III

Много в России рек, есть и крупнее Анивы, величавее. Большие и малые, они восславлены в песнях и в преданиях, одною судьбой повенчаны с долей народной, потому что где бы ни протекали — через леса и степи, через горные кряжи и низменности, — всюду несут жизнь. Многославны великая матушка Волга и Днепр-Славутич, Енисей и Амур-батюшка. Но то богатыри все. А и с Двиной и Печорой, со спокойной Окой и крутым, своенравным Волховом невеликим тоже не сравнится Анива.

Искони не селился на ее берегах человек. Ни тать, ни беглый каторжанин, ни мирный переселенец из русских, ни бесстрастный эвенк и терпеливый якут — никто, ни одна душа не искала на ее берегах счастья, приюта. Редко-редко когда спустится на быстрой лодке, на увертливой ветке, с верховий, с Вачуг-озера, кочевник-нганасан, мелькнут его удивленные и настороженные сливовые глаза, провожая стаю переполошенных уток аллушек, — и снова тихо, снова на много дней или лет таинственна и пустынна водная гладь.

Когда-то, в давние времена, заглядывали в устье Анивы рыбаки кривинского станка. Полные и тяжелые выбирали сети, но и из них никому не легло на душу поселиться здесь. И что за нужда?! Пароход идет — не свернет сюда с енисейской дороги, пройдет мимо; стая лебедей летит — мористее берет, не снижается; дикий олень — шагжой — и тот кладет свою тропу стороной… Неужто и его пугают каменистые отвалы, крутые обрывы и бесконечные, как донские плавни, непролазные кущи узколистого тальника, — ни прокоса в них, ни прохода для зверя и человека. Полно дичи, видно, она одна смогла притерпеться к безмолвию и безлюдью.

Что же сегодня привело сюда человека, в край, где сходятся необозримые пределы низкорослой, чахоточной полярной тайги и тундры, покрытой саваном белых снегов, и где Анива как пограничная межа между ними?..

…Незадолго перед тем, как строители вылетели в Заполярье, в одной из центральных газет появилось короткое сообщение о будущем строительстве. Его заметили за рубежом, и там оно вызвало оживленные толки среди специалистов.

Еще никогда в мире не строились гидроэлектростанции за Полярным кругом. А затерянная в снегах Анива протекала севернее шестьдесят девятой параллели. К тому же за рубежом стало известно, что значительная часть разработок по Аниве осуществлена академиком Малышевым, видным строителем и энергетиком, которого в свое время благословил сам Кржижановский. В научных кругах имя Тихона Светозаровича Малышева связывалось не только с каналом Москва — Волга, но и с Серпуховским синхрофазотроном, с университетом на Ленинских горах, с первой в мире атомной электростанцией, с Братской ГЭС и многими другими народнохозяйственными сооружениями. Зная об этом, нельзя было думать, что Анива затея пустяковая и вздорная, как намекали некоторые журналисты на Западе. Их интересы особенно возбуждало то обстоятельство, что несколько лет назад сообщалось об отходе Малышева от дел, вызванном то ли преклонным возрастом академика, то ли его несогласием с планом Байкальского промышленного комплекса.

То и другое было близко к истине, хотя не настолько, чтобы оказаться правдой, как ее понимал сам Малышев.

Тихону Светозаровичу подошел седьмой десяток, силы убывали, и надо было успеть передать опыт потомкам. Он не боялся этого громкого слова, зная, что будущее принадлежит им. Не раз пережив в своей долгой и трудной жизни горечь от повторения собственных ошибок, Малышев даже к самым талантливым из своих учеников испытывал мягкую, добродушную снисходительность: если бы им избежать этого!.. Что может быть печальнее для ученого?! Разве чувство беспомощности, невозможность осуществить задуманное… Так, скажем, Циолковский, создав теорию космоплавания, сам не мог совершить полет. Слишком смелой, передовой оказалась для того времени траектория мысли ученого. И где гарантия, что подобное не повторится?.. Что это, один из парадоксов творчества, силы научного предвидения?! И если так, то дерзновенная мысль должна опережать реальные возможности человека! Она словно крылья, и предчувствие ее, Этой Великой Мысли, никогда не заглохнет в душе…

Будущее далеких дней виделось Малышеву куда более счастливым и щедрым на возможности, какие оно предоставит каждому человеку для его дерзновений. Желая не столько облегчить путь для других, сколько предупредить о возможных опасностях и соблазнах на этом пути, Малышев спешил расставить вехи, поделиться уроками, адресуя неутомимым искателям свои заметки и думы о жизни строителя.

«Время, — писал он, — ясно покажет вам наше несовершенство, когда с благодарностью вы соберете созревшие колосья нашего опыта. Отделите полову от литого зерна — пусть не много золота останется в ваших ладонях, и оно будет залогом того, что боролись и дерзали мы не напрасно… Ведь жизнь поколений теплится у огня Разума, и мы все полним сердца чувством благодарности тем нашим предшественникам, чьи судьбы вспышками ярких молний озаряют тьму веков…»

Малышева, когда он раздумывал над прожитым, волновали не конструктивные просчеты. Он искал причины, порождавшие узость мышления. Его беспокоили и тревожили идеи и принципы догмативной логики — тот жесткий флютбет, то есть основание той плотины, что сдерживает технический прогресс, творческую мысль, творческое дело вообще. Промышленный же размах на Байкале — как частное в общем — Малышев считал делом поспешным, обдуманным не до конца. Лучше бы голубая чаша осталась нетронутой, думал он, какой природа сберегла ее нам, и так пусть от века до века, покуда все мы живы.

Он боялся того обманчиво легкого состояния души, когда жизнь идет самотеком и что на языке близких Малышеву сподвижников называлось одним словом — хотеевщина. Примитивизм в науке (если наука при этом еще могла считаться таковой), прожектерство, угодничество, лесть, — все это было неотделимо для старого ученого от образа респектабельного когда-то (да и ныне еще при чинах!) инженера Хотеева.

Уединившись в тиши домашнего кабинета на Смоленском бульваре, Малышев продолжал работать. За множеством больших и важных дел, которым он посвятил жизнь, только теперь смог он осуществить то, выгоды которого определялись без вычета потерь — идеальная формула, к которой он всегда стремился. Заполярье как гигантский, неистощимый резерв энергетики из давнишней его мечты становилось реальностью. Подготовленные Малышевым в разные годы наметки, расчеты легли в обоснование плана Анивской промышленно-экономической зоны, в котором одним из первоочередных значилось сооружение ГЭС на Большом Пороге Анивы.

Когда директивные органы утвердили проект, Малышев, доверивший Басову формирование первого отряда (отчасти и сам помогавший ему в этом), пригласил десантников к себе — в сущности, для того только, чтобы сказать им, что помимо энергии электрической, движителя технического прогресса века, единственно выше ставит он работу ума и души человека, опыт которой приводит в движение саму историю…

Ничего сверхобычного, непонятного не было в облике и словах старого человека, и один из них, Василий Коростылев, подумал, грешным делом, что академики более доступны, чем академические звания… Но не в том-то ли и очарование встречи с ним, может быть утомленным уже отечественной и мировой славой и скучающим по общению вот с такими неуклюжими, неотесанными ребятами?! Казалось, великие дела, о которых он говорил, не заслоняли Малышеву ничего житейского, и это тем покоряло десантников, если судить по их сияющим глазам, что убеждало: нет лучше той красоты, какая открывается в человеке, когда он всегда и во всем остается самим собой.

— Но почему именно на Севере?.. — спросил кто-то из ребят, имея в виду плотину.

— Чтобы растопить льды! — пошутил Снегирев.

Прежде чем Тихон Светозарович, засмеявшись вместе с ними, собрался ответить, Анка Одарченко, единственная девушка в десанте, набралась смелости, спросила Малышева в полный голос:

— Тихон Светозарович, вы считаете, что мы должны быть особенными людьми? Ну… прекрасными, гармоничными, как сейчас пропагандируют, или достаточно быть обыкновенными?

— По мне так: обыкновенными, но — прекрасными! — опять засмеялся он и слегка поклонился Анке. — Да почему бы и нет, если это возможно?! Условия вполне подходящие… Я имею в виду не только мороз и холод! Север — край чудес, особенно Таймыр. В его кладовой природа запрятала уникальнейшие богатства. Не знаю, слышали вы или нет, но меня лично, например, удивляет, что руды Талнаха содержат половину таблицы Менделеева — пятьдесят три химических элемента!.. Редчайшая по богатству и разнообразию концентрация, — заметил он как бы в скобках и продолжал: — Интересно вам или нет, а в талнахских рудах можно встретить даже «звездный» минерал — джефришерит, впервые обнаруженный не где-нибудь, а в метеоритных осколках… И там, на Таймыре, есть минералы, о которых раньше мы понятия не имели. Вы не геологи, и такие названия, как «маякит», «полярит», «звягинцевит», мало что скажут вам, а все это соединения палладия, платины, и стоят они дороже золота. Но и самые простые, широко распространенные соединения там необычны, вот что любопытно! Не так давно Международная комиссия по минералам утвердила найденную на Талнахе новую форму медного колчедана — медь, железо, сера, — иначе говоря, халькопирит, но с необычной кристаллической решеткой. В принципе такую структуру можно получить искусственно — при нагреве и быстром охлаждении минерала, как это происходит, например, при закалке стали. Но ведь мы говорим не о лаборатории — столь быстрое охлаждение огромной рудной залежи невозможно. На этом основании американцы, например, считали, что халькопирита с кубической решеткой в природе вообще нет. В природе, — усмехнулся Малышев, — его и нет нигде, а на Талнахе есть! Кстати, запомните: он так и называется — талнахит!..

Малышев сделал паузу, посмотрел на Анку.

— Я все это к тому, какие необыкновенно замечательные условия ждут вас на Севере… Представьте, старик не слишком иронизирует: Север, конечно, есть Север, шутки с ним плохи, но это, разумеется, еще не основание, чтобы в погоне за прекрасной, гармоничной и… обеспеченной, — подчеркнул он, — личностью засорять окружающую среду пережитками… Что вы там изберете для себя — переделку, перековку или закалку, — дело ваше! Но пример есть — именно на Севере родилась кристаллическая решетка! В металлах, понятно, но человек…

— Человек железа крепче! — перебила, горячо и смутившись, Анка.

Малышев замолчал, видя, что несколько озадачил их, может быть, даже смутил своей «лекцией», и, пряча усмешку, спросил:

— Ну что, академик оправдывает себя?! И желающих перевоспитываться нет?.. Ну-ну?! Первому скидка полагается — за смелость — так, кажется, перед экзаменом говорят!..

Он почему-то смотрел на богатырски плечистого, представительного Коростылева, и Василий неожиданно для себя брякнул:

— Я — пас… С детства трудновоспитуемый…

— Легко плавится олово… — вздохнув, заметил не особенно разговорчивый в тот вечер Алимушкин, самый старший по возрасту среди десантников. Все знали, что он едет на Аниву парторгом. И его недосказанная фраза, имевшая как бы двоякий смысл — в отношении к общему разговору и конкретно к Васиной реплике — словно подвела тогда предварительный итог их беседе.


Петр Евсеевич Алимушкин и сам не раз задумывался об этом. Человек — царь природы, но и дитя ее. Проникнув в тайны материи и мирозданья, постигнув строение атомов и самый ход их, он подчинил скрытую энергию природы воле и силе разума и тем возвеличил себя. Чем действеннее и прозорливей становилось познание, тем сильнее жаждал человек утверждения и совершенства. Если это была цель, то путь к ней лежал не столько через опасности и жертвы, сколько через труд, И стремление это, вовеки неистребимое, объективно отражали законы экономики, властвующие над миром, Сам по профессии строитель, Петр Евсеевич испытывал особое удовольствие от мысли, что как ни разумна природа, ничто не сравнимо в ней с деяниями человека.

Для него, парторга АнивГЭСстроя, вполне конкретный и ясный смысл имела и партийная работа, и заключалась она не в том только, чтобы официальным решением собрания отозваться на директиву партии, выполнить это решение и директиву, а и в том, чтобы посильно, насколько хватит умения у него и у его товарищей, создать такую атмосферу деловых отношений на стройке, когда бы труд стал духовной потребностью каждого. Задача сама по себе не новая, но особенно сложная в условиях Севера, куда рвалось немало людей, которым заранее наплевать на все, лишь бы был рубль подлиннее.

Он радовался, когда ему случалось ошибаться в таких людях. Ведь однажды он чуть не согласился с Басовым, что от Дрыля-Пегова, например, толку не будет, — отправить его обратно на материк, пусть там «закладывает за воротник», сколько влезет. А оказалось, что и человек он хороший, работу любит и не столько пил, сколько наговаривал на себя. Впрочем, сперва-то баловала его Клавдя, да вовремя спохватилась.

Алимушкин верил и сильно хотел верить, что если бы удалось построить гидростанцию, не покалечив душ, а возвысив их, такая работа была бы равна исполненью партийного и гражданского долга. Как исполнил его отец Алимушкина, погибший в боях под Москвой. Но так Алимушкин думал теперь, после трех анивских лет, а когда его пригласили на беседу в управление и сказали: «Петр Евсеевич, мы знаем вас давно…» — и когда он понял, что речь пойдет о переводе, он и в мыслях не держал столь заманчивых возможностей, какие таила в себе и понемногу открывала ему Анива. Вернее сказать, ему так же, как и остальным.

Еще накануне штаб, партком, постройком и комитет комсомола утвердили участников перекрытия — всего двести одиннадцать человек, из них восемьдесят водителей, двадцать бульдозеристов, столько же экскаваторщиков, крановщиков, двадцать пять инженерно-технических работников, остальные шестьдесят пять разных специальностей. И один, имя которого в списке стояло первым, заслужил это право жизнью…

Алимушкину приятно было, что все они, кто раньше, с первого десанта, кто позже (ведь тысячи людей собрались здесь не в один день, и даже не в один год), уже проявили себя, на деле. Были среди них и веселые чудаки, и задиры, нелюдимые на вид бородачи и степенные, серьезные люди, — все с разными судьбами, с разными характерами, но старание и смекалка, напористость и трудолюбие, и, главное, сознательность — то, что всегда ставилось в образец строителям, — как раз и выделяло их из общей массы как самых достойных. Не сразу, не вдруг выковала их характеры Анива, и так же, как говорил о них на парткоме, так и думал Алимушкин, что это народ закаленный, кремневый — не подведут.

Время сомнений прошло. Он надеялся на них, молодых, сильных, хотя и безрассудных в своих порывах, доставлявших ему и переживания, и бессонные ночи, и даже отчаянье, о котором знал лишь он сам, и такую усталость, будто целый день дробил камни. Такая его работа. Она требовала напряжения, от которого, шутя признавался Алимушкин, могло трещать и рваться железо, но только не… планы. О себе он умалчивал. И когда Гатилин сказал ему однажды после трудного разговора на парткоме, верно угадав душевную бурю за внешним спокойствием: «У тебя, Петр Евсеевич, не нервы, а, должно быть, жилы лавсановые…» — Алимушкин усмехнулся: «А я их на кулак наматываю…»

В канун перекрытия Алимушкин уже никого не убеждал тем, что оно сулит сокращение сроков строительства на два года и что это миллионы киловатт электроэнергии, тысячи сэкономленных рублей. Все было сказано раньше. Ему надо было, и он того похвалил, с другим перебросился шуткой, третьего предупредил, чтобы не зазнавался, кого-то спросил: «Как дела, Петя?!» — и этого достаточно, чтобы понять, чем человек дышит; а другому признался: «Завидую! Тебе девятнадцать лет только, а уже в первой шеренге покорителей…»

Знал, кому какое слово сказать сейчас, и чувствовал радость оттого, что ни об одном из двухсот не разошелся с общим мнением. Но лишь теперь, к вечеру, по привычке, что выработалась на Аниве, мог Алимушкин подвести итог длинному дню и признаться самому себе, чуть иронизируя: все в порядке, старик, все в порядке…

Черноволосый, с большими впавшими глазами, сверкавшими белками в сумраке неосвещенного кабинета, в сером верблюжьем свитере под пиджаком, Алимушкин сидел прямо с сигаретой в руке на своем обычном секретарском месте. Длинный Т-образный стол перед ним, рассчитанный на многолюдные заседания, покрыт стареньким красным полотном. Сморщенное, усыпанное кое-где пеплом, с пятнами чернил, оно как бы хранило на себе следы недавнего присутствия большого количества людей. Журналы «Агитатор» и «Коммунист», обычно лежавшие стопочками справа от Алимушкина, были разбросаны — несколько штук перекочевало на соседнюю тумбочку-сейф, остальные валялись как попало на столе. В одном — это Петр Евсеевич видел не вставая — последняя страница наполовину оторвана, кажется, Коростылев писал кому-то записку. Вечно у него нет с собою бумаги… Сейчас Алимушкину даже в голову не пришло сердиться на Коростылева, словно он никогда и не говорил тому: «Я тебе, безбожник, за такие шутки уши как-нибудь оборву!..» Странно, но этот маленький беспорядок в комнате накануне большой работы успокаивал его, и он будто не был сейчас один здесь, а просто задумался на минуту, ушел в себя, и голоса товарищей отдалились, не мешая ему сосредоточенно думать…

Впрочем, думать ли?!

Вряд ли это слово отражало в точности то внутренне напряженное, сосредоточенное состояние Алимушкина, в каком он находился. Прежде всего, он был наедине с собой и ясно сознавал это. Его наполняло радостное ощущение прошлого, ощущение тех трудных и беспокойно-счастливых лет, которые прошли на Аниве не то чтобы как одно мгновение, но, спрессованные памятью в нечто неразрывное, цельное, воспринимались разумом и чувствами как удовлетворение прожитым.

Вообще Алимушкин не принадлежал к людям, способным лишь короткий миг наслаждаться успехом, к которому дотоле стремились упорно и долго, не умел он, не мог в ту же минуту перешагивать через успех и тут же открывать для себя новые дали, заманчивые горизонты и перспективы. Его самого, может быть, оттого и любили, понимали на стройке, что он хорошо знал цену тем обыденным человеческим радостям и победам, без которых жизнь оказалась бы скучной и утомительно неинтересной.

Неловкость людей искренних почему-то всегда кажется стыдливой… У десантников первое время не было ни посадочной площадки, ни аэродрома, и когда над тундрой слышался гул самолета, они сбегались к Порогу в надежде перехватить там мешок с почтой, а то был случай — снесло ветром в Аниву. Каждый решил, что в том мешке утонули и его письма. Сокрушались вроде бы не всерьез, а сами нет-нет да и поглядывали: не выплывет ли где синий конвертик?.. Петр Евсеевич силою воли заставил себя не говорить о письмах, даже не поинтересовался: как, мол, ребята, не клюнуло там ничего на крючок, не зацепилось?! Считал, что за безразличием никто не поймет, как сам ожидал весточки… А получилось наоборот — раскусили. Коростылев за ужином утешать принялся: «На тебе, Петр Евсеевич, моих пачку! Читай на здоровье и не переживай. Будут лишние — может, и ты со мною поделишься…» И подмигнул ребятам. Коростылеву писали со всего Союза — друзья, знакомые, знакомые и незнакомые его друзей и знакомых, которых Коростылев вербовал на Север со страстью, с азартом, обещая сколотить из них ударную бригаду. «Ты им небось не жизнь здесь сулишь, а малину, — сказал Алимушкин, скрывая за упреком неудовольствие и обиду. — А вот что ты им напишешь после того, как прилетят гвозди?!»

Ребята еще не знали, что такое гвозди, если их не привозят, а сбрасывают с самолета. От удара о землю ящик разбивается, гвозди веером, как из пулемета, вразлет. «Прекрасная тема, — заметил Петр Евсеевич, — для остряков; двадцатый век, НТР и — ползанье на четвереньках». — «Мы когда-то все на карачках ползали!..» — с вызовом возразил Витя Снегирев, но под взглядом Алимушкина покраснел, смешался.

Самолетов долго не было, гвозди с каждым днем становились все нужней, а когда наконец их сбросили (из десяти ящиков при падении чудом уцелел только один), когда ползали и собирали их, шуток уже не слышалось, «Веселое в общем дело, — подвел итог этой эпопее Коростылев, — но зря вы ее, Петр Евсеевич, в культурно-массовое мероприятие превратили…» И Алимушкин пожалел, что не рассмеялся тогда со всеми, когда смеялись над ним.

Потом пришел первый караваи барж с грузами и сразу двести человек пополнения. Над Анивой небывалый грохот. На буксирах и баржах во всю мощь орут, разрываются динамики. Ошалелое эхо то рвется, то стонет в береговых скалах. У десантников, порядком одичавших за несколько месяцев, раскалывается голова. А новички смеются. Им что, они весь Енисей так прошли…

В полный голос, усиленный динамиками, с буксира спрашивают:

— Поселенцы, у вас тут какой-никакой причал есть?!

Коростылев — ладони рупором и голосом почти такой же силы — в ответ:

— Иди за угол, за скалу, там покажем…

Из динамиков — «Эх, так твою разэтак!..» — поперхнулись — и опять музыка и ржание двухсот глоток. Немного погодя — пауза, и гораздо ласковей:

— Чалку примете?..

— Примем!.. Это корова, что ли?!

Басов мотнул головой в сторону Коростылева:

— Вася, прими!..

Кинули легость. Коростылев ловит ее на лету, выбирает, вытягивает конец и демонстративно начинает наматывать петлю троса на локоть. В динамике испуганно:

— Э-э, паря, не балуй!.. — И после невнятного перебора уже угрожающе: — А то обратно поверну счас!..

Нос передней баржи рыскает по течению — близко Порог. Никита торопит ребят. Они подтягивают чалки и заводят их на обломки скальника. Швартовка идет неторопливая, с переругиваньем, как водится у речников. Никита подходит к Алимушкину, тискает его за плечи, смеется:

— Сожрут нас эти головорезы…

Причала нет, не успели сделать. Но при такой тьме народа это уже не страшно. Не проблема. Все сгрузим, думает Петр Евсеевич, и тракторы, и машины, и бурильные станки, только бы присылали побольше!.. Через топи проложена лежневка — кольцевая дорога десантников радиусом в триста метров. Ну и досталась она им — век, кажется, не забудут… Черт те сколько леса под нее срубили. Стволы вязали впритык, да если бы один круг, а то три один на один плашмя уложили. С этой дороги, как со стартовой, идти строителям дальше — на склоны и в сопку, где быть городу.

Что у них еще?.. Первый и пока единственный домик — бало́к, их резиденция с двухэтажными нарами. Десантники останутся жить в ней, пока не сдадут бараки. Есть еще склады, крохотная банька, кухня и даже административный корпус — прорабка, — на самом деле крытая пристройка к балку, обшитая вместо теса тарной дощечкой. Не много как будто, но все это на пустынном берегу, где пару месяцев назад не было следов не то что разумной, а и неразумной деятельности человека.

И чем вроде хвалиться?! Строения кривы, неказисты, как в допотопные времена, но это уже база, способная обеспечить начало фронтальных работ. Крестный Барахсана старик Вантуляку, нганасан, которого встретили десантники на второй день, как высадились здесь, поцокал бы теперь языком от удивления: «Однако, большое стойбище, — Вантуляку не верит. — Однако, не хуже, чем на Вачуг-озере!..» К осени, когда старик обещал снова заглянуть к ним, будет уже и город стоять, будут первые каменные дома, свет, электричество. Не поверит старик, честное слово!.. Скажет: это не люди, а койка все сделали…

Алимушкин задумчиво смотрел на все это существующее и уже как бы перестающее существовать в его воображении и думал совсем не так возвышенно, как следовало бы думать парторгу великой стройки.

Да, мысленно повторял он, я радуюсь и радоваться буду громадью наших планов, и излишне говорить, что не пожалею сил… Но я строитель, я человек, и, наверное, сознательный, увлеченный своей работой, иначе мне нечего было бы делать здесь. Однако то, что уже построено, что переходит из рук строителей в пользование людям, вызывает во мне удовлетворение умозрительное, А на сердце, как при расставании, грустно… И по Москве, помню, и здесь — мне приятны заляпанные цементом строительные леса, тот ералаш, какой бывает всегда на строительных площадках к концу работ. Башенные краны медленно, как на паутинке, поднимают тяжелые блоки, огромные панели; машины одна за одной сваливают раствор, которого несколько месяцев не хватало почти ежедневно; бульдозер врезается ножом в землю, утюжит и причесывает площадку… Там сверкает огонек сварки, здесь дымит мусор в костре, повсюду запахи клея, олифы, гудрона… Все гудит, все спешат, и земля, кажется, дышит под ногами, а чем ближе срок сдачи объекта, чем больше сделано, — ходишь понурый, тоскуешь по первым ли дням, по небывалому ль напряжению в конце каждого квартала, и почему-то не радует, как подкрашивают фасад. Руки свободны, некуда деть, и куда их сунуть…

Конечно, здесь не совсем так все было, скромнее начиналось. Из техники, не считая лопат, кувалды да топоров, имели мы два мощнейших агрегата, да и те бензопилы «Дружба»… И не бог весть что мы сотворили, по как подумаешь — так будто несколько эпох прокрутили… Вблизи это еще не внушительно — небоскребов ведь нет, а с вершины скалы глянуть — никуда не денешься, это уже стройка. Кроме лежневки есть просека, ведущая через седловину в сопках в долину. Место для города там удобное, закрытое от сильных ветров. На внутренних склонах мы даже кустарник не тронули. Из окна, — смеются ребята, — можно будет рябчиков бить. И Порог там почти не слышен… Расчищая дорогу, опасались, что не уложимся в срок — к прибытию пополнения, а сделали — никто и не удивился. Чему, собственно?.. Трудной работе?! Привыкли. Да и не могло быть такого, чтобы пришли грузы, прибыли люди, а мы оказались не готовы встретить их. Нет, голубчики, мы ждали вас, колышки уже расставили, кому где кайлом стукать!..

И Алимушкин спросил Никиту о новичках:

— Как думаешь, что они скажут о нас?

Тот удивленно посмотрел на него.

— Скажут: наворочали, а нам разгребать!..

— Циник ты, Никита Леонтьевич. Ничего возвышенного в тебе нет.

— Нет, Алимушкин, — Никита был явно в мажоре и серьезных тем не признавал, — они скажут, что это легенда, и спросят, где тут очередь на памятники, которые мы оставим потомкам… А им же сейчас жрать подавай и баню! Они небось и не видят ничего, кроме нашей кормозапарки…

— Ну ладно! Если спросят, хоть один, скажу, чтобы за тобой очередь занимали…

— Под цоколь бетон нужен… Тогда, значит, — подхватил Никита, — завтра же начнем рыть котлован! Пусть первым памятником будет бетонорастворный завод.

— Спешишь… — Алимушкин с сомнением покачал головой. — Завтра, а?! Сперва надо разгрузить баржи. Имей в виду, оборачиваемость грузового флота зависит прежде всего от нас с тобой!

— От них! — Басов кивнул на новичков. — И еще от Анивы. Как вода упадет, так мы на мели… Но вообще ты прав, парторг, прохлаждаться некогда… — И Никита хлопнул в ладоши, подзывая новоселов, неуверенно толпившихся в сторонке. — Внимание, товарищи!..

Переминаясь, растерянно улыбаясь ему (кто таков?!), они подошли ближе. Гомон утих.

— Я, — представился Басов, — начальник правого берега… Поздравляю вас с прибытием на Аниву! Надеюсь, благополучно добрались?! На этом, — он покивал им, затем незаметно согнал улыбку с лица, — а на этом торжественная часть закончена. Объявляю дальнейший распорядок: час на обед и устройство. Прошу разбиться по палаткам, выбрать бригадиров. Бригадиры со списками ко мне. После обеда — форма одежды рабочая — все на выгрузку барж. Оплата аккордная.

Обождав, пока они отойдут, спросил:

— Не одобряешь такое знакомство? Скажешь, забыл речь толкануть? Мы, мол, не ГЭС, мы коммунизм строим…

— Ничего, посмотрим… К твоему главному козырю, что строить надо руками, а не языком, я уже привык.

— И головой, Алимушкин, головой! — Никита назидательно поднял палец.

— Да знаю, слыхал! — отмахнулся Алимушкин, едва удержавшись, чтобы не сказать, что язык к голове как-никак ближе, чем руки. Но это был бы пустой спор.

— Тогда, Петр, — Басов помягчел, извинительные нотки почудились Алимушкину в его голосе, — митинг остается за тобой. Только вечером, после выгрузки… Баржи, баржи сейчас задавят нас…

Сдержанное «ничего» Алимушкина как отголосок давнего спора хорошо было понятно обоим, особенно Басову, Никита взял с места в карьер, не дал поговорить парторгу с людьми, познакомиться с ними, порасспросить о дороге, рассказать, как сами они тут обживали Порог. А разве хуже, если бы Алимушкин сначала провел беседу, объяснил задачу, предупредив тем возможные «но», выслушивать которые вдвойне неприятно, когда посылаешь людей на сверхурочную работу? Разве, поняв его, они трудились бы с меньшей отдачей?! И Алимушкин, философски рассудив, что неправота Никиты так или иначе обнаружится во время работы, как ни старался, не заметил, чтобы после басовского «объявления» новички повесили нос. Работали они все здорово.

Как же так?! Неужели Никита прав?! Ведь Алимушкин уверен был, что он уступил Басову. Пусть вынужденно, пусть во избежание простоев флота, но уступил. И он, вопреки логике, расстраивался из-за этого. Хотел, чтобы с первого шага на анивской земле ребята жили по-новому, собирался даже провести торжественное их посвящение в барахсанцы, а вместо этой традиции родилась другая: в обычай вошло знакомство с новичками во время работы.

В каждом караване из четырех-пяти барж одна была с людьми. Прибывшие партии ночью ли, днем — неважно когда, — едва посложив вещички, едва разместившись, приступали к разгрузке своего каравана. Причем еще на подходе к Барахсану «третий» караван уже знал, как сработали на разгрузке барж «второй» и «первый», — знали, видимо, от речников, — и все стремились побить прежние рекорды. А это ли не традиция?!

И Алимушкин стал более внимателен к Басову, положив себе за правило, прежде чем спорить с ним, постараться понять его.

Коммунист, кандидат наук, ученик Малышева, наконец — начальник правого берега…

Он достиг многого, о чем может мечтать человек его возраста, его положения. Отсюда, считал Алимушкин, и целеустремленность Басова. Он не распыляется по мелочам. Умение вести дело считает главным при оценке способностей человека. Немного запальчив, но неутомим в поиске оптимальных решений. Как любит говорить сам, лучший вариант тот, который еще не найден!..

Он и требователен, и доверчив одновременно. Легко сходится с людьми. Вернее, пожалуй, что с ним легко сходятся, находят общий язык. И он не зазнайка. Выбор Малышева, рекомендовавшего его сюда, Никита очень ценит, и хоть не явно, но доверием старика гордится.

При склонности к обобщенному мышлению в нем угадывается человек больших государственных масштабов в будущем. Поняв это, Алимушкин прямо спросил его однажды: «Не ошибка ли это, что вместо науки ты занимаешься строительством?..» — «Может быть! — обиженно отрезал тот. — Если от меня нет здесь никакой пользы…» Вот как! Даже такой вопрос обидел его. И, вероятно, он обиделся справедливо…

Странно, однако, не это. Странно то, что сам Алимушкин находился в таком положении и в таких отношениях со всеми, когда он словно бы не имел права на личную обиду. А признать это — значило либо согласиться с собственной исключительностью, что претило ему, либо принять такую норму поведения, которая соответствовала бы представлениям людей о нем. Он же был для них прежде всего парторг. От него требовалась личная беспристрастность ко всем и в то же время пристрастие неизмеримо большее, чем то, какое он мог бы позволить себе просто как человек, не обремененный сознанием партийной ответственности не только за успешный исход строительства, но и за правильные, нравственно чистые взаимоотношения строителей в коллективе. Он должен был быть справедливым ко всем в той мере, какой требовала от него, коммуниста, партийная этика и совесть.

Все это, в минуты спокойного размышления казавшееся ему ясным и несложным, на деле оборачивалось тяжестью принятия решений, от которых зависели и производственные графики, и человеческие судьбы, а иные из решений к тому же, правильные они или нет, исправить было невозможно…

Басовская обида, когда Петр Евсеевич спросил его, верный ли выбор сделал для себя Никита, приехав на Аниву, понятна и, в общем, простительна на той поре их отношений. Но ведь не один Басов был рядом с Алимушкиным. К нему обращались десятки людей — к каждому требовался свой подход. И кто скажет теперь Алимушкину, не ошибся ли он, например, когда дал согласие на участие в экспедиции Виктора Снегирева?!

Москвич, комсомолец, Снегирев был самый молодой в десанте. В шутку ребята начали называть его «сыном десанта» — Анка Одарченко с ласковой усмешкой поправила их: «Сынок!..» Она думала, что Снегирев не слышит ее, а он как раз вошел в палатку и вспыхнул от ее слов, точно роза. В его лице, несмотря на упрямую складку нарочито сдвинутых бровей, было всегда что-то нежное, почти детское, и оттого малейшая перемена чувств, настроения отражались на нем, даже если Виктор старался выглядеть независимым и невозмутимым. При его появлении юмористы сразу переводили разговор на другое, так как уже подмечено было, что Снегирек болезненно переживает любые насмешки над собой. Но он молчал, только деликатно кашлял в кулак.

Виктор окончил техникум связи, хорошо знал радиодело, имел водительские права. Перед Анивой он работал старшим оператором на коммутаторе кондитерской фабрики. В организации сто восемьдесят девчат, кажется, а он один-единственный парень среди них, и они, конечно, с радостью избрали его комсоргом. Как он ладил с ними?! А ведь ладил! Только вот однажды, после объявления комсомольского призыва на стройки Сибири, Виктору на собрании прислали записку в президиум: что же ты, комсорг, других агитируешь, путевочками размахиваешь, а сам?..

Он в райком, а ему — ты нам здесь нужен… Ну, у парня самолюбие задето, разве удержишь! Дошел до цекамола, где как раз формировался анивский десант, нашел Басова: возьмите!.. Никита на Алимушкина смотрит, тот на него, а Снегирев обиженно: «Я знаю, вы набираете себе взрослых и покрепче, но у меня и перед вами преимущество есть — самый комсомольский возраст!..» Верно, самый, но не возраст — задор! Пришлось взять. Так на Аниве он во все глаза следил, чтобы ему ни под каким видом не давали поблажек.

К Анке он относился по-рыцарски. Бывало, съежится весь, губы надует, глаза исподлобья наведет, прямо как волчонок, — готов кинуться на обидчика, если тот позволит себе хоть малейший намек на пошлость в Анкином присутствии. Он того и не понимал еще, что грубоватость у парней была напускная, каждый хотел покровительствовать Анке, но та молодец, умница — со всеми одинакова, а Витину защиту приняла. Он после этого как на крыльях вокруг нее летал.

Глядя на Снегирева, Алимушкин иногда задумывался: каким тот станет через несколько лет?.. Вот мы, думал он, поставим плотину, выстроим город, материализуем идею в нечто вещное. Можно будет потрогать руками каждый камень. А человека?!

Заговорил как-то с Никитой об этом, — ведь Басов считал, что его прямая задача — плотина, — но Никита, совершенно неожиданно для Алимушкина, признался, что задача Петра Евсеевича намного сложнее, слишком уж непросто, трудно строить здание человеческого духа.

«А ты не находишь, — радостно согласился с ним Алимушкин, — диалектика как раз в том, что все, что творим, остается на земле свидетельством нищеты или совершенства духа. Стало быть, задачи у нас общие…» Это была дорогая для него мысль, и Алимушкин, довольный тем, что Басов правильно его понял, еще больше зауважал Никиту, чувствуя в нем союзника, соратника по общему делу.

Басов находил смысл и время на то, чтобы наблюдать, как устраиваются, обживаются на Севере молодые строители. Людей прибывало много, — в спешке и среди массы важных, неотложных дел трудно было разместить их без нервозности, без скандалов и ругани, однако все обходилось без чепе. Предусмотрительность одного человека тут не спасла бы, но выручали «старички» из десанта. Они уже чувствовали себя полными хозяевами, и даже бывалые строители с материка ошибались, принимая их, пока звеньевых, бригадиров, по меньшей мере за мастеров и прорабов. Не докучая Басову и Алимушкину, не требуя опеки, они расставляли новичков по рабочим местам, знакомили с обстановкой и обеспечивали всем необходимым, начиная от жилья и еды и кончая инструментом, спецовкой. «У наших ребят появился вкус к самостоятельности… Ты заметил?!» — с гордостью спросил Басов Алимушкина, и Петр Евсеевич подтвердил это. Действительно, ребята с удовольствием и, главное, с умом занимались той сложной и напряженной работой, которая требует выучки, опыта, сообразительности, хотя называется скучнейшим, в сущности, словом — организацией труда. Кое в чем приходилось им подсказывать, учить, но уже к середине лета стало ясно, что с намеченной на сезон программой барахсанцы справятся. Строили балки и бараки, заложили фундаменты общежитий, столовой, вели отсыпку дорог. Правда, завезенных по большой воде материалов было недостаточно, но и тут нашли выход: складировали их временно на берегу в устье Анивы, чтобы зимой, по твердому насту, доставить на машинах к Порогу.

Жизнь на Севере более всего удручала своей будничностью, однообразием, но было бы неверно сказать, что события одного дня как две капли воды повторяли день прожитый. Радостные и скучноватые, спокойные и напряженно-тревожные, будни на то и будни, чтобы отличались от них и долго помнились людям праздники. И надо иметь немалую выдержку и мужество, чтобы в условиях Севера не растратить понапрасну душевные силы, не надорваться в работе, не потерять из виду цель, которая — достигнутая — остается потом вешкой на трудном пути. А люди живут, работают, подчас даже не задумываясь об этом, может быть, потому, что высокие цели редко достигаются усилиями одиночек, но чем значительнее усилия каждого из строителей, тем весомее общие достижения.

Зарождение и воплощение в жизнь новых идей Алимушкин считал явлением социальным, общественным. Образно он сравнивал его с процессом кристаллизации, но для этого нужно было, чтобы раствор оказался избыточно насыщенным, — иначе говоря, чтобы осуществление некой идеи являлось не просто общественной потребностью, а необходимостью.

Анива на первый взгляд не требовала от строителей творческого сверхнапряжения. Ведь уникальность гидростанции обусловливалась не принципиально новыми инженерно-техническими и конструктивными решениями, сложностью их претворения, а тем, смогут ли барахсанцы, повторяя опыт, накопленный до них другими и в других условиях, доказать возможность развития гидроэнергетики в заполярной тундре, и именно в зоне вечной мерзлоты. Задача, кажется, предельно ясна. Но Басов часто схватывался спорить из-за нее с Алимушкиным — нужно ли им ограничиваться только этим?! Алимушкин, охлаждая басовский пыл, твердо стоял за соблюдение плана, графиков — никаких ни в чем отступлений! Никита сердился:

— Мне, Алимушкин, скучно здесь, пойми! Ординарная получается стройка…

— Послушай, мы же не экспериментальный полигон, не лаборатория!.. — возмущался Петр Евсеевич.

— А почему бы и нет? — усмехался Никита. — Разве это так неприлично — экспериментировать?..

Дошло до того, что поцапались даже на парткоме. Басов, видите ли, против стандартных решений, против ограниченного мышления. Рубил бы, как думал: примитив Алимушкин, перестраховщик, а то — ограниченное… «Так на любого скажи, — злился Петр Евсеевич, — крыть будет нечем, потому что без «ограничителей» нельзя, а они у всех разные…» Алимушкин, между прочим, не забыл напомнить в пику Басову, что число рационализаторов на стройке растет. Недавно запатентовали станок на бурение мерзлотных грунтов под опоры зданий и линий электропередачи. А эффект от внедрения рацпредложений уже приближается к миллиону. Не следовало, думал он, Никите говорить, что в погоне за отчетными показателями мы донельзя упрощаем понятие технического прогресса. Не упрощаем, а совершенствуем, развиваем вширь, ибо никто не дал нам право игнорировать массовость. Да и откуда без массовости, без количества, взяться революционному качеству?! А то можно подумать, будто парторг умышленно удерживает стройку от скачка через Аниву.

— Вот ты, — спросил Алимушкин, — главный инженер. Как сам конкретно понимаешь задачу?

— Понимаю просто и правильно! — услышал заносчивый ответ. — Надо искать новое решение на главном направлении: туннели, котлованы, плотина…

— Я что-то не усек, — подкинул вопрос Гаврила Пантелеймонович Силин, — а с Анивой ты что собираешься делать?!

— Перекрывать, разумеется. — Басов пожал плечами.

— Ну да, правда?! — смеется тот. — А как?..

— Откуда я знаю, как! Вбить ей хороший клин в глотку, вот и будет как…

Члены парткома посоветовали ему крепко подумать.

А он хитрец! Отмолчался, но, кажется, уже тогда знал, как… Дождался первого погожего дня, взял вертолет и улетел вдруг к нганасанам. И что нетипично для него — никого не пригласил с собой, будто у него там личный интерес имелся…

Теперь уже не секрет, зачем он туда летал, что делал. Расспрашивал стариков, как Анива себя ведет в разлив, в межень, когда на Вачуг-озере лед сходит, какие приметы есть на шугу, отчего уровень падает, на сколько…

Нганасаны народ отзывчивый, добряки. Показывают ему то выше колена, то ниже — попробуй составь по таким данным гидрологический бюллетень. Но нашелся умный человек, посоветовал ему: а ты в школу сходи, там учитель географии есть, так он на сто лет вперед и на сто лет назад все знает!.. Учитель этот вот уже тридцать лет ведет в школе кружок юных любителей природы. И за все эти годы у него сохранились тетрадки с записями наблюдений Анивы — число, день, час, уровень воды такой-то, держится столько-то, прибавка за сутки такая-то…

— Зачем вы это делали? — поинтересовался Никита.

— Ну как… — замялся учитель. — Сказать, знали, что в свой срок понадобится… Кто ж это знал?! — усмехнулся, продолжал уже без смущения: — Но не век же нам было в темноте сидеть! Видно, верили в душе. Да и полезное это дело для ребят…

За такую работу Никита распорядился передать школе новенький комплект гидрометеорологического оборудования, — теперь одобряем, а тогда дружно ворчали на него: ишь, шеф нашелся! Расточитель…

А «расточитель» настоял созвать расширенный партком — снова по НТР. Только на этот раз он предлагал обсудить вопрос не вообще, а конкретную, как сам в скобках заметил, революционную идею. Собирались с неохотой, — во всяком случае, Алимушкину так казалось. Он был недоволен, что Басов не счел нужным еще до заседания рассказать о сути своей идеи, и опасался осечки. Это бы не простилось Никите.

Начало басовского выступления не сулило ничего хорошего. Оно было похоже скорее на лекцию по гидротехнике, а для специалиста такой подход всегда несколько обиден. Плотину ведь просто так — взял да и навалил, нагородил как попало камней — не строят. Ей должно врасти в русло, слиться с монолитом, а для этого реку отводят в сторону или ограждают перемычками котлован, в котором сидят потом год, два, а то и больше, — зачищают дно от наслоений, углубляются в скалу до твердой, материнской породы и зеркало, на которое ляжет бетонное основание плотины, выравнивают, как яичко, чтобы ни трещинки на нем, ни макового зернышка не было. После этого заливается «подушка» из сверхпрочного гидротехнического бетона, на нее строго по «тематике», то есть в определенной последовательности, укладываются блоки — само тело плотины. Говоря грубо, весь объем работ делится на две категории — полезную (плотина!) и бесполезную, вынужденную (временное русло, перемычки). И нередко отвести реку обходится дороже, чем поставить самое плотину. Как на Аниве, например. Запроектировано пробить два туннеля: малый, который будет служить для сброса паводков и регулирования уровня водохранилища, и большой, в который нужно загнать Аниву на все время работ в котловане. Легко сказать, — а это полкилометра в скалах, сечением десять на пятнадцать метров… Проходка малого туннеля уже завершалась, а к большому только-только должны были приступить.

И тут как гром среди ясного неба слова Никиты Леонтьевича:

— Я предлагаю, товарищи, вообще отказаться от проходки большого туннеля. Мы можем приступить к перекрытию Анивы и без него, обойдемся одним малым…

Минуты три в зале была такая тишина, будто люди лишились речи. На лицах недоумение. А Басов наслаждался. Улыбался. Потирал не спеша переносицу, ждал вопросов, но, видя, что пауза затягивается, решил еще и поиздеваться, себе в удовольствие.

— Так что, — говорит, — если возражений нет, будем считать предложение принятым?..

Зал в один голос ахнул, и понеслось… Кто возмущался, кто вопрошал, кто вообще кричал не разбери что, — все жаждали объяснений, а Басов невозмутимо смотрел на них и выжидал. Когда буря улеглась, он язвительно заметил, имея в виду Алимушкина:

— Вот так всегда! Как революционное начинание, так в штыки… Как же с вами революцию делать?!

Тут же простив ему эту не очень, может быть, и уместную колкость, Петр Евсеевич жадно вслушивался в план, выношенный, как он понимал, и продуманный Никитой до мельчайших подробностей. Замысел Никиты был прост, и эта очевидная простота волей-неволей заставляла Алимушкина думать, решать, чего больше в басовском варианте — дерзости или новизны?! Или здесь то и другое вместе?.. Как, хотелось понять ему, каким образом мысль выбирает из множества проверенных и утвердившихся решений свое, новое, неизведанное?! Законы природы незыблемы — вода легко устремляется лишь в русло, имеющее наклон. Но что заставляет человека искать иной путь для своей мысли?! Наверное, для этого необходим талант, так же как и дерзостная смелость. Но и сила научного предвиденья!.. Но!.. Стоит сказать только одно «но» — и сразу напрашиваются десятки других причин и условий, способствующих рождению новой идеи, а что-то, видимо, ускользнет, пока еще недоступное пониманию…

Свой расчет Никита построил, исходя из низкого расхода воды в Аниве в осенне-зимний период, — он привел цифры. Судя по ним, зимой Аниве будет просторно и в малом туннеле. С сентября по май — восемь, почти девять месяцев котлован окажется сухим, срок вполне достаточный, чтобы заложить основание плотины. Весной напор возрастет, воды прибавится в несколько раз, недостроенную плотину зальет неизбежно, но… — опять это «но»!..

Догма в том, что плотины возводят, не допуская через них перелива воды. Басов допускал, настаивал на нем, но настаивал, учитывая строгую цикличность паводков и обмеления Анивы. Сбросив летом весенние воды, Анива снова войдет в норму. И в следующем сентябре опять будет низкий уровень. Понятно, что для продолжения работ по бетонированию с тела плотины придется сколоть небольшой гребешок. Однако конечные выгоды его варианта сводились к сокращению наполовину сроков строительства с вдвое меньшей затратой средств. Иначе, — за время и деньги, отпущенные на одну плотину, в принципе можно построить таких две.

Эффектно. Но какой народ дошлый! Нет чтобы радоваться, так они требуют объяснить им еще и слабости этого варианта…

— Что же вы хотите, — смеется Никита, — чтобы я сам себя опровергал?! Пожалейте…

И серьезно:

— Основные слабости в неувязках. Три момента. Первое: необходимо предельно точно выбрать сроки перекрытия. Но, — оговорился он, — я просил бы понимать точность не как слабость проекта, а как условие успешного перекрытия. Дело в том, что горло прорана узкое, скорость воды большая. Чтобы сломить напор, едва хватит двадцати — двадцатипятитонных кубиков. Сбрасывать негабариты большего веса нам нечем, нет техники. Самый низкий паводок устанавливается в начале третьей декады сентября — об этом говорят данные тридцати лет наблюдений… (Вот зачем он летал на Вачуг-озеро!) Второе: утвердят ли нам кардинальное изменение проекта… (И ядовит же сам, пересмешник: «Это решит коррида!..») Третье: если наше предложение примут, возникнут новые, и довольно серьезные, неувязки с досрочной поставкой основного оборудования, ожидаемого только через три-четыре года… И последнее, что в наших силах, — следует ускорить отсыпку дамбы. Анивское море будет расти вместе с плотиной. Это будет большое море, — рассмеялся он, — а море шутить не любит!..

После парткома, одобрившего идею Басова, Вася Коростылев с грустным сомнением заметил:

— Все в наших руках, а руки у смежников…

— Зря ты так думаешь, — возразил Алимушкин. — Есть же у людей совесть!.. Главк нас поддержит, не сомневаюсь. За такую инициативу и Гатилин горой встанет, пусть только разберется не спеша, вникнет… А смежники… Вызовем их на соревнование, заключим договора, пригласим к нам, пусть сами смотрят. Не верю, не может быть, чтобы не поняли. Ты что, такое дело!.. А поймут — значит помогут.

По домам расходились за полночь. Никита, утомленный, какой-то поникший после бурного обсуждения, вяло подал Алимушкину руку. Петр Евсеевич задержал ее в своей, участливо спросил:

— Чего ты теперь тужишь, о чем?! Вот утрясут проект, дадут «добро», тогда за голову схватишься, а сейчас рано.

Басов сдержанно вздохнул:

— Да я не о том, Петр…

— О чем же?

— Так…

— Ну, смотри…

— Дал бы ты мне, Алимушкин, отпуск!.. Я бы поехал к себе в деревню, мост там поставил, а то в половодье в райцентр не добраться. Хорошо мужикам на тракторе, шпарят в объезд, а…

— А бабы с девками вброд?!

— Да нет, — нахмурился Никита. — Просто давно мать не видал… — И замолчал.

Ну вот… Вот как! А Алимушкин думал, что Никита на седьмом небе от радости… Эх, что бы и в самом деле послать его домой вместе с бригадой, да хоть бы с одним Лехой Дрылем. Они бы там такой мост соорудили!.. Да не волен в том. А мост этот, может, не с райцентром — с пуповиной связан, а все некогда нам, не думаем об этом…

Упрек этот, невольно и неожиданно обращенный к самому себе, несколько смутил Алимушкина. И Петру Евсеевичу едва ли не впервые подумалось тогда, что люди, даже такие сильные, как, например, Басов, тоже нуждаются в защите и утешении. Но думать так было странно, непривычно. Его мысль как бы расходилась с общепринятым на Аниве представлением о фигуре энергичного главного инженера.

Никто не сомневался, что при своей настойчивости Басов всегда постоит за себя. За дело, решил Алимушкин, да, постоит, а за себя — вряд ли… Слишком незащищенной и застенчивой казались Алимушкину та душевная нежность и мягкость Никиты, что на миг приоткрылась ему в нем в тот вечер.

Со временем все больше испытывая в себе жажду понимания и сближения с разными людьми, с удовольствием подчиняясь этой потребности, даже необходимости, ибо в этом видел Алимушкин одну из непременных обязанностей коммуниста, тем более партийного секретаря, он с радостным удивлением обнаружил, что и к нему тоже тянутся строители. Каким же он должен быть, чтобы тяга эта никогда не ослабла?!

«Я не молод уже, — думал Петр Евсеевич, как бы учитывая при этом все сделанное им, совершенное, и то, что еще предстояло сделать на стройке, — но почему же я испытываю иногда растерянность перед множеством функционеров от должности, что стоят на страже чужой мысли, как церберы? Если это трусость, то в ней, как и в активности всяких приспособленцев, как и в тупости торжествующего невежества, серьезная опасность, угрожающая сегодня делу нашей революции, научно-технической. Лишенных призвания, чести, совести, привязанных только к своей должности, а не к делу — таких функционеров узнать нелегко. У них не одинаковое обличье, разный образовательный ценз, разное положение и разные должности, но у них одинаковая суть. Это категория людей, которые, попросту говоря, сами не могут и другим не дают, словно собака на сене. Не дай бог, чтобы кто-то в чем-то оказался лучше их, — затравят при первой возможности. И я знаю, почему думаю об этом. Прежде мне нужды не было выходить из привычного круга: проект — дом, прораб — рабочие, план — будь добр, голубчик, к сроку… Прежде я был не то что пассивен абсолютно, но не касался задач крупного государственного масштаба, и иная ответственность лежала на мне. Да, мне приходилось проявлять инициативу, но лишь на рядовых объектах, лишь в пределах месячной или квартальной производственной нормы — это как закон. Перспектива, связанная с интересами масс, была сужена для меня предельно, в нее, как в узкую щель, не то что мысль, а и взгляд продирался с трудом и не дальше месячных показателей. Где уж там было видеть и думать о надолбах на пути прогресса, вставших перед нами здесь, хотя бы и в связи с басовским проектом… Нет, я не каюсь, я с ужасом думаю о губительной силе дурных привычек, о самой страшной из них — невзыскательности человека, нетребовательности к себе и другим, о рутине мысли, в конце концов!.. План планом, но душу надо вкладывать в работу, гореть, отстаивать правое дело решительно и до конца, — это, может быть, и есть творчество, которому Анива дает толчок. И в чем Никита прав безусловно — здесь есть возможность избегать стереотипного подхода как к человеческим проблемам, так и к проблемам техники, производства. Здесь не должно быть только малодушия…»


Среди прочих дел в планах Алимушкина на сегодня, в день перед перекрытием, оставался разговор с Одарченко и экскаваторщиком и шофером Романом Гиттаулиным. На парткоме поддержали предложение провести символическое покорение Анивы. Первый камень с надписью «Покорись, Анива!» поручали сбросить Гиттаулину, и Алимушкин, зная его почти стыдливую скромность, попросил Анку Одарченко прежде переговорить с ним — для Романа Анкино мнение могло оказаться важнее многих доводов Алимушкина.

Заслышав в гулком управленческом коридоре шаги, Алимушкин поспешно вышел, думая, что там Гиттаулин.

По коридору со снятой шапкой в руках, в широченном, нараспашку, тулупе вперевалочку шел, разглядывая увешанные графиками и плакатами стены, напарник Гиттаулина — Бородулин. Они поздоровались.

— Ты ко мне? — спросил Алимушкин.

Алексей замялся.

— Да так, — сказал он, — ищу тут одного человека…

— Никого не найдешь, все в штабе.

Опустивший было глаза Бородулин исподлобья стрельнул по Алимушкину и, видно, не то совсем сказал, что думал:

— Как у вас-то, в порядке все?

Алимушкин засмеялся.

— Контора пустая, разве это ни о чем не говорит? Гиттаулина не встретил?

— Нет, — помедлив, вздохнул Бородулин. — А мне вы ничего не скажете?..

Алимушкин понял, о чем он. Похмурил брови, будто зачеркивал где-то в себе самом невольную жалость к этому человеку, и, строго чеканя слова, ответил:

— Нет, ничего не скажу… Подумай сам, как дальше. Тебе ведь люди отказали в доверии…

И совсем упавшим голосом Бородулин еще спросил:

— А Басов как, не знаете?

— Басов?! Поговори… — пожал он плечами. — Но не думаю. Ты поставь себя на его место…

Редкий случай, когда Алимушкин не испытывал ни малейшего желания помочь человеку или хотя бы дать ему дельный совет. То есть он уже намекнул Бородулину, что встречаться с Басовым нецелесообразно, но сам вовсе не был уверен в этом. Бородулина скорее бы понял сейчас Гатилин, как брат по несчастью, — только сказать так равносильно издевке над ними обоими. И Алимушкин умышленно затянул паузу, показывая Алексею, что дальнейший разговор бесполезен. Тот так и понял. Обреченно нахлобучил шапку. Запахнулся.

— Ладно, — вздохнул с укором, — спасибочки и на этом. Не будем мешать вам…

Случай с Бородулиным неприятно поразил Алимушкина: знаменитого на всю стройку экскаваторщика не допустили к ударной вахте на перекрытии. Кого же винить?! Решал не один голос — люди собирались по участкам, по бригадам, спорили до хрипоты, доказывали, кто лучше, достойнее. За основу брали отношение к работе, и иногда десятые доли процента решали исход споров, а тут человек чисто шел впереди: наивысшие показатели по выработке, регулярно премии, благодарности…

На собрании механизаторов Алимушкин присутствовал сам. Народ грубоватый, прямой, цену себе знают, за словом в карман не лезут. Кого и пропесочили из своих, а кого и со смехом — подняли руки, проголосовали. А вышел к столу президиума Бородулин — в плечах сажень, голова как чугун двухведерный, — в силинской конторке заминка неловкая, тишина… Алимушкин удивился: что за странная пауза?! Спрашивает: кто охарактеризует? Молчок. Даже сменщики, которые всегда выручают своего старшого, воды в рот набрали.

Из задних рядов кто-то выкрикнул:

— Жмот он! Пусть сам себя выдвигает…

— Кому жмет, — Бородулин тряхнул плечом, будто смахивая прилипчивое словечко, — а я не в лотерею играю, работаю. Пупом, да вот руками все добыто…

— Грабарками!

— Я не набивался. Сами так устроили… — ухмыльнулся он, не признавая вины. — Победителю то, победителю это… Флажок и прочее все… Или тут кто сомневается в моих показателях? Так вы мне назовите такие показатели, чтоб я их не взял!..

— За что его не любят? — шепотом спросил Петр Евсеевич Силина.

— Его лю-у-бят… — насмешливо протянул Гаврила Пантелеймонович. — Еще как!

Все-таки Алимушкин вытянул одного, другого — развязали языки. Верно, говорят, хваток Бородулин, нагловат, как «король», и копейку не упустит… Этим можно и не колоть глаза, наш брат своего нигде не упустит, но ты же на людях живешь, зачем же на них ездить?!

— Как ездить?! — переспросил Алимушкин.

— Да так! — поднялся не выдержавший молчанки грейдерист Струмилин. — Муфты рвет, а Ромка потом налаживает за ним. — И пояснил: — Напарника своего он заездил — Ромку Гиттаулина… Тот тихий татарин, не говорит ничего, а этот и рад… Бородуля машину тычком, а Ромка ласково. У того экскаватор визжит, хребет гнется, а у Ромы как жучок — жу-жу — ровно поет. Машина же не зверь, она тоже живая, и если б бородулинскому экскаватору слово дать, послал бы он его к… к бабушке своей в гости…

Мужики одобрительно засмеялись.

— Одним словом, — Струмилин закруглился, — недостоин данный товарищ нашего товарищеского уважения.

Бородулин потом зашебуршился, заявление кинул на стол. Силин подписал. Возможно, поторопился Гаврила Пантелеймонович, но сейчас Алимушкин ответил ему правильно: не Силин, а народ отказал, с народом и говорить нужно!

…Неожиданно позвонили из аэропорта, как громко называли барахсанцы свою взлетно-посадочную площадку. Дежурный, видно не найдя больше, к кому обратиться, пожаловался Алимушкину: идет вертолет, а с почты вроде бы некому привезти письма…

— Да что вы ко мне со всякой мелочью? — возмутился Алимушкин. — Сами решить не можете?! Кстати, какой вертолет, когда погода нелетная?

— А черт ее знает, погода и сейчас нелетная.

— «Птица» летит? — догадался Алимушкин.

— «Птица», Петр Евсеевич, потому и звоню! Корреспондент из столицы. Игарка сказала — зверь, а не баба, заранее, мол, готовьте клетку… Можно представить, если ей вылет по аварийной дали…

Алимушкин усмехнулся:

— Хорошо… Вот попрошу Одарченко, — Анка как раз вошла в кабинет и с рассеянной улыбкой вслушивалась в разговор, — доставит она вам почту, а заодно и гостью встретит… Покажет Барахсан ей, Порог, забронирует место в гостинице… — И, положив трубку, спросил Анку: — Как, встретишь?

— Конечно, — пожала она плечами. — Раз надо, значит, надо.

— А что Гиттаулин?!

— Он согласен. Придет вам сказать это.

— Добро…

Пожалуй, ни с кем так легко не работалось Алимушкину, как с Одарченко. Она обладала удивительной способностью оказываться в нужный момент там, где требовалась ее помощь, и это, конечно, не было простой случайностью. Не умея выразить, как он ценил ее помощь, Петр Евсеевич говорил далее, как бы предоставляя Анке полную возможность действовать самостоятельно, лишь в одном ориентируя ее, да и то шутливо:

— Особенно не запугивай прессу нашими трудностями. Сразу скажи, что у нас обыкновенное Заполярье, обыкновенные люди, никакой такой сверхэкзотики! С медведями в обнимку не ходим. А то распишут так, что от цыплят потом отбоя не будет…

Разумеется, он шутил.

Север, конечно, не место для прогулок. А сколько ехало сюда! Не десятки, не сотни, а тысячи безусых героев, которые не дали себе труда получить мало-мальскую закалку, тут же думали с ходу покорить и удивить мир!.. Никто их не держит здесь, никто не гонит, летают, как перелетные птицы. Спроси такого через полгода — он и названия-то Анивы не вспомнит…

Но если бы знал он, Алимушкин, кого собирался поучать через Анку!..

Заскочил на минуту Басов, не раздеваясь хлобыстнул полстакана воды. «Порядок?!» — «Полный!..» — «Гиттаулин?!» — «Да». — «Я так и думал… Ну, пока!» — «Пока!..»

А в дверях этот чертушка, от которого ничего не скроешь, остановился, бросил мимоходом:

— Столице ты уже дал интервью?

— После. Дождусь, пока перекроем.

— Дело хозяйское. Ну, а что ж ты приветом от крестного не похвалишься?!

— От кого?!

— От Малышева, как я понимаю.

— Никита!.. — Алимушкин почувствовал, как в нем словно оборвалось что-то. Он подскочил к Басову — тот за дверь и еще смеется нахально:

— Не знал, что ты не знаешь, а то бы я тебя разыграл!.. Но я приказал, чтобы чрезвычайный и полномочный представитель академика Малышева — для кого Дарья Тихоновна, а для кого, — изменил он голос, — и просто Даша, Пчелка… немедленно явилась к тебе! Жди, Алимушкин! — крикнул он, уже громыхая сапогами по лестнице, и вдруг выругался: — Черт, я же сказал, что ты дома у себя…

Алимушкин сломя голову помчался домой.

Напрасно. Даши не было. Может быть, она у Анки или в гостинице? Позвонил — нет. Где же Никита видел ее и куда Анка запропастилась?.. С трудом дозвался телефонисток, — куда не сунутся по объектам, а Басова уже след простыл. Но все-таки Алимушкин поймал его на бетонном.

— Где ты ее видел?!

— На Пороге причащалась, — успокоил Никита. — Вместе с Анкой, так что ты не волнуйся. Я сказал, чтобы заехали поужинать в ресторан, а со всеми вопросами только к тебе! Жди спокойно и не рыскай, пожалуйста, по телефонам, я не приду. Кстати, гостиницу я заказал… Все, Алимушкин, все… Привет!

И Алимушкин сел ждать. Он просто сел у телефона, надеясь, что если не Даша, то Анка догадается позвонить. Но разве можно было сидеть сложа руки и ждать, когда от этой встречи многое зависело!..

Алимушкин вызвал дежурный газик. Написал записку: «Если не застанете дома, дождитесь меня…» Дверь оставил открытой, а записку сунул в щель между дверью и луткой, — если они уйдут, он непременно заметит.

Сначала в ресторан. Поспрашивал там официанток — ни Анки, ни чужих не было. Съездил на Аниву, вернулся к себе, потом к Анке, забежал по пути в гостиницу — никаких следов. Гонять так дальше бессмысленно.

Машину отпустил.

Глядя на освещенные окна домов, подумал, что Даша с ее характером могла быть сейчас в любом из них, но не стучаться же ему в каждую дверь… Если она не пришла к нему, значит, есть на то и причины.

Петр Евсеевич успокаивал себя, а в душе немного завидовал Басову и жалел, что не оказался вместо него на Пороге, — он бы не отпустил от себя Дашу. «Везет же этому чертушке во всем! — усмехнулся Алимушкин. — Недаром говорят, что он в рубашке родился…»


Басов обратил на себя внимание Малышева еще на втором курсе института. Тогда Никита не знал, да и мало думал, пожалуй, о своем призвании, и дело, которое он выбрал спустя годы и которое стояло на стыке науки и практики, многим казалось нерациональным. Но что рационально в наш век? Разве только стучание лбом об пол в присутственном месте?! Малышев, несколько ироничный по натуре, отчего, может, и имел один больше поклонников среди студентов, чем вся кафедра, напротив, был убежден в правоте Никиты. Он давно склонялся к мысли, что новый тип ученого, а то и качественно новые отношения науки и производства возникнут там, где наука не покровительствует практике, не смотрит на нее свысока или любезно-поучающе, а засучив рукава работает бок о бок с каменотесами.

Тихон Светозарович читал курс по гидротехническим сооружениям и как-то познакомил студентов с одной из своих формул, считавшейся фундаментальной в теории расчета бетонных плотин.

Очередную лекцию Малышев обычно начинал с разъяснения вопросов и возможных недоразумений по предыдущей. И вот поднялся худой, бритоголовый верзила и самоуверенно заявил, что на его взгляд формула Малышева работает на «пределе», который нельзя считать допустимым…

Кто-то еще из студентов, не к месту находчивый, снисходительно пропищал из задних рядов, вроде бы осуждая бритоголового, а на самом деле подначивая Малышева:

— Ничего, Тихон Светозарович, мы вам и под честное слово верим!..

Тихон Светозарович улыбнулся. Он видел немало таких скороспелых опровергателей. Молодые, горячие, даже и нагловатые в силу собственного невежества, — простительного, конечно, если временное, — они нравились ему тем, что сомневались и спорили, а сомнение в очевидном — ключ к самым глубоким тайнам. Уж этот-то закон незыблем.

— Итак, — переспросил Малышев, — вы, молодой человек, настаиваете на повторном рассмотрении?!

Ответ оказался по меньшей мере неучтивым:

— Я не настаиваю, мне ясно. — Он пожал плечами. — Настаивать нужно вам, но если это неудобно или вам неинтересно… — Он неловко потоптался и, не договорив, сел.

А Малышев, ловя на себе чуть насмешливые, заинтересованные взгляды студентов, чувствовал запах баталии. Аудитория жаждала схватки, не уверенная в победе, но надеющаяся на нее, и он принял вызов.

— Прошу вас к доске!.. — широким жестом пригласил он.

Басов было замешкался, но потом вышел с учебником в руках — деталь, надо прямо сказать, явно нетипичная для второкурсника, однако и эта очевидность требовала рассмотрения…

В верхнем углу доски Басов выписал малышевский коэффициент — предмет спора. Затем мелок его с короткой логической последовательностью вывел условие прочности, при котором коэффициент Малышева должен быть раза в полтора выше суммы всех дополнительных коэффициентов, появившихся позднее, вместе с новыми методами изучения агрессивных воздействий среды на плотину. Глядя на цепочку цифр, знаков на доске, Тихон Светозарович легко угадывал ход рассуждений студента. Тот по крайней мере поступал благородно, заранее давая ему фору в полторы единицы, а далее простым сложением выяснял, какова, собственно, сумма дополнительных величин… Сами по себе, взятые в отдельности, они были невелики — от десятых до сотых, — но Малышев с давно забытым ощущением экзаменуемого следил, как Басов открывает учебник то на одной, то на другой странице, выписывает все новые и новые числа, и когда наконец он суммировал, значение поправочного коэффициента превысило исходный, и Басов безжалостно перечеркнул его. Величина превышения была, как и полагал Малышев, незначительной, в сущности, ею можно было бы и пренебречь, поскольку практика учитывает каждый раз лишь конкретные особенности среды, но тут важен был принцип, и Малышев спросил:

— Значит, мат королю?!

— За вами ход, — улыбнулся Басов, возвращаясь на свое место.

Малышев вполне оценил его корректность и подошел к студенту.

— Благодарю за урок, коллега. Давайте знакомиться…

— Басов, Никита…

— А по отчеству?

— Леонтьевич…

— Никита Леонтьевич… — повторил он, как бы запоминая. — Готов теперь же выставить вам пять баллов за курс, прошу не забыть зачетку. А поправку к расчетам придется писать вместе. Вы же, — он повернулся к аудитории, растерянно и восхищенно смотревшей то на него, то на своего товарища, — вам, коллеги, так же, как и мне, дан предметный урок творческого осмысления материала. — И засмеялся. — Не забудьте исправить свои конспекты. На экзамене у каждого спрошу формулу Малышева — Басова!..

По настоянию Малышева, кафедра утвердила Басову персональный учебный план, а в начале четвертого курса, в порядке исключения, ученым советом была принята и утверждена тема басовской диссертации.

Но тому случаю на втором курсе сам Басов не придал никакого значения.

В институте он увлекся математикой, и увлекся настолько серьезно, что едва не перешел с гидротехнического на инженерно-математический факультет. Помешало этому сближение с Малышевым. Однажды Тихон Светозарович предложил ему подумать, как усовершенствовать методику статического расчета бетонных высоконапорных плотин. В существовавших методах применялись довольно грубые допуски, что заведомо вело к перерасходу материалов, увеличению объемов и сроков работ.

— Нужен динамический метод, — подсказал Малышев, — ищите алгоритм…

Редкий случай, когда расчет, если бы его удалось выполнить, сразу пошел в народное хозяйство. В принципе решение должно было быть чисто математическим, и Никита с азартом отдался его поискам, не предполагая тогда, что дело затянется на годы. Но уже прочность Анивской плотины он рассчитывал по своему методу. Принимая по этому поводу поздравления, Никита не обольщался первой удачей. И теперь от конкретного расчета оказывалось еще слишком далеко до цельной и гармоничной системы, к какой он стремился. Искомый алгоритм выглядел громоздким и рыхлым, мешали традиционные зависимости, они, как гири на ногах, утяжеляли решение, лишали его легкости, изящества; найденные им формулы пока не раскрепощали, а только, упорядочив мысль, сковывали ее движение. Сделав такой неутешительный вывод, Никита признался Малышеву:

— Мне чего-то не хватает для решения. Добиваюсь простоты, а ее нет. Вытекает из рук, как вода…

— Не хватает практического опыта, — подытожил Малышев. — Можно в общем оставить, как есть, можно и бросить… Не искушаю — думай и решай сам…

Сразу за институтским дипломом Басов защитил кандидатскую диссертацию по теме, связанной с перспективами использования гидроэнергетических ресурсов Крайнего Севера. В том, что Басов защитится успешно, сомнений ни у кого не было: ведь поддерживал его Малышев, и друзья охотно пророчили Никите место на кафедре… Так же охотно и легко Никита отшучивался от их пророчеств, но объяснение с женой после защиты заставило его призадуматься кое о чем серьезно.

— Я тебе советую, — без обиняков, как о давно решенном, заявила ему Елена, — отойди от Малышева.

— Что?! Как это?.. — В первую минуту он даже не понял ее.

Она усмехнулась.

— Если бы тебе сказали на улице: «Посторонитесь, молодой человек…» — ты бы тоже спрашивал, как?! Не так, чтобы до окончательного разрыва, ведь мало ли что еще… Но все-таки!..

Он смотрел на нее во все глаза и не верил, что Елена может так думать и говорить о нем, о Малышеве. Сказанное ею казалось невероятным. А она не шутила. И как только дошло это до его сознания, Никита, вместо того чтобы остановить Елену, оборвать на полуслове окриком, пристыдить ее, наконец, растерянный, безвольно бросил:

— Давай, давай…

Ободренная, Елена продолжала убеждать, и хотя слова ее пролетали мимо ушей, Никита вдруг ясно почувствовал то, что уже подозревал раньше, но в чем не отдавал себе прежде отчета: он никогда не знал или не понимал Елену… Может быть, он вообще не понимал женщин, женской логики?! Но и такое предположение не меняло сути. Почему-то вспомнилось, что мать, не сумевшая выбраться из деревни на их свадьбу, написала ему: «Мне думается, не спешишь ли ты с женитьбой, сынок? Хоть бы отучились сперва оба, а то молод, да и какие твои годы еще…»

Годы были как раз такие, когда о замужестве, о женитьбе много не думают, сказал — и сделал. И Никита, вроде не споря с матерью, но и давая понять ей, что в этом как-никак он волен распоряжаться собой, ответил: один раз можно жениться и молодым!.. Мать промолчала и никогда больше не затрагивала эту тему, — он-то думал, что убедил ее, а теперь вот казалось, что обидел, и жалел, что она молча снесла его возражение, так сильно похожее на упрек…

Видно, это неосознанное чувство вины своей перед матерью жило в нем все годы, и он страстно хотел видеть в Елене женщину лучшую из лучших, так что даже мысль о другой казалась предательски подлой, нелепой до абсурда. Он, правда, не считал, что Елена слишком умна («При моей красоте это было бы уже излишеством!..» — сама Елена посмеивалась над собой при случае), но она была развита, и этого вместе с преданностью науке, которую Елена собиралась разделить с Никитой, было вполне достаточно для семейного счастья.

Конечно, они строили полушутливые, полусерьезные планы на жизнь, и Елена, до замужества Прянишникова, мечтательно говорила: «Я буду твоей Ариадной… Ведь Прянишниковых пол-Москвы знает, понял?!» Он понимал. «Погоди, — отвечал в том же духе, — Басовых вся Москва будет знать…»

Ему казалось, что он со своей настойчивостью, обстоятельностью как-то благотворно влияет на вспыльчивый, временами экспансивный характер Елены. Она в самом деле, сблизившись с ним, стала держаться спокойнее, увереннее, словно никогда не была ни капризной, ни избалованно-кокетливой девчонкой.

Семья Прянишниковых, несмотря на некоторую внешнюю чопорность, идущую, как утверждала Елена, от старинных дворянских кровей, была в меру интеллигентной и в меру или чуть более того благополучной, обеспеченной. Дворянское происхождение рода, может и сомнительное само по себе, не только придавало Елене ореол загадочности, но и налагало определенные обязанности на родителей — если не в воспитании дочери, то хотя бы в образе жизни, извращенном по сравнению с настоящим дворянским до неузнаваемости. Впрочем, Елену это ничуть не смущало. Она спокойно смотрела, как в доме то появлялись, то исчезали резные, филигранные полочки с фарфоровыми слониками, кошечками и всевозможными статуэтками на них или дорогие китайские вазы, уступавшие место легковесным кашпо и гнутым из железа подсвечникам, торшерам и громоздким, от пола до потолка, книжным шкафам, заставленным комплектами подписных изданий. В конце концов, мода есть мода, и Елена сама уговорила maman приобрести болонку, но чтобы непременно с медалями. Хлопот было, но достали и с медалями!.. Из всего дворянского у родителей каким-то чудом сохранилась лишь старая венская мебель, да и то на даче.

К той поре, когда окончательно сформировалась смуглая красота Елены, на ее счету было уже несколько попыток устроить в родительском доме маленький дворцовый переворот. В общем-то родители и без того души в ней не чаяли, но она никак не могла заставить папу и маму прекратить вести за чаем разговоры о золоте, о старинных серьгах, кольцах, кулонах, они не хотели понять, что запах колбасы на бутербродах и сливок не сочетается даже с замшей, хотя, конечно, папе была нужна замшевая куртка, которую ему обещал достать загадочный дядя Миша.

Этого дядю Мишу Елена никогда не видела, но она хорошо знала его могущество: он все сделает, если ему скажет дядя Боря. Дядя Боря, между прочим, сказал — и дядя Миша сделал так, что Леночку приняли в институт. Впрочем, эта услуга казалась Елене несущественной, во-первых, потому, что сама Лена никого не просила, а во-вторых, она бы и так прошла, — экзамены были легкие… Тем не менее ее одно время занимала мысль, кто же главнее: дядя Миша, который все делает, или дядя Боря, который только говорит, что сделать? Так Леночка и не решила этой дилеммы…

Она поняла, что жить надо как-то не так, надо по-своему, — при блестящей, разумеется, партии, с большой перспективой, со значением, с какой-нибудь важной ролью в большой политике, где женщины, подобные ей, если и стоят в тени, за кулисами, но играют не последнюю скрипку. Ах, как хорошо было бы устроить такую партию тотчас, как подумалось, но загадочный дядя Миша не спешил с этим, а неповоротливый дядя Боря почему-то слишком долго думал.

Елена ждала, пока не устала ждать, и тогда упрекнула предков:

— Вот видите! И дядя Боря ваш, и дядя Миша сели в лужу. У них и связи, и все, а они не могут!.. Еще бы — это не дедероновые чулки с дубленкой. Так я сама добьюсь этого!..

Черновик жизни был уже готов у нее, следовало только без ошибок переписать его набело. И с методичностью, достойной лучшего применения, она принялась исполнять его.

Прежде всего она позаботилась о сфере. В скором времени круг ее знакомств оказался настолько обширным (особенно в кружке «Фомы», как запросто величала себя компания физиков — отцов мира), что Елена подрастерялась. Чтобы блистать постоянно, не повторяться в остротах, анекдотах, оригинальных идеях, ей, к сожалению, не хватало как раз оригинальности.

И тут мысль, что ручные болонки всегда милы и не надоедают достаточно долго, натолкнула ее обратить внимание на долговязого, неуклюжего парня из своего института, — им к тому же восхищались профессора и пророчили ему незаурядное будущее. Она не посмотрела на то, что студенты довольно метко окрестили этого парня «председатель колхоза», зато у этого «председателя», как заметил однажды Малышев, был живой, оригинальный склад мысли. Елену поразило слово «склад», понятое ею буквально как хранилище мыслей, а это ей и требовалось!..

У «Фомы», у безусых «отцов мира», Елена наслушалась, что наука сейчас наиболее перспективное поле деятельности. Старики, сполна получившие свое от жизни и выжатые, как лимон, уходят теперь навсегда, а кумирни не могут оставаться пустыми, сколь бы святыми и недоступными они ни казались. Молодые заступят их место, — надо только не залезать в дебри эмпирики, надо быть на виду, под рукой, и, конечно, не прозевать волну, возносящую кверху. И именно такой человек, как Никита Басов, если его ввести в круг физиков, мог легко оказаться на гребне…

Но можно ли было ей точно положиться на человека, явившегося в Москву из глухой провинции, как из средневековья, и не умевшего держать в руках нож, вилку, стыдливо красневшего перед чистой салфеткой, не зная, куда деть ее?! Но у Басова — голова, у Басова — способности, решила она, все остальное как-нибудь да приложится!..

Она увлеклась и быстро вошла в роль наставницы, В свои двадцать лет Елена уже познала таинство власти над человеком. И как было ей, рано созревшей женщине, не упиваться не ведомым ранее чувством ваятеля, в руках которого не ком сырой, податливой глины, но характер, и — точно! — незаурядный. Елена мяла его с наслаждением, с радостью и без устали, и надежда, что она дает, даст Никите не меньше, а может, и больше для жизни в Москве, чем вся профессура, тешила ее самолюбие и придавала упорства.

И стало так, что свежая рубашка, накрахмаленные и отглаженные манжеты, галстук, тщательно выбритое лицо, начищенные ботинки, шляпа и строгий порядок в вещах, особенно в тех, которыми часто пользовался, сделались для Никиты столь же необременительными и естественными, как зубная паста или непременное его «приятного аппетита», — даже когда сама Елена, а чаще мама ее или папа были сердиты на зятя и, вопреки правилам, отвечали ему вызывающе дерзким молчанием.

Но ведь — воспитанный уже человек, культурный — Никита не замечал этого. Лишь когда оставался наедине с Еленой, он, посмеиваясь, повторял ей ее же собственное изречение: «Культура — это правильно выраженная забота о своем здоровье и о здоровье окружающих… Не так ли?!»

Он был прав, но от одной интонации, с какой он выговаривал ей, Елену передергивало, — словно бы только ей и никому больше принадлежало право на унижение. Ее дворянское происхождение почему-то не гипнотизировало Никиту.

Было и для него время, когда одно только имя Елены, произнесенное в мыслях, заставляло его волноваться. Казалось, она восторгалась им, но как часто он путал при этом восторженность с откровенной наивностью, удивление с заносчивостью, и как часто принимал он ее насмешку за похвалу, не видел ни хитрости, ни заигрывания в ее словах, когда она, выгнув дугою черную бровь, восклицала:

— У великих всегда все просто!.. — и передергивала плечом, точно стряхивая с себя его взгляд.

— Не всегда и не все, — отвечал Басов ломким от напряжения голосом, не понимая, чего она добивается. — Великие умы видели в простоте достоинство, а не порок, поэтому и стремились…

— Ну, Никита! — перебивала она, не дослушав, и, уже не сердясь, а ласкаясь, как котенок, кружила вокруг него и просила: — Я знаю, ты умный… Но объясни мне, пожалуйста, что такое простота? Не святая, а нормальная?!

— Простота? — тягуче переспрашивал он, деревенея от ее близости и стыдясь, что сам никогда не задумывался над этим. — Это, это…

— Ты — и не знаешь?! — хохотом заливалась она. — Не верю! Ну, Никиток!..

Злясь, он вспоминал чужую формулировку и отвечал с точностью, самому потом казавшейся удивительной:

— Простота есть степень абстракции, при которой истина похожа на шар или мяч. Глядя на него с одной стороны, мы вполне представляем другую, то есть абстрагируем предмет объемно…

— Вот это отбарабанил… Молодец! Ну все ты знаешь!.. Скажи, а я какая?! Я ведь простая, обыкновенная… Но если простая, значит, ты вполне можешь составить истинное мнение обо мне… Так?! — Она приближалась к нему настолько, что черное витое колечко у виска прикасалось к его щеке и он слышал, как пахло от ее волос странно нежными, никогда не улетучивающимися духами.

Хлебнув воздуха, он возмущенно и растерянно говорил:

— Но ты… Ты же не шар!

— Правда?! — удивлялась она. — А как это доказать?.. — Сама легонько отстранялась от него, чтобы не вздумал, чего доброго, облапить своими ручищами.

А к тому, видно, шло все. Однажды она увезла его на дачу, где он уж никак не рассчитывал застать ее стариков. Пришлось познакомиться. Отец Елены, подслеповатый, обрюзгший от безделья отставной телефонизатор (как сам он себя отрекомендовал), скучающим голосом расспрашивал Никиту о доме, родственниках, о планах на будущее, и видно было, что Никита ему неинтересен. Мать Елены, грузная, внушительная женщина, а когда-то, наверное, очаровательная, если звали ее Альбиной, немного послушав, сказала хорошо натренированным голосом учительницы начальных классов:

— Дети могут гулять. Через два часа у нас чай…

«Дети» — это резануло Никиту, но Елена увлекла его по лестнице вверх, в свою комнату, шепнув, что он понравился им.

Перед вечером Елена за руку свела его вниз, и когда будущая теща, разливавшая чай, с укором посмотрела на них, на дочь: ты же знаешь, что опаздывать неприлично! — Елена сказала:

— Поздравьте нас… Мы решили пожениться.

Теща потом все же уколола Никиту:

— Та-ак культурные люди не делают…

Услышав, Елена парировала удар:

— А у них это иначе происходит?!

Уж за чем-чем, а за словом Елена в карман не лезла. И ей как-то все прощалось. Молодые, жить еще не умели, мир же вокруг такой прекрасный, что и дурное в нем казалось случайным. Елена не скрывала, что сама выбрала Никиту, — пусть, ведь она нравится ему, он ей… Мелкие ссоры? Чепуха!.. Жить надо, чтобы творить, дерзать и побеждать, — так, кажется, говорили древние греки?! Впрочем, это не те греки, это другие, и говорили они несколько иначе: давай, хватай, не упускай…

Со временем он, Никита, увидел в Елене легкомыслие, достойное разве десятиклассницы. Ей взбрело в голову затащить его в узкий кружок «Фомы» — белых воротничков от физики, позеров, величавших себя «отцами мира». Елена всерьез допускала за этими сачками, упражняющимися в здравицах и тостах, какое-то будущее. Ничего не сделав, не совершив в науке, да, кажется, и не умея ничего делать, мальчики рассуждали о том, как оказаться на самом гребне НТР, упуская из виду, что революция далеко не волна, а на гребне держится только пена.

— Потрясающее впечатление, правда?! — спросила Елена, когда они возвращались с «фоминки», то есть с вечеринки у «Фомы».

— Правда, — засмеялся Никита тому, что угадал: как раз сейчас он и ждал от Елены этого вопроса. Похвалил: — Коктейль у них был ничего, вроде настоящий!..

— Коктейль «мартини»! — как непосвященному, объяснила Елена. — Они называют его «мартышкой» — по-русски!

— В каком-то кино было это…

— Ну и что?! Лишнее доказательство, что идеи «Фомы» получают признание.

— Мартышкин труд, мартышкины идеи… — усмехнулся Никита, но даже теперь, спустя годы, он удивлялся, что Елену тянуло туда, к ним, и не мог понять этого так же, как сама Елена не могла понять его равнодушия к Москве и привязанности к Барахсану. Никита еще позволял шутить себе, и в этом смысле ему было легче, чем ей, но что толку от шуток, если прелести семейной жизни узнаются не на причале, как следовало бы, а когда барка уже далеко в море. Все это расстраивало, как только задумаешься… Ему хотелось иметь условия для работы в удовольствие — малость, пустяк по сравнению с претензиями Елены, и непомерно много, если пустяк этот невыполним… Говорят, на дураках пашут. Пашут! Но не дураки делают дело. В науке нельзя быть чистоплюйчиком, в ней надо работать, корпеть, ворочать камни и делать это не в белых воротничках, а в будничной прозодежде.

В итоге — горький, обидный упрек Елены:

— Тебе бы на какой-нибудь формуле жениться, а не на женщине! Тогда ты был бы доволен вполне.

И все же счастлив тот, для кого мысль — страдание. Мысль выстраданная, выношенная под сердцем, в чем бы она потом ни была выражена, остается воплощенным стремлением человека к совершенству. Даже в пирамидах Хеопса живет не геометрия сама по себе, а поэзия линий, поэзия мысли. И анивская плотина, которую он мысленно уже построил и знал ее всю, от основания до вершины, мало значила в его мнении как рукотворная геометрическая гора из бетона. Соль в том, что его плотина работала, и прикладная функция возвышала ее над пирамидами так же, как мысль об этом возвышала людей, честно разделивших на Аниве опасности и тяжелый труд.

Пожалуй, даже для того, чтобы осознать это, ему стоило ехать на Аниву.

Елена твердит, что она понапрасну теряет здесь лучшие годы. Она укоряет его. А он готов признаться, как на духу, что не потерял здесь ни дня, ни часа жизни. И предложенный им вариант перекрытия лучшее тому доказательство. Но его перекрытие не случайная удача. Решение закономерно вытекало из той системы динамического расчета, разрабатывать которую он начал еще в институте, только мысль таилась тогда под спудом громоздких формул, а здесь она словно обрела крылья. То-то, выходит, что прав был Малышев, намекая, как важен, поучителен порой и полезен бывает для теории практический опыт! Заупрямься Никита, откажись он от назначения на Кольский и на Аниву — не видать бы ему и решения…

Теперь Басову оставалось лишь перекрыть Аниву, подтвердить не на бумаге, а на практике свою правоту, и можно привести в порядок записи. Искомый, долго мучивший его Алгоритм Е, названный так и посвященный еще в Москве Елене, будет опубликован… Видимо, он испытает радость, облегчение, и найдутся, вероятно, люди, которые порадуются за него, и даже такие, которые вспомнят, что он ученик Малышева, и порадуются за Тихона Светозаровича, но поймет ли и как отнесется Елена к маленькому сюрпризу, когда откроется, что в названии алгоритма стоит инициал ее имени?..

Никита старался не думать, какой будет реакция Елены, — он боялся предугадать и ошибиться, — но он хотел, чтоб она вспомнила тот давний разговор после его защиты и сказала: «Прости, Никита, я была неправа…» Однако она слишком редко вспоминала о своих ошибках. А возможно, она потому и не признавалась в них, что он охотно прощал ей ее заблуждения?! И сам ведь он верил, что ошибки в конце-то концов ведут человека к истине. Ведут, пожалуй, если их не повторять, если не совершать самых роковых из них. Но в наш век говорить о роке — не модно и смешно. Разве не ясно, что без того скандала не было бы потом никогда и обидных упреков, и оскорблений, и раздраженного недовольства друг другом, и многого еще мелкого, мелочного, что вроде бы и забывается, как пустяк, а душу-то травит.

— Репутация малышевского ученика, и даже самого Малышева, может помешать тебе в будущем, — говорила тогда Елена. — Быть односторонним в пристрастиях — это дурно, особенно в науке, где так переменчиво все, зыбко…

— Опомнись, Елена! — возмутился он. — Уже за одно то, что Тихон Светозарович сделал для нас, для меня по крайней мере, ты не смеешь так думать! Я прошу тебя, не опускайся так низко… Стыдно!..

— Конечно, для тебя он нерушимый авторитет!.. Он помогал тебе… Но это его долг. Поблагодари, скажи спасибо… А то, что он академик, светило, — открыто иронизировала она, — так он академик и светило за прошлые заслуги! К тому же знай: ему прищемили нос с Байкалом… Ты хочешь, чтобы и тебе тоже?!

— Я не хочу слышать тебя больше! — взорвался он.

— Обязан. Мне не безразлично, на что ты тратишь себя.

— Но это же глупо! Глупо, черт подери! — выругался Никита. — Ты просто бредишь красной мантией. Тебе бы в цирк идти, там всегда яркие одежды. Но я не клоун!.. Эх, милая ты моя, работать надо, работать, а не всякие там эти самые…

— Хм. И я о том же, — хмыкнула она. — Малышев тебе кафедру не даст.

— А ты дашь…

— Возможно… Во всяком случае, нам и без его протекции могут предложить заграницу для начала… И это не так уж плохо!

— Ага, дядя Боря и дядя Миша предложат, — подавленно съязвил он. — Пожалуйста, устраивайся, не возражаю. Только без меня…

Елена пожала плечами.

— От тебя просто откажутся, — сказала она.

— И что же?!

— Ничего. Пропадешь. Будешь кусать локти, да поздно. А я не хочу этого! С какой стати, скажите, отказываться от такой возможности?!

— Эх, ты, все кого-то обскакать хочешь!.. — вырвалось у Никиты, и он, больше не отвечая ей, молча собрался, направился к двери.

Она крикнула ему уже вдогонку:

— Если пойдешь к Малышеву, не смей сюда возвращаться!..

И Никита несколько дней не появлялся дома. Ночевал, по старой памяти, в институтском общежитии, но к Малышеву собрался только через неделю.

Тихон Светозарович чем ближе старость, тем озабоченнее вглядывался во многих и многих своих учеников, из которых Никита Басов был особенно дорог ему. С его судьбой, пока еще втайне от друзей и коллег, Малышев связывал лучшие из своих неосуществленных надежд. Трудно сказать, почему так произошло. Были ведь и раньше у него ученики — и немало, были и талантливые ребята, но, обласкав Никиту, он с тревогою ощутил, что этот один из его последних, других поднять он уже не успеет.

Он не любил думать о скромном труде своем высокопарно. Журналисты, биографы, казалось Малышеву, явно преувеличивали его роль лоцмана в отечественном гидростроении. Но когда-то же должен встать рядом с ним на мостике науки молодой помощник, и надо приучать смену к штурвалу. Пора.

— Как мне доложили, — насмешливо встретил он Никиту, — молодое светило терзается гамлетовскими вопросами?! Может, он думает, диссертацию его сунули в мешок и делать теперь нечего?..

— Может… — согласился Никита, стыдясь, что старику все известно.

— Ну-ну! — Малышев ограничился этим. — Будешь чай пить или с кандидатских предпочитаешь уже коньячок-с?!

— Я приготовлю, Тихон Светозарович, вы сидите… — поспешил Никита, заметив, что Малышеву нездоровится.

— И то… — вздохнул Малышев.

Он действительно был нездоров в эти дни.

Участившиеся эпидемии гриппа, как ни осторожничал, как ни берегся, где-то зацепили его последней волной. Хорошо, что уже отлежал минимум и теперь, несмотря на слабость, на ноющие боли в суставах, поднялся. Он полулежал в кресле, вязаный шарф сбился на шее, и когда сухой кашель одолевал его, видно было, как под белой, дряблой старческой кожей судорожно ходил маленький, как горошина, кадык. Побыв с Малышевым и немного успокоив его, Никита выразительно поглядел на часы, заторопился, засобирался, но Тихон Светозарович, не спрашивая ни о чем, резким движением руки остановил его — сиди!.. Отдышавшись и бросив под язык ментоловую пилюлю, он слегка приподнялся и долго смотрел в окно, на сверкающий снежными вершинами и пиками крыш муравейник жилых домов. Лицо Тихона Светозаровича с белесыми под стеклами очков, а когда-то ведь синими глазами зарозовело не то от недавнего приступа, не то от предвечернего света неяркого по зиме, красноталого солнца. Чем были поглощены его мысли, Никита не знал, но чувствовал, что лучше его не тревожить.

«А с утра был совсем серый, какой-то затертый день…» — думал Малышев. Он начал замечать за собой, что чем длиннее на земле тени, чем ближе подступал его закат, тем дороже становились мгновения тишины и печального откровения, которые узнавал он в природе. Что-то таинственное, чарующее крылось в снежном свечении московских крыш, отражавших вечернее небо, в свечении, будто бы недоступном ни пониманию, ни взгляду мельтешащей внизу, в суете и заботах, толпы. Он не хотел думать, что он лучше других. Чем?! На земле людей отличают свершения их, а небу все едины и все равны. Свет не померкнет без него, Малышева, не нарушится великое равновесие. Отчего же тогда так хочется ему не расставаться и с этим небом, закатом и видеть их вечно?..

Возможно, это только старческие переживания. Ни Даша, если бы она была сейчас здесь, ни Басов Никита и, пожалуй, никто из молодых не поймет его. А когда поймут, что счастье уже и в том, чтобы жить, — окажется, что все позади, а с собой ничего не взять. Даже память о прошлом не уходит в могилы… И спросил:

— С чем человек уходит из жизни?

— С чем и родился! — не задумываясь ответил Никита.

Малышев тихо посмеялся, прикрыв рот ладонью. Золото, хороший малый Никита, но вот не догадывается, до чего же смешны его сомнения. Молод?.. А разве и он, Малышев, не мечтал в его годы, чтобы первый проект сразу с ватмана — на кальку! Чтобы дали без промедления фонды, строителей, технику! Чтобы разом рухнули все препятствия и пришло признание… То-то, что молодо-зелено. А построит ГЭС, так догадается ли пригласить его, чтобы врубить рубильник?!

— А что, — будто продолжая размышлять, Малышев приосанился, плотнее укутал шарф, — тебе, Никита, не повезло… Оч-чень плохо, — весело подчеркнул он, — когда в диссертации нет ошибок… Грубых! За которые колотить можно. Самые живучие проекты всегда с ошибками. Кто сам строил, тот знает… Потому что какие-нибудь неучтенные долериты, чертовы скалы, плывуны всю твою цифирь перелопатят. А отступать поздно, надо выкручиваться, доказывать надо… А я люблю! Думаешь, не так, дак этак, а все равно по-моему будет! Нда-а-а, мастера по ошибкам видно…

— Что-то вас на лирику потянуло? — сощурился Никита.

— А вас, вот таких пней бесчувственных, ничем не проймешь! Потому вас и к объектам не допускают, — не остался в долгу Малышев.

Они безобидно посмеялись друг над другом, только Никита решил все же блеснуть своей эрудицией, и Малышев отметил, как старательно заменил он его небрежное «проектанты» на полное достоинства «авторы проекта». Уж этого-то автора логику он понимал. К счастью, тут была не жажда славы, но вполне понятное, объяснимое юношеское честолюбие, желание доказать всем, и прежде всего себе, что и он может!.. Тихон Светозарович не стал переубеждать неопытного оппонента. Он лишь ждал, пока иссякнет у того водопад возражений, пока мысль Никиты, не встретившая малышевского сопротивления, вернется назад, к той исходной, с какой начался их разговор, и Басов остановился. Вздохнул, — дескать, что говорить о стройке, неизвестно, будет ли она вообще когда-нибудь!..

— Бу-удет… — проронил Малышев.

— Но когда?!

— Теперь не секрет. Перспективы Заполярья уже обсуждались и поставлены в повестку дня. Не так широко, правда, потому что пока поджимает Сибирь, но нефть, газ, руды указывают на Север, ближе к нам, — лукаво усмехнулся старик, видя, как заблестели глаза Басова. — Основную энергию будем получать там из «бубликов», то есть термоядерным синтезом на «токамаках», но гидростанции станут первыми звеньями…

— Когда, Тихон Светозарович, когда?!

— А вот как проложим каналы, чтобы перекачивать по ним электричество…

— Я серьезно…

— А почему бы и нет?! Север проводами не окольцуешь, трудно. А канальная система или хотя бы кабельная может замкнуть весь Север, от Камчатки до Колы… И даже более того! Почему не перебросить избыток энергии в Канаду, Америку, в Скандинавские страны?!

Малышев усталым жестом указал на карту на стене, и только теперь Никита увидел красные пунктирные линии вдоль побережья Ледовитого океана. Раньше их не было здесь!.. Он подошел к карте, чувствуя, как тревожно стало ему от мысли, что э т о уже существует.

…Перед ним открывалась перспектива, о которой думал и сам он, и Малышев говорил как о далекой мечте. Слушатели малышевских лекций — студенты, аспиранты, молодые ученые, любившие Малышева за преданность своей идее, подтрунивавшие слегка над стариком, но и завидовавшие его увлеченности, страсти, с какой обосновывал он и развивал новые аспекты проблемы, еще далекой от нынешнего дня, — все они, аплодируя Малышеву, считали себя людьми трезвыми и расчетливыми, каждый жаждал и стремился к конкретному делу, вполне осязаемому, ощутимому. И, может быть, лучше их самих, своих молодых коллег, Малышев понимал, что нельзя осуждать и обижаться на них, когда сердца их захватывал гигантизм плотин и морей, вскипавших в Сибири, когда было кому поклоняться, — тому же Андрею Бочкину, овеянному легендами, который железной хваткой своей покорил едва ли не дюжину богатырских рек, — да полно, только ли Бочкин! А Семен Калижнюк?! Человек отчаянной смелости, выдержки, прозорливости, первый директор Вахшской ГЭС, приступивший к строительству в то время, когда планы и проекты еще обсуждались и утрясались в верхах. И если бы Семен опустил руки, отступил на шаг, неизвестно, какая судьба постигла бы непокорный Вахш… Лучше учеников понимал Малышев, что Заполярью нужна своя школа. Он бы и сам засучив рукава возглавил ее, но жизнь нельзя прожить дважды, — его время ушло на посев, семена брошены и единственное, что он мог, — дожидаться всходов, увидеть, как хотя бы один из многих взорлил на крыльях его мечты. И это желание, по-стариковски горячее, все-таки опережало явь. Ему мало было видеть в Басове просто ученого, он хотел видеть его Строителем, и, чтобы не испортить до времени прекрасную заготовку, надо было швырнуть Никиту в самое пекло. Нельзя стать серьезным организатором, не зная, как пахнет, какой ценой достается строителям и покорителям их хлеб. Но для этого мало было одного желания Малышева! Выбирать путь — ему, Басову…

Вприщур, скрывая волнение, наблюдал сейчас Тихон Светозарович за Никитой, стоявшим у карты, и видел, как запунцовели его щеки, выдались вперед резкие скулы, обтянутые гладкой кожей; Малышев даже различал, как билась на виске у Никиты синяя жилка, но недоступны были чувства и мысли Никиты, и постичь их не могла помочь Малышеву вся его мудрость. Как ничтожна она в сравнении с этим желанием!..

Никита почувствовал, что старик напрягся при его приближении к карте. Краем сознания он удивился этому, но скоро забыл все — он цеплялся взглядом за красные зерна пунктирных строк, обежавших пустынный, не обжитый названиями верх карты с запада на восток. И не смущало Никиту, что годы и годы, возможно, десятилетия отделяли замысел от воплощения, — он не мог и не хотел думать об этом, он искал — по всему необъятному Северу — то место, точку, тот тригонометрический знак, к которому должен привязать свою судьбу!..

Бледный, он обернулся к Малышеву:

— Что делать, Тихон Светозарович?..

— Работать, Никита Леонтьевич, что же еще!.. Проект — твой, и твой проект может оказаться одной из опорных точек. Скорее всего это будет на Аниве…

— Когда я смогу…

Малышев не дал ему закончить:

— Не быстро, не так быстро… На Севере уже немало сделано, и теперь кое-что делается, сам знаешь. Вот любопытные довольно вертушки задуманы на Вороньей… Ручеек, а крутить будет две станции, и вертушки солидные. А?! Это на Кольском! Там славный народ…

«Хватит ли сил, — между тем спрашивал себя Никита, — чтобы осуществить малышевское дело сполна?..» Проще простого сейчас отказаться. Но никогда и нигде, сколько помнит, он не был сезонником. И нельзя браться за такую работу и оставлять лазейку, — будет ли то прихоть жены или собственная слабость, — чтобы улизнуть потом в случае неудачи. Создание энергокольца требовало полной самоотдачи, громаднейшего напряжения ума, воли, физических сил, может быть — всей жизни. Тут, без преувеличения, намечалась работа исполинская, и чем обстоятельнее взвешивал все Никита, тем яснее становилось, что знания его будут нужны при сооружении первенца системы на неведомой пока Аниве.

…Спустя несколько дней Басов уехал сменным инженером на Колу, — Елена провожала его, уверенная, что он вернется месяца через два-три. Лишь Тихон Светозарович знал, что из таких поездок не возвращаются иногда годами. Скрепя сердце он честно предупредил Никиту:

— Будь готов к этому… А вообще-то, когда я был инженером… — И вздохнул. — Это были мои лучшие годы. Но ведь и было это давно, на заре туманной юности…


Почти два года проработал Басов на Серебрянском каскаде, когда Малышев срочной телеграммой вызвал его в Москву, чтобы Никита вместе с Алимушкиным занялся формированием Анивской экспедиции. При желании весь этот год Никита мог провести дома, но уже через месяц он вылетел с перводесантниками на Аниву. Елена и тут пыталась отговорить его, угрожала разрывом, но странное дело — то ли в ее доводах и в желании непременно оставить мужа в Москве не было уже прежней страсти, убежденности, и потому она спорила с ним вяло, с каким-то внутренним надрывом в себе, который опасалась обнаружить, то ли сам Никита так изменился, что терзания и вся логика рассуждений Елены казались ему несерьезными, не сто́ящими внимания. Она это конечно же легко почувствовала.

Никита, возмужавший на Кольском севере, солидный, спокойный, — каждое слово дышало достоинством и уверенностью, — сказал, выслушав ее:

— Оставь. Это моя работа.

— Но почему обязательно там, где не могу я?!

— Ты можешь; ты — не хочешь. Тебе лучше приехать ко мне… Может быть, там мы начнем снова понимать друг друга.

А спустя год, получив на Аниве квартиру, он телеграфировал: «Приезжай, Ленка! Не пожалеешь…» Мама ее между прочим заметила:

— Как хочешь… А то вон у дяди Бори племянник есть…

— Мне не племянник, мне, может, сам дядя Боря нужен! — отрезала Елена.

Все-таки она поехала. Никита советовал добираться теплоходом по Енисею, — отдохнешь, поглядишь на могучее сибирское раздолье, ведь такой случай может и не представиться больше, а в устье Анивы он встретит ее с катером. Но Елена фыркнула: «Подумаешь, Швейцарию тоже нашел!..» И — лишь бы не по его! — самолетом в Игарку.

Из Игарки регулярного авиасообщения с Барахсаном не было, но Елене повезло: спецрейсом на Аниву шел вертолет, и ее взяли на борт. Оказался и попутчик — грузный, седоватый мужчина в грубошерстном, войлочного цвета свитере. Судя по свитеру, по высоким, со слоеной подошвой, ботинкам и обветренному, давно не видавшему солнца лицу, человек этот был полярник, — наверное, с Анивы, решила она, снабженец!..

— Вы в Барахсан?! — крикнула Елена, потому что нормальным голосом говорить было невозможно. Железная бочка вертолета гудела, как будто по ней колотили с боков палками.

— Да-а! — тоже прокричал он.

— Как там начальник правого берега? — поинтересовалась она, чтобы показать, что знает кое-что об анивских делах.

— Кто-о?..

— Ба-сов, Басов!..

— А-а, — протянул он и улыбнулся. — Басов теперь главный инженер стройки.

Елена удивилась. Она еще не знала о его новом назначении. Хорошенький он готовил сюрприз к приезду!..

Вертолет побалтывало. Шум и треск от винтов мешали разговаривать. И попутчик не проявлял интереса — поглядывал больше в окно. Но Елена не удержалась, спросила:

— А давно?

— Что давно?..

— Давно назначили?!

— Вчера! — усмехнулся он и отвернулся.

За иллюминатором текла густая тайга, ничем не похожая на северную — чахоточную, как о ней говорят. Зеленела высокая ель, лиственница, изредка встречались корявые, сучковатые березы, хорошо различимые сверху по кудрявой зелени белесых веток. Елена всматривалась в кущи деревьев, в крутые овраги, ожидая увидеть испуганно удирающего или вскинувшего большие рога оленя, хотя бы волка или одних медвежат — как показывают в кино, — но напрасно, экзотики не было. Деревья внизу неожиданно поредели, заметно поубавились в росте, и под вертолетом узкой полоской прошла пойменная, в цветистом густом разнотравье, тундра. А скоро и трава поредела, словно вытоптанная табунами, пошли частые, как лужи после дождя, смолянисто-черные озерца, стянутые между собой тонкими нитками ручьев. Потом и вовсе почти не стало травы — рыжие глинистые прогалины перебивали ее, и земля под вертолетом уходила куда-то все под уклон. Дальше, наверное, будет пустыня, подумала Елена, и Ледовитый океан…

По краю горизонта в хмаре дыма, тумана или низких туч мелькнули пологие седловидные сопки, а под брюхом вертолета — деревянный маленький двухэтажный домик с красно-оранжевой крышей, притулившийся к кустистой рощице. С другой стороны перед ним лежало ровное, как стадион, взлетное поле, меченное белыми указательными полосами и стрелами. Близко нигде ни города, ни реки Елена не видела. А может, это и не Барахсан?!

Рокочущая машина, словно пугаясь своей тени, прошла над полосой туда, где полоскался на длинном шесте мешок в черно-белых насечках и была площадка для вертолетов, засыпанная щебнем.

Елена уцепилась в дюралевую скамейку, блуждающая улыбка застыла на лице.

Если таким крохотным оказался аэропортовский домик, то какой же будет ее метеостанция, о которой писал Басов? Избушка на курьих ножках или разборный финский особнячок, окруженный рогатками антенн, опутанный проволокой?! Под окном дребезжащий флюгер с крыльями из консервной банки, а от двери узенькая тропка к реке… Пост номер такой-то Гидрометслужбы СССР… И каждый день одно и то же: сила ветра, давление, температура, скорость реки в точке икс, игрек, зэт, а на досуге можешь заняться изотермами, изобарами в общесоюзном, а то и в мировом масштабе. Вот чем он осчастливил ее!..

Вертолет, не делая обычного перед посадкой круга, с ходу пошел на снижение по косой, падающей дуге и завис на мгновение в дробном стрекоте моторов. От домика бежали встречавшие, человек десять. Никиту она не предупреждала, значит, встречают ее попутчика. «Интересно, кто он?! Даже не назвался…» И, поджав обиженно губы, она пропустила его вперед.

Встречали Гатилина.

О его прибытии, как и о назначении Басова главным инженером, в Барахсане узнали день назад. До этого дня Никита оставался начальником правого берега. Отряд, в котором было когда-то девятнадцать человек, вырос до трех тысяч. С таким народом можно было ускорить подготовительные работы, и Басов, не ожидая приказов главка, исподволь формировал основные подразделения, участки, службы. Теперь оказалось, что все сделанное учтено при его назначении…

Из сумрака вертолетной кабины Елена видела, как сдержанно поздоровались Басов и ее попутчик, коротко, оценивающе оглядели друг друга и уж потом ударили по рукам. Их сразу обступили…

А Никита не изменился. На нем были черные очки от солнца, — только их, пожалуй, и не мог он терпеть раньше, — а в остальном — как прежде: строгого покроя костюм, черный, как и шляпа к нему, белая сорочка с неизменным галстуком. Та же подтянутость, выправка. Но по тому, как правильно, не топорщась, уложен галстук, по тому, как крахмальная белизна и глажка сорочки выдавали женскую руку, Елена поняла, что Никита тут не обижен вниманием…

Мимо Елены шагнул недовольный пилот. Молча достал из багажника стремянку, прицепил к бортику открытого люка, молча посмотрел на Елену. Она поблагодарила его и спустилась на землю.

Кажется, она приготовила для Никиты специальную фразу. «Я думала, — скажет она, смеясь, — ты встретишь меня выводком юных Никитичей!..» Но все получилось не так, пошло кувырком, и даже не Никита заметил ее первым. Юная сама, в коротком платье, броская смуглой своей красотой, она вдруг очутилась в окружении незнакомых мужчин, принявших ее за жену Гатилина. И не знала, что Анка, улучив минуту, шепнула Басову: «Не забудь поздороваться с женой Гатилина, неудобно ведь!..» Он резко повернулся, и, ничего не понимая, смотрел на Елену, тоже оторопевшую.

— Да вы что?! — крикнул он. — Это же моя жена!.. Ленка?!

— Откуда ты знаешь, что твоя?! — хмыкнув, спросил Силин. — Может, была!

Гатилин, качая головой, под общий хохот сказал Никите:

— Что-что, а жен мы поделим…

Все остальное смутно вставало перед Еленой — и дорога, и крутые террасы берегов, и катер, которым они переправлялись, — словно это было сквозь сон, и только Анива удивила ее, — сорвавшись с Порога, белопенные гривы бились, как свадебная фата, зацепившаяся лентой за камни… Потом Елена видела барахсанские улицы, шуршал под колесами асфальт, а вокруг были только деревья — ели, лиственницы и заросли дикого кустарника; в просветах, на перекрестках — дома с широкими окнами. Это напоминало зеленый дачный поселок под Москвой, а вовсе не город строителей за Полярным кругом…

Июль — самый разгар полярного лета. Теплое марево белых ночей окутывало обширную, как степь, равнину тундры. Отяжеленные сочной зеленью, покойно дремали под Барахсаном леса. Темнели таинственным сумраком сопки. Над Анивой, над плесом, полнившимся перекатной — с порогов — волной, клубился зыбкий туман. И далеко слышен был пугливый спросонья перепелиный бой.

Елена запомнила эту первую ночь на Аниве.

Легкий хмель «Северного сияния» — шампанского, смешанного с коньяком, — дурманил голову. Елена склонялась над Никитой и черными прядями распущенных, скользящих из рук в руки волос щекотала его лицо, шею, и смеялась, касаясь влажными губами мочки его уха, и вдруг замирала, и тогда жадно вздрагивали, как у молодой кобылицы, трепетные ноздри, ловя полузабытые полынные запахи его тела. Какие-то невнятные слова слетали с губ, и когда уже не стало сил, чтобы развести переплетенные руки, уже в полудреме он прошептал ей: «Ленка, а ты обязательно роди девочку, ладно?!» — она съежилась, и кожа ее похолодела, как трава от росы, — притворилась спящей…


Разбудила ее предутренняя прохлада. Никиты не было, но тело еще хранило его тепло. Кажется, он предупреждал, что уйдет рано… Прикрыв руками грудь, высунулась из окна. Широкая улица отливала сиренью отраженного неба по накатанному недавно асфальту. Вдалеке, в спортивной белой рубашке, уходил к Аниве Никита. Она хотела крикнуть ему, но тут посмотрела на себя и отпрянула от окна.

Просунула голову в платье, босоножки на ноги и, оправляя себя на ходу, на ходу скручивая в узел волосы, благо приколки незнамо когда и как очутились в зубах, выбежала за ним. Озорство погони скоро сменилось боязнью потерять его из виду — Никита вдруг свернул в лес, и она не сразу догадалась, что тропа там делает поворот.

Елена увидела его снова, когда вышла к скале Братства, а Никита уже спустился к Порогу.

С ревом катилась внизу Анива. Река взмывала, чтобы проскочить, пролететь на едином дыхании обрывистый порог, но сил не хватало. Сизое исполинское крыло ее надламывалось и, ударившись раз о камни, волочилось, трепалось и билось, влекомое в водоворот, — лишь рыхлые клочья пены всплывали за перекатом и неслись дальше, похожие на белые с синим отливом перья… Узкий деревянный мостик, точно гамак, покачиваясь, висел над потоком. На середине моста стояла девушка. Что-то знакомое показалось Елене в ее тонкой, перетянутой в талии брючным ремнем фигуре; а та уже махала рукой Никите, что-то кричала ему, но слов было не разобрать.

Никита ступил на мост, и тот начал прогибаться под его шагами, как гусеница. Еще немного — и Анива достанет его заостренным гребнем, полоснет по ниткам тросов.

— Ники-и-и-та-а!.. — закричала Елена.

Она бежала вниз и была уже близко от них. Ветер вдруг подцепил подол ее платья, она успела прихватить его и остановилась. Никита оглянулся. И когда он смотрел на нее, он и Анка — теперь Елена узнала ее, — в это мгновение тонкий слепящий луч прошел на уровне их глаз, и Елена не сразу поняла, что это медная жила, натянутая над мостом для страховки, сверкнула при свете взошедшего с реки солнца.

И ей вспомнилось, что вчера, дома, когда сидели они за столом, отмечая ее приезд, назначение Басова и Гатилина, точно такой же луч прошел по комнате, и она тогда успела проследить взгляд Никиты, встретившийся на противоположном конце стола с настороженным, вопросительным взглядом Анки…

Случилось это после того, как пьяненький уже Коростылев, дурачась, позавидовал Басову — такая женка!.. Однако, польщенная, она потянулась и потрепала Никиту за гриву, приткнула его голову к себе и побледнела, чувствуя его неподатливость, упругое сопротивление мышц. Он втянул голову в плечи — она уже отпустила, надеясь, что никто не заметил, не понял, даже и сам Никита, но он упорно смотрел в одну точку, глаза в глаза с Анкой.

— Здравствуйте, Лена! — с моста весело крикнула Анка и засмеялась, помахала рукой. Повернулась, побежала по качающемуся настилу на тот берег.

— Куда вы? — спросила Елена, когда Никита подошел к ней.

— На сопку. Пойдем с нами!.. Посмотрим место под телевышку, а то не успеем смонтировать к Дню строителя.

— Вы вдвоем, да?!

— Ты что, Ленк!.. Там, — он уже хохотал над ее ревностью, показывая головой на противоположный берег, — вездеход ждет… Пять человек, ты шестая… Ну, как женщина, ты, конечно, будешь первая, вне конкуренции!.. Идем, ждут.

— Не-ет, — отказалась она, краснея.

Он не понял.

— Вот так, да?! — Она зацепила на груди и чуть оттопырила платье, и Никита увидел, что она без всего там… Подумала, чего стоит ему сейчас удержаться и не поцеловать ее прохладную грудь. А что?! Она бы позволила!.. Да то, что он знал, не в пример ей, что у моста они как на ладони видны строителям и правого, и левого берега… Что к Басову жена приехала, известно всему Барахсану.

…Елена не спрашивала лишнего, она больше приглядывалась и хорошо помнила, как пришел к Никите прораб, стал жаловаться, что на том месте, где намечалось, ставить телевышку нельзя — там скальной подошвы и в помине нет, — «копаем-копаем, конца не видно, подсыпка вся как в прорву. Жижа прет…».

— Ну и что? — спросил Басов.

— Да мы там пониже уступчик нашли, может, там и зацементируем фундамент?

— Одарченко знает?

— Да.

— Что «да»?..

— Сказала: «Копайте на старом месте, бутите…»

— Делайте, как сказала Одарченко. Все.

Откуда такая уверенность в непогрешимости Анки?! Мало ли, что она толковый инженер, по словам многих, и что из первого десанта, но ведь Никита находил нужным спорить с Коростылевым, Гатилиным, да и другими…

— Видишь ли, — засмеялся он, — женщина, если ей доверяют, ошибается крайне редко. Как за рулем.

— Ко мне это не относится?

— Конечно, нет. Ты — клубок сплошных противоречий…

«Чушь, — подумала она. — Просто настоящие женщины не способны на самоотречение. Этому мешала и будет мешать биологическая функция, заложенная в их натуре, в самом их естестве. Активные же всегда чем-то неудовлетворены и тем, конечно, опаснее…»

И, может быть, оттого, что Никита не скрывал своего восхищения Анкой, Елена обращала внимание на мелочи, которым раньше не придала бы значения. Ее, например, задевало, что Анка бывает каждое утро на летучках у главного инженера, присутствует на планерках и техсоветах у Гатилина, куда ее лично приглашали редко, и на партсобраниях, на месткомах, парткомах Анка всегда с Басовым, и в клубе, и там и сям, и даже когда Басов с Гатилиным едут к нганасанам, Анка тоже с ними… И не было, не было веских оснований для ревности, но это только усиливало ее подозрительность. От переживаний что-то изменилось в душе Елены, перегорела какая-то струнка, и мир виделся уже иным, хотя на людях она оставалась по-прежнему энергичной, занятой по горло делами, так что молоденькие девчонки, сплошь вчерашние десятиклассницы, работавшие на метеостанции, чувствовали между собой и Еленой известную дистанцию и с плохо скрытой старательностью пытались подражать ей в манере держаться, высоко подняв голову, в умении выговаривать неприятные вещи ровным, спокойным голосом или «изничтожать» собеседника надменно-презрительным взглядом. Этот невинный разврат не трогал и не забавлял Елену, как прежде, — пусть думают, что так она покорила Басова…

Ей часто приходилось оставаться дома одной, особенно по утрам. Никита вставал и уходил всегда затемно, и она, просыпаясь обычно с хлопком двери за ним, тягостно переживала именно эти первые минуты одиночества, жадно вслушиваясь в затихающий шорох его шагов сначала по лестнице, потом по асфальту. Неясный, безотчетный страх пронизывал ее, как в детстве, и казалось, что эта ночь, окатившая полмира, и одиночество ее в ночи никогда не кончатся. Ни звука… Наверное, думала она, для людей в сурдокамере испытание тишиной придумали специально, как самое ужасное и невыносимое… Но ей-то за что, за какие грехи мука?!

Зеленый свет торшера у изголовья да шорох разрядов из динамика включенного радиоприемника успокаивали ее.

Часто ночами, когда Никита работал, допоздна засиживаясь в своей комнате, она, босая, с распущенными по плечам волосами, подходила к его двери, но, взявшись за ручку, останавливала себя. Слышала, как шелестит он бумагой, и замирала, когда Никита сердито швырял там то карандаш, то логарифмическую линейку, и поспешно напускала на себя приветливую улыбку — ждала, вот выйдет сейчас… Хотела, чтобы Никита обнял ее, пахнущую хвойным экстрактом после вечерней ванны, а она бы дурашливо отбивалась потом от его сильных объятий и уступала ему, слабостью своей сглаживая упреки, обиды… В такие минуты она чувствовала себя и сильной, и великодушной и верила, что она для него дороже любых плотин и всего на свете. Да и что оно все по сравнению с ее страданием и желаньями?!

Но проходил этот порыв, и Елена убеждалась, что не нужна ему.

Никита жил своей жизнью — сухой, казенной, официальной, в которой ей не было места. И его Серебрянка, а потом и Анива, и его должности, какими бы высокими они ни считались для Барахсана, — все тускнело в ее глазах. Он уходил от нее в работу, и чем лучше она понимала это, тем меньше оставалось надежды, что когда-нибудь она повернет его к себе. Он и раньше-то был не слишком податлив, а теперь и подавно! И ей надоело. Она устала. Осточертело все… И уже не отчаивалась, когда сказала ему: решай, Басов… Знала, догадывалась, что это конец, никуда он отсюда не уедет, но все-таки ждала. Зря, выходит. А Север, Анива или Анка — какая, в сущности, разница, из-за чего он остается?! Напрасно только она оттягивала свой отъезд.

Мелькнула цветным платком заполярная осень, и помрачнело все.

Недели летели быстро, и напряжение, каким жила стройка в ожидании перекрытия Анивы, и само ожидание этого срока накладывали на людей отпечаток собранности и даже некоторой замкнутости. Почти каждый, и Елена тоже, связывал с перекрытием какие-то свои планы, личные, и, может, по этой причине канун перекрытия казался таким тревожным.

Трудно понять и объяснить, как, каким образом предрешенная участь Анивы могла изменить людские судьбы, да и могла ли, но Елена помнила, с каким трепетом еще месяц назад — и чем ближе потом, тем сильнее — сама она ожидала прихода холодного, моросящего то дождями, то снегом сентября, и когда подошла, наступила наконец эта последняя ночь на двадцать третье и ничего необычного не произошло, Елена даже не удивилась. Да, она обманулась или ожидания обманули ее — разница невелика. Вероятно, она могла еще уступить Басову, — стоило ему опуститься перед ней на колени. Без признаний, без объяснений! Пусть бы только он припал губами к ее плечу… Она с легкой душой пошла бы тогда на работу, а не лежала, безмолвная и холодная, как ледышка, на постылой тахте, проклиная себя. Да и Анку… Что бы ни говорил Никита, Одарченко нравится ему. Женщине против женщины не нужны доказательства.

В его комнате на столе лежала невзрачная голубовато-серая раковина. И раковина, и горсть крупных, сизых, как сливы, жемчужин в ней нравились Елене. Еще до Анивы, когда Никита работал на Серебрянском каскаде, он сам наловил их, и она, увидев этот жемчуг впервые, подумала, что это ей на серьги. И ошиблась. Смеясь, Никита сказал:

«Нет, Лен, не угадала. Посмотри, какая ты черная… И волосы, и глаза…»

«Оставь другой, я не настаиваю!» — вспылила она.

«Если родится дочь, — не заметив ее вспышки, рассуждал он, — я почему-то уверен, что она будет точь-в-точь в меня, сероглазая, сделаем ей свадебное ожерелье. Хороший подарок, да?!»

Ну что ж, Басов есть Басов, он всегда прав. Только не в этом.

Елена представила Никиту, как он, прежде чем сесть за стол, долго и старательно расчесывает волосы, а через минуту они уже спутаны, взлохмачены у него снова; ясно представила его серые, чуть нахмуренные глаза и — типично басовский жест: быстро трет переносицу, когда задумывается. Глаза строгие, неулыбчивые. Они словно следили за ней, были где-то тут, рядом, и Елена непроизвольно поежилась.

Вот если бы можно было, если бы ей удалось вдруг уничтожить все, что связывало Никиту с Барахсаном!.. Искромсать, сжечь, изрезать! Все, что дорого для него, свято, неприкосновенно, — от малышевского портрета в тяжелой раме из красной меди до этой раковины, до тонко отточенных карандашей, до уложенных в аккуратную стопку книг по гидродинамике, справочников с закладками, ровными, как аптечные этикетки…

Ведь можно же! Но как набраться решимости сделать это?

Загрузка...