Венька Авдюшкин


Он вчера пришел ко мне, мужчина в синем пальто с поясом и меховым воротником, я говорил ему: Веня. А думал про него, как прежде: Венька. Возраст его почти такой же, как мой. Мы не виделись с Венькой двенадцать лет.

— Садитесь с нами пить чай, — сказала моя жена.

— Спасибо, я пил уж, — сказал Венька. Однако сел и принялся пить, не положив в чашку сахару и варенья.

Я подсластил Веньке чай, он остановил мою руку:

— Достаточно. Я позавтракал, пошел дак...

Лоб у Веньки нахмурен, а глаза малохольные, будто парень вчера женился. Волосы у Веньки начинают густо расти мысочком над переносьем. Венька не смог их как следует причесать.

Ростом он хотя и не выше других мужчин, но ничуть и не меныне. Когда Венька идет по проспекту, все люди видят в нем зрелого человека.

Я смотрю на Венькино лицо, оно, в самом деле, не молодо, грубо, кожа помялась от возраста и увяла. Мы с Венькой одно поколение. Но я еще вижу Веньку-парнишку, и все годы нашего с ним знакомства теряют свою протяженность. Венька малость косноязычит, будто в детстве горячую картошину прикусил, обжег губы и десны, да так и не остудил. Губы у него чуть вывороченные. Скулы и подбородок окостенели, обозначились на лице — мужское лицо.

— Справочное бюро мне ваш адрес дало, — сказал Венька. — День рождения у меня. Тридцать лет исполнилось дак... Обязательно приезжайте. Я на станции Пелла живу. Как с поезда сойдете, так прямо и прямо, на правой руке третья улица будет, и тут аккурат наш дом на углу. Не наш он, снимаем пока... Как выстроят дом-от, в Ивановском пароходство строит на пятой линии, дак мне уж дадут квартиру. Я в списке четвертый стою. Кому давать, если так посмотреть, правда же? Я у них уже скоро семь лет как работаю... Летом на катере по Неве мотористом, и за капитана тоже моту. Через Ивановски пороги сильно опасно, когда идешь... Если че, уже знаешь, так и правишь на буй... Теперь ишшо в одно училище поступил. На моториста учился, теперь на морского механика выучусь, правда же? Не помешает... Только что в том училище, где на моториста, там немецкий учил, а тут английский. Буквы каки написаны по-английски, я могу прочитать, а слова у них все по-другому как-то выходят. Ничо не поймешь...

Венька говорил и немножко даже захлебывался этим рассказом о своей жизни — так нравилась ему жизнь.

Венькин говорок не изменился за двенадцать лет. Венькино образование не приучило его к правильным книжным словам и оборотам.

О своей городской взрослой жизни Венька говорил языком своего детства, своей деревни, сосновой, ольховой, болотной, близко прилегшей к набитой дровами сплавной реке.

— ...Навигация кончилась — я кочегаром могу на заводе. А лед сойдет — я опять на катере. Начальник смены, он знает, если че надо, я сделаю; я у него попрошу, он всегда меня подменяет. От перестановки слагаемых, говорит, сумма не изменяется. Вместо меня поставит кого-нибудь в день, а надо — я за него в ночь отработаю. Я утром в школу могу пойти, десятилетку кончить мне год остался. А вечером в училище. В школе там медленно все объясняют: первый закон Ньютона, второй закон. Ньютона, трение — я все запишу, а в училище гонят программу. Я сижу на уроке — мне хорошо! Все уже утром слышал, дак... Ишшо раз послушаю, правда же? Тройка одна у меня по английскому, а так все четверки.

— ...У меня жена Кира на музыке играет, — рассказывал Венька, — училище кончила, в детском саду и в школе пение преподает. Сто десять рублей получат, и я сто сорок — сто пятьдесят. Мне тешша говорит, чтобы мы с ними жили, у них свой дом в третьем Парголове, а я говорю: не пойду. Или так, или так, говорю. Я жить самостоятельно буду. Пока что квартиру снимаем, а дом пароходство строит, уже под крышу подведенный стоит. Кира в детсадике музыке учит, а мне теперь хорошо, электричку до Мги пустили — хоть на завод, хоть в пароходство, куда надо, мигом свезет.

— Ну вот, получишь свою квартиру, — сказал я, — денег у вас хватает, купите гарнитур.

Венька засветился еще сильнее и как-то весь задвигался от застенчивого восторга. Его взволновало такое зазывное слово: гарнитур. Он сказал:

— Да кой-че и сейчас уже есть, куплено...

Он вынул из сетки-авоськи картонку, а из картонки — белый приемничек «Атмосфера». Покрутил колесико, и приемник громко запел полную оптимизма песню: «Здесь ничего бы не стояло, когда бы не было меня...»

Венька, я и моя жена послушали песню до конца, и Венька убрал приемник.

— Обязательно приезжайте, — сказал, — третья улица на правой руке — наша. У нас свои только будут. Да вот ишо вы. Без вас и за стол не сядем…


Мы повстречались первый раз с Венькой Авдюшкиным в Оятском Устье. Я сидел на крылечке лучшей в деревне избы — начальника рыбацкой артели Кряквина, заряжал патроны. Составил все гильзы в рядок. Зачерпывал кружечкой-меркой порох из банки, сыпал, запыживал и набирал в ту же кружечку дробь из мешка. Двинул неловко рукой, повалил все гильзы.

Венька как раз и вошел в калитку. Взмахнул руками, кинулся собирать живые дробинки. Так воробей слетает на брошенную голубям пшенку. Парень покряхтывал и приговаривал:

— Эва-то, эва-то, сколь их, в шшель закатились...

Он ползал но крылечку и по земле, выискивал дробины и урчал и после принес их мне — полную пястку. Он взглянул на меня, глаза его были мутно-голубоваты. Он сказал:

— Ты охотник, дак?

— Я охотник.

— Поехали на лодке в Кандошско озеро. Мне Кряквин велел с тобой быть или так если че надо... С охотником, говорил, пойдете. Я рабочим у них, на катере или так, че говорят, делаю...

Парнишка был крохотный мужичок — не по годам, а по недостатку какого-то вещества роста, как сосенка на болоте, — мужичок с ноготок. Сапоги его — детский размер — сшиты, должно быть, домашним, семейным сапожником, из яловой кожи, и заскорузли. Личико собрано в кулачок, землисто, одутловато. Только отроческие глаза его, как промоины на недужном весеннем льду, голубели.

Он еще поглядел на меня непристальным и размытым взглядом и гыкнул. Смешно ему показалось.

— Охотник... Всю дробь посеял... Чем стрелять-то бы стал? Гы!

...Мы сели с вожатым Венькой в ловкую лодку Кряквина, и Оять понесла нас мимо своих запоней и сосновых гонок. Вода чернела, бурлила, вспоротая деревянной помехой, оранжево просвечивало дно. По низким берегам чуть возвышались избы. Жидко-зеленые, зольно-серые, с песчаными косами берега прилегали к воде. Вода была тут главной стихией.

Нас вынесло в Свирь, вровень с небом из горизонта выплыл белый корабль.

Я греб, а Венька макал в воду кормовое весло. Оно было велико для Веньки и тяжело, но Венька старался. Он спросил у меня:

— Ты рабочим али начальником работаешь?

Я учился в институте тогда, но не сказал Веньке: нельзя мне было разрушить его уверенность в том, что человечество все двухмерно, что только и есть в нем рабочие и начальники. Из книг, газет и кинофильмов я знал, что рабочие — соль земли, молодцы и герои. Назваться рабочим мне было неловко. Я сказал Веньке, что работаю начальником.

...Когда протянули над нами первые утки, Венька сунулся с кормового сиденья на днище, будто не утки это, а эскадрилья вражеских самолетов. Он зашипел на меня:

— Эва-то, эва-то утица... Ложись!

Я перестал грести, притаился над веслами... Утки улетели, и Венька смотрел на них, пока они не пропали.

— Я тебе после дам ружье, постреляешь, — пообещался я Веньке, видя его волнение.

— Не-е-е, — ответил Венька, — отдача быват дак... Прикладом как двинет. Из лодки выпасть можно. Я плавать не знаю как. Пробовал раз, потом вода в ушах булькат.

По Кандошскому озерку нам было трудно пробиться на лодке: там кочки, болото да камыш — речная старица. Венька шестом пихался, а я стрелял. Сполохнутые с ближних кочек утки летели, истошно кряча...

Тогда начинался сентябрь, и последки тепла, не потраченного за лето, отпущены были разом. Теплом наполнился воздух от солнца до самой воды, и воду тоже пригрело. Я скинул кепку и куртку, расстегнул воротник. Стрелял, заряжал...

— Эва-то, эва-то! — придушенно вскрикивал Венька. — Эва-то утица крячет. А там ишшо сколь... Туда поедем, там хоть че-нибудь, мот, возьмем...

Мне все больше хотелось убить хотя бы какую утку, я торопился и мазал. Кряквы, словно поняв мою неспособность нанести им урон, подымались из камышей совсем уже близко. И одна — упала-таки! Венька свесился над водою, кряхтел, указывал носом, грудью, всем тщедушным своим существом:

— Эва куды она свалилась. Большушшая. Я видал...

Переступить лодочный борт Венька боялся, он взглядывал на меня и понуждал действовать, добросовестно исполнять работу. Я полез в камыши, все облазил, намок и озлился, но утку-подранка сыскать не сумел. Возвратившись, взял шест и молча стал выпихивать лодку на полую воду.

Свирь сразу же подхватила, и было счастьем отдаться ее заботливой силе. Вода бежала около самых бортов упруго, черно. Я скинул одежду и повалился из лодки в реку. Река омыла меня настоем сена, брусники и вереска и напугала немножко болотной знобью. Так сделалось мне свежо и молодо, я уплывал от брошенной лодки и Веньки, потом саженками догонял. Венька за весла не брался, его кепка виднелась чуть выше бортов. Он молча смотрел на меня. Я смеялся и зыбал лодку. Он вцеплялся руками в корму, не зная, бояться ему или вместе со мной веселиться. Я забрался в лодку…

Венька смотрел, и рот его с выпяченными губами был как утиный клюв, Было дико, необычайно ему видеть голого мужика на реке в рабочее время. Смешно. Он гыкнул:

— Купальшшик...

Слово далеко прошуршало по воде.

Я сел за весла, погнал лодку по вечереющей реке и чувствовал свои руки, живот, и спину, и сердце — они наслаждались работой. Мне казалось, что я никогда не устану, чем пуще налягу на весла, тем сильней, здоровой буду.

Венька ничком свернулся на донышке лодки, прижал коленки к груди. Он спал — уморился, бедняга.

Я положил весла и услыхал воркотанье воды под лодкой. Тепло и пряно дышал мне в лицо уставленный стогами берег. Напряженно-округлые облака-паруса чуть плыли на небе. Начиналась заря, Свирь вся оделась в тихое сияние. Далеко, на границе воды и неба, прорезался частокол — чернолесье.

Лодку несло течение. Я смотрел на спящего Веньку, оглядывал горизонт, трогал пальцами близко бегущую воду... Все ближе был мне этот сентябрьский вечер на Свири. Его покой становился моим покоем. Будто все решено, только жить мне да чуть пошевеливать веслами...

Я вспомнил, что не спущены курки в ружье, и потянулся достать. Нащупал правый курок и крепко притиснул его большим пальцем, чтобы он не сработал, а средним пальцем стал нажимать спусковую скобу. Все это я исполнял на моих охотах, все было заучено, безотчетно и безопасно. Дробь шматком ударила в борт и пробила шербатую дырку рядом с Венькиной головой... Я придерживал правый курок, а нажал спусковую скобу левого ствола...

После выстрела остро пахнуло сгоревшим порохом, но чуждый этот запах скоро разошелся, и снова сияла вода, розовела заря и топорщился на краю земли частокол зачерневшего леса. Венька спал у меня в ногах. Вода урчала.

Неласковый ко мне мир будто весь воспалился после выстрела. Он мне угрожал...

Щербатилась дырка в борту около Венькиной головы. Венька намаялся за день. Он спал. Ничего не услышал.

Я ему не сказал тогда. И до сих пор он не знает. Он отыскал меня через двенадцать лет, чтобы пригласить к себе на день рождения. Ему исполнилось тридцать. Он говорил счастливым голосом, топыря губы:

— Без вас и за стол садиться не будем...

...После нашей первой охоты мы ночевали с Венькой в рыбацкой избе на берегу Свири. Утром задуло с Ладоги и разогнало теплынь и растрепало воду. Солнце по-летнему пригревало, как накануне, но ветер брякал стекляшкой в оконце избы, и звук этот был осенний. Чайки выгибали под ветром крылья и тонко вопили, чуя большое ненастье и радуясь, должно быть, ему.

Я сказал Веньке, что нужно торопиться плыть, а то я опоздаю на ленинградский поезд.

— Парус поставим, дак... мигом доташшит, — ответил мне Венька.

Парусина комом лежала в лодке. Кряквин ее уложил и сказал: «Ветер будет, под парусом можете плыть». Меня пугала громоздкая сложность паруса, я не верил, что можно поставить его и он повезет... Мне были понятнее весла.

...Но Венька уже расстелил парусину на берегу. Он приволок жердь и еще разыскал где-то рейку. Он ползал на четвереньках, урчал, привязывал парусину к деревяшкам. Я стал помогать Веньке.

Мы подняли жердь и воткнули ее в паз посредине лодочной банки. Получилась хорошая мачта. Рейку мы привязали к парусу наискось, чтобы он был раскрытым для ветра на всю ширину. Венька звал эту рейку райной.

— ...Ты держи парус эва-то за веревку, — сказал мне Венька, — ты здоровушший, удержишь, а мне никак. Я в носу буду, если че, мне крикнешь...

Я оттолкнулся шестом от берега и тотчас взялся за парус, и лодка пошла. Я направил ее кормовым веслом на середину Свири. Подтягивал за веревку парус, поворачивал его к ветру. Ветер давался моим рукам, все шибче бежала лодка. Она подымала нос и легко забиралась на волны и переваливала через них. Корма отвесно соскальзывала с водных бугров. Я видел бронзовеющую на солнце воду вровень с бортами, но это было не страшно мне. Волны все отставали от лодки.

Мое лицо было мокро от брызг, я правил, лодка слушалась самого малого поворота весла. Я гарцевал, мчался в прекрасном и яростном мире. Я думал, что надо всегда, всегда мне себя подставлять под ветер, под бурю, и шептал стихи Блока: «И вечный бой! Покой нам только снится... сквозь кровь и пыль... летит, летит степная кобылица и мнет ковыль...»

Веньки не было вовсе видно за парусом. Я забыл про него.

Направил лодку в Оятское Устье, и ветер задул в правый борт. Я отпустил немного веревку, и парус послушно повернулся к ветру, ничуть не увял. Я теперь свободно владел снастями, поигрывал парусом и веслом.

...Напротив своей избы на причальных мостках меня дожидался Кряквин. Завидел парус издалека. Вместе с ним к Ояти пришла и его молодая жена. Я проплыл мимо них. Потом уже стал заворачивать к берегу. Лодка охотно и чутко исполняла мою волю. Венька не подавал голоса, может быть, спал. Я еще ослабил веревку, чтобы парус помог моему повороту. И он помогал. Но вдруг парус рванулся и выхватил веревку из рук. Его захлестнуло на сторону. Райна ударила Веньку, и он закричал. Закричали в два голоса начальник рыбацкой артели Кряквин и его молодая жена.


Венька меня провожал на поезд, спросил:

— Ты узнай в Ленинграде, там есть ремесленное училище или че? На рабочего чтобы учиться. Четыре класса у меня кончены, сегодняшний год в пятый пойду, если че дак... В заводе мне нравится, чтобы рабочим... Ты узнай, у вас там должно такое училище быть. Ты мне напиши, я марку тебе обратно в конверте вышлю.

В Ленинграде я стал прочитывать на стенках все объявления о приеме в училища и на курсы. Объявлений таких было развешано полным-полно. Я написал Веньке, и он мне прислал письмо, сообщил, что приедет сразу, как соберутся деньги на поездку, а деньги будут, когда заколют борова и продадут мясо.

Венька приехал вечером, за спиной у него был подвешен на матерчатых лямках новенький, видно сшитый в дорогу, из холстины мешок. Войдя, Венька снял и уложил свой багаж на пол. Тут же он поместил кацавейку и шапку.

Мы усадили Веньку пить чай за нашим семейным столом, моя бабушка потчевала его вареньем, но он говорил: не надо. Попив немного, собрался куда-то идти. Удержать его было нельзя. Он сказал:

— Сходить нужно в одно место. Тут недалеко...

Вернулся Венька с бумажным кульком в руке. Кулек торжественно принес к столу:

— С вашим сахаром попили, теперь с моим попьем...

После чая Венька снова стал снаряжаться куда-то идти.

— Нужно дядьку проведать, — сказал, — мне мама велела гостинцы свезти...

— Адрес-то есть у тебя?

— Людей спросить, дак покажут, — сказал Венька. — Не доезжая Ленинграда он живет. Корову держит. Найду-у.

Я сказал Веньке, что он не найдет своего дядьку, как бы громко ни мычала дядькина корова.

— Че ли уж люди не покажут, — сказал Венька, — знать же должны, которые живут постоянно...

— Ну иди, иди, — махнул я рукой, — дуй, ищи! Только мой адрес не потеряй. А то ведь заблудишься, как котенок, в Ленинграде один пропадешь.

— Не-е, — сказал Венька, — сегодня ходил, дак все запомнил. Которы улицы так идут, а которы так... Просто найти.

Он вернулся поздно. На приготовленную ему постель не лег. Разложил на полу кацавейку, а в голову взял свой мешок, в нем, должно быть, хранился гостинец для дядьки...

Утром мы с Венькой пошли по записанным мною адресам ремесленных училищ, производственных курсов и школ. Из тихого переулка, в котором я жил, мы попали на средней ширины улицу, а потом на проспект. По проспекту шел трамвай.

— Вот на трамвае — сказал я Веньке, — мы с тобой и поедем.

Венька стремглав оторвался от моего локтя и побежал за уходящим трамваем. Он догнал его и толкнулся в задраенный красный борт... Веньку отбросило от трамвая... Тут я его догнал и схватил. Мне было слышно, как трубят у меня за спиной троллейбусы и машины, как негодует и ненавидит нас с Венькой проспект. Мне было дурно от страха за Веньку, за неумелую его жизнь. Опять побывала рядышком с Венькой, в нескольких сантиметрах от бедовой его головушки, смерть. Опять я был виноватый... Я сгреб Веньку и потащил на панель. Он был ростом чуть повыше моего кармана.

— Куда ты поперся? Тебя ведь чудом не задавило... — сказал я Веньке тихим голосом. Громко кричать на него я не мог, до того утомился от страха.

Глаза у Веньки были такого цвета, будто их только помыли. Еще капли дрожали в глазах. Он посмотрел на меня и проурчал:

— Сам велел, дак... Эва на трамвае поедем, говорил... я и побег, а то бы уехал трамвай-от...

Я дал Веньке рукав моего пальто и сказал, чтобы он держался. И сам ухватил его за рукав кацавейки. Мы прошли по проспекту пешком, потом по мосту через Неву. Веньке было тогда восемнадцать лет. Мне было двадцать.

В училище, адрес которого был записан у меня первым, уже закрыли прием. В другое училище принимали только лиц до шестнадцати лет. Когда мы пришли на завод, где учили на металлистов от пятнадцати лет до тридцати, нам сказали, что Венька не подойдет по росту. «Он не сможет работать ни на токарном, ни на фрезерном, ни на каком станке, — сказали нам на заводе. — Он меньше ростом любого станка».

Весь день мы ходили с Венькой по Ленинграду, держа друг дружку за рукава. Нам отказали во всех училищах, в школах и на заводах. «Постарайся еще подрасти сантиметров хотя бы на десять, тогда приезжай, мы тебя с удовольствием примем — учись, Ленинграду нужны металлисты». Так нам сказали в управлении трудовых резервов.

Вечером моя семья потчевала Веньку ужином. Он не ел, говорил: спасибо. Назавтра я купил ему билет до станции Оять и провожал на поезд. Было грустно смотреть, как он идет в толпе, крохотный мужичонка с холщовым мешком за спиной. Низенькая деревня в снегу и долгая, долгая стужа ждали Веньку в Оятском Устье... Я думал, что Веньке уже никогда не суметь подрасти... Помочь ему было нельзя и нечем утешить...

— Ну, ты не падай духом, — сказал я Веньке. — Люди растут до двадцати пяти лет. И ты подрастешь. На завод поступишь.

Венька мне не ответил. Когда мы прощались, сказал:

— Если че, в леспромхозе буду... сучки обрубать или другую работу, кому-то надо ведь, правда же?..

— Правда.

Двенадцать лет мне некогда было съездить в Оятское Устье. Про Веньку я за эти годы ничего не слыхал. Но мне все время помнился его хрипловатый голос и несуразные слова, и парус, который он поднял на лодке, и выстрел вечером на Свири.... Как будто время прошло, как белая ночь сквозь город, прозрачно, без копоти, шума и толчеи, а город остался, как был...

Венька явился ко мне через двенадцать лет — бравый малый, плечистый мужчина, я его сразу узнал. Прибавка в Венькином росте не изменила наших с ним отношений. Только Венька за эти годы стал очень счастливым. Он говорил, говорил, а я его слушал...

— Как в армию взяли, — рассказывал Венька, — в Дрезден сначала свезли, а после в Ростове-на-Дону ишо наша часть стояла... Потом в Тбилиси. Везде побывал. Че только не насмотрелся.

— Это все хорошо, — говорил я Веньке, — но главное — вырасти тебе армия помогла, какой вымахал здоровило...

— На двенадцать сантиметров подрос, — хвастался Венька. — Сначала забраковали, как я в военкомат-то пришел по повестке, а там один майор был, гыт, армия за уши вытянет, пусть послужит... — Венька смеялся от счастья и даже всхлипывал, будто кто его щекотал.


Я поехал с женой на день рождения к Веньке. Добрались мы поздно, и гости все говорили, что нам надо выпить штрафную с дорожки. Нам налили водку в большие стопки, а Венька себе наливал в граненую рюмочку только портвейн. Курить он совсем никогда не курил. Жена его Кира — молчаливая, с крупным лицом и в очках.

Когда мы выпили наши штрафные чарки и закусили шпротами и салатом, Венька завел радиолу «Арфа», и мы послушали все пластинки. Потом именинник принес показать мне свои дипломы. Из них явствовало, что Авдюшкин является кочегаром четвертого класса, мотористом и может ходить по Неве капитаном-дублером.

Венька был одет в рубашку с крахмальным воротником, на черном галстуке — блестящий зажим...

Он нас провожал на последний поезд. Не отпускал, говорил, что гулянье будет и завтра, завтра же воскресенье. Ночевать можно на кровати или на диване. Он держал меня за рукав. Это было похоже на давнее наше шествие по ленинградским проспектам. Только Венькина хватка была достойна теперь кочегара четвертого класса, моториста и капитана-дублера. Я изловчился и побежал от Веньки к вокзалу. Мне было тридцать два года, а Веньке тридцать. Он погнался за мной, пыхтел и гыкал. Наши жены отстали, но слышно было, что они бегут взапуски.

Венька настиг меня на платформе, и мы поборолись немножко. Послышался поезд, и Венька меня отпустил неохотно.

— Не удержишь, решил дак... Здоровый мужик.

Я радостно, с облегчением впрыгнул в отверстую для меня дверь вагона, электричка тонко, по-жеребячьи заржала и понесла…


Прошло сколько-то лет, сколько-то весен, сколько-то осеней. Весны обещали что-то и огорчали своим кратким сроком, не успевали исполнить обещанного. Осени утешали, радовали золотом, багрецом, высотою и синевою небес. И все бесплатно, без очереди, без обязательной отдачи, возврата. Всюду лежат на земле ворохами радужные червонцы — кленовые листья. Осени возвышают душу щедрой своей, безоглядной, разгульной красой. И остужают надежды и упованья холодной росой, утренним инеем.

Как-то осенью мне позвонил Венька Авдюшкин, я сразу узнал его голос. В Венькином голосе звучала одна сплошная радость, предвидение счастливых событий, которые происходят уже и будут происходить по непременному расписанию.

— Здравствуйте, — сказал Венька, — а я вам звонил, вас нету дома. Наверно, в командировку ездили? Я теперь капитаном плаваю, дак можно с нами сходить в грибной рейс. Мы по Неве идем и потом по Ладожскому каналу еще шестьдесят четыре километра. Всего сто тридцать шесть километров туда и сто тридцать шесть обратно. Грибов много. Наберете. Все по целой корзинке набирают. И так интересно по Неве проплыть, там Петрокрепость посмотрите, холм Славы, Орешек... Вправо канал пойдет, а влево выход в Ладожское озеро. Много чего можно увидеть, правда же? Интересно. Вы приходите к половине седьмого. Мы в семь пойдем, в девятнадцать ноль-ноль, а вы приходите к половине седьмого, чтобы я вас заранее увидал. Судно наше «Л-67». Мы уж три раза ходили в грибные рейсы — хорошо! Пойдемте!

— Так ты теперь капитаном? — спросил я Веньку, еще не решившись пускаться с ним в грибной рейс. Это в двадцать лет было легко решиться, а теперь уже сорок...

— Ага, — сказал Венька. — Так-то мы в ЦПКиО ходим, к набережной Декабристов, в Невский лесопарк... А сейчас за грибами... Народу бывает много. Весело! — Венькин голос был проникнут воодушевлением, полюбовным сговором с жизнью — той, что достигнута им, и будущей — лучшей. Только от времени голос осин, приглох, потускнел. Я взвешивал: «Если смогу, то обязательно, Веня... Я с удовольствием, если только смогу...» Венька уговаривал меня, торопился сообщить с своих успехах и достижениях.

— Я в Ивановском живу. Дом построили — видать, когда по Неве идешь. Третий дом от Невы. Двухкомкатная у меня квартира. Хорошо, правда же? Надо будет вам собраться ко мне в Ивановское съездить. У нас там хорошо, и электричка рядом, и Нева под боком... Вот завтра сходимте в грибной рейс, а после договоримся ко мне в Ивановское...

— Спасибо, Веня, если только смогу...

Назавтра я встал с постели, предчувствуя радость. День шел, как все дни, обычным порядком, я забывал с Веньке и о грибном рейсе, но предвкушение радости не оставляло меня. Мне предстояла иная радость, чем те, какими тешит себя городской человек в обыденной жизни, — особая, чистая радость: речная, лесная, грибная. Она исходила от человека, с которым меня не связывало ничто, кроме братства. Я протянул ему руку однажды, в давние годы, провел его по улицам города, он еще не умел, не научился по ним ходить. Теперь он протягивал мне руку, чтобы вывести меня из города, чтобы я погулял, повидал такого, чего одному мне не увидать.

Я быстро собрал котомку, надел давно не надеванные сапоги и к половине седьмого прибыл на пристань. К ней только причалил речной трамвай. Навстречу мне по широкой деревянной лестнице поднимались люди с букетами желтых, багряных листьев, с корзинами грибов, с веселыми, хорошо нагулявшимися собаками, с просветленными лицами, с поголубевшими глазами.

Из диспетчерской вышел Венька Авдюшкин, в черном форменном пиджаке, с нашивками на рукавах. Назвать нашивки золотыми было бы преувеличением, но все равно нашивки выделяли Веньку в толпе, обозначали его причастность к вождению пароходов или хотя бы речных трамваев серии «Л».

— Здравствуй, Веня, сколько лет не виделись, сколько зим...

— Я вам звонил, вас не застанешь, все, верно, в командировках. Пойдемте, я вас провожу на судно...

Лицо у Веньки тоже померкло, как его голос. Волосы его торчали мысочком над лбом, лоб прорезали нерасходящиеся продольные морщины.

Венька привел меня в салон речного трамвая «Л-67». Там сидел диспетчер грибного рейса, с красной повязкой на рукаве. Он пожаловался, что поздно уже, слой грибов отошел. И рейсов много, в субботу был рейс, в воскресенье и вот теперь в понедельник — и все в одно место...

В салоне речного трамвая мало-помалу собирались грибники. Плохо они собирались. Всего-то пришло их четыре женатые пары и девочка Лена. Диспетчер грибного рейса сказал, что продано девяносто путевок, но, видимо, люди не верят в грибы. Разуверились. Поздно.

Капитан речного трамвая «Л-67» Венька Авдюшкин сознавал за собой вину в неуспехе этого рейса. Он старался, как мог, обнадежить меня и диспетчера, оправдаться перед нами, вселить в нас бодрость:

— Так-то люди бывают. Весело. Песни поют... Пойдем все равно. План у нас на пассажиро-километры дается. Километров все же туда сто тридцать шесть, правда же? И обратно. Для плана это все равно хорошо. Пойдемте!

Речной трамвай пошел. Нева, чем дальше от пристани, становилась чернее. Берега обозначились россыпями огней. Под ногами толокся дизель...

Венька провел свое судно под Охтинским мостом, отдал штурвал дублеру и спустился ко мне в салон.

— Пошли, поглядите, как тут у нас... Вот здесь машинное отделение. — Венька сошел в машинное отделение, зажег там свет.

Я увидел трясущийся, маслянистый, хлюпающий клапанами дизель. Венька вылез из моторного отделения, повел меня в рубку. У руля стоял малый в берете, рядом с ним сидел на высоком, как в баре, стуле длинноволосый лохматый парень в полушубке. Сырая, багровая от городского зарева сутемь реки осязаемо, густо входила в открытое лобовое окно, отзывалась знобью в костях. Близко, явственно пахло нечистой, замешанной на мазуте, стоках большого города водой.

Венька вдруг врубил фару-прожектор. В луче обозначилась белая лодка с поднятым подвесным мотором. В лодке лежал человек. Лодка сама собой плыла по фарватеру населенной движущимися огнями, похожей на ночной проспект реки. Венька врубил сирену. Человек в лодке не шевельнулся. Лодка вышла из света, пропала. И почудилась мне трагедия, тайна в этой лодке, плывущей по воле судеб. Почему не проснулся ее хозяин, не внял сирене — сигналу тревоги? Быть может, и не проснуться ему? Капитан успокоил меня:

— Идешь когда по Неве, дак мно-ого их плывут... Рыбак нарыбачится, устанет, выпьет — и спит. Мотор подымет... С мотором, если уснешь, опасно, правда же? Так и плывут... Пойдемте ко мне в каюту, отдохнете.

В капитанской каюте, в крохотном закутке-боковушке лежала на столике пачка журналов «Наука и жизнь». Венька сказал, что подписался на «Науку и жизнь». Мы сели на капитанскую койку.

— Пока что дублер мой на руле, — сказал капитан. — И моторист Сережа на судоводительское подал. Я его тащу. Не помешает, правда же? Хороший парнишка. Сам я на морского механика подал. В училище. Сперва на буксирах ходил, теперь тут, потом уж дальше, верно? Перспективы есть. Летом мы экскурсии возим, белые ночи, музыка играет — хорошо!

Хорошо мне было в капитанской каюте, на речном трамвае «Л-67» плыть по ночной Неве за грибами.

— Как ты живешь-то, Веня? — спросил я у капитана. — Жена твоя как?

— Нормально, — сказал капитан. — Квартира у меня в Ивановском, все... С женой я развелся. Мать ее была против, чтобы она со мной жила. Ну, я говорю, если так, то я по-своему сделаю. Теперь ходит, обратно просится. Я ей говорю: «Нет, не на того попалась». Правда же?

Венька рассказывал о своем разводе. Слушать про это не хотелось, Венькина речь звучала косноязычнее, чем всегда, не в лад стуку дизеля, плеску воды под окошком каюты. Послышался словно бы скрежет в отлаженных шестернях Венькиной жизни. Но Венька не уловил этот шум, этот сбой. Одушевление не оставляло его, он пребывал в непрестанном экстазе, упивался успехом своей карьеры.

— Я около вас, где вы живете, бываю, — говорил Венька. — Там директор «Гастронома» знакомый мне. В грибной рейс с ним ходил, дак познакомились. Если че надо, беру у него.

— А чего тебе надо, Веня?

— Кофе растворимый или че другое... Хотел к вам зайти, дак вы все в командировках. Отдыхайте пока, — сказал Веня. — Как Ивановские пороги проходить будем, я вас позову. Там скорость течения девятнадцать километров в час, а ширина фарватера восемьдесят метров. Интересно, посмотрите, правда же? Двенадцать лет хожу, дак знаю. На баржах ходил, на буксирах, гонки леса таскали, по три тысячи кубов. Постепенно все понимать начинаешь, что к чему, правда же?

— Правда.

Венька ушел.

Спустя какое-то время сверху донесся его голос:

— Идемте в рубку. Ивановские пороги проходим.

Я поднялся в рубку. Капитан стоял у штурвала. Высоко над Невой в черном небе горел, как планета войны Марс, красный свет.

— Когда сверху судно идет, — сказал Венька, — не пускают снизу, красный свет зажигают, а когда свободно — зеленый. Фарватер узкий, дак... — Он включил рацию и сообщил диспетчеру о прибытии своего корабля, плывущего вверх по Неве. Диспетчер велел подождать. Венька раскрутил маленький штурвал и ловко, одним касанием пришвартовался к стоящей у берега барже.

Вскоре, словно утренняя звезда Аврора, загорелся в вышине путеводный зеленый свет. Капитан повел свой корабль под звезду. Я спустился в каюту. Уснул под близкое шурханье невской воды.

Проснулся от утренних хриплых голосов, от топанья ног по обшивке речного трамвая. Вышел наружу, увидел спящую воду Ладожского канала — без движения, звука и цвета; всюду нависла туманная морось. Ветер не дул ниоткуда, но клочья тумана неслись над каналом, как тени в Дантовой преисподней. Лес темнел на берегу, в лесу продолжалась ночь. Солнца недоставало, в бессолнечном мире все представлялось чуждым, хмурым, сырым. Речной трамвай вполз носом на песчаную отмель. По узкому склизкому трапу сходили наземь, на робких после долгого плавания ногах, грибники. Сбежала на берег девочка Лена, запричитала:

— Хочу увидеть змею! Хотя бы увидеть.

Явился Венька Авдюшкин. Он устал за ночную вахту. Под форменным пиджаком совсем не угадывалось Венькино тело, лицо еще больше смялось, подернулось пылью, морщины вычернились, будто парень кочегарил всю ночь. Но Венькин оптимизм не увял в ночном плаванье, не отсырел в мозглых предутренних сумерках. Венька напутствовал меня, благословлял на грибную охоту:

— Найде-ете! Всем хватит грибов. По полной корзинке несут. Вот так пойдете по берегу с полкилометра — и в лес. Тут заблудиться нельзя. С одной стороны канал, и с другой тоже канал — старый. Тут про-осто! Если что, я сирену дам...

— А сам-то не пойдешь?

— Не-е, мне не надо. Че я с грибами делать буду?

Я прошел немного по берегу, свернул в лес. Лес оказался плохой, травянистый. Плох он был еще тем, что всюду валялись банки, коробки, газеты, всякая дрянь — следы грибных рейсов. И всюду натоптаны тропы. И поздно, октябрь — ну какие грибы в октябре? Солнце все не могло народиться, без солнца скучно в лесу. И вякал, не унимался транзистор.

Между тем я шел да шел меж сонных чахлых сосен, березок, по траве, по топкому густо-зеленому мху, шел как придется, не взыскуя грибов. Казалось, что я плыву по озерному плесу. Парной, настоянный на березе и на багульнике воздух был сладок. Если долго идти по лесу, как бы ни был сумрачен, глух этот лес, он приведет в краснолесье, в веселую боровину и обязательно подарит гроздь брусники, белый гриб, а не белый, так красный. Я шел, почва делалась суше и тверже, на ней обозначились сухожилия, мускулы — корни больших деревьев. Солнце пронзило мокрую хвою, засеребрилась осенняя паутина, осыпало жемчугами траву. Стволы берез забелели, сосны янтарно затеплились, елки зазеленели. И всюду рдели, краснели, пунцовели колонии мухоморов. Красноголовые воцарились в лесу в октябре...

Но тут мне попался здоровый темноголовый гриб-боровик — захолонуло сердце, перехватило горло. Глаза мои, нюх обострились, я пошел челноком, как сноровистый пес. Рассеянность, расслабленность исчезла — как не бывало. Я стал приметливый, быстрый, азартный. Нашел благородных грибов, сколько мне захотелось. Не то чтобы много, но хватит на суп и жареху.

Чрезвычайно довольный собой, вышел на берег канала, зажег костер, вскипятил мутноватой, нечистой воды, сыпанул в котелок горсть чаю, достал сахару, хлеба. Чай получился немыслимо вкусный, а после чая еще вкусней — сигарета.

Солнце грело меня. В рябинах строчили дрозды. Над каналом в сплошной синеве летела белая чайка. Горел костер. И тишина подступала со всех сторон, великая тишь. Казалось, она поглотила речной трамвай с капитаном Венькой Авдюшкиным.

Вдруг завыла сирена. Я подхватился, собрал пожитки, оставил сорокам хлеба, сахару, колбасы. Речной трамвай оказался рядом, за рябиновой гривой. Большой белый корабль стоял, сунувшись носом в берег. Капитан встречал своих пассажиров у трапа. Тотчас все собрались. Корзины полнехоньки были грибов: горянки, серянки, лазнухи, свинухи, волнушки, солёники, мочёники — белых никто не нашел.

Моторист Сережа поднял трап на палубу. Речной трамвай сполз с берега, развернулся, пошел по каналу.

Венька сказал, что быстро идти нельзя: воды становится маловато в канале, винт уводит за собой, выпивает воду. И правда, вода побежала следом за нашим судном. Открылись основания берегов, забереги, голое желтенькое дно. Берега канала сложили сто пятьдесят лет назад из фашинника, ивовых прутьев, укрепили каменьями, насыпали грунту. Ребрышки обнажились тепеэь, торчали прутья, будылья...

Речной трамвай шел меж не очень крутых, вровень с ходовой рубкой берегов. Дул встречный ветер, желтые листья берез трепетали, багровые гроздья рябины покачивались. Березы здесь низки и кривы, их кроны округлы, оглажены ладожским ветром. Стволы берез ярки, будто покрашены белилами, как яблони в ухоженном саду. Алыми сполохами являли себя осины. Справа невдалеке простиралась синяя, напруженная ветром Ладога.

Корабль плыл в расцвеченном, праздничном мире. Он плыл медленно, быстро плыть ему запрещалось. У руля стоял Венька Авдюшкин. Миг беспричинного счастья длился, скорость времени сравнялась со скоростью нашего судна. Венька вел корабль посередке русла канала — по фарватеру...

— Хотите? Нате, — сказал капитан, приглашая меня к штурвалу. — Когда пустой канал, просто. Середины держаться — и все.

Я взялся за рожки руля и почувствовал силу, биенье мотора. Припомнилась мне большая река, и парус рвется из рук. Я держу его, правлю на стрежень. Лечу. В лицо брызги. В носу ладьи лоцман, Венька Авдюшкин. «И вечный бой! Покой нам только снится... сквозь кровь и пыль... летит, летит степная кобылица и мнет ковыль...»

Когда это было? Какая кровь? Какая пыль? Какая кобылица? Годы мои утекли, как вода, а это осталось. Сперва я поплавал на лодке под водительством Веньки. Теперь держусь за руль речного трамвая. Что будем потом? Какой корабль? Какая река? Или море?

Я вышел на воздух. Корабль по-прежнему плыл меж рябин и берез по тихой воде канала. Сладко спали его пассажиры. Исправно отстукивал дизель.

Пришла на палубу девочка Лена, и я спросил у нее:

— Леночка, зачем тебе нужно увидеть змею?

— Интересно, — сказала Лена. — Всего-то я один раз змею видела. В зоопарке. Гюрза называется, что ли... Всего одну змею.

— А почему ты не в школе? — спросил я у Лены.

— А, сегодня у нас день такой. Несерьезные все предметы. Пение.

— Разве тебе не хочется научиться петь?

— Там глупостям всяким учат. Какие-то два такта, три такта, четыре такта. Считать заставляют: раз-и, два-и... Я песню если услышу — и сразу запомню, без всякого счету. Вот я услышала песню «Смело, товарищи, в ногу» — и запомнила. — Лена спела мне песню «Смело, товарищи, в ногу». — Там что? — спросила она меня, заглядывая в капитанскую рубку.

— Там капитан.

— А можно туда?

— Можно.

Лена пошла в рубку. Капитан посадил ее на высокий стул.

— Справа Орешек будет, — показывал Венька. — Смотрите! Сейчас хорошо видать. Тут аккурат канал начинается, а вон там Нева. Сейчас проходить холм Славы будем. В бинокль увидите, че написано. Там памятник есть — красиво! Нате поглядите...

Венька Авдюшкин провел речной трамвай по Неве, под мостами, пришвартовался у пристани.

Мы попрощались с Венькой, пожали друг другу руки. Венька сказал:

— Завтра опять пойдем в грибной рейс. Грибы есть, че не сходить, правда же? Захотите, пойдемте. В этот раз народу мало было, а так много бывает. Весело!


Загрузка...