантастическом рассказе, и тогда ни о каком реальном собачьем лае не будет и помину. Это предложение может иметь и переносный смысл, вроде того, как говорится: «собака лает – ветер носит». Очевидно, ни о каком реальном собачьем лае в этой поговорке нет ни слова. Наконец, пишущий или произносящий это предложение может попросту лгать и говорить о собачьем лае в тот момент, когда никакая собака не лает. Следовательно, сущность подлежащего и сказуемого в предложении вовсе не в том, что они являются буквальным воспроизведением действительности. Однако подобное предложение во всяком случае свидетельствует о том, что пишущий или говорящий имеет в виду сообщить о собачьем лае, независимо от того, лает ли фактически в данный момент собака, или не лает. Данное предложение организовано так, как будто бы действительно собака в данный момент лаяла. Для человеческого сознания, которому необходимо общение с другим человеческим сознанием, надо иметь это орудие общения, то есть уметь направить образ действительности в ту или иную сторону, осветить его с той или иной точки зрения, переработать его для тех или иных целей. Это не есть только акт объективного отражения самой объективной действительности, но это есть акт определенной обработки этого образа с целью преподнесения его в том или ином свете другому сознанию, будь то в истинном свете, будь то ограниченно и односторонне, будь то в ложном свете для целей искажения действительности, будь то в переносном или поэтическом смысле. Все это есть формы общения одного человеческого сознания с другим, и если рассматривать подлежащее и сказуемое как грамматические категории, то они и выступают не онтологически, не логически и не только абстрактно или образно, не специально для отражения объективной действительности и для отрыва от нее, но исключительно как орудие того или иного понимания и обработки действительности для целей сообщения о ней другому сознанию, то есть исключительно интерпретативно и коммуникативно.

Вот почему совершенно не обязательно, чтобы подлежащее выражалось при помощи единственного слова, и так же – сказуемое. Если стоять на интерпретативно-коммуникативной точке зрения, то подлежащим может оказаться и целое словосочетание и даже целое предложение. Постановка в греческом языке артикля среднего рода перед любым словосочетанием и даже предложением субстантивирует то и другое и тем самым превращает и в подлежащее, и в дополнение. Если стоять на предлагаемой точке зрения, то вообще только живая речь со своими живыми смысловыми оттенками и акцентами единственно может явиться критерием для решения вопроса о том, что такое подлежащее и что такое сказуемое. Подлежащее и сказуемое, состоящие каждое из одного слова, можно назвать простым или элементарным подлежащим или сказуемым. Однако если подходить к членам предложения с коммуникативной точки зрения, то в живой речи мы без труда замечаем целые группы слов, которые играют роль «предмета высказывания», то есть подлежащего, и целые группы слов содержащих высказывания, то есть играющих роль сказуемого. Это – сложное или распространенное подлежащее и сложное или распространенное сказуемое. В предложении «В этом помещениихоть глаза выколи» слова «в этом помещении» есть подлежащее, а слова «хоть глаза выколи» есть сказуемое. В предложении «Белеет парус одинокий в тумане моря голубом» основным предметом сообщения является, очевидно, одинокий белый парус; а говорится о нем то, что он находится в голубом тумане моря. В таком случае слова «белеет парус одинокий» есть подлежащее, а слова «в тумане моря голубом» – сказуемое. Само собой разумеется, что определение подлежащего и сказуемого во всяком таком случае есть дело сложное и ответственное и не отличается такой легкостью, как в вопросах о простых подлежащих и сказуемых. Однако так оно и должно быть, если речь всерьез идет о живом общении говорящего и слушающего, ибо здесь – бесконечное число смысловых оттенков и ударений.

В традиционном учении о так называемых второстепенных членах предложения тоже накопилось множество механистических приемов, возникших благодаря слишком прямолинейному пониманию грамматических категорий и благодаря слабому различению в них коммуникативной и предметно-логической стороны.

Так, дополнение понимается обычно как объект действия сказуемого или вообще как его предмет в самом широком смысле слова. В этом смысле винительный надеж является наиболее простым и очевидным способом выражения дополнения. Но в то же самое время всякая более или менее пространная грамматика любого языка приводит множество других способов выражения дополнения, причем становится ясным, что дополнение под влиянием этих способов его выражения в других контекстах может оказываться и определением, и обстоятельством, и сказуемым, и даже подлежащим. Если мы возьмем такое выражение, как «с умом», то заранее нельзя сказать, каким членом предложения окажется оно в том или другом случае. В предложении «Здесь нужен человек с умом» оно есть определение (вместо «умный»). В предложении «Критикуя его, ты столкнешься с его умом» оно есть дополнение. В выражении «сыграть роль с умом» оно есть обстоятельство образа действия. Наконец, в предложении «С умомхорошо, без умаплохо» данное выражение есть подлежащее. Таким образом, любое выражение, любая часть речи в любой форме, любое словосочетание и, добавим также, любое целое предложение может оказаться каким угодно членом предложения в зависимости от контекста, от расположения слов, от интонации и от всякого рода экспрессивных моментов.

Что же такое при этих условиях член предложения? Очевидно, его нельзя определить ни лексически, ни морфологически, ни каким-нибудь другим способом, кроме контекста живой речи. Всякий член предложения есть только принцип понимания, принцип сообщения или принцип интерпретации каких угодно языковых элементов, но только в одном определенном направлении: подлежащее есть субъект и носитель признаков или действий, сказуемое есть приписываемое субъекту действие или признак, дополнение есть предмет или область действия сказуемого и т.д. Каждый член предложения есть определенного рода коммуникация, которая дифференцируется в бесконечно разнообразном смысле и получает бесконечно разнообразное предметно-логическое значение, так что различие самих членом предложения становится весьма текуче, заставляя их незаметно переходить один в другой, и бывает иной раз даже трудно определенным образом квалифицировать в предложении тот или иной его член.

Наконец, чтобы воочию доказать коммуникативный характер подлежащего, сказуемого и всех членов предложения и полную независимость орудий общения от характера той действительности, которая является сферой общения, приведем такой бессмысленный набор слов, который тем не менее является самым настоящим предложением: «Брадрай крадрает храбрайную кратдрань»[221]. Здесь каждое слово – бессмыслица. «Брадрай» есть просто произвольный набор звуков, совершенно бессмысленный и никакой действительности не отражающий. Тем не менее, в данном случае это слово является самым настоящим подлежащим. «Крадрает» – тоже полная бессмыслица и объективно ничего не значит; но тут это – вполне определенно сказуемое. Точно так же третье из приведенных слов есть определение и четвертое – дополнение. Такого рода предложение неопровержимым образом доказывает, что всякий член предложения и, следовательно, само предложение не просто содержит в себе те или иные акты понимания или сообщения, но что эти акты как раз и являются центральными и основными и притом настолько, что отражение объективной действительности, в крайнем случае, может даже и совершенно отсутствовать в предложении. В данном случае это возможно только благодаря наличию определенных формально-грамматических признаков каждого из приведенных бессмысленных слов. Конечно, акты понимания и сообщения большею частью имеют в виду ту или иную объективную действительность. Но это вовсе не обязательно. Путем этих актов можно настолько извращать объективную действительность, что от нее уже ничего не останется в таком понимании и сообщении. Раз такой разрыв возможен, то уже одно это является доказательством того, что перед нами здесь два совершенно различных акта человеческого сознания и мышления, а именно акт объективного полагания или объективного отражения действительности и акт того или иного освещения и понимания этой действительности, акт того или иного сообщения о ней. Члены предложения суть именно такие интерпретативные и коммуникативные акты, если только мы всерьез рассматриваем их грамматически, а не онтологически, не логически, не психологически и не изолированно формалистически. Правда, оба эти акта при всем их различии совершенно неотделимы друг от друга, как различны и в то же время взаимно-неразделимы язык и мышление вообще.

Грамматические категории, дающие то или иное понимание действительности, служат для переделывания ее в самых разнообразных направлениях. А переделка отнюдь не есть простое и непосредственное отражение. Следовательно, кто из переделываемой действительности делает вывод об утере самой действительности и всякое переделывание упрекает в субъективизме, тот, очевидно, отрицает возможность и необходимость переделывания действительности, и для него отпадает принцип языка как орудия развития и борьбы. Политический вред такой теории слишком очевиден и не нуждается в пояснениях.

Далее, хотя интерпретация есть субъективный акт, тем не менее это ровно ничего не говорит об обязательной оторванности этой интерпретации от объективной действительности или о принципиальной невозможности применять ее для оперирования с этой последней. Оторвана ли данная субъективная интерпретация действительности от самой действительности или не оторвана, этого заранее сказать нельзя на основании одного только голого факта интепретации. Это можно сказать только при условии применения того или иного критерия реальности и при условии практической ориентации в окружающем бытии. Одни интерпретации действительно далеки от реальности и могут даже противоречить ей. Другие же близки к ней и помогают ее не только осознавать и сообщать другим, но и переделывать ее в положительном или отрицательном смысле.

Наконец, тот, кто отрицает специфику в самой коммуникативности грамматических категорий и не отличает ее от предметно-смыслового характера этих категорий, находя во всякой коммуникативности условность, относительность и беспринципность, тот, очевидно, возражает и вообще против учения об единстве языка и мышления. Ведь мышление само по себе, ввиду своей абстрактности и ненаправленности от одного сознания к другому, вовсе еще не есть язык, а язык, ввиду того, что он есть практически осуществленное мышление, тоже отнюдь еще не есть просто само мышление, и тем не менее, обе эти сферы совершенно нераздельны и не могут даже и существовать отдельно друг от друга. Они различны, но нераздельны. Следовательно, поскольку язык не есть мышление, поскольку язык может и не содержать в себе того отражения действительности, которое несет в себе мышление, то есть он может содержать в себе любую ложь и любое извращение действительности. Поскольку же язык не существует без мышления, постольку он не только может отражать всю ту действительность, которую отражает мышление, но даже когда он содержит в себе ложь, он есть тоже результат той лжи, которая зарождается в самом мышлении. Подобно тому, как и ложь самого мышления может быть не только ложью в отношении истинной действительности, но и ложью отражающей ложную действительность.

§ 11. Закон полисемии

В заключение необходимо сказать об одном чрезвычайно важном явлении в языке, которое надо считать опорой и обоснованием выдвигаемой нами концепции логических и коммуникативных функций языка. Это то, что называется полисемией, то есть законом многозначности слова и всех категорий в языке.

Дело заключается в том, что язык, будучи орудием общения и сообщения, имеет перед собой бесконечную действительность, реальную или мнимую, о которой возможны и сообщения тоже бесконечные и по своему количеству и качеству. Гераклит правильно говорил, что солнце каждый день новое. Но он поступил бы еще правильнее, если бы сказал, что солнце является новым каждый час, каждую минуту, каждое мгновенье. Ведь солнце действительно неизменно движется, меняя каждое мгновенье свой вид и свое положение и находясь в такой же вечно подвижной и изменчивой видимой среде, образуемой окружающими нас атмосферными явлениями. Рассуждая поверхностно, мы должны были бы сказать, что если каждая вещь меняется каждое мгновенье, то для каждого мгновенья она должна получать и особое наименование. Наименований каждого предмета было бы столько, сколько имеется разных мгновений его существования, то есть неисчислимое количество. Этого, однако, в языке не происходит, потому что иначе никакая вещь не сохраняла бы для человеческого сознания своего единства и цельности, то есть о ней человеческое сознание вообще ничего не могло бы ни помыслить, ни высказать. Слово перестало бы обобщать и превратилось бы в какую-то неразличимую иррациональность. А это означало бы, что оно и подавно уже перестало бы служить человеку орудием его общения с другими людьми.

Язык создает название для предмета более или менее кратких промежутков времени, когда вновь назвавшееся слово по тем или другим причинам отмирает, и кончая сотнями и тысячами лет, когда оно все время остается одним и тем же. Это, однако, не значит, что оно не служит целям конкретного общения и сообщения. Вступая в живой контекст человеческой речи, оно тут-то как раз и получает те бесконечные оттенки значения, ту многозначность и ту бесконечную значимость, без которой оно не могло бы сообщать о бесконечной действительности.

Язык образовал слово «идет», и это слово имеет вполне определенную лексическую и грамматическую значимость. Тем не менее, сказать «идет человек», «идет дождь», «идет фильм», «идет время» – это нечто совершенно разное, и коммуникация здесь весьма далека от той абстрактности и монотонности, которая на первый взгляд как будто бы свойственна слову «идет». В предложении «Ему идет этот костюм» – еще новая коммуникация при помощи слова «идет», хотя само по себе слово это остается здесь тем же самым. Можно сказать «идет!» в смысле «я согласен» или «пусть будет так» или «хорошо!». Без всякого преувеличения можно сказать, что слово «идет» имеет бесконечное число разных значений в зависимости от контекста речи, то есть в зависимости от предмета, цели, способа и типа данного сообщения. Слово это, с одной стороны, везде тождественно; а с другой стороны, оно везде различное. Только благодаря этой живой диалектике тождества и различия слова или грамматической категории, только благодаря этой живой диалектике сущности и явления в области семантики и возможно общение между людьми, возможно сообщение о предметах и явлениях.

То, что мы говорили выше о совмещении логических и коммуникативных функций в грамматических категориях, есть не что иное, как частный случай этого общеязыкового закона полисемии. Закон же полисемии – закон множественности и бесконечного разнообразия значений отдельных слов, отдельных грамматических категорий и вообще тех или иных элементов языка, возникает благодаря бесконечности самой действительности и бесконечности предметов, целей, способов и типов сообщения об этой действительности и такого же общения людей между собой. То, что приведено у нас, есть только бесконечно малая доля того, что вообще можно было бы сказать о переплетении логических и коммуникативных функций грамматических категорий в конкретной и живой человеческой речи.

Коммуникативная функция грамматических категорий, а также и валентность языка есть не что иное, как частный случай той интерпретации смысла, без которой вообще язык невозможен.

Загрузка...