На дворе лесозавода выстроена шеренга машин. На каждой кабине написано: «Лесовоз». Лейтенант с улыбчивым юным лицом ведет техосмотр. Водители выкатывают свои лесовозы из ряда, берут разгон, нажимают на тормоза. Лесовозы пыхтят, приседают на пятки.
Стоит на виду директор, в ватнике, в шапке с ушами, в больших кожаных сапогах, — все кадры завода ему по грудь.
В чумазом комбинезоне, широколицый, скуластый, с вычерненными глазницами, подходит к директору рабочий, во взгляде его укоризна, но и вина, и сыновняя робость. Молчит. Только глаза говорят, страдают. Лицо директора высоко, недоступно. Директор тоже молчит, начинать разговор не ему.
— Что ли уж, — говорит комбинезон, — я последний пьяница? Сразу приказ на меня отдали...
— А ты что же думаешь, что ты первый пьяница?
Комбинезон смешался, ушел.
Директор ораторствует — для всех, кто слышит его. Все слышат. Такой его голос.
— В наше время мы работали — один фельдшер был на всю округу. Да идти надо было к нему километров за сорок пешком. А теперь, — директор позволяет себе несколько образных словосочетаний, — теперь кто-нибудь чихнет или за сердце схватился — уже на машине его везти в поликлинику. Уже день пропал для работы. Разбаловались...
Директор исполняет роль старозаветного строгого и рачительного хозяина дела. Он легко входит в роль.
Но вот сел в машину — и весь в улыбке. Выйти из роли так же нетрудно ему, как и войти...
Сидим с директором в столовке лесозавода, едим яичницу-глазунью. Вечером столовка превратится в кафе «Березка».
— Какие у тебя планы? — спрашивает директор.
— Да, собственно, никаких планов нет, просто надо побольше увидеть, в редакции меня просили о сплаве написать. А у вас какие планы, Степан Гаврилович?
— Я вверх поеду, в Афонину Гору. Пьяниц гонять. Пьяниц надо погонять. — Директор смеется.
— Меня возьмете с собой?
— Пожалуйста.
Мы ехали с директором с пригорка на пригорок. Машина бежала легко. Повернули на боковую дорогу, остановились у моста через Шимоксу. Под мостом сидели мужики с баграми. Запонь-перебор еще не поставили поперек реки, она была пришвартована к берегу. Начальник дистанции Елкин слегка покачивался на мосту и молчал на директорские упреки. Директор попрекал его теми же словами, что в прошлом году, в позапрошлом, и десять лет назад, и пятнадцать. Пенная, будто намыленная, бурая река торопилась внизу под мостом...
Сеялся дождь, и лесоучасток Афонина Гора по уши утонул в хлябях. В поселке не было улиц, дома в нем стояли боком, спиною друг к дружке, подобно толпе у доски по обмену квартир.
Дома надолго увязли в болоте, к ним притулились хлева, сортиры, сараи, поленницы дров. Лесной поселок строился с расчетом на малое время жизни — пока есть что рубить, пока есть что кидать в бегущую мимо реку. Срубить, сплавить — и уйти.
Директор, сидя в конторе лесоучастка, кричал в телефонную трубку так, что слышала вся округа:
— Ты как разговариваешь в рабочее воемя? Совсем уже распустились. Ты думаешь, не найдется управы на вас? Найдется, достанем. Ты слышишь меня, Егор Иваныч? Как ты смеешь пьяный подходить к телефону? А ну положи трубку! Я вот сейчас оформлю на тебя документы!.. За мелкое хулиганство! Пойдешь на пятнадцать суток. Положи трубку, я тебе говорю! Девушка, — громыхал директор на весь лесопункт, — разъедините меня с Надумовым и не соединяйте. Я запрещаю тебе, Надумов, разговаривать по служебному телефону!
Придя в машину, директор улыбался:
— Надумов на Кондозере начальник участка. Мазурик, горький пьяница. Ведомости для оплаты подаст — всех старух и младенцев впишет. Все мертвые души соберет... Дороги туда нет сейчас к ним... Бывало, на лошади ездил, на Сером. А то и пешком. Некем заменить Надумова, нет людей...
Снизу от реки пришли пятеро молодых еще, загорелых, с царапинами и синяками на лицах, мужиков в бумажных свитерах, в сапогах с завернутыми голенищами, в беретах. Они, скромно улыбаясь, сознавая неосновательнссть своих претензий, попеняли директору, что нет в столовой картошки, даже к треске подают вермишель.
— К Первому мая, — сказал директор, — чтобы закончили срывку. Тридцатого я за вами машину пришлю. На праздники в белых брюках гулять будете, как тузы. В белых брюках будете гулять...
Постоянные кадры разинули в улыбке свои зубатые рты. Директор умел разговаривать с ними.
Мы ехали дальше, директор рассказывал о былом. Теперь каждый день его жизни был повтореньем былого, в каждом слове его, в каждой версте дороги, в каждом встречном лице, в каждом мостке он встречался с собою былым, узнавал себя — тут запечатлелась вся его жизнь. И некуда двигаться дальше, нет времени новое начинать. Каждый день жизни теперь уплотнился, спрессовался, включив в себя прошлое; он имел под собою фундамент — сорок пять отработанных лет. Недостатки, огрехи жизни и производства уже не смущали и не томили Даргиничева; плотины держали в реках воду, лес был напилен зимой, связан в штабеля; запони увязаны тросами-лежнями, кадровые рабочие имели дома, техника на ходу; ордена хранились до праздника на лацкане нового директорского костюма...
— ...Вот, помню, еду лет двадцать назад, — рассказывает директор, — в аккурат у этого мостка на бровке дед лежит. Под голову багор положил и спит. Я его взял в охапку да от воды-то подальше несу. Он проснулся, кричит: «Где багор?» За багор первым делом схватился. Восемьдесят четыре года деду. Сивый совсем...
Директор вдруг велит шоферу остановиться. Сбегает к реке. Через реку протянута узкая запонь-перебор. Скинутый выше лес сгрудился, образовался пыж. Лесу надо плыть дальше, но держит его перебор... Снять забыли. Директор качает головой, но не гневается, не хмурится: и это бывало за сорок-то лет.
В конторе сплавучастка отчитывает начальника, Николая Иваныча, вразумляет, как половчее снять перебор. Кому-то читает нотацию в телефонную трубку:
— Спокойно живете, Петр Иваныч, пуза распустили. Пуза у вас болтаются поверх ремня. Это мне можно позволить, мне седьмой десяток пошел. А я и то вон три ночи не спавши, по берегу бегал. На два миллиона у меня наплавных сооружений на реке, а ледоход тяжелый сей год. Спокойно живете, говорю, нервам большую профилактику делаете. В шляпах по берегу гуляете, как тузы.
В конторе сплавучастка усердствует дед Степан Федорович Орлов. На выголившемся его черепе остался один хохолок, рот запал, вылезла вперед голая нижняя челюсть. Жизнь оголила деда, растительность сошла, кожа истончилась, сквозь нее проглядывает, сквозит кость. Смазки осталось немного во втулках костяного дедова механизма, суставы сухо хрустят, но механизм подвижен. Дед хватает трубку, принимает сводку, записывает ее в ведомость. Деду восемьдесят два года. Два положенных ему по пенсионному статусу месяца в каждом году он предается службе...
Должность его называют — «ночной директор».
Утром директор отчитывал по телефону провинившегося вчера начальника кондозерского сплавучастка Егора Иваныча.
— Нам с тобой, Егор Иваныч, — говорил он директорским своим, в последней, высшей инстанции тоном, — вверено Советской властью руководить хозяйством и управлять людьми. Мне в большей степени, тебе — в меньшей. Ты меня понял, Егор Иваныч? Я говорю, что мы несем с тобой ответственность перед государством за вверенные нам участки. Ты старый работник. У тебя же есть ум. Хороший ум, Егор Иваныч. я даже не побоюсь сказать, выдающийся ум. Как же ты можешь себе позволять при людях в рабочее время нести в телефон свою пьяную ахинею? Если еще повторится такое твое поведение, я соберу свидетельские показания — свидетели есть, люди слышали, — оформлю на тебя документ в милиции, и ты пойдешь на десять суток уборные чистить. Я говорю с тобой серьезно, Егор Иваныч. Если ты не сделаешь нужные выводы...
Поговорив с Егором Иванычем, директор опять улыбался.
— Нужно по курозерскому начальству походить. Пойдем, я тебя познакомлю, — сказал мне директор.
Мы пошли, директор стучал по деревянному тротуару железными подковами сапог. Все большое село Курозеро полнилось стуком подков, каблуков: курозерский люд шел на службу. Шел на службу директор здешнего леспромхоза — в зеленой велюровой шляпе, в нейлоновом полупальто, в сапогах. Курозерский леспромхоз рубит лес, сплавляет его Вяльнижская сплавконтора. Мой вожатый, директор сплавной конторы, был в стеганом замасленном ватнике, в большой зимней шапке с ушами.
Мы пришли в кабинет к директору леспромхоза, директор сел за письменный стол, прочно уставил на столе локти. Мы расположились против здешнего директора. Первым заговорил мой директор. В его речах почти не было пауз.
— ...Ко мне приехали с Украины сезонники, я каждого поодиночке пригласил к себе побеседовать, поглядел, что за публика. Которые с места на место летают, работы полегче ищут, а рубля подлиннее, этих я сразу же от порога поворотил... Автобус им дал и на станцию свез с почетом. А тех, что в колхозах работают, отправил на лесозаготовки... И лес им отгрузил на Украину, в адреса колхозов. И ничего, работают, никто не бежит. А с этой публикой только себе бы на шею мороку лишнюю взял...
— Да, да — сказал курозерский директор, — бегут, не держатся. Да еще скандалят, транспорта требуют.
— А зачем бежать? — сказал директор сплавной конторы. — Я сам их вывез, с почетом, на автобусе. Без всякого скандала, скатертью дорожка.
После директора леспромхоза мы посетили начальника курозерского отделения милиции. Мой директор сказал ему, что надо бы наказать Егора Надумова, мазурика и хулигана. Хотя бы суток на десять. Пусть будет для всех в Кондозере пример. Начальник милинии возразил: да, знает проделки Надумова, но нужны свидетельские показания. Директор заверил начальника, что за показаниями дело не станет.
Начальник милиции был сед, однако на погонах его всего по четыре маленькие звездочки. Понимая несоответствие своих седин званию капитана, он, улыбаясь печально и смущенно, сказал:
— Выше уже не присвоят: пятьдесят третий год, пора на пенсию — потолок.
Разговор с капитаном постепенно склонился в сторону красной рыбы. Во всей здешней округе витает видение этой рыбы. Тут живет золотая рыбка. Кто-то ее изловил в свой невод. Говорили о лососе и форели. В Вяльниге она еще есть, и в Шондеге, и в Кыжне, и в Талдоме, и в речку Пить подымается нереститься. Кто-то колет ее острогой, кто-то ловит мережей. Поди узнай кто. Всем хочется красной рыбы.
— У вас в запони лесу много, — посетовал капитан, — вся река забита пыжом. Лососке не пройти будет вверх.
— А чего не пройти? — улыбался директор. — Метра два ей останется на дне, и хватит. Пройдет.
На обратной дороге директор говорил с прошлом. Его прошлое пролегло по этой дороге, по этим рекам, речкам, лесам. Леса еще не очнулись после зимы. Да и лесами они представлялись лишь издали, Вблизи оказывались порослью маломерной березы, осины, ели.
— Рубить-то есть еще что, Степан Гаврилович? — спросил я директора.
— Мало, — признался директор, — совсем кот наплакал.
Мы повернули к мосту через реку Шимоксу. Тут уже поставили запонь, мужики шпыняли баграми прибывающий лес. На берегу сколотили будку, над трубой подымался дымок. Начальник дистанции Елкин нетвердо стоял на ногах, качался. Директор разговаривал с ним в этот раз без укора. Елкин молчал.
Мы ехали третьи сутки, я чувствовал тяжесть, которая давила директору на загривок: реки, речки, высокая, быстрая их вода, плывущий лес, переборы, запони, механизмы; мир директора был исполнен движения, тяжести, силы, нажима.
Шофер включил приемник, радио что-то такое запело о ночных поездах, о вокзалах и сигаретном дыме. Странно было слушать это вальяжное пенье, томление духа. Какие поезда, какие вокзалы, какие сигареты? Весь этот край — его малые речки, большие реки, большой начальник Степан Гаврилович и маленькие начальники: Петр Иваныч, Василий Иваныч, Николай Иваныч, Егор Иваныч, чумазые водители механизмов, сплавщики с баграми, с побитыми, поцарапанными на срывке леса руками — все тут жило оседло. Никого не томила романтическая, беспредметная мечта о ночных вокзалах...
— Вот подожди, — сказал директор, — на пенсию выйду, местечко подыщем такое, где комаров поменьше. Я комаров не люблю. Стол на полянке поставим, горилкой запасемся и сядем писать роман. Я рассказывать буду, как мы тут работали, а ты пиши. Местечко мы облюбуем себе — дай боже...
Шофер молоденький у директора сплавконторы. Быстро ехать по новой шоссейке было в радость ему. Не слишком быстро — это директор не любил, жалел мотор, — но так километров под восемьдесят.
Шоссе, как дамба, рассекло, разгородило низкий лес и болото на две равные половины. Придорожные елки, сосенки стояли в воде по колено. Деревья исчахли. Уже оплел их сивый лишайник — погребальное украшение. Дамба остановила воду, нарушила водосток. Жизнь воды в движении. Остановили движение — вода померла. И лес помирал у дороги.
— От же, ей-богу, — сказал директор, — дерево на дровишки кто-нибудь срубит у нас в лесу — его засудят за самовольную порубку. А шоссе построили без дренажных труб, сэкономили государственную копейку... Что тысячи кубометров леса сгубили — виноватого не найдешь... В газете пишут, что это мы, лесная промышленность, лес изводим, природу губим. А в город приедешь, посмотришь, сколько сжигается лесу, сколько его гниет на стройках — никто не считает. Это пока дерево на корню, до него вроде всем есть дело, а свалят, разрежут — и трын-трава. Нас подгоняют: давай-давай... Мы нарубим, отгрузим, а потребитель не знает, как распорядиться путем нашим лесом.
Заготовителю леса положено лес вырубать, он его вырубает без колебаний и без рефлексий, сколько нужно по плану, да еще и сверх плана. Но он тоже ищет ответа на некий вопрос. Лес вопрошает: «Зачем меня рубят и рубят под корень, с мала и по велика? Что останется после меня?» Вопрос все слышнее. Он слышится даже и лесорубу. Нужно найти ответ...
Директор глядел в окошко на голый, сиротский, выморочный лес, будто внимая его немому вопросу. И ответил, только на свой, лесорубский лад:
— Завод переводим на лиственные породы. Осины да березы полно. Только не умеем мы ее довести до дела. Избаловались на сосне. Вон итальянцы из осины бумагу делают высшей кондиции, а у нас она на корню гибнет... Ну, кое-чему и мы научились. На завод приедем — посмотришь. К нам теперь за наукой едут. Кое-что есть...
Мы въехали в заводские ворота и сразу, без роздыху, без обеда, пошли по устеленному корой дворищу. Повсюду громоздились штабеля осиновых и березовых бревен, плыл дымок над высокой кирпичной трубой. Блестела на солнце река. Пахло прелыми, забродившими опилками. У работающих на штабелях парней были свежие, загорелые, не фабричные — сельские лица.
— Вот это катушечный брус, — объяснил директор, — береза. Полезный выход — двенадцать процентов. Нетоварную березу мы пускаем на целлюлозный баланс. Щепу продаем комбинату древесностружечной плитки. Опилки отправляем в Харьков на меховую фабрику, как дубильное средство. Они еще лучше на кожу действуют, чем дубовые опилки... Здесь осину пилим на заливную клепку — фабрикат для бочкотары. Чурку осиновую отгружаем на целлюлозу в Финляндию...
Мы вышли на берег, сели на осиновую чурку. Солнышко пригревало.
— Да-а, — директор покачал головой, прицокнул языком, — рассказать кому — ведь не поверят, как мы работали тут. Целый роман написать можно. Целый роман.